ников церкви, он даже недостаточно внимателен к предписанным молитвам и святым размышлениям. - Он отдаляется от господа, - с болью и гневом говорят о нем Милосердные Братья. Они не лгут. Мигель и впрямь, сам того не сознавая, отдаляется от бога мыслью и сердцем. И что еще хуже - это отдаление даже не мучит его, когда его в том укоряют братья. Его мучит, что у нищего Фердинанда не спадает жар, что молодая ткачиха Анита все еще не может ступить на сломанную ногу, его мучит, когда врачи сообщают, что тому или иному из его подопечных поможет уже один бог. Мигель знает цену этим грозным словам - знает их по осуждению Грегорио и по болезни Хироламы. - Нет, это вы помогите! - требует он от врачей. - Не полагайтесь на бога! Всеми помыслами, всем сердцем прикипел Мигель к своим больным. Ничто иное не привлекает его внимания, ничто иное не имеет для него цены. Верный девизу своему: "Все - или ничего", - он отдается страждущим братьям весь, без остатка. x x x В ту ночь, которая стала для него самой великой из всех его ночей, утомленный, обессилевший Мигель опустился на ложе. И в этот миг келью его озарило чудесное сияние, словно через открытое окно вошло, вместилось в это тесное помещение все звездное небо, и ветерок ворвался и тронул струны незримой арфы. Мигель, потрясенный, сжался на ложе. Что это? Чудо? Это - является бог?.. Он взглянул на распятие. Лик Иисуса искажен мукой, с пронзенного чела стекают алые капли крови, но лик этот мертв, неподвижен. А Мигель ждет трепета улыбки. Надеется - измученный лик хоть легким кивком подтвердит, что вот - простилось ему... Но лицо Христа по-прежнему далеко, недвижно. И тогда в углу кельи раздался голос - такой знакомый голос! - Сыночек, мой милый, обрадовал ты меня! Ты и понятия не имеешь, до чего обрадовал ты старое мое сердце... Боже, как знаком этот голос! Но так много лет я не слышал его - кто это говорит?.. Кто?.. А голос, столь дорогой его слуху, продолжал: - Тысячам несчастных ты перевязал раны, утолил их голод, дал прибежище тем, у кого не было крыши над головой, ночи свои им жертвовал, когда тень смерти витала над ними. Будь же благословен за это! - Падре! - радостно вздохнул Мигель, узнав наконец этот ласковый голос. - Сирым и убогим возвращаешь ты жизнь, утишаешь их боль, укрепляешь в них волю жить. Ты - друг неимущих, ты - надежда отчаявшихся... Добра душа твоя, добро твое сердце, сынок! И вот, в ослепительном сиянии, залившем всю келью, разглядел Мигель лицо учителя, светящееся счастьем. Мигель не дышит... - Благословенна улыбка твоя, дающая немощным силу жить, благословенны слова твои, приносящие им успокоение и мир, и руки твои, ласкающие, как руки матери! Благословен путь, которым идешь! Мигель трепещет всем телом, и затопляет его доселе неизведанное ощущение счастья. - Вы довольны мной, падре Грегорио? - тихо спрашивает он. И голос монаха отвечает с жаром: - И добрый бог тобой доволен, мой мальчик! - Бог тоже? Значит, простил? О падре! Благодарю! Благодарю! - Как же было ему не порадоваться твоим делам? Разве не рек господь: аще же какое добро сделали вы меньшим моим, то мне его сделали? Ты отринул себялюбие, не знаешь ненависти или жадности, ты равен всем убогим, ты брат всем. Всю любовь свою раздаешь людям, детям божиим, и творишь для них добро. Я горжусь тобою, сынок! И вот это сияние двинулось к ложу Мигеля. Близко, совсем близко видит Мигель дорогое лицо, оно такое же, каким он всегда его знал, ласковое и все светится, и чувствует Мигель, как мягкая старческая рука гладит его по седой голове, как гладила давно когда-то голову мальчика в Маньяре... - Оправдались ваши слова, падре, - лепечет Мигель, - наконец-то стал я хоть кому-то полезен! Наконец-то я помогаю тем, кто во мне нуждается! Он все еще чувствует на лбу ласковую ладонь старика и утопает в блаженстве. - Да, Добр труд твой, Мигелито. Он и тебе принесет добро. Он принесет тебе... - Счастье! - вырвалось у Мигеля. - Он дает мне то счастье, которое я искал столько лет! Грегорио кивнул и с любовью улыбнулся Мигелю; и постепенно расплылось, растаяло его лицо в сиянии, которое выплыло из кельи и поднялось к звездному небу. Великая тишина опустилась на землю. Мигель встал, подошел к окну и всей грудью вдохнул свежий ночной воздух. Он смотрит на полную луну, и кажется ему, что по ее серебряному диску растекается улыбка Грегорио. - Лицо твое светлое и ясное, словно и во сне ты видел солнце, отец настоятель, - улыбнулся Мигелю утром брат Иордан. - Я радуюсь всем сердцем, брат, - ответил Мигель, - ибо познал - что есть счастье! x x x Весенним днем лета господня тысяча шестьсот семьдесят девятого напал на Севилью черный мор. Приполз однажды вечером, окутанный тьмой и тучами, с огнедышащей пастью Запалил город со стороны Трианы, и занялось все предместье - вспыхнуло, как пучок соломы. Зараза распространилась молниеносно. Словно мухи, опаленные пламенем, падают люди, чернея в лице и зарываясь пальцами в землю. Бездонной была первая ночь чумы, и в бездонные ночи превратились последующие дни. Мост между Трианой и городом заперт, правый берег Гвадалквивира охраняют солдаты и добровольцы, чтоб нигде не могла пристать лодка из зачумленного предместья. Двери домов затворились наглухо, улицы опустели. В одних домах - плач и причитания, вызванные страхом, молитвы и мольбы к богу. В других - ни шороха: там в испуганном молчании ждут спасения или смерти. За дверьми третьих домов - шум, пьяное пение, звон бокалов: там пируют, решив насладиться всеми радостями жизни, пока их не скосила чума. Севилья дрожит в страхе, но напор бедствия прорвал заслоны, и чума перебросилась в город, охватила квартал бедноты Санта-Крус. Ужас объял Севилью. Первое из дворянских семейств бежало из города в горы, провожаемое завистливыми взглядами тех, кто не мог выехать. Тревога нарастает - семьи дворян одна за другой покидают Севилью, бегут ночью, под покровом темноты, стыдясь бегства. Городские ворота забиты экипажами и людьми. Отчаяние охватило богатых и бедных. Санта-Крус, отделенный цепью стражи от остальных кварталов, гибнет. Лежа, стоя, на ходу, на молитве вдыхают люди заразу - и падают, как подкошенные, ничком. Из последних сил переворачиваются навзничь, и взор их, замутненный горячкой, болью и ужасом, уплывает в неведомое. Отчаянные жалобы и мольбы о помощи, которая не придет. А люди зовут на помощь небо и ад, призывают бога и сатану, но голос их гаснет, как светильник, в котором иссякло масло; отравленный воздух проникает им в легкие, и красные пятна позорными клеймами отмечают обреченных. Ночью поднялся Мигель, ни слова никому не сказав о цели своего пути, наполнил сумку лекарствами и едой, обвязал платком рот и прокрался, минуя стражу, в зачумленный квартал. Здесь он помогает, как может. Отделяет от здоровых больных, кормит их, поит, раздает лекарства и погребает умерших, унося их на руках к общим могилам, чтоб остановить поветрие. К утру ему снова удалось проскользнуть мимо сонных стражей и вернуться в Каридад. Он входит в ворота, бледный и истомленный. Встречает братьев - те отступают при виде его и поскорее скрываются. Он не понимает, в чем дело. Ищет Иордана. Но и тот отшатнулся, невольно попятился от настоятеля. Мигель спросил, что случилось. Иордан смущенно молчит. Мигель настаивает. - Видели, как ты шел в зачумленный квартал, брат, - выговаривает наконец Иордан. Мигель опустил голову. - Посещать Санта-Крус - значит легкомысленно подвергать себя опасности, - продолжает Иордан. Мигель молчит, и тон Иордана становится строже: - Богу более угодно, брат, чтобы ты не заносил заразу к здоровым. - Но хороня умерших, я именно препятствую распространению заразы. Подходит Дарио, но останавливается на почтительном расстоянии. - Бог сам укажет, кому умереть от чумы. Брат - Мигель, неужели ты хочешь помешать ему? - Не с богом я хочу бороться, Дарио. С чумой. - Всякая борьба напрасна, - возражает Дарио. - Она не была бы напрасной, брат, если бы вы все пошли со мной в Санта-Крус помогать, - твердо отвечает Мигель. - Я верю, мы можем запереть чуму в одном этом квартале. Все, кто обязан был оказывать помощь - префект, его люди, - покинули город. Кто же еще, во имя божьей любви, должен помочь, если не мы? Иордан и Дарио понимают, что Мигель прав, но страх терзает их, и они смущенно опускают глаза. - Ты наш глава, - тихо говорит Иордан. - Что прикажешь, то мы и сделаем. Дарио, насупившись, отрицательно махнул рукой и уже рот открыл, да не решился возразить. - Приказывать я не стану, - сказал Мигель. - Созови братию, Дарио. К собравшимся обратился Мигель с великим смирением и великой убедительностью. Он не приказывал, не требовал - он просил. Знаю, дело идет о жизни. О жизни земной. Но какою вечною жизнью будете вы вознаграждены, сжалившись над несчастными! Многие тогда отступили, прячась за спины друг друга. - Я пойду с тобой, брат Мигель, - сказал Иордан. - И я. И я! - вызвалось еще несколько монахов. Прочие поспешно разошлись по своим ежедневным делам. Вечером Мигель с несколькими братьями вышел из ворот Каридад. Небольшое число людей доброй воли старалось оказать помощь зачумленному кварталу. Те же, у кого была власть над людьми, бежали из города, и упрямые самаритяне из народа тщетно призывали к борьбе с чумой. Никто их не слушал, никто не пошел за ними. Солдаты, побросав оружие, бежали в поисках убежища. Напрасны все уговоры и угрозы... Группа монахов проходит по площади. - Куда идете, отцы? - спрашивают люди. - В Санта-Крус, - отвечает Мигель. - Помогать. Не бойтесь, мы не вернемся оттуда. Великое молчание наступило. Монахи идут, их поступь тверда и решительна, их лица спокойны. Солнце садится, золотит севильские башни. И тогда, увлеченные примером, двинулись за монахами многие, чьей обязанностью вовсе не было помогать своим ближним. Эта кучка людей увеличивается по мере приближения к Санта-Крус. Спокойно, не проронив ни единого слова, принимается за работу Мигель, и все следуют его примеру, подражая ему. В глубоком молчании, без колебаний, без уговоров действуют монахи и их помощники, тихо, как видения, скользят они по улицам - и работают. Одни роют ямы, другие сносят к ним трупы, закапывают их, третьи распределяют пищу, воду, лекарства. Плач и предсмертные хрипы доносятся из Санта-Крус. С наступлением сумерек подкрадываются тенями гиены в образе человеческом, грабят мертвых, снимая с них кошельки и перстни. Мор косит помощников Мигеля. Беспощадно вырывает одного за другим - и вот он остается один на поле боя. Он трудится из последних сил духа своего и тела. И многие, стоявшие над пропастью смерти, спасены им. Но всегда наступает момент, когда истощаются силы любого бедствия, любой свирепой напасти. Так случилось и с этим поветрием - чума, передушив толпы людей, ослабела и убралась восвояси. Севильцы стали возвращаться в город. Жизнь постепенно обретала обычный свой вид. В день, когда очистился воздух и свежий ветер разогнал серное дыхание чумы, Мигель возвращался в Каридад - выбившийся из сил, но счастливый. Он забыл Хироламу и не жаждет уж божьей милости. Хиролама и бог выветрились из его сознания. Он думает теперь только о человеке. Чума отступила. И это - его победа, его радость, его счастье. Мигель блаженно улыбнулся. Но призрак чумы последним своим дуновением опалил лицо человека. Запылали виски его, красные пятна выступили на челе, высох язык и оцепенели уста. Поднял Мигель взор к ясной выси, руки простер к чему-то желанному, но мозг его окутала тьма, и он уже не сознает, чего так жаждет сердце его. И пал он мертвым, лицом к земле, словно подрубленное дерево, - и случилось это во вторник, злосчастный день, девятнадцатого мая лета господня тысяча шестьсот семьдесят девятого, на святого Целестина. x x x Карусель жизни раскрутилась с прежней скоростью, хотя в колесах ее еще скрипит чумная пыль. Тихо стоит над телом Мигеля город, облачаясь в траур. В то время новый архиепископ Севильский, Амбросио Спинола, провозгласил лето милости божией и, отправившись к смертному одру Мигеля, опустился пред ним на колени и поцеловал мертвую руку со словами: - Благословенна рука, давшая бедным богатство. Город, некогда проклинавший Мигеля, рыдает теперь, оплакивая его смерть. Мурильо, душеприказчик Мигеля, вскрыл его завещание, и было прочитано следующее: "Я, прежде дон Мигель, граф Маньяра, затем монах ордена Святого Милосердия, а ныне пепел и прах, жалкий грешник, служил Вавилону и князю его диаволу всеми мыслимыми кривдами, гордынею, прелюбодеянием, кощунством, дурным примером и жестокостью. Грехи мои, скверность моя бессчетны, и лишь снисходительность господа могла их терпеть, а его бесконечное милосердие - простить их. Повелеваю сим положить тело мое, без гроба, завернутое в саван и босое, с непокрытой головой, на крест из пепла, в головах же поставить крест и две восковые свечи. Затем пусть отнесут его на похоронных носилках для бедняков, в сопровождении двенадцати священников, и ни одним более, без пышности и без музыки, в церковь святого Милосердия и положат под порогом, дабы всякий входящий и выходящий попирал ногами мой прах - так пусть предадут земле нечистое тело мое, недостойное покоиться в храме божием. И такова воля моя: положите надо мною каменную плиту длиной в полтора локтя со следующей надписью: "Здесь лежат кости и прах худшего человека из живших на свете, Мигеля Маньяра. Молитесь за него!" Исполняя последнюю волю Мигеля, каменщики, еще до похорон, вытесали эту надпись на каменной плите. Но народ севильский восстал против самоуничижения Мигеля и, собравшись перед церковью Милосердной Любви, грозно потребовал устранить позорящую надпись. - Он был не худший, а лучший человек на свете! - Не под порогом церкви, а у алтаря его место! - Уберите надпись! Монахи стоят перед толпой, не зная, что делать. - Но он сам так пожелал, имея в виду, что был некогда грешником! - говорит Дарио. - А кто не грешен из нас или вас?! - Чтите волю усопшего! - Уберите надпись! Похороните его у алтаря! После переговоров с префектом и архиепископом монахи уступили. Надпись уничтожили, и решено было положить останки Мигеля у алтаря храма св. Каридад. Невиданное множество высшей знати съехалось на похороны Мигеля. Прибыли и ближайшие родственники, маркиз де Парадас, сын сестры Мигеля, и губернатор Перу дон Хуан Вичентелло-и-Лека-и-Толедо, и маркиз де Бремес, вице-адмирал королевского флота... В день, назначенный для похорон, издалека сходились в Севилью люди. Сияло прекрасное небо в тот день, когда выстраивалась погребальная процессия. Во главе ее шли двенадцать бедняков, за ними, рядами, - рыцари ордена Калатравы. Высокороднейшая знать Андалузии и высшие сановники церкви, с которыми всю жизнь воевал Мигель, явились с лицемерной скорбью - проводить в последний путь своего врага. За гробом шли двенадцать священников с зажженными восковыми свечами. Звон дважды двенадцати колоколов кафедрального собора провожает Мигеля к могиле. Вся роскошь барокко ослепляет взоры живых. Едва раззвонились колокола, великое волнение поднялось в просторном больничном зале Каридад. - Хоронят брата Мигеля! И, словно чудом, поднялись на постелях своих калеки, чахоточные с запекшейся струйкой крови в уголках губ, встали и параличные, недвижные выпрямили окостеневшие тела, умирающие ощутили на минуту прилив сил... И вот весь зал поднялся с ложа, встал, молитвенно сложив руки и простирая их к солнцу, и из несчастных, измученных грудей, смешиваясь с колокольным звоном, вырвался мощный хорал, благословляя память человека, чья любовь не имела границ. ПОСЛЕСЛОВИЕ ...Чья любовь не имела границ... Эти последние слова романа о его герое справедливы. Ибо главным у Мигеля Маньяры было пламенное и радостное ощущение жизни. Подавление этого чувства с детства привело к трагическому извращению, в сущности, прямого, честного и однозначного - я бы даже сказала, простого - характера. Мигель Маньяра был рожден для любви - все остальное наслоилось. Может показаться парадоксальным и другое мое утверждение: Мигель Маньяра не менялся в этой своей сущности всю жизнь. И тут, вероятно, спросят: а как же его бесчисленные насилия, его жестокость, его холодность? И его внезапное обращение? Вспомните, когда и где жил Маньяра! Иозеф Томан очень ясно об этом говорит, и мне нет нужды перечислять здесь внешние обстоятельства. Но вот внутренняя линия этого человека: Прекрасная Херонима, мать его, совершила смертный грех, хотя и вынужденный: предала любовь. Она не могла поступить иначе: таковы были законы человеческого общества. Преступные законы! Они породили преступление против морали, ибо женщина стала женой нелюбимого человека - и не стала женой любимого. Дитя, рожденное от этого противоестественного брака, неминуемо должно было искупать вину родителей, что в понимании Херонимы означало служить богу, в нашем - стать несчастным. Мигель был принесен в жертву за грех родителей, и это определило дальнейшее. С детства ломали его естественное стремление к счастью, то есть к добру. Узколобая, глупая и жестокая мать (при всей ее любви к сыну). Страшный своей ненавистью к жизни иезуит Трифон. Безвольный отец. Обстановка феодальной гордыни и жестокости. Все черно кругом. И один - яркий, но единственный! - луч света и тепла: Грегорио. Незаконнорожденный сын прачки, монах оказался самым сильным человеком из всех, окружавших Мигеля, ибо был просвещен, нравствен и добр. Куда просвещеннее высокородных аристократов, нравственнее архиепископа, добрее родной матери Мигеля. Какое счастье для мальчика, что он соприкоснулся с этим великим гуманистом, и какое несчастье, что это соприкосновение не было долгим... Монах не успел выпестовать добро в душе Мигеля, но семена, посеянные им, взошли - пусть очень не скоро, ибо росткам приходилось пробиваться сквозь толщу привычного эгоизма, предрассудков, сквозь все наслоения жизни, пошедшей по ложному пути. Бессребренник, просветитель, бунтовщик, человек добрый и смелый, человек мягкий и стойкий, глубоко верующий в своего бога - мог ли Грегорио так полюбить Мигеля, если б тот не давал для этого повода? Помните, какими словами заочно прощается с мальчиком изгнанный из Маньяры монах? "А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы В тебе всякое человеческое чувство... Пусть тебя, мой пламенный мальчик, сопровождает со временем не плач людей, а любовь их!" Позднее и другие увидят то ценное, что нашел в душе Мигеля старый монах: Мария, Руфина, Мурильо, Вехоо. Две женщины, любившие бескорыстно и безответно, - и два художника. Не знаменательно ли? Нельзя ли так сказать: любовь делает человека художником? Или: художник - тот, кто любит? Две женщины, казалось бы, полярные друг другу: целомудреннейшая Мария - и владелица публичного дома. Два художника, казалось бы, полярные натуры: благополучный Мурильо (но великий живописец!) и беднейший из бедных Вехоо (но великий артист!). Высокая одержимость художника равняет их с Маньярой - одержимым любовью. После Грегорио это его лучшие, вернейшие друзья. Они прощают ему все, ибо сквозь толщу наносного вещим взором любви разглядели страдающую душу. А как не страдать живой душе в испанском сапоге суеверий, мракобесия, принуждений и страха? Помните, какими средствами мать добивается покорности мальчика? Жесточайшей душевной пыткой страхом. Картина Страшного суда, процессия кающихся, вид живых людей, осужденных на сожжение, - какое преступление показывать все это впечатлительному подростку! Но мать неумолима в своем жалком и эгоистическом "благочестии", и это - второй ее смертный грех перед сыном. Ни одно великое произведение не обошло проблемы среды, проблемы воспитания: Гамлет, Ромео и Джульетта, Раскольников, братья Карамазовы... Масштабы трагедий, порождаемых преступным воспитанием, определяются тем, насколько крупна личность. Чем выше положение, тем страшнее последствия, так как больше возможности влиять на судьбы других людей своим искалеченным сознанием. Не были ли несчастными в этом смысле людьми венценосные преступники - Иван Грозный, Карл IX, Мария Стюарт? Но вернемся к Маньяре. Детство и юность, зажатые в тиски. Их давление ослаблялось благодетельным влиянием Грегорио, но монах удален - он мешал ломать ребенка. И - как кажется - сломали. Помните отчет Три" фона архиепископу? с... с той поры, когда из Маньяры был удален монах Грегорио, мое влияние на Мигеля значительно упрочилось. Я овладел им. Укротил его страсти и прихоти. Он полностью в моей власти". И далее: "Я погасил в нем человеческие желания, заморозил его кровь..." Двадцатидвухлетний человек не умеет смеяться. Темно и холодно в его сердце. Оно задавлено. Он поверил, - ведь его в том убеждали ежедневно и страстно! - что человеческая любовь греховна. Он готов любить одного бога. Бога Трифона, который страшно далек от бога Грегорио! Но сильную натуру можно подавить лишь на время. И чем дольше в безжалостнее подавлять ее, тем яростнее будет взрыв ее возвращения к себе. Молодое тело и юная душа требуют своего, человеческого, естественного. Адские муки терпит Мигель, сжигаемый изнутри пламенем, которое ищет выхода. И находит. Соледад. Бог весть, как бы сложилась судьба Мигеля, найди он сразу равную себе. Но Соледад, девочка искренняя, влюбленная, прелестная, все-таки не может возвыситься до его всепоглощенности чувством. И тогда гибнет первая любовь Мигеля. И с нею умирает Соледад. Первая жертва в цепи многих. Но виноват ли Мигель? Или Соледад? Кто осмелится обвинить того или другую? Еще была Фелисиана: плоть без души. Дурно, что первое физическое соединение произошло у Мигеля именно так... Великому Бетховену принадлежат слова: "Чувственное наслаждение без воссоединения души есть и остается скотским. После него не испытываешь ни малейшего намека на благородное чувство. Больше того, испытываешь раскаяние". Мигель и испытывает его. Более того: в чувстве отвращения он нашел, казалось, подтверждение проповедям Трифона о низменности плотского, а это было для него самым опасным. Но начало положено. Познав женщину телом и не удовлетворившись этим, Мигель устремляется на поиски настоящей любви. Уже не было рядом Грегорио, который внушал ему, что к одним любовь приходит раньше, к другим позже, но всегда овладевает человеком полностью. Быть может, сумел бы Грегорио сдержать торопливость юности. А так только Руфина предсказывала ему, что со временем он найдет свою женщину. Но что такое Руфина? Как ни поражен Мигель ее мудростью, мог ли он ей поверить? Возбужденность воображения делает для Мигеля каждую женщину желанной, ослепляя его качествами, которые он сам ей приписывает. Столкнувшись же с реальным человеком - а Мигель умен и мгновенно прозревает истину, - он всегда испытывает глубокое разочарование. Так было с Соледад, Марией, Изабеллой. О первой уже сказано, вторая оттолкнула его от себя рабской покорностью, третья оскорбила ложью. Трагично, что пороки Изабеллы - ее лживость и мстительность - делают преступником Мигеля. Он пытался объяснить разгневанному дону Флавио истинное положение дел, но в действие вступают преступные законы общества тех времен, которые ставят двух людей, вовсе не питающих злобы друг к другу, перед необходимостью убить или быть убитым. И совершенно случайно убитым оказывается отец мнимо обманутой. Вторая жертва. Их число умножится впоследствии, но всякий раз будет основание спросить: так ли уж виноват Мигель? И вот Мигель - изгнанник. Он сам отлично сознает трагизм своего положения. Помните его мысленное обращение к Грегорио? "У меня две руки, и работы им нет: Трифон и мать учили меня только складывать их для молитв. Как мало этого для меня! Обреченные на безделье, они мне в тягость. Короче, мой Грегорио, я испытываю унизительное чувство, что молодость моя пропадает втуне, что мышцы и мозг у меня покрываются плесенью, что я ни на что не годен... И нет участи тяжелее, мой старый друг, ибо все во мне кипит жаждой деятельности. Что делать мне с моей кровью?.. Я сгораю в бездеятельности..." Человек, который мог бы в других условиях, по чрезвычайной одаренности своей, быть ученым, полководцем, государственным деятелем, поэтом, лишен всякой деятельности, ибо то единственное поприще, к которому его - против его воли - готовили, он решительно отверг. А средства не ограничены, у него нет необходимости работать, чтобы жить. Мать и Трифон обрекли его на безнравственную, то есть на праздную жизнь. И остается ему прожигать эту жизнь в опасных приключениях, в искусственном возбуждении, в бесплодных и бесцельных метаниях. Ибо, помимо того, что Мигель по натуре своей страстен, прям и прост - он еще слаб. (Или - сломлен?) Слабым сделало его никчемное воспитание, слабым сделали его условия феодального общества. Слабым сделала его религия - религия матери и Трифона. Быть может, потому-то и восставал Мигель всю жизнь против бога и общества, что чувствовал их ослабляющее влияние на себя... Сильным его делает любовь, которая пришла к нему наконец после долгих лет искуса - пришла, нежданная. Удержала от окончательного падения. Только теперь, возрожденный любовью, увидел Мигель свои поступки как преступление - для того чтобы увидеть свои дела в их истинном свете, надо быть очень сильным. Хиролама как человек мало чем отличается от Соледад или Марии. Разве только более высокое положение на социальной лестнице делает ее свободнее, смелее в поступках. Дело не в Хироламе и ее качествах, дело в самом Мигеле, в том, что в ней нашел он того единственного человека, который предназначен ему в жизни. Настолько полно вернулся Мигель к себе самому, встретив Хироламу, что даже смерть ее уже не могла его выбить из этой колеи. Несмотря на страшное потрясение, на временное затмение рассудка, он остается сильным, остается самим собой, так как познал настоящую любовь. В нашей повседневной жизни мы мало придаем значения такому огромному и мощному двигателю человеческого духа, как любовь, но нет на свете силы плодотворнее и благотворнее ее. Помните слова падре Грегорио: "Любовь - священна. Мы родимся только для любви. Живем только для нее. На любви стоит мир. Если не будет любви - не будет ничего, мой мальчик. Любить человека, любить людей - величайший дар божий. О, если б умел ты любить так, чтоб насытилась не только твоя плоть, но и чувства и разум!" Разве не во имя любви к людям совершались все революции, все великие открытия человечества? С самого начала, с самого поэтического вступления к роману указывает автор на борьбу двух начал: добра и зла, света и тьмы, любви и ненависти - в иносказании бога и дьявола. С самого начала подчеркивает он страстность поклонения и тому и другому в этом раскаленном краю, где "любовь и смерть - родные сестры". С самого начала заявляет он: "Андалузия одна могла породить Мигеля Маньяру". Всегда два начала в душе Мигеля, всегда противоборство их, и всегда неистовость в крайностях. Во всем - "все или ничего. В этом противоборстве - и социальный и психологический пафос книги. Как пишет в своем обращении к советскому читателю сам Иозеф Томан, он в своих произведениях, в том числе исторических (каким является и "Дон Жуан"), выбирает темы, несущие идеи гуманизма, демократии и социальной справедливости. Мир романа "Дон Жуан" густо заселен. Автор не ограничивается блестящим, экзотическим кругом испанской аристократии. В Севилье, в окрестных деревнях, в латифундиях испанских вельмож живет у него, и страдает, и борется народ - подданные Маньяры, севильские портовые грузчики, матросы, рыбаки, солдаты, пахари... Это - мир Грегорио - и, не побоюсь сказать, его бог. Недаром в конце книги, там, где Мигель уже окончательно познал бога монаха Грегорио, автор дважды дает формулу, заменив, однако, во второй раз слово "бог" словом "счастье". "Хочешь обрести бога - служи человеку", - сказано в первый раз, а во второй так: "Хочешь обрести счастье - служи человеку". Бог Грегорио - это служение людям. Это - Любовь и Справедливость. Однако это вовсе не добрый боженька пассивности и непротивления. "Я буду молиться за вас каждый день, - говорит монах беднякам, отправляющимся искать лучшей доли в Новый Свет. - Но и вы должны защищаться!.." И далее: "Тысяча голых рук да правда в придачу - сильнее полусотни алебард! Кто защищает хлеб свой, тот защищает бога, ибо бог любит бедных и ненавидит богатых!" И страстно выкрикивает Грегорио, уже на костре, уже задыхаясь от дыма, свое завещание людям: "Верьте в справедливость! Она придет! Когда люди низвергнут троны, в мире воцарится радость и любовь... Не давайте обращать себя в рабство! Не позволяйте отнимать то, что принадлежит вам! Поля, рощи, весь божий мир - ваш!.." Вот к какому богу хотел привести Грегорио Мигеля, обнаружив в графском сыне необыкновенные душевные богатства, и в конце концов привел! Ибо монастырская жизнь Мигеля лишь вначале, лишь под воздействием потрясенности смертью Хироламы - и лишь по видимости - была посвящена богу католической церкви. Постепенно, по мере того как оживала от паралича душа Мигеля, открывались его глаза - увидел он страдающего человека там, где раньше видел безликую "чернь". Со всей своей неистовостью бросился он в святое дело, направив все силы свои я средства на то, чтоб облегчить жизнь самым несчастным - больным и увечным беднякам. Только тогда снизошел наконец мир в его душу, и видение человека, которого он любил больше всех на свете, благословило его труды. В романе много символики - таков художественный прием автора. Сходство с грешным прадедом, мессером Терамо, как бы предопределяет судьбу Мигеля. В голову Мурильо, едва тот увидел Хироламу, приходит образ святой девы - "Непорочное зачатие" - символ чистой, неземной любви... Можно увидеть нечто символическое в том, что, разыскивая Хироламу, Мигель встречает сумасшедшего и тот ведет его... на кладбище: "Смерть сидит у любви на плечах!" Одинокий крест на вершине горы, куда поднялся Мигель с женой, ища освобождения от бога Трифона, - символ страшной, вездесущей власти католической церкви, от которой не скрыться... И еще вот что: это стремление подняться как можно выше, туда, где нет людей и нет видимых знаков этого зловещего бога, где гуляет холодный, вольный ветер вселенной, разве это не символ борьбы - и гордыни - Мигеля? И разве не многозначительно, что именно это восхождение влечет за собой такую катастрофу? Смерть Хироламы была нужна, чтобы низвергнуть Мигеля с высот гордыни в самые низы человеческого общества, чтобы именно там, среди самых обездоленных, достиг он своей вершины. И хотя гибнет Мигель от последнего дыхания чумы (помните - "Пошли ему, господь, чуму!"), но он одолел ее, спас людей ценой собственной жизни, и "не плач людей, а любовь их" провожает его к могиле, как тога пожелал ему, давно-давно, старый падре Грегорио... x x x Тема дона Жуана, зародившись где-то в глубинах народной фантазии, на протяжения столетий привлекала крупнейших писателей мира. Кальдерон и Тирсо де Молина, Мольер, Гальдони и Чимароза, Байрон и Пушкин, Мериме, Дюма, Ленау... Множество художественных произведений, еще большее количество исследований посвящено этой теме. Почему? Не потому ли, что это наиболее яркое воплощение вечных тем искусства - любви, смерти, преступления? Двадцатый век взялся по-своему объяснять загадочную фигуру дона Жуана. Интересен один из маленьких апокрифических рассказов Карела Чапека "Дон Жуан": великий наблюдатель представил себе Тенорио... импотентом, объясняя его метания от одной женщины к другой невозможностью осуществить любовь. Швейцарский драматург Макс Фриш ("Дон Жуан и любовь к геометрии") хочет объяснить дона Жуана как человека, влюбленного в науку и потому холодного к женщинам, что вызывает у них повышенный к нему интерес. Самуил Алешин в своей пьесе "Тогда в Севилье" предположил даже, что дон Жуан был... переодетой женщиной. Все это в известной мере шутки и парадоксы, но что интересно: все три варианта отрицают любовное неистовство героя. Иозеф Томан взялся за серьезное психологическое, историческое и социальное исследование этого явления. Он ничего не отрицает, не умаляет преступлений графа Маньяра, не щадит и не приукрашивает своего героя. Интересно, как Иозеф Томан сталкивает Мигеля с его литературным прообразом. Увидев на сцене "Севильского озорника" Тирса де Молина, Мигель возмущается: да ведь это просто мелкотравчатый обманщик и подлец - что общего у него с ним, с Мигелем, который ненавидит и презирает лицемерие, который имеет мужество все делать открыто, который не обманывает, но - восстает! Необходимо иметь в виду еще одно обстоятельство. Роман написан в сороковые годы нашего века - в годы, когда родина Томан а, Чехословакия, была оккупирована немецкими фашистами. Быть может, потому, что в испанской инквизиции XVII века увидел писатель аналогию фашизму, он и захотел сказать своему народу, что самые черные, самые человеконенавистнические силы лишь временно одерживают верх над разумом и светом, что им нельзя покоряться, что надо бороться против них, противопоставив мужество человечности бесчеловечной жестокости? Быть может, сопоставляя увядание некогда грозной испанской державы с разгулом чернейшей инквизиции, писатель хотел выразить мысль, что и фашизм есть не что иное, как признак слабости и обреченности того строя, который его породил? Мысль эта кажется ясной, но ясно и то, что только эзоповским языком, только путем исторических аналогий могло искусство порабощенных фашизмом стран говорить о необходимости борьбы. Немецкий писатель Генрих Манн, вынужденный бежать с родины с приходом к власти гитлеризма, примерно в те же годы (несколько ранее, в конце тридцатых годов) создал большой исторический роман о французском короле Генрихе IV Бурбоне. То же обращение к средневековью, к ярчайшей и человечнейшей фигуре XVI века, к борьбе все с тем же врагом - католической церковью, инквизицией, с сильной еще испанской королевской властью (Филиппа II, деда короля Филиппа IV, действующего в романе Томана). Только у Генриха Манна, жившего в эмиграции, была возможность более прямо писать об этой борьбе. Томан, как сказано, должен был прибегать к более завуалированной форме. От этого, быть может, и выбор героев: там - прямой и непосредственный деятель, Генрих IV, здесь - частное лицо, не ставшее политическим деятелем, и безвестный монах Грегорио... Нищий монах, сожженный, однако, на костре потому, что "его страшились церковь и государство...". Книга закрыта - и мы знаем теперь немного больше о человеческой природе, о жизни в далекой стране, в далекие времена... Нас охватывает грусть, или, лучше сказать, чувство грустного торжества, ибо мы успели полюбить Мигеля и Грегорио. Грусть оттого, что жизнь их была трудной и тяжелой; торжество - от их победы, победы человека над темными силами. Н.Аросева