шва, и кругом пустыня, желтая, как верблюжья шерсть, и горячая, как кузница Гефеста, и воздух, когда ты набирал его в легкие, сжигал все внутри. Он скромно упомянул о своих успехах. Рассказал о жизни в Сирии и своих путешествиях. О том, как Макрон в Таррацине был к нему внимателен. Отец забеспокоился, стал напряженным, нетерпеливым. Нахмурил лоб и еще быстрее забарабанил по столу. Матрона Лепида поняла, что отец хочет остаться с сыном наедине. Женщине не место, когда беседуют мужчины. Она встала, погладила сына по голове. Как только она вышла из триклиния, сенатор наклонился к сыну. Он начал говорить по-гречески, как это было принято в патрицианских семьях, где в услужение отбирали рабов, не знавших греческого языка. -- Когда я получил сообщение, что ты и весь шестой легион раньше времени отозваны в Рим, при закрытом море, я очень разволновался. Никто из моего окружения не знал причины. А я ведь не мог -- ты сам понимаешь -- спрашивать Макрона. Расскажи мне почему? -- Варвары на верхнем Дунае бунтуют, сказал мне Макрон. Совершают набеги на наши границы, иногда пытаются проникнуть и в римские провинции на Дунае. Легион новобранцев, проходивший подготовку в Альбе-Лонге, был спешно направлен на север. Мой легион должен его сменить, в Сирии сейчас спокойно. Возможно, что и мне с моими солдатами скоро придется отправиться па Дунай. Сервий внимательно и сосредоточенно слушал, просил повторить, что именно об этом сказал Макрон. Луций вспоминал, уточнял. Потом закончил: -- Это и есть та причина, отец. -- Возможно, -- поднимаясь, заметил иронически Сервий. -- А какая другая причина может быть? Сенатор усмехнулся: -- Ты думаешь, что всемогущий Макрон тебе, моему сыну, сказал правду? -- Он ходил по комнате и размышлял вслух: -- Что-то происходит... Стычки на Дунае? Не верю -- нет дыма без огня. -- Я тебя не понимаю, отец. Сенатор ходил, морщил лоб, молчал. Потом внезапно обратился к сыну: -- Какие у тебя отношения с солдатами твоего легиона? Они тебя любят? Луций засмеялся: -- Я спал вместе с ними на песке. Ел то же, что и они. даже Вителлий надо мной подшучивал. Говорили, что за меня они готовы жизнь отдать... -- Это хорошо! Это хорошо! -- кивал головой Сервий, потом сел напротив сына и наклонился к нему. -- Многое в Риме изменилось за эти три года, сын мой. Он (так Сервий всегда называл императора) злоупотребляет законом об оскорблении величества. Четвертую часть имущества казненного получает доносчик. Ты знаешь, что это означает? Он судьбы римлян отдал в руки своим приспешникам. Сенат, когда-то оплот республики, сенат, гранитная опора Римской империи, лишен власти. А себя он лицемерно называет princeps -- первый гражданин! Он тиран! Укрепился на неприступном острове, опутал Рим сетью преторианцев и доносчиков... Луций был обеспокоен. Но не отцовскими словами, их он слышал от него сотни раз. Сегодня в услышанном крылось что-то большее, чего он раньше не замечал. Что-то угрожало честолюбивым мечтам Луция, мечтам, которые в таррацинской таверне после разговора с Макроном приобрели определенные очертания и совсем скоро могли исполниться. Это что-то готово разбить представления Луция о беззаботной гармоничной жизни, которую он собирался вести, в ней время должно быть заполнено состязаниями на стадионе, зрелищами в цирке, стихами, театром и веселыми ночами с друзьями за вином у гетер. Что же это такое? А Сервий со все большим жаром убеждал Луция: -- Он чахнет. Он стар, у него мало времени. И он ведет себя так, будто хочет перед своим уходом уничтожить всю римскую знать, всех лучших сынов народа. О боги, когда мы вырвемся из окружения преторианских патрулей, отделаемся от когтей кровавого Макрона, перестанем гнуть шеи перед тираном и его тварями, когда мы будем жить без страха, жить свободно! Луций всматривался в лицо отца и вдруг уловил то, что придавало словам отца неслыханную страстность, то, чего он раньше не замечал, и что обнаружил впервые в жизни: страх. Страх был написан на лице отца, он так глубоко проник в него, что исказил гордые и величественные черты. Сервий также страстно продолжал: -- Головы одна за другой слетают с плеч. Когда придет наш черед? Ульпия? Мой? Твой, сын мой? -- Сервий поднялся, он был бледен, губы у него дрожали. -- И самое главное, какая судьба ожидает Рим? "Мой отец -- великий человек, -- с гордостью думал Луций. -- Для него родина дороже собственной жизни. И моей тоже. а ею он дорожит больше, чем своей". Луций представил себе сенат, лишенный власти, и всадников, которые дрожат только за свою жизнь, за свое имущество. А его отец в это время отказывается от всего и думает только о своей родине, так же как их прадед Катон Утический! Голос Сервия возвысился до пафоса: -- Покончить с этой сумасшедшей борьбой, кто кого! Покончить с тираном! И не только с ним. Если мы хотим возродить республику, мы должны идти не только против императора. А против империи. Наша первая цель -- головы трех человек: Тиберия, Калигулы и Макрона. Сейчас как раз время. Я возглавляю группу из нескольких смелых сенаторов, Луций, которые освободят мир от тирании. Мы ждали тебя только через два месяца. О возвращении твоего легиона мы ничего не знали. И вот ты здесь! Мы выиграли два месяца. Как удивительна судьба! Сами боги протягивают нам руку помощи! Теперь никаких колебаний, выбора нет. Сервий встал, его голос прозвучал торжественно: -- Мы ускорим приготовления! Ты, сын мой, со своим легионом нанесешь смертельный удар по тирану! Для Луция это было словно удар молнии. В ушах еще звучали слова Макрона: "Мы наградим тебя золотым венком, ты будешь командовать легионом. Почему бы Риму не иметь такого молодого легата?" Слова отца разбивают сокровенную мечту Луция. Сейчас в нем столкнулись два мира: мир отца и мир императора. Он вскочил, весь покраснев: -- Я служу императору, отец! Сервий, пораженный, посмотрел на сына. Он не верил своим ушам, ему показалось, что он не понял. -- Что ты говоришь? У Луция все внутри кипит, ему хочется кричать, но уважение к отцу заставляет его говорить спокойным током: -- Я служу императору! -- повторяет он упрямо. -- Император меня наградит, Макрон сказал, что, несмотря на мой возраст, я могу быть легатом... Сервий был взволнован, не ожидал он такой реакции от сына. Однако вида не подал. Значит, Макрон купил его сына. К огорчению Сервия примешивалась гордость: Луций не лжет, не притворяется, говорит то, что думает! Курион! Но выдержит ли юноша натиск таких приманок? И, призывая себя к спокойствию, Сервий Курион обратился к сыну: -- Я уважаю твою прямоту, Луций. Но прошу тебя понять, сначала ты Курион, а уже потом воин императора! Луций в смятении, у него перехватывает дыхание, он пытается защитить свою честолюбивую мечту: -- Я присягал на верность императору! Сервий вымученно улыбнулся. -- Да, я знаю. Но прежде всего будь верен себе, своему роду! Ты хочешь быть прославлен тираном? Сомнительная слава. Курион разве может покориться Клавдиям? Нет, мой мальчик! Луций стоит со склоненной головой и кусает губы. Два человека борются в нем. Сервий продолжает: -- Республика, в которой нет места произволу одного, даст твоему честолюбию больше. Будешь легатом, может быть, и консулом по воле сената и римского народа. Это честь, о которой римлянин может только мечтать. Это настоящая слава для честного человека. Отец смотрит на светлую голову сына, нежно приподнимает ее, заглядывает ему в глаза: -- Ты потомок славного рода, Луций. Ты всегда был верен ему. Ты всегда был достоин его. Ты уже взрослый мужчина. Скажи сам, с кем должен быть мой сын? С императором, который убивает лучших сынов Рима, или с отцом, который всю свою жизнь борется за свободу сената и счастье римского народа? Наступила тишина. Луций подошел к отцу и обнял его. Сервий был тронут. -- Это очень хорошо. Ты Курион! Они присели, и сенатор скупо и коротко обрисовал план заговора. Подробности определятся на совете, в котором примет участие и Луций. Потом отец провел сына по саду и дворцу. Пусть он посмотрит, что здесь изменилось за три года. А изменилось немало, Сервий, знаток и ценитель греческого искусства, собрал у себя много красивых вещей. На фоне черных кипарисов и тисса стояли новые статуи, которых раньше здесь не было. На мраморных лицах застыли улыбки, в которых слились воедино принципы греческого идеала: добро и красота. Этим духом были проникнуты дворец и сад, но сегодня ни отец, ни сын не обращали внимания на эту гармонию. Оба чувствовали, что между ними легла тень. Сервий был огорчен тем, что он должен убеждать сына там, где надеялся встретить понимание. А Луций почувствовал себя неуютно в родительском доме. Он шел по саду с отцом, песок скрипел у него под ногами, а ему казалось, что он идет по битому стеклу. 11 Направляясь к Торквате, Луций мог хоть отчасти насладиться чарующим воздухом Рима, по которому так скучал в Сирии. Рим, Roma aeterna[*], город городов, центр мироздания, Вечный город, для молодого патриция он был садом гесперид, полным золотых яблок. Однако на этот раз Луций пренебрег центром города, к дворцу Авиолы он шел боковыми улочками. Не Рим сейчас занимал его. Он все еще слышал голос отца: "Покончить с тираном! Ты направишь смертельный удар!" [* Вечный Рим (лат.).] Тиран. Луций вспоминал. Пять лет назад, когда он должен был поступить на военную службу, ему, как и прочим юношам из знатных семей, было велено явиться к императору на Капри. Его не обрадовало это. Он вовсе не мечтал увидеть вблизи изверга и тирана, которого ненавидел отец. Он явился на Капри, потому что должен был это сделать. Ему пришлось подождать а атрии виллы "Юпитер". Великий старец в пурпурном плаще вошел, сопровождаемый легатом Вителлием и греческим декламатором. Одухотворенное, все еще красивое и гордое лицо. Презрительный рот. В стальных глазах ирония ч скепсис. Неторопливые, благородные жесты. Мелодичный голос. Луций был восхищен, очарован его величием. И забыл об отцовской ненависти к этому человеку. Он слушал, как говорит император. Это говорил владыка мира, подумал тогда Луций. Он видел движение его руки: ему подвластен весь цивилизованный мир. Чувства и мысли мешались: заклятый враг отца? Да, возможно, но личность. Тиран? Но этот лоб мыслителя и горькая складка у рта. Скверный правитель? Так говорят. Однако сколько величия. Луций ощутил трепет и уважение к этому человеку. И со страстным нетерпением ожидал он посвящения императора. Император сел и промолвил: -- Ты ведь выслушаешь вместе со мной, Курион, несколько стихов Тиртея? Изумленный Луций поклонился, Вителлий почтительно улыбался. Тиберий кивнул. Звучный голос декламатора наполнил атрий: Доля прекрасная -- пасть в передних рядах ополченья, Родину-мать от врагов обороняя в бою... И это произвело на молодого человека неизгладимое впечатление: словами поэта император указывает ему путь! Человек, который предпочитает поэзию холодному приказу, не может быть тем, кем изображает его отец! Край же покинуть родной, тебя вскормивший, и хлеба У незнакомых просить -- наигорчайший удел. Легкая улыбка мелькнула на губах императора, рука легонько двигалась в такт стихам, глаза были прикованы к Луцию. Юноша слышал веские слова о родовой чести, об этом ему говорили всегда. Никогда, никогда не предам я свой род и свою честь. Честь римлянина для меня дороже всего! С каждым словом поэта император все более становился для него олицетворением родины. Биться отважно должны мы за милую нашу отчизну И за семейный очаг, смерти в бою не страшась. [Перевод О. Румера (Античная лирика. М., 1968).] И тогда Луций не выдержал. Восторженно взметнув вверх правую руку, он воскликнул: -- Клянусь, мой цезарь! Я всегда буду верен отчизне и отдам жизнь за нее! Император кивнул. Движением руки заставил умолкнуть декламатора и сам налил из маленькой серебряной амфоры вино в чашу Луция... Множество людей повстречал Луций на своем пути, но никто не занял его внимания. Мысленно он перебирал вехи жизни, отмеченные в его памяти отношением к императору. Три года службы, суровая спартанская жизнь, иногда и лишения. Грязь, неудобства, грубая пища. Он не жаловался, не сетовал. Он знал: все это во имя родины. Именно в Сирии много говорили и думали об императоре. Казалось, и здесь чувствуется его рука. И здесь слышен его голос, а ведь он был так далеко. Расстояние и суровая служба укрепили представление о величии императора. А все же на дне души жило и продолжало звучать предостережение отца: узурпатор, кровожадный тиран! Свободу! Республику! Луций ничем не нарушил верности, в которой поклялся императору, в сердце своем сохраняя верность отцу и республике. Он был солдатом императора и как солдат императора одерживал военные и дипломатические победы. И тут понятие "родина" было равнозначно для него понятию "император". В Сирии Луций снискал расположение солдат и благосклонность начальников. Будущее не вызывало сомнений. Честолюбие толкало его дальше к успехам, наградам, карьере. Он жаждал славы яростно, страстно. Золотой венок -- легат -- проконсул. И вот отец одним ударом разрушил его ожидания, поколебал в нем ясность устремлений и посеял в душе хаос. Он сознавал, что родовая честь велит ему следовать за отцом. Он признавал доводы отца. И все-таки в глубине души не был уверен. Все спуталось в его голове, одно противоречило другому, и это было мучительно. Во дворце Авиолы на Целии было гораздо больше золота, чем во дворце Куриона на Авентине, но души в этом доме не было. Это был маленький город в городе, где все служило прихотям и удовольствию хозяев. Все здесь свидетельствовало о безмерном богатстве Авиолы. К левому крылу дворца примыкал огромный бассейн, за ним двор, хозяйственные постройки и жилище для сотни с лишним рабов, заботившихся о благе и удобствах Авиолы, его дочери и его сестры. С другой стороны располагался перистиль, сообщающийся широким портиком с садом. В зелени кипарисов и олеандров белели часовни, за парком тянулись беговые дорожки стадиона, конюшни. В саду журчали фонтаны, блестела вода в бассейнах, повсюду статуи, мрамора было, пожалуй, больше, чем деревьев. Авиола был одним из состоятельнейших римских сенаторов, но, к сожалению, и одним из наименее образованных. В библиотеке его, правда, сотни прекрасных свитков, весь дворец увешан картинами и изукрашен мозаикой, но -- увы! -- это ради моды и выгодного помещения капитала. Сегодня дворец был украшен в честь посещения будущего зятя. В благоухающем триклинии Луция ждали Торквата и Мизия, сестра Авиолы. Старая женщина страдала ревматизмом; рабыни переносили ее из постели в обложенное подушками кресло, и отсюда она управляла домом, заменяя покойную мать Торкваты. Луций почтительно поздоровался с Мизией и повернулся к невесте. Три года назад, когда она, вся в слезах, расставалась с ним, это был почти ребенок. Теперь его встречала слезами радости девушка, сама преданность, сама нежность. Все дышало в ней добродетелью домашнего очага, его будущего очага, который вскоре должен быть благословлен Гименеем и Вестой. Луций смотрел на Торквату с восхищением: девушка, о которой в Сирии он думал с такой любовью, сознавая, что именно ей суждено стать продолжательницей его рода, превратилась в красавицу. В розовом шелке, в длинной розовой столе, скрепленной на плече топазовой пряжкой, с перевитыми розовой лентой волосами цвета топаза, вся розовая и золотая, она походила на утреннюю зарю. Пристальный взгляд Луция заставлял ее трепетать. Большие глаза опускались и снова поднимались к Луцию. Старая женщина, неподвижно сидя в кресле, принесла извинения по поводу отсутствия Авиолы, который отбыл в Капую, где у него были большие оружейные мастерские. и произнесла несколько сухих приветственных фраз. Луций учтиво отвечал, не спуская глаз с невесты. Как она изменилась! Она стала совсем другой, еще привлекательнее и желаннее. Рабы внесли вино и закуски. Играла в саду нежная музыка, журчал и плескался ручеек в имплувии, пожилая матрона умело поддерживала пустой разговор. Луций ни разу не вспомнил о Валерии. Здесь его опутал дурман иной мечты, мечты, которую он три года лелеял на чужбине: родной дом и эта прелестная девушка. Очарование родного дома. Непреходящая благодать. И тут жестокая мысль уязвила его: но ведь все это может существовать лишь в атмосфере покоя, определенности, прочной безопасности. Лишь в золотой клетке роскоши и уединения можно сохранить блаженство родного дома. Все в Луций обратилось против императора. Это он рукой насильника разрушает счастье их домов! Счастье сенаторов может быть обеспечено лишь сенаторской властью. А вернуть власть сенату способна только республика. Отец прав. Не только в отношении себя, но и в отношении Луция и его будущей семьи. Безжалостно убрать камень с дороги, ведущей к свободе. Вот верный путь. Путь единственный!.. Луций вручил подарки. Мизии -- веер из страусовых перьев со смарагдовым скарабеем на ручке, Торквате -- золотую диадему с рубинами. Мизия важно кивнула в знак благодарности, Торквата пришла в восторг и поцеловала жениха в щеку. Потом Луцию пришлось рассказывать. Он описывал дальние страны, но мечта его была совсем рядом, он описывал путешествие по морю и пытался погладить руку Торкваты. Радость Торкваты передалась и ему. Он забыл о гетерах, которых посещали римские воины в Кесарии и Антиохии, забыл этих опытных, искушенных в любви красавиц: каппадокиянок с их горячей опаловой кожей, сириек и евреек, кожа которых напоминала натянутый красновато-коричневый шелк и издавала аромат кедрового дерева, гибких египтянок с совершенным профилем, которые умели распалить мужскую страсть до неистовства. Перед ним была девушка чистая, целомудренная и светлая. В ней чувство и страсть неотделимы от души. И это пленяет. Перед Луцием промелькнуло воспоминание: еще до отъезда в Сирию он сидел с Торкватой и Мизией в театре. Играли фарс о двух влюбленных парах. Знатные любовники из-за недостатка чувства потерпели крах, бедные же обрели счастье. У Луция до сих пор звучат в ушах слова, брошенные актером в зал: "Любовь любви рознь, дражайшие. Любовь знатных? Это себялюбие. Слепая похоть. Эгоизм. И больше ничего. А чувство? Нет. этот цветок не взрастает на мраморе и золоте! Он растет за рекой, на мягкой почве. Это тот редкий случай, уважаемые, когда каждый богач становится бедняком в сравнении с голодранцем из-за Тибра". Чепуха! Все в Луции бунтовало против этого. Я и Торквата -- что ты знаешь, сумасшедший комедиант! -- Солнце заходит, -- сказала Луцию Торквата, метнув взгляд на Мизию. -- Мне хотелось бы прогуляться с тобой по саду, прежде чем станет темно. Мизия горько поджала рот: -- Идите. Но только не долго. Она с тоской посмотрела на веер, который лежал у нее на коленях. Рабыни закутали Торквату в теплый плащ. Был сырой январский день, холодно, такие дни бывают в апреле на Дунае. Заходящее солнце зажигало кристаллики песка, дорожка сворачивала к большому бассейну, посреди которого бронзовый Силен прижимал к губам свирель, и ухо, казалось, различало манящие, нежные звуки. Шли молча. Луций хорошо знал этот сад и теперь направлялся к густой туевой аллее, где и днем было не много света. Торквата безропотно шла за ним. Она предвкушала тот миг, когда наконец можно будет без свидетелей поведать друг другу, какой печалью и тоской была наполнена разлука, как по-черепашьи медленно тянулось время. Но Луцию мало было слов. Он крепко держал девушку за руку и, едва оказавшись в тени деревьев, нетерпеливо сжал ее в объятиях. Торквата испугалась: никогда еще он не был так смел и пылок, но это нравилось ей. Она нежно сопротивлялась, но не настолько, чтобы Луций не мог целовать ее снова и снова. Она слегка отстранилась и, краснея, блаженно шептала: -- Ты со мной наконец! Как долго тянулось время! Как я ждала! Его рука скользнула под плащ и коснулась обнаженного плеча. Плечо было нежное, гладкое. Молодое, горячее тело желало ласки. По-детски сжатые губы не противились страстным поцелуям. Солдат огрубел в сражениях. Его влекло целомудрие Торкваты, возбуждала ее стыдливость. Он сминал поцелуями сжатые губы, насильно разжимал их и до боли сдавливал хрупкие плечи. Девушка сопротивлялась, хотя эти поцелуи были приятны ей. Рука Луция перебралась на маленькую грудь. Торквата замерла. Мужские руки завладевали ею. Они стремились все дальше и дальше, под легкую ткань. Она резко отстранилась. Произнесла тихо и твердо: -- Ты обещал мне, что лишь после свадьбы... Обещал. В нем боролись неистовые желания и уважение к древнему обычаю, который требовал сдержанности. Руки его опустились, он отступил. Молча, механически поправил плащ, сползший с плеча девушки. Сладострастная мягкость материи жгла кожу. Он прикрыл глаза; как пламя, вспыхнула перед ним медно-красная грива. Кровь застучала в висках. Он прямо почувствовал запах Валерии. Сжал зубы, чтобы не вскрикнуть. Отстранился. Торквату обрадовала ее власть над этим солдатом. Она беспечно и весело стала рассказывать ему о приготовлениях к свадьбе, об украшениях, о платьях. Он слушал рассеянно. Она почувствовала, что совершила ошибку, и пыталась задобрить его улыбками и словами о счастье, которое ждет их. Она смотрела на него восторженно, как на героя. Но перед его глазами ее образ расплывался, менялся: нежные, тонкие губы вспухали и вызывающе сверкали помадой. Детская грудь набухала. Эта дикая. огненная красота! Жарко от нее... Луций не хочет больше нежности, ему нужна страсть; он не мечтает больше об огоньке -- он хочет пламени. Та, другая, все сильнее и сильнее притягивала его своим пылом, страстностью, омутом души. Он зашагал ко дворцу. Опять они сидели втроем. Неторопливо текла пустая скучная беседа. Он смотрел, как Торквата перебирает пальцами шелковый платочек. Какой прелестной находил он когда-то игру ее пальчиков! Сегодня она вызвала неприязнь. Когда Торквата в темноте провожала жениха к воротам и шептала ему нежные слова, он в ответ молча пожимал ее руку и незаметно ускорял шаг. 12 Старый сладострастный Силен и хоровод его косматых сатиров -- вы чувствуете, как от них разит вином, от этих пьянчуг? -- пляшут в исступлении вокруг огромного фаллоса, пляшут в ритме, который им задают бархатные звуки флейт. Сладострастный танец заканчивается экстазом, сатир, схватив в объятия нимфу, уносит ее и опускает на траву под высоким небом... Так столетия назад это начиналось в Элладе. Греческий дух фантазии стремился вперед. Через эпос и героические песни аэдов, сопровождаемые звуками лиры, через декламацию рапсодов, через великолепный гомеровский хорал и лирическую песню он пришел к трагедии и комедии, произведениям высокого искусства и захватывающей силы. Жажда катарсиса, разрешающего кровью человеческие страсти, была признаком высшей эры Эллады, эры великих демократических свобод вокруг мудрой, понимающей искусство головы Перикла. С наступлением римского господства перевес оказался на стороне смеха, который должен был смягчать гнет и рабство. Глубокое идейное содержание трагедий Эсхила утомляло. Страстная актуальная сатира Аристофана теперь была слишком далека, а человек искал выход для своих горестей и страха. Он хотел видеть жизнь, а не мифы. Свою жизнь. И высмеянную жизнь тех, кто отнимал у него дыхание и радость. На сцене не появлялись уже боги на котурнах, а раб и его господин, сапожник и его легкомысленная жена, несчастные любовники, сводники, гетеры и весь тот мелкий люд, который является кровью городов. Римскому народу особенно полюбилась старая оскская ателлана, импровизированная бурлеска из жизни. В ней были четыре постоянно действующих героя: глупец и обжора Макк, болтливый хитрец Буккон, похотливый старик Папп и шарлатан, любитель интриг, Досеен. Играли в традиционных масках, и женские роли исполняли мужчины. Стереотипный набор четырех масок скоро надоел. На подмостках театров и на импровизированной сцене на улицах появился мим, народное представление, которое показывал римскому народу Фабий со своей труппой. Пьеса о народе и для народа, она наряду с пантомимой и излюбленным сольным танцем процветала в период существования Римской империи. Здесь уже не было масок, лица сменялись, и женские роли исполняли женщины. Пестрыми были эти короткие комические, а иногда и серьезные сценки из жизни, все в них было свалено в одну кучу: пролог, раскрывающий содержание пьесы и призывающий зрителей к тишине, стихи и проза, акробатика, монолог героя, песни, танцы, философские сентенции, буйные шутки, скользкие остроты, скандальные истории, прелюбодеяния, пинки, пародии, политические нападки, наконец, раздевания танцовщиц и веселый конец. Все краски жизни, все запахи пищи, которые доносились к плебсу сквозь решетки сенаторских дворцов, все звуки, стоны сладострастия, плач и насмешки были в этих фарсах. Но прежде всего смех, смех! Римский народ не мог избежать своей участи, но желал хотя бы на минуту забыться, хотел беззаботно смеяться. "Фарс -- наша жизнь!" -- выкрикивал Фабий в толпу, но он знал, что эти слова только игра, маска и ложь. Римский закон поставил актеров на низшую ступень общества, дал право претору наказывать их на месте за малейшую провинность, намек на притеснения со стороны патрициев и учреждений называл бунтарством, а мрачный император Тиберий, которому олимпийские боги даровали судьбу, полную трудов, и отняли дар смеяться, одобрил этот жестокий закон. Четырнадцать лет назад он приказал -- говорят, за бунтарство -- изгнать всех актеров из Италии. Народ взволновался. Ростры и базилики были расписаны оскорблениями в адрес императора и сената. На ежегодном празднике, где отсутствие актеров особенно чувствовалось, толпы народа выражали свою ненависть и снова и снова требовали, чтобы император вернул им их любимцев. Долго Тиберий не хотел слышать, однако в конце концов услышал и актерам было разрешено вернуться на родину. Они нахлынули, как половодье, и начали с того, чем закончили. Апеллес, всеобщий любимец, в торжественный день возвращения обратился к народу с импровизированной сцены на Бычьем рынке от имени актеров и зрителей: У нас отличный скот! Мы счастливы и сыты! И, как клопы, от крови мы пьяны. Но это злит правителей страны, И потому мы снова будем биты!.. Четверостишие распространилось с молниеносной быстротой. "Олимпийцы" в сенате долго изучали эти иронические стихи. Однако, учтя, какой всеобщей любовью пользуется Апеллес, махнули рукой. На время. Пусть эдил будет более бдительным при проверке текстов, а претор пусть следит за театром. Ведь они оба вместе с префектом города имеют огромную власть. Община комедиантов жила одним днем, трудновато им приходилось, ибо тот, кто с удовольствием отдавал им асе, сам испытывал нужду. Ремесленник за день изнурительного труда получал три сестерция, в то время как любой сенатор или всадник с легким сердцем платил за бочонок сардин, деликатес, привезенный с Черного моря, 1600 сестерциев и покупал себе раба, владевшего искусством фехтования, за 80 000 сестерциев. О благородные музы, Талия и Терпсихора, воздайте хвалу глупости и легкомыслию! Пусть комедианту нечего есть, но он должен играть! Пусть Парки спрядут этим безумцам судьбу, в которой будет хоть бы три унции сала и гемин дешевого вина, чтобы им не приходилось прыгать на голодный желудок. Были сумерки, был день Венеры, когда Фабий открыл глаза. Голова тупо болела, трещала, шумело в ушах. В отцовской лачуге он был один. Он посмотрел в угол, где отец держал сети. Сетей не было. "Значит, отец отправился на рыбную ловлю", -- решил Фабий и потянулся на соломе так, что кости хрустнули. Вышел во двор, где стояла бочка с водой. Поплескался в холодной воде, окунул в нее голову, помогло. "Еще разок, и я буду почти в порядке. Сегодня пятница, в пятницу мы всегда выступали на Овечьем рынке, в двух шагах отсюда. Там ли они? А что играют? Наверное, представление уже началось". Он оделся и через минуту уже проталкивался среди зрителей, которые окружили площадку перед изгородью загона. Мерцающий свет факелов освещал "сцену", где актеры из труппы Фабия играли старый мим "О неверной мельничихе". Пьеса была затасканная, и играли они ее плохо. Смеяться уже было нечему, остроты устарели, заплесневели, только обязательные пощечины и пинки вызывали смех. Роль мельничихи, которую обычно исполняла Волюмния, играла Памфила. Раз в десять красивее и намного моложе Волюмнии, она была, к сожалению, и в десять раз неуклюжее. Мельника играл Ноний, добряк, но актер для этой роли неподходящий, однако хуже всех был Кар, который играл соблазнителя мельничихи, роль Фабия. Фабий замер от стыда и возмущения. Он был потрясен невероятным убожеством увиденного. Может быть, мне это кажется потому, что я так долго не был в Риме? Или это с похмелья? Хорошо ли я вижу? Как по-скотски они играют! Фабий был возмущен, что в его отсутствие труппа так опустилась. Наступил перерыв. В перерыве на сцену выбежала маленькая черноволосая танцовщица в желтом с красными полосами хитоне. Фабий рассмеялся. Надо же! Ведь это та девушка, которая так здорово ударила меня по руке в "Косоглазом быке". Девушка танцевала под аккомпанемент двух кларнетов. Танцевала она легко, умения ей не хватало, но ее движения, лицо, весь ее облик были само изящество. Фабий наблюдал за ней взглядом знатока. Она еще несколько неуверенна, но ходить умеет. Голову держит красиво. Талант, сразу видно. Фабий следил за танцующей девушкой с интересом. Публика тоже. -- На нее куда приятнее смотреть, чем на этих заикающихся растяп, -- произнес человек, стоявший возле Фабия. -- Я тоже так думаю! -- засмеялся Фабий и дружески хлопнул соседа по спине. Ей аплодировали во время танца. Внезапно она услышала, как в толпе зрителей кто-то крикнул: -- Посмотрите! Фабий здесь! Она вздрогнула, сбилась, кларнеты продолжали играть, девушка попыталась попасть в такт, но ей это не удалось; сделав несколько нерешительных шагов, она быстро повернулась и, покраснев от стыда, убежала со сцены. Кларнеты еще минуту пищали, потом смолкли. Люди смеялись, кто-то свистнул. Ноний быстро вскарабкался на сцену, старыми шутками пытаясь развлечь публику. Фабий стоял вблизи актерской уборной, отделенной от зрителей куском материи. Оттуда доносился голос Кара. Фабий приподнял выцветшую тряпку и вошел. На одном из ящиков подиума сидела танцовщица и плакала, спрятав голову в ладонях. Кар стоял над ней. Ругательства сыпались на девушку, словно град. -- Неуклюжая растяпа! Так испортить танец! У тебя что, голова закружилась? О Терпсихора, ты слышишь этот вздор? Разве у танцовщицы может закружиться голова? Ты хочешь танцевать, девка? Цыц! Раздеться не хочешь, цыц, недотрога какая? Что мне тебя, в мешок зашить? От тебя только одни убытки. Слава богам, что через неделю ты отсюда уберешься! Иди себе на все четыре стороны, растяпа... Девушка всхлипывала. -- Вы только послушайте! Как теперь учат! -- перебил иронически Фабий. Кар повернулся, вытаращил на Фабия водянистые глаза и театральным жестом раскрыл объятия: -- Приветствую тебя, Фабий! Фабий уклонился от объятий. Посмотрел на несчастную девушку, сквозь ее смоляные волосы проглядывало полудетское плечо. -- Из-за чего столько шуму? Заглянула сюда и Памфила, но тотчас исчезла. -- Она испортила танец в честь Дианы, гусыня. Уверяет, что у нее закружилась голова! Ты слышал когда-нибудь подобную глупость? Так все испортить... -- А ты, дорогой Кар, никогда ничего не портил? А ну-ка вспомни представление, в котором ты играл благородного, почтенного старца? Ты стоял на сцене с открытым ртом и не знал, что говорить дальше. Это был провал, голубчик, не так ли? Кар был задет тем, что Фабий высмеял его перед девчонкой. Он выпятил грудь и сказал с укором: -- Фабий, как ты со мной разговариваешь! -- Со мной, кто заботится о вашем заработке и честно делит его между вами, -- передразнивая его, продолжил Фабий. Он взял Кара за плечи: -- Ну, не злись, дорогой. Я только думаю, что хозяин актерской труппы не должен опускаться до того, чтобы вот так орать на зеленого новичка. Девушка слушала. Вытирая кончиками пальцев слезы, она краешком глаза смотрела на своего заступника. Однако он продолжал хмуриться. -- И вообще. Мне было стыдно, когда я увидел, как вы там копаетесь. Это позор, Кар! -- А ты везде даже соломинку заметишь, примадонна, -- буркнул Кар и поспешил замять разговор: -- Когда ты к нам присоединишься? Фабий улыбнулся: -- Откуда я знаю. Может быть, завтра. А может, и тогда, когда птица Феникс, которая прилетает один раз в пятьсот лет, влетит тебе в рот... -- Ты бродяга! Тебя даже изгнание ничему не научило! -- ворчал Кар, наполовину смирившись. -- Я должен посмотреть, что там болтает Ноний и готовы ли остальные. Кар вышел. Фабий смотрел на девушку. Тонкие руки, костлявые плечи, экий заморыш, ведь она, в сущности, еще ребенок, а я, старый козел, в этом трактире обращался с ней как с девкой. Фу, Фабий! Хорошо же эта малышка будет думать об актерах. Извиняться я перед ней не буду. Но как-то уладить историю следовало бы -- она такая маленькая, беззащитная. Девушка встала. Она тоже думала о трактире. Еще переживала нанесенное ей оскорбление. Но чувство унижения постепенно сменилось чувством благодарности: ведь он заступился за нее. Она откинула назад черные волосы, свет факела упал ей на лицо. В глазах блестели последние слезы, она шмыгнула носом. -- Спасибо тебе, -- сказала она тихо. Она стояла перед ним маленькая, тоненькая, как молодая яблонька. Фабий рассматривал ее, словно видел впервые, и снова ему показалось, что он уже где-то встречал эту девушку... -- Ты идешь домой? -- спросил Фабий. -- Да. -- Я немножко пройдусь с тобой... Она снова вспомнила трактир. Ночь. И сказала строптиво: -- Нет! Я не хочу! Фабий пожал плечами и вышел из раздевалки. Девушка переодевалась. Все путалось у нее под руками. "Хорошо, что он ушел. Мне совсем ни к чему, чтобы он в темноте ко мне приставал. Как в том трактире". Она вздрогнула. "А я, сумасшедшая, так радовалась, что он скоро вернется в Рим, что я снова увижу его! Ради него я убежала из дому. Ради него я пришла в труппу комедиантов. Все, все только ради него. Я думала, что он лучше всех. Что он единственный. В нем заключался для меня весь мир". Она держала в руке сандалию и задумчиво рассматривала ее. "Конечно, он не помнит Квирину из Остии. Да и возможно ль? Известный актер -- и какая-то девчонка, которая зашила ему разорванный плащ. А я его так, о боги, так... Показал себя. Я на себе испытала, как он обращается с женщинами. Они правы, он такой же, как все. Даже хуже". Сандалия покачивалась на указательном пальце. "Но сегодня Фабий был другим. Его глаза были спокойнее, не как в трактире. Почему он за меня заступился?" Она засмеялась про себя: "Здорово он отделал Кара!" Сандалия скользнула на ногу. Девушка послюнявила палец и стерла грязь с лодыжки. "В трактире он просто был пьян. Ну и копаюсь я сегодня с этим переодеванием. Очевидно, я не должна была его..." Она вздохнула: "Теперь все позади. Через несколько дней я буду у мамы в Остии и уже не увижу его". Она вздохнула снова. "Надо идти домой..." Девушка накинула на плечи плащик, пригладила ладонями растрепавшиеся волосы и выскользнула из раздевалки. Пробралась между зрителями, взволнованные голоса актеров, доигрывающих "Мельничиху", летели ей вслед. В темноте сияли звезды. Она свернула в улочку. От стены отделилась фигура и встала на ее пути. Девушка повернулась и хотела было бежать назад, но сильная рука схватила ее за плечо. В темноте сверкнули зубы. Голос Фабия был преувеличенно серьезным и почтительным. Мое сокровище, надеюсь, ты простишь Меня за то, что твой запрет нарушен... Испуг Квирины сменило удивление. Приятное удивление. Фабий галантно поклонился ей и продолжал дальше: Я б не посмел, но прямо здесь на льва Я в темноте не наступил едва. На этой улице лежал он, скаля зубы, И ждал тебя. Он сам мне так сказал, Когда, зачем он здесь, спросить я заикнулся: -- Затем лежу здесь возле дома я, Что в нем живет моя знакомая!.. Квирина наблюдала за Фабием, в глазах ее притаилась улыбка, она вслушивалась в его голос: -- Я сказал себе: провожу ее другим путем, и, может быть, она будет рада. Кому хочется быть сожранным львом! Он продолжал отеческим тоном: -- Это не очень разумно ходить ночью одной... -- Я к этому привыкла, -- сказала Квирина. -- Даже этот лев тебя не испугал? Она рассмеялась непринужденно. -- Такой лев -- это действительно страшно, -- и сделала шаг, Фабий шагнул вслед за ней, -- но люди иногда бывают хуже... Он почувствовал себя задетым, хотел обратить все в шутку, но не нашелся. Квирина испугалась того, что сказала. Поспешила сгладить неприятное впечатление: -- Ты испугал меня... Фабий снова вернулся к прежнему тону: -- Главное, что ты не боишься меня теперь. -- Не боюсь, -- сказала она, но слегка ускорила шаги. Они молчали. Напряжение, которое немного было сглажено шуткой, в тишине снова начало расти. Квирина повторяла про себя, словно не веря: "Фабий меня ждал. Он идет рядом со мной". Она замедлила шаг, пусть дорога длится как можно дольше. -- Где ты живешь? -- У чеканщика Бальба... -- Я его знаю. -- Это мой дядя. Он горбун, но хороший. Он тоже тебя знает. Когда ты был на Сицилии, часто... иногда я с ним говорила о тебе. -- Она сказала больше, чем хотела, вспыхнула, еще хорошо, что в темноте этого не видно, и быстро добавила: -- Дядя мне говорил: "Помни. Квирина, Фабий -- актер получше Апеллеса!" -- Квирина, -- повторил Фабий. -- Благородное имя. Божественное. А я до сих пор и не знал, как тебя называть. Так ты живешь у Бальба... -- Да. Но уже понемногу собираюсь домой, к маме, в Остию... Он остановился: -- Что такое? Ты хочешь уехать из Рима? Она кивнула, чтобы придать себе смелости. Сейчас ей казалось это бессмысленным, но все-таки она сказала: -- Да, я возвращаюсь к матери... -- Почему? Из-за того, что сегодня Кар... Она ответила торопливо: -- Нет, я сама так хочу. Помогу маме ухаживать за детьми, ведь нас пятеро, а я самая старшая. И танцевать больше не буду... -- Что это тебе взбрело в голову, Квирина? Бросить танцевать! Почему? У тебя это выйдет. Если бы ты захотела, то многого смогла бы добиться. Тебя пугает работа и наша суровая жизнь? -- Фабий даже не заметил, как его голос внезапно стал настойчивым. Квирина вскинула голову: -- Нет. Я не боюсь работы, но... Воспоминание о трактире сжало ей горло. Она остановилась, потупила глаза. -- Но... -- помогал ей Фабий. -- Так... Мне не нравится здесь... -- поддела она сандалией невидимый камешек. -- Я иначе представляла себе жизнь в театре. Люди нехорошие, обижают... Внезапно ей захотелось расплакаться: "Почему я влюбилась в него как безумная? И теперь уйти, не видеть его? Ведь я хотела уехать домой именно для того, чтобы больше не вид