негодовать на нее мы не в состоянии: как она могла любить, если у нее не было сердца? Да, весьма возмутительно, что она устраивала всякие грязные делишки, манипулировала своими ближними для своей выгоды и, не задумываясь, готова была растоптать всех, кто оказывался у нее на дороге. Но чего можно от нее требовать, если она была лишена совести? Бедная маленькая женщина оказалась в крайне тяжелом положении - она вступила в жизнь без обычных кредитных писем к двум величайшим банкирам человечности - Сердцу и Совести, и не ее вина, если они не признавали ее чеков. Ей оставалось только вступить в деловую связь с менее солидными ответвлениями банка "Здравый смысл и Такт", которые втайне ведут много операций от имени главной конторы - у них она пользовалась неограниченным кредитом благодаря своей "отличной лобной структуре". Она видела, что эгоизм - это металл, узаконенный чеканом сердца, что лицемерие - это дань, которую порок приносит добродетели, а честность в любом случае опирается на то, что слывет "лучшей политикой". И она прибегала к искусству эгоизма и лицемерия, подобно всем остальным участникам Ярмарки Тщеславия, с той лишь разницей, что сумела довести их до высшей степени совершенства. Ибо почему, оглядываясь вокруг, мы обнаруживаем обилие натур, сравнимых с ней до определенной степени, но ни одной достигшей ее высот? Почему, говоря о той или иной знакомой, мы по доброте сердечной спешим заметить: "Нет, все-таки она не столь дурна, как Бекки!"? Причина, боимся, заключается не только в том, что у нее в отличие от Бекки все-таки есть немножко сердца и совести, но еще и в том, что она не так умна. Нет, отдадим Бекки должное. Как нам всем известно, в этом нашем мире есть достаточно соблазнов, чтобы прельстить святого, а уж тем более бедную маленькую дьяволицу, вроде нее. Она была лишена тех добрых чувств, которые делают нас столь снисходительными. Она видела вокруг себя трусливых поклонников порока и добродетельных простаков, и они вызывали у нее равное раздражение, потому что трусость и простоватость ей были одинаково чужды. Она видела женщин, которые любили своих мужей и все же ели их поедом, обожали своих детей и тем самым губили их, - и презирала этих женщин за столь вопиющую непоследовательность. Порок и добродетель, если только их не подкрепляла сила, в ее глазах не стоили ничего. Слабость характера, благословенный залог нашей человечности, она считала презренным знаком нашего несовершенства. Как знать, не повторяла ли она мысленно слова своего господина: "Падший Херувим! Быть слабым - значит быть презренным!", и недоумевала, отчего мы такие глупцы - сначала грешим, а потом сожалеем об этом. Пусть Бекки видела все в неверном свете, но она поступала в полном соответствии с тем, что видела. Ее доброта исчерпывается легким характером, а ее принципы - практичнейшим здравым смыслом, и мы должны быть благодарны последовательности, с какой она показывает нам, чего они стоят. Другое дело - притворяться, будто подобные натуры в действительности существовать не могут, пусть лояльность по отношению к прекрасному полу и требует такого утверждения. История и не занесенные ни в какие анналы страдания обыкновенных людей показывают нам, что под будничной личиной как мужчины, так и женщины, могут таиться чернейшие бездны порока, наводящие на мысль, уж не служит ли наша земля сиротским приютом для Сил Тьмы, и не посылают ли они к нам своих отродий, заранее снабдив их обратными билетами? Мы не станем взвешивать, насколько законны попытки рисовать в романах таких посланцев, а с полным удовлетворением скажем только, что авторские предпосылки, если их принять, воплощены в образе героини "Ярмарки тщеславия" с неподражаемым искусством и восхитительной последовательностью. Как бы то ни было, а стыдиться малютки Бекки не должны ни адские пределы, ни любезные читательницы - ее практический женский ум во всяком случае бесподобен. Огромное обаяние и утешительность Бекки заключается в том, что мы можем изучать ее без малейших угрызений. Скорбной нашу юдоль делает не зло, которое мы наблюдаем, но нераздельное сплетение добра и зла. Тех, кто наделен не только глазами, но и сердцем, особенно удручают вечные напоминания о том, что "В подлунном гнусном мире этом И благородство служит гнусным целям". Но Бекки избавляет их от подобных страданий - во всяком случае в связи с собственной ее персоной. Какой смысл расточать жалость на ту, у кого не хватает сердца на сочувствие даже самой себе? Бекки безмятежно счастлива - как все те, кто преуспевает на избранном поприще. Вся ее жизнь - одно применение победоносной силы. Стыд никогда ее не мучает, ибо "то совесть всех нас превращает в трусов" - а совести у нее нет вовсе. Она воплощает тот идеал земного благополучия, определить который выпало французу: благословенное сочетание le bon estomac et le mauvais coeur {Хороший желудок и дурное сердце (фр.).}. Ведь ко всем своим превосходным качествам Бекки добавляет еще и отличное пищеварение. В целом, мы не без страха сознаемся, что получаем немалое удовольствие, наблюдая путь этого блуждающего огонька, который увлекает за собой по смрадной грязи безвольные, тщеславные, эгоистичные натуры и умеет играть любую роль от скромной лучинки до ослепительной звезды, как того требуют обстоятельства. Какая дьявольская умница! Какой восхитительный такт! Какое неизменно веселое добродушие! Какое великолепное самообладание! Бекки никогда не обманывает наших ожиданий, никогда не заставляет нас трепетать. Мы знаем, что она всегда найдет выход, наилучшим образом отвечающий ее цели, а нередко и двум-трем с оглядкой на будущее. И с каким уважением относится она к тем правилам порядочности, которыми более добродетельные, но и куда более глупые представители рода человеческого столь часто пренебрегают! Как тонко она подмечает всякую фальшь и подлость! Как безошибочно определяет истинное и благородное! В этом она достойная ученица своего учителя, ибо не хуже него знает, в чем воплощена подлинная божественность, и склоняется перед ней. Она почитает Доббина, несмотря на его большие неловкие ноги, и испытывает к своему мужу куда больше уважения, чем прежде (если вообще не в первый раз!), когда он отнимает у нее не только драгоценности, но и доброе имя, честь и обеспеченность. И не так уж мы уверены, что имеем право называть ее сердце "дурным". Бекки никому не вредит из мстительных чувств и никогда не творит зла удовольствия ради. Источник этот не столько ядовит, сколько скуден живительной влагой. Она даже способна на великодушие, когда ей это ничего не стоит. Как доказывается откровенной отповедью, которой она ради Доббина сражает дурочку Эмилию, побуждая нас отпустить ей многие ее грехи. Правда, ей хотелось отделаться от Эмилии, но не станем придираться! Бекки была женщина бережливая и предпочитала сражать одним выстрелом двух зайцев. И она на свой лад даже честна. Роль жены она первое время играет не только не хуже, но много лучше большинства. А вот как мать она проваливается с самого начала. Она знала, что материнская любовь не по ее части, что отличная лобная структура тут ей не в помощь, - и оказалась способной лишь на вялую подделку, которая никого обмануть не могла. Она чувствовала, что уж этот чек сразу будет признан фальшивым, и совесть... мы хотели сказать, здравый смысл помешал ей предъявить его к оплате. Короче говоря, путь Бекки вызывает у нас боль, только пока он сплетен с путем того, кто в отличие от нее куда более подлинное дитя нашей юдоли. Тех, кто запутался в ее сетях из тщеславия или по низости духа жалеть невозможно - так им и надо! Однако мы не можем простить ей обладания истинной святыней, имя которой любовь, пусть даже это любовь Родона Кроули - ведь он питает к своему маленькому злому духу такое самоотверженное, такое всеочищающее чувство, что перед ним бледнеет любовь многих и многих мужчин лучше него к очень хорошим женщинам. Да, нас оскорбляет, что Бекки принадлежит сердце, пусть даже человека, нечистого на руку. Бедный, обманутый, нечестный, падший и такой стойкий в своей любви Родон! Ты делишь наше сочувствие, наши симпатии с самим Доббином! Инстинкт прекрасной натуры помог майору распознать, что Бекки несет на себе клеймо Отца Зла, а глупость добросердечия помешала полковнику догадаться о нем. Он был пьяницей, игроком, беспринципным негодяем, и все же "Родон - настоящий мужчина, прах его побери!" - как выразился его брат священник. Мы видим его на иллюстрациях - а они очень часто служат восхитительным дополнением текста, - видим его кроткие глаза, жесткие усы и глуповатый подбородок, когда он подает Бекки чашку кофе с немой преданностью или смотрит на маленького Родона с неизъяснимой отцовской нежностью. Все идолопоклонническое чадолюбие Эмилии не трогает нас, как в "глупом Родоне" - его способность любить. Доббин придает ореол благородства всем нескладно скроенным джентльменам среди наших знакомых. Большие ноги и оттопыренные уши с этих пор кажутся несовместимыми со злом. <...> Доббин, неуклюжий, тяжеловесный, застенчивый и до нелепого скромный из-за сознания своей некрасивости, тем не менее во всем верен себе. На какое-то время он превращается в униженно-робкого обожателя Эмилии, но затем рвет эти цепи, как истинный мужчина - и, как истинный мужчина, снова их на себя налагает, хотя уже заметно разочаровался в своей пленительной мечте. Но вернемся на минуту к Бекки. Единственный упрек, который мы могли бы по ее поводу сделать автору, он почти предотвратил, дав ей в матери француженку. В этом умном маленьком чудовище есть столько дьявольски французского! Такая игра природы, как женщина без сердца и совести, в Англии была бы просто тупым извергом и отравила бы половину деревни. Франция же - край подлинной Сирены, существа с лицом женщины и когтями дракона. И нашу героиню можно было бы сопричислить к тому же роду, к которому принадлежит отравительница Лафарж, но только она во всех отношениях выше этой последней, ибо для полного развития своих талантов ей не было надобности прибегать к столь вульгарным средствам, как преступление. Верить, будто Бекки при каких бы то ни было обстоятельствах могла пустить в ход столь низкий прием, а уж тем более попасться, значит подвергнуть оскорбительному сомнению ее тактику. Поэтому нам остается только восхищаться величайшей сдержанностью, с какой мистер Теккерей дал понять, что отходу Джозефа Седли в мир иной могли содействовать кое-какие превходящие обстоятельства. Менее деликатное обращение с этой темой испортило бы общую гармонию замысла. Не тонким сетям "Ярмарки тщеславия" было бы извлечь на берег обременительный груз, рисуемый нашим воображением. Он порвал бы их в клочья. Да и нужды в этом нет никакой. Бедняжка Бекки настолько дурна, что удовлетворит самого пылкого поклонника нравоучительных писаний. Порочность свыше определенного предела ничего не добавляет к удовлетворению даже строжайшего из моралистов, и к большим достоинствам мистера Теккерея принадлежит, в частности, та умеренность, с какой он ее использует. К тому же весь смысл романа, дающего нам в руки этот образчик, чтобы снисходительно прилагать его друг к другу, полностью пропадает, едва вы признаете Бекки виновной в страшнейшем из преступлений. У кого достанет духа сравнить свою дорогую подругу с убийцей? Тогда как сейчас в кругу наших очаровательных знакомых даже самый малый симптом обаятельной бесцеремонности, учтивой неблагодарности или благопристойнейшего эгоизма можно тотчас измерить с точностью до дюйма и надежно подавить, просто приложив к ним мерку Бекки - причем куда успешнее, чем обрушивая на них громы всех десяти заповедей. Благодаря мистеру Теккерею свет теперь обеспечен идеей, которая, как нам кажется, еще долго будет играть роль черепа на пиру в каждой бальной зале и в каждом будуаре. Так оставим же ее нетронутой во всем своеобразии и свежести - Бекки, и только Бекки. Поэтому мы рекомендуем нашим читателям не обращать внимание на иллюстрацию второго появления нашей героини в виде Клитемнестры, которое отбрасывает такую неприятную тень на заключительные главы романа, и не замечать никаких намеков и иносказаний, а просто вспомнить о переменах и опасных случайностях, которым подвержено человеческое существование. Джоз долгие годы провел в Индии. Жизнь он вел дурную, ел и пил неумеренно, а пищеварение у него было куда более скверным, чем у Бекки. Ни одно респектабельное страховое общество не стало бы страховать "Седли Ватерлооского". "Ярмарка тщеславия" в первую очередь - злободневный роман, но не в пошлом смысле слова, примеров чему предостаточно, а как точная фотография нравов и обычаев XIX века, запечатленная на бумаге ярким светом могучего ума, и кроме того на редкость художественная. Мистер Теккерей с необыкновенным умением ведет воображение, а вернее, память своего читателя от одной комбинации обстоятельств к другой, через случайности и совпадения будничной жизни, - так художник подводит взгляд зрителя к теме своей картины с помощью искусного владения колоритом. Вот почему никакое цитирование его книги не воздаст ей должного. Цветник повествования так оплетен и перевит тончайшими побегами и усиками, что невозможно отделить хотя бы один цветок на достаточно длинном стебле, не умалив его красоты. Персонажи романа связаны той взаимозависимостью, без которой изображение будничной жизни вообще невозможно: ни один из них не поставлен на особый пьедестал, ни один не позирует для портрета. Пожалуй, найдется лишь одно исключение - мы подразумеваем старшего сэра Питта Кроули. Возможно... нет, даже несомненно, этот баронет был списан с натуры в гораздо большей мере, чем прочие персонажи романа. Однако, даже если так, это животное являет собой столь редкое исключение, что остается только дивиться тому, как проницательный художник умудрился втиснуть его в галерею, переполненную столь хорошо знакомыми нам лицами. Быть может, сцены в Германии покажутся многим читателям английской книги преувеличенно нелепыми, написанными нарочито грубо и топорно. Однако посвященные не замедлят обнаружить, что они содержат некоторые из самых ярких мазков истины и юмора, какие только можно найти в "Ярмарке тщеславия", и удовольствие от них нисколько не омрачается тем, что автор тут словно бы мечет свои стрелы в наших соседей за границей. И сцены эти совершенно необходимы для полного понимания героини романа, который вообще может рассматриваться, как "годы странствий" Вильгельма Мейстера в юбке, только куда более умного. Мы видели ее во всех перипетиях жизни - и вознесенной и низвергнутой, среди смиренных людей и светских, великих мира сего и столпов благочестия, - и каждый раз она являлась нам и совсем новой и прежней. Тем не менее Бекки в обществе студентов совершенно необходима, чтобы мы могли отдать ей полную меру нашего восхищения. <...> ^TЭДВАРД БЕРН-ДЖОНС^U ^TИЗ "ЭССЕ О "НЬЮКОМАХ"^U Прошло уже полгода с тех пор, как мистер Теккерей выпустил в свет свою последнюю и самую значительную книгу, которая за то время выдержала суд читателей и критиков, сошедшихся в благоприятном мнении и согласившихся, что это мастерски написанное сочинение весьма полезно обществу, перед которым автор развернул картину его жизни с большой правдивостью и тактом. Мы ждем, что сочинителю не будут более адресовать упреки в ожесточенности и нездоровом тяготении к изображению зла, упреки, очень быстро ставшие бессмысленными от бесконечных повторений и послужившие, боюсь, причиной огорчительного суесловия и лицемерия, вошедшего в привычку. Увы, сколь часто все эти блистательные формулы, в которые мы облекаем собственное несогласие или критические замечания, распространяются - и не без нашего участия - как самоочевидные и причиняют людям горе, а нам самим несут невосполнимые потери! Еще недавно имя Теккерея сопровождалось in perpetuum {Постоянно (лат.).} суровым осуждением за выказанный интерес к дурному, равно как за Сатиру и за клевету. Но словно для того, чтоб заглушить порой еще звучащий в наших душах голос правды, вокруг немедля расцвело самодовольство, последовали славословия нашим бессчетным социальным преимуществам и нашему национальному характеру, ибо давно замечено, что тот, кто так охотно сознается в самых неприглядных своих свойствах (будь это истинным смирением, то было бы примером благости, необычайно поучительным для всех христиан на свете), впадает в странную досаду, когда к его словам относятся серьезно, ссылаются на них или же обращают против говорившего, либо считают справедливыми признания в грехах, произнесенные им в церкви. Не есть ли это повседневное смирение чистейшим лицемерием и верхом нашего нечестия? Не закосней мы в показном благочестии, зачем бы нам нелепо отвергать то, что мы сами говорили о себе, когда нам это повторяет брат наш, зачем упорно обвинять в язвительности или мизантропии писателя, правдиво показавшего нам зло, которое мы не можем отрицать, и прегрешения, в которых мы и сами признаемся? Пришла пора покончить с неразумным, ибо превратным мнением, что Теккерей изображает лишь дурную сторону действительности, ибо он, наконец, добился репутации правдивого писателя и как никто стяжал безмерное доверие публики. <...> Увидев в "Ньюкомах" на диво верную картину мира, каким он предстает всечасно, картину пеструю и противоречивую, увидев, как писатель раскрывает многочисленные тайны нашего существования, с благоговейным трепетом снимая с мира пелену непознаваемого, можно ли не внимать ему с почтением и громко не воспеть хвалу за славный дар, не опасаясь впасть в преувеличение, или же умалить его. <...> Мне представляется, что эта книга родилась на свет, прежде всего чтоб вскрыть распространенную болезнь нашего общества - несчастное супружество и показать причины этого недуга - браки, которые заключены отнюдь не на небесах, и если все-таки не в нашем странном мире, то менее всего на небесах... В романе множество семейных пар, которым лучше было б никогда не сочетаться браком; мы узнаем об их последующих несчастьях - больших или не очень, в зависимости от дурных или хороших свойств людей, соединенных узами супружества. Мы видим там мадам де Флорак, святую, набожную, самоотверженную женщину, вся жизнь которой - длящаяся боль и каждый день подобен смерти, она живет так сорок лет, и ей легко сказать со всем спокойствием: "Я не страшусь конца, он принесет с собой великое освобождение". Что будет с Клайвом, соединившим, но не слившим свою жизнь с молоденькой и глупенькой женой? Она ему не пара, она его не понимает, но согласимся все-таки, забыв досаду, что ей скорее свойственна беспечность, а не эгоизм, а если эгоизм, то не закоренелый, - право, она достойна лучшей участи, и несмотря на обстоятельства, их жизнь могла бы быть и лучше. Но Клайв ведь не любил ее, он знал, что его сердце занято другой, но все-таки женился и, значит, совершил дурной поступок - и безрассудный, и жестокий. Старшим казалось, что это замечательная партия - деньги в соединении с молодостью, красотой и дружелюбным безразличием, а посмотрите, как все это кончилось! Что же сказать о браке в высшем свете? О счастье и семейном очаге сэра Бернса Ньюкома, баронета? Если предыдущая история нам кажется ужасной, так какова же эта? Правду сказать, все это нам давно знакомо, мы уже где-то это видели, - да, безусловно, видели в картине "Модный брак", принадлежащей кисти Хогарта; она стоит передо мной во всей наглядности изображенного на ней кошмара и кажется мне живописным воплощеньем "Ньюкомов". Я очень сожалею, что ограниченные рамки очерка не позволяют мне проникнуть глубже в эту социальную проблему, но как ни мелко и ни легковесно поверхностное ее упоминание, я вынужден так поступать. Однако в истории героев этого романа затронута и решена еще одна проблема чрезвычайной важности, которой следует коснуться в этом беглом очерке. Прискорбно обойденная вниманием, она плодит немало грустных и не поддающихся учету следствий. Но в данном случае я меньше сокрушаюсь о краткости того, что собираюсь высказать, ибо все с этим связанное изложено в памфлете о прерафаэлитах, принадлежащем перу Рескина и кое-где в других его работах. Я хочу напомнить тот эпизод романа, где Клайв сообщает своему отцу, что всей душой мечтает стать художником и посвятить себя искусству, но славный полковник Ньюком, который страстно любит сына и с радостью бы умер за него, не в силах здесь его понять. Добро бы сын это придумал для забавы, из утонченного дилетантизма, но стать профессиональным живописцем и жить плодами рук своих непостижимо и непростительно с позиций света, с позиций истинной благопристойности. Клайв должен выиграть нелегкое сраженье, ведь даже Этель не сочувствует ему и смотрит на его мечту сквозь лондонский туман. После всех наших панегириков душе пожертвовали ли мы хоть чем-нибудь ради нее на самом деле? Мы, написавшие о ней бесчисленное множество томов, воспевшие ее под благозвучнейшими именами ради того, чтоб насладиться самым звуком всех этих имен, воздали ей как должно лишь тогда, когда не размыкая уст, в молчании назвали ее Славой Божьей и вняли гласу Бога, который восшумел сильнее грома и плеска вод и был нежнее дуновенья ветерка. Но ради злого духа моды мы осквернили Славу Божью и отвратили слух от вразумляющего гласа. Благоприличия? Когда же мы очнемся и стряхнем с себя кошмарный сон, чтоб перейти от призраков к осознающему себя достоинству труда, к признанию величия любой души? Мне бы хотелось, чтоб при вступлении в жизнь юноши мы, прежде всего, думали не о том, чем ему заниматься, а как, с какою мерой совершенства он сможет исполнять то или иное дело. <...> Тогда мы будем вопрошать иначе: "Где может быть всего полезней данный человек?" На это Бог нам дал ответ: "Всего полезней человек, когда он выполняет то, что доставляет ему больше счастья", ибо в таком свидетельстве есть истина. Но этот ли вопрос, отцы, вы задаете своим детям и учите их задавать себе? Что принесет им больше счастья? Не преходящее блаженство праздности, а продолжительное, подлинное счастье? Это вопрос о том, к чему они наиболее способны, что могут лучше всего делать, как могут лучше всего славить Господа. Если бы их об этом спрашивали с самого начала, если бы это стало правилом и целью наших действий, мне кажется, что мы намного реже бы встречались с безразличием, поспешностью, апатией и глубочайшим утомлением, которые сейчас встречаются повсюду и поражают, как параличом, искусство, власть и человеческие отношения. <...> Касаясь стиля и манеры Теккерея, я нахожу, что невозможно не назвать важнейшие начала его книги: одно - юмористическое, и второе - трогательное, которые так благородно сочетаются. Сначала вспомним юмор автора, он предстает как легкая ирония, разящая сатира и откровенная улыбчивость и веселость - из-за нее-то, главным образом, ревнители религии не одобряют Теккерея. Но мы об этом мало сокрушаемся, пока они такие, каковы сегодня: конечно, очень неприятно быть осмеянными, но нужно согласиться и с писателем - над ними невозможно не смеяться... Я нахожу, что книги Теккерея способствуют победе правды нравственной и жизненной. Нравственной - потому что автор не превращает негодяев в мучеников, обрушивая на их головы несчастья и заслуженные кары, а ставит преступление к позорному столбу и подвергает осмеянию, безжалостным издевкам и полнейшему презрению - только презрение положено испытывать к нему мужчинам, ибо нам не дано измерить все безумные последствия греха. А правде жизни автор помогает, верно изображая неотвратимое возмездие и общую судьбу всех грешников. Мир Теккерея - это не царство грез или волшебных небылиц, где после горя и напастей всем добрым воздается по заслугам и зло, после недолгого триумфа, наказывается по всей суровости, а жизнь, которой мы живем на самом деле, исполненная горя и волнений и даже зависти для тех, кто видит, как высоко вознесены бывают недостойные, и как незыблема несправедливость, и как убого собственное их существование. Что я могу сказать о трогательности написанного Теккерея? Оно необычайно искренно и благозвучно. Мы и не знали, что человеческая речь бывает так напевна - писатель то и дело воспаряет до высот поэзии. Как цвет облагораживает все, что им насыщено, так и большое, сострадающее сердце облагораживает все, чему сочувствует и с чем соприкасается... Я думаю, что Теккерей будет когда-нибудь причислен к величайшим знатокам природы, будет сочтен Шекспиром-младшим в кругу творцов и летописцев, чьи книги издаются с золотым тиснением, в кругу больших поэтов, музыкантов и художников, - всех тех, кого сжигало сострадание к людям и кто в неумирающую песнь и звонкие пэаны сумел переложить людские горести и радости. <...> ^TМАРГАРЕТ ОЛИФАНТ^U ^TИЗ СТАТЬИ "ТЕККЕРЕЙ И ЕГО РОМАНЫ"^U О Диккенсе и Теккерее в грядущем будут говорить, как мы сегодня говорим о столь же разных Ивлине и Пеписе, но если переменится звезда того, кто ныне полновластно царствует в искусстве сочинения романов, стране не миновать братоубийственной войны из-за того, кому из них двоих должно занять освободившийся престол. Впрочем, не станем прежде времени решать этот волнующий вопрос, тем более что для сравнения этих сочинителей, чьи имена так часто произносят вместе, нет никаких реальных оснований, и среди сонма их читателей не сыщется, должно быть, двух людей, столь мало схожих меж собой, как Теккерей и Диккенс. <...> Все хвалят Бекки Шарп и ту историю, в которой ей отведена весьма значительная роль, но всем ли по душе эта умная, скептическая, неприятная книга? О "Ярмарке тщеславия" не скажешь ничего такого, чего бы прежде не заметили другие, иначе говоря, того, что все прохвосты в ней умны и занимательны, все положительные персонажи - дураки, что Эмилия - большая клевета на женскую половину рода человеческого, нежели сама Бекки Шарп, и что роман, пестрящий действующими лицами, читается с огромным напряжением и не дает нам ни малейшего отдохновения, - мы видим лишь, что все достойные герои пасуют перед подлецами, нимало не пытаясь сделать вид, будто уравновешивают чашу зла. Во всем романе нет ни одного героя, который может вызвать хоть намек на сострадание, кроме Доббина, - славного Доббина, наделенного верным сердцем и кривыми ногами. За что майору достались кривые ноги, мистер Теккерей? Неужто не запятнанный моральной шаткостью герой должен платить за это упущение физическим уродством? Однако и кривые ноги при всей их некрасивости приносят их обладателя в заветный край читательской любви, в то время как в душе у самого горячего поклонника талантов Бекки Шарп навряд ли шевельнется это чувство. Правда, и бедная, жалкая глупышка Эмилия способна ненадолго тронуть сердце, когда стоит по вечерам у дома Осборнов на Рассел-сквер, чтобы украдкой бросить взгляд на своего ребенка, но, в целом, она слишком незначительна, чтобы завоевать любовь. Мистер Теккерей написал очень умную книгу, и с этой книгой к нему пришло всеобщее признание и успех. В ней много замечательных достоинств: блестящие и меткие суждения, удачные и неожиданные обороты речи, точно и выпукло описанные сцены, к тому же, это увлекательное чтение, не допускающее и тени скуки. И все-таки, перевернув последнюю страницу, мы понимаем, что из всех героев только один задел нас на живое - один лишь майор Доббин заслуживает толики привязанности. В другом большом произведении, где можно разом лицезреть и принципы, которым следует писатель, и пеструю картину нравов, историком и наблюдателем которых он является, - в "Пенденнисе" - несколько больше досто-хвального. Там мы встречаем Уоррингтона, по счастью не униженного колченогостью, и милейшего Артура Пенденниса, с виду и впрямь похожего на ангела. Досадно, что такой достойный человек, как Уоррингтон, влачит убогое существование в меблированных комнатах на Лэм-Корт и, скуки ради, чтоб заглушить душевную тоску и ощущение бессмысленности жизни, строчит в вечерние часы статейки, судьба которых ему совершенно безразлична. Никто лучше мистера Теккерея не может описать бесцельность человеческого бытия и показать, как с каждым днем уходят без следа дарованные от природы редкостные силы, но все же мы надеемся, что в богатейших кладовых искусства беллетристики найдется средство вызволить героя из объятий злой судьбы. <...> И сам Артур Пенденнис, при всей своей пригожей внешности, успехах в свете, славе романиста - в конце концов, всего только пустейший малый, в котором невозможно видеть не только идеального героя, но и обычного положительного человека - в том есть какие-никакие, а достоинства, тогда как этот джентльмен не может ими похвалиться. Мистер Теккерей нимало не скрывает своего пренебрежения к возвышенности нынешних писаний и не допустит неземную личность главенствовать в своих романах, но в Артуре Пенденнисе слишком уж мало от героя, и там, где нам бы следовало восхищаться, мы, к сожалению, больше склонны презирать. Возможно, таково оригинальное искусство, но не правдивое и не высокое, а, впрочем, даже и не оригинальное, и мистер Пен похож на Тома Джонса, хоть и заткнет его за пояс. <...> Нам не в пример приятней повстречаться с Гарри Фокером, создание которого - особая заслуга мистера Теккерея, в его лице избавившего от забвения подобный тип людей и осветившего их ясным, добрым светом. Славный Гарри Фокер звезд с неба не хватает, не отличается благовоспитанностью и слабоват в правописании, и все же это воплощение порядочности, непоказного, истинного мужества и неподдельной доброты. <...> Да, это, разумеется, не утонченный джентльмен, и только настоящий гений мог пробудить в читателе любовь к такому простаку. Художник менее крупный, должно быть, побоялся бы столь недалекого героя, чьи слабости снижают впечатление, но мистер Теккерей сумел запечатлеть сияние этого неограненного алмаза - его почтение к добродетели, скромность, отзывчивость и неожиданную глубину чувств. Можно ли не удивляться, что писатель, блестяще справившийся с подобной задачей, так мало пользуется этой поистине волшебной стороной своего дарования, но это остается тайною и для него самого. Что лучше - сорвать покров с невидимого зла или открыть добро там, где его никто не замечает. Мистер Теккерей, который любит попугать своих доверчивых читателей туманными намеками на окружающие их со всех сторон ловушки и наводящий ужас на мамаш своими устрашающими недомолвками о скверных мыслях, тревожащих умы их милых школяров, оказывает всем нам важную услугу, когда изображает честных, славных малых, вроде Гарри Фокера, Джека Белсайза и даже Родона Кроули, но не Пенденниса со всеми его редкими талантами, ибо он, если что и призван показать, то прежде всего цену воспитанию и цивилизации девятнадцатого века. Что за чистосердечный, благородный джентльмен лорд Кью, насколько же он выше всяческих Белсайзов! Будь он героем книги, о лучшем не пришлось бы и мечтать. И лишь в одном "Пенденнис" хуже "Ярмарки тщеславия": Бланш Амори намного омерзительнее Бекки, поскольку уступает ей в уме. Как много следует взыскать с мистера Теккерея, чтоб отпустить ему вину перед женской половиной рода человеческого: какую он нам приписал товарку! Нужно создать, по меньшей мере, Дездемону, чтоб искупить такое оскорбление! По силам ли ему вторая Дездемона? Он смог прибавить несколько приятных личностей к числу наших знакомцев, и встречу с Пеном может возместить Уоррингтон, но кто вознаградит читателей за встречу с Бланш? Здесь мы подходим к самому серьезному просчету нашего писателя. Надо полагать, мистеру Теккерею не доводилось видеть женщин, которые уже перешагнули порог детской, но в то же время не примкнули к кругу светских барышень, не чающих души во всех малютках поголовно и поджидающих в засаде мужа побогаче. Образ "прекрасной женщины, задуманной прекрасно", чужд творческой фантазии писателя, возможно, потому, что мистер Теккерей описывает высший свет, который лучше всего знает, и ополчаясь на его пороки, считает их вселенскими пороками, ибо для нашего историка весь мир исчерпывается "хорошим обществом". <...> Расставшись с "Пенденнисом", мы узнаем, что Теккерей покинул прежние пределы и больше не пишет на легком и непринужденном языке сегодняшнего дня, приправленном жаргоном, которым он блистательно владеет, а пишет на классическом английском языке, отточенными антитезами, изящными сентенциями, которыми обменивались те изысканные господа, что украшали себя кружевами, носили пудреные парики с косичками и мушки. Хоть и в "Истории Эсмонда" есть некая серьезная ошибка, мы, тем не менее, не можем не признать, что это замечательно написанная книга. Чуть ли не все подобные романы, которые нам привелось читать, за исключением романов Скотта, в сравнении с ней, не более чем маскарад. Надо сказать, что, несмотря на Рамили, Блейхейм и на Стиля с Аддисоном, автор описывает эпоху отнюдь не великую, но делает это так тщательно и достоверно, что создает не просто исторический роман, а самый точный образец подобного романа в отечественной литературе. Ничто не может быть правдивее и трогательней, ничто не может столь же походить на подлинное жизнеописание, если, конечно, авторы таких жизнеописаний владеют тем прекрасным слогом, каким мистер Теккерей одарил Генри Эсмонда, рассказывающего историю об одиноком мальчике из Каслвуда, о его наставниках и покровителях. Это творение совершенно не только с точки зрения верности жизни, которая непреходяща и нетленна, но также с точки зрения нравов - неуловимых и изменчивых. Гарри Эсмонд не мальчик викторианской эпохи в детском камзольчике, сшитом по моде времен королевы Анны, Эсмонд нимало не опережает свою пору и не глядит на Блейхейм сквозь призму Ватерлоо, затмевающего своим блеском славу давнего сражения. Следя за всеми перипетиями романа, читатель ни разу не почувствует обмана или разочарования, ибо герой не носит маску, чтоб скрыть от нас свое лицо - лицо нашего современника. "Эсмонд" - блестящий, поистине непревзойденный исторический роман, достойный всех рукоплесканий, законно выпадающих на долю сочинителя, преодолевшего столь многочисленные трудности. Однако в этом замечательном произведении, в котором очень много достохвального, - если считать его повествованием о жизни, притязающем на всеобщее сострадание - таится страшная ошибка, она и потрясает самые святые наши чувства и задевает самые заветные пристрастия. Леди Каслвуд, наперсница героя, который поверяет ей свою любовь к ее дочери, сама вознаграждает Эсмонда за огорчения по части нежных чувств, но до чего невыносима мысль, что эта чистая, как ангел, женщина, суровая, как подобает всякой чистой женщине, к малейшему проявлению криводушия, супруга, мать, огражденная любовью непорочных крошек, на протяжении многих лет питает тайную сердечную привязанность к юнцу, которому предоставляет кров! Чудовищная и неискупимая ошибка!.. Известно, что поэты воспевают юную любовь. Порою мода требует от них героя более зрелого, но для того, чтоб героиня средних лет была в какой-то степени приемлема, необходимо описать ее серьезную, долгую и верную привязанность к единственному другу сердца. Любившая двоих не может не лишиться своего первоначального достоинства, и женщину, вступающую в брак вторично, необходимо оправдать насильственностью первого союза или горчайшим и непоправимым разочарованием в супруге. Как бы то ни было, она себя роняет; не удовольствовавшись этим, мистер Теккерей низводит леди Каслвуд окончательно. Чем провинилась Рейчел Каслвуд перед автором, который вынудил ее влюбиться в Генри Эсмонда, пламенного воздыхателя ее дочери, верного слугу ее мужа и ее собственного преданного и почтительного сына? <...> К тому, что уже сказано, еще можно прибавить много слов не столь уж лестных для писателя. Не самое приятное на свете - узнать, что нашим неиспорченным подросткам по окончании школы предстоит нырнуть в пучину "темных" удовольствий, чтоб вынырнуть очистившимися и обновленными, как это было с лордом Кью. Не слишком радует, что нам не миновать, быть может, откровений о наших братьях, сыновьях или отцах, какие Этель Ньюком довелось прочесть в послании герцогини д'Иври. И трудно согласиться, что между чистым духом детства и добродетельностью зрелых лет есть "царство тьмы", через которое проходит каждый юноша. И непонятно, какую пользу извлекает молодежь из утверждений автора, что этот искус неизбежен. <...> Чтоб привести учеников к великому добру, учителю не стоит подвергать их испытанию великим злом. <...> Мы не вполне уверены, что диалоги мистера Теккерея окажут благотворное влияние на наш родной язык. Они очень умны и занимательны и пересыпаны чудесными жаргонными словечками, но мы, признаться, сомневаемся, что, превратив все наши острова в один большой Ист-Энд и научив британцев говорить, как кокни, и острить, как кокни, мы им окажем добрую услугу. Отечественная беллетристика легкого толка уже имеет сильный призвук этого наречия. А наши досточтимые союзники, что обитают по другую сторону канала, не так уж сильно преуспели, сделав всю Францию Парижем, чтоб стоило перенимать подобный опыт. Лондон, конечно, величайший современный город, но это все-таки еще не Англия, хотя язык, которым говорят его бродяги, похоже, вскорости распространится повсеместно, так что когда-нибудь его сочтут классическою речью нашего поколения. Романы мистера Теккерея написаны столь чистым, энергичным слогом, его герои говорят столь выразительным, свободным и забавным языком, что для такого мастера не может быть запретов, но у каждого Диккенса и у каждого Теккерея есть толпы подражателей, и больно наблюдать, как волны лондонского просторечия вторгаются в язык Шекспира и Бэкона и угрожают затопить его в конце концов, и с каждым днем эта опасность нарастает. ^TУИЛЬЯМ РОСКО^U ^TИЗ СТАТЬИ "У.-М. ТЕККЕРЕЙ, ХУДОЖНИК И МОРАЛИСТ"^U <...> Мистер Теккерей уже слишком велик даже для большой розги солиднейших журналов. Долгие годы усердного ученичества на поприще литературы были вознаграждены высоким положением в избранной им профессии. Он пожинает заслуженный урожай доходов и славы, он может позволить себе улыбку по адресу зоилов и хвалу получает как дань, а не как награду. Поэтому мы намерены просто рассказать о том, что нашли в прочитанных нами книгах и какой свет, по нашему мнению, они бросают на талант автора - в частности, на две его стороны, обозначенные в заголовке. Как художник, он, пожалуй, величайший живописец нравов, какого когда-либо видел мир. Он обладает несравненным умением мгновенно и точно схватывать во всем их многообразии особенности людей и общества, а также изумительной памятью и поразительной способностью воплощать свои наблюдения ярко и живо. Его принято сопоставлять с Аддисоном и Филдингом. Быть может, в тонкости обрисовки он уступает первому, но как пресен и скуден "Зритель" в сравнении с "Ярмаркой тщеславия"! Широта и энергия Филдинга, разумеется, вне сравнения, но два из главных его достоинств - богатство второстепенных персонажей и разнообразие характеров - взлетают под потолок, если на другую чашу весов бросить те же качества Теккерея. Филдинг гордится собой, потому что умеет, сохраняя общность, налагаемую профессией, показать различия между двумя трактирщицами. Теккерей же легко нарисует их десятка два - и ни одну из них не спутаешь с другой. Просто диву даешься, с каким количеством люде