... Второй мужчина бросился на Гатерия, тот зашатался, но опять одержал верх. Этот пьяница отпихнул обоих. всей тушей кинулся вперед и схватил женщину за плечи, задев при этом ее белокурый локон. Женщина визгливо крикнула, но было поздно. Парик свалился, открыв лоб, покрытый рыжеватой щетиной. Оба провожатых молниеносно закрыли женщину плащом и скрылись за занавеской. Гости были поражены. Луций тоже. Лицо без парика показалось знакомым. Он слышал где-то и этот резкий голос. Нет, нет, он, конечно, ошибся! Этого не может быть! Но ведь поговаривают, что вот так он и ходит по тавернам, забавляется этим маскарадом... Прежде чем Луций успел додумать, откинулась занавеска и трое посетителей предстали в новом обличье: наследник императора Калигула и с ним его товарищи по ночным кутежам, известные актеры Апеллес и Мнестер. Гатерий в отчаянии взвыл и убежал. Гости повскакали с мест. Они восторженно приветствовали всеобщего любимца: -- Слава Гаю Цезарю! Приветствуем тебя, наш любимец! Садись к нам! Окажи честь! Выпей с нами! За счастье вновь видеть тебя! Наследник поднял руку в приветствии и улыбнулся: -- Веселитесь, друзья! Все вы мои гости! -- О, мой Гай! -- воскликнул Луций и, раскрыв объятия, поспешил навстречу Калигуле. Тот сощурился: -- Смотри-ка! Луций Курион! И он протянул руки Луцию и подставил ему щеку для поцелуя. -- Какое счастье вновь видеть тебя после стольких лет, мой драгоценный Гай! Не окажешь ли мне честь... Калигула прошел к столу Луция, поздоровался с Примом Бибиеном и улегся напротив Луция. Обоим актерам он приказал занять места подле себя. -- Вина! -- крикнул Луций все еще трясущейся от страха Памфиле. -- Ты позволишь, мой дорогой, выпить с тобой за счастливую встречу? Калигула рассмеялся: -- С радостью. Запарился я в этих тряпках. Ну и дерзок же этот толстопузый. Как его зовут? -- Ты перевоплощаешься превосходно, лучше, чем мы, актеры, о божественный... -- смело вмешался Мнестер. -- У тебя походка легкая, как у женщины, твои жесты великолепны, -- вторил ему Прим. -- Как зовут того человека? -- обратился Калигула к Луцию, делая вид, что не узнал Гатерия. "Жизнь Гатерия висит на волоске, -- подумал Луций, -- но ведь он пьян". Луций забормотал: -- Я не знаю, дорогой мой, ведь я давно не был в Риме... Какой-то пьяница... -- Гатерий Агриппа, сенатор, -- раздался голос сзади. Жестокая усмешка искривила рот Калигулы. Он не спускал глаз с Луция. -- Ты не знаешь Гатерия Агриппу? Ты за три года забыл его лицо? Быстро ты забываешь. Но не бойся за него, Луций. Он был сильно пьян. Я прощу его. Памфила сама наливала из амфоры в хрустальные чаши самосское вино. Луций был красен. Он чувствовал, что не угодил Калигуле. Вино как нельзя кстати. Он повернулся к статуе богини Изиды, любимой богини Калигулы. -- Ты всегда великодушен, мой Гай. Вот я приношу жертву могущественной Изиде и пью за твое здоровье! Чаши зазвенели. Луций развлекал будущего императора рассказами о Сирии, стараясь быть занимательным. Лупанар "Лоно Венеры" продолжал жить своей жизнью. Неистовые пляски кончались всегда тем, что танцовщица падала в объятия кого-нибудь из гостей. Вакханки были пьяны. Безверие, которое принесли сюда с собой римские аристократы, по мановению Дионисова тирса обернулось наслаждением. Калигула предложил обоим актерам развлекаться, как им угодно. Апеллес присоединился к приятелям, сидящим за одним из столов. Мнестер выбрал египтянку. Прим удалился с белокожей гречанкой. Оставшиеся, Калигула и Луций, будто и забыли вовсе, зачем пришли сюда. Старые друзья! Они встретились после трех лет разлуки. Какая радость! Какое согласие между ними! То один. то другой в горячем порыве стиснет руку друга, а на лицах играют улыбки, дружеские, льстивые речи тонут в звуках грохочущей музыки. Начало лицемерной игры было великолепно! Калигула притянул Луция к себе и заговорил веселым, сердечным тоном. -- Ах, друг, если бы ты знал, как я завидовал тебе на состязаниях! Просто зеленел от зависти, когда тебе удавалось метнуть копье на десять шагов дальше, чем мне. Как далеко ушло то время? Какой глупой и детской кажется мне теперь эта давняя зависть! Луций не ждал такой откровенности. Не ждал и такого теплого, дружеского тона. Обеспокоенный, напряженный, он прикрыл глаза, пряча недоверие. -- Я счастлив, что ты говоришь это, мой Гай... -- А каким цыпленком я был по сравнению с тобой в метании диска или в верховой езде, -- смеялся наследник, похлопывая Луция по плечу. -- Ты очаровывал тогда, очаровываешь и теперь, и по праву. Твоя речь в сенате была великолепна... Луций льстиво заметил: -- Перестань, дорогой! Меня радует твое великодушие, но я не могу допустить, чтобы ты хвалил мою речь. Копье и диск может метать любой пастух или гладиатор. Но ораторствовать? Кто же может сравниться в риторике с тобой? Твоя дикция, твои паузы... О, ты прекрасный оратор! Луций распинался в похвалах искренне, потому что Калигула действительно был замечательным оратором. -- Если бы выступал в сенате ты, то сами боги должны были бы рукоплескать! Наследник был польщен. Похвала казалась искренней, но от Калигулы не укрылось и раболепие Луция. Он усмехнулся: "Вот видишь, ты, независимый республиканец, стоит тебя приласкать, а ты уж и ластишься, как кошка, спину гнешь. Во всем тебе везет, а передо мной ты все равно ничто. Очень, очень разумно тебя купить, выкормыш Катонова гнезда. Древностью рода и умом ты превзойдешь многих". Вслух он приветливо сказал: -- Ты дорог мне, как родной брат, Луций! У Луция вспыхнули щеки. Возможно ли? Правда ли? Честолюбие его ликовало. Но разум отказывался верить. Нет, нет, он играет со мной. -- Ты не найдешь сердца более преданного, чем мое, мой Гай! -- торжественно признес он. -- Позволь мне поцеловать тебя, -- загорелся Калигула и обнял друга. Он чувствовал, что Луций сбит с толку и взволнован. "Увидим, насколько ты тверд в своих принципах. Что засело у тебя глубже в сердце: твой республиканский род или твое честолюбие, которому я, будущий император, мог бы предложить порядочный куш. Сирийский легион, говорят, тебя боготворит. Да и на форуме плебеи всегда с восторгом приветствовали Курионов. Сенат ты ослепил. Никогда никому не завидовал я так, как тебе!" Гай Цезарь снял с мизинца перстень с большим бриллиантом: -- Мой привет твоей Торквате. Луций был озадачен и недоверчиво посмотрел на Калигулу. -- Он недостаточно хорош для нее? -- спросил Калигула и вытянул унизанные перстнями пальцы: -- Я выбрал самый ценный. Ты хочешь для нее другой? Может быть, этот, с рубином? -- Нет, нет, -- заторопился Луций, заметив, что Калигула оскорблен. -- Он великолепен. И, протянув ладонь, принял подарок. -- Но чем я заслужил?.. К моей любви присоединяется и благодарность, мой Гай! Калигула, актер более искушенный, чем воинственный Курион, ловко скрыл свою радость. -- Ты не нравишься мне, Луций! Это было неожиданно. Прозвучало сурово и резко. Луций пролепетал: -- Отчего, мой повелитель? -- Такой красавец, а вид у тебя неподобающий. Ну что за прическа. И туника старомодная. Я не чувствую твоих духов. Зачем тебя массируют козьим жиром, фу! А ногти! Всемогущая Изида, -- повернулся он к изображению богини, сжимающей в левой руке систрум, а в правой -- амфору с нильской водой, -- опрокинь свою амфору на этого углежога, которого я считаю моим дорогим другом, чтобы мне не приходилось стыдиться за него! Луций ожил. Он поклялся Изидой, что займется собой. Солдатская привычка! Разумеется, это недопустимо, дорогой Гай прав, как всегда и во всем. Калигула одарил его ласковой улыбкой, а в голове у него промелькнула сатанинская мысль: "Ластись, Курион! Я раскрою тебе объятия. Я куплю тебя. Сын республиканца -- мой прислужник!" -- В будущем я хотел бы рассчитывать на тебя, Луций. Могу ли? -- Можешь ли? Ты должен! Я предан тебе беспредельно! -- воскликнул сын Куриона. Наследник хлопнул в ладоши. Памфила мигом очутилась рядом. -- Приведи самую красивую какая есть. -- Сию минуту, благородный господин. Это алмаз. Алмаз среди девушек. Такую не скоро найдешь... Она пришла. Распущенные волосы выкрашены по обычаю римских гетер в пронзительно-рыжий цвет. Брови и ресницы черные. Под прозрачной материей совершенное тело. Грудь обнажена, как это принято у египтянок. Ей сказали, кто будущий император, и она села к нему на колени. -- Ты египтянка? -- спросил он по-гречески. -- Да, милостивый господин. Гай Цезарь улыбнулся Луцию. -- Эта подойдет. Она твоя, Луций. Луций был захвачен врасплох и немного задет. Он был в нерешительности. Калигула встал: -- Ты мой лучший друг, а для лучшего друга -- все самое лучшее. Я ухожу. Он кликнул актеров. Мнестр подлетел к нему. И Апеллес поднялся со своего места. Калигула обнял Луция, милостиво кивнул ему и ушел. Актеры за ним. Девушка облегченно вздохнула и подошла к Луцию. Все смотрели на него. Он поднялся и пошел вслед за ней. Она сбросила тунику, но Луций ничего перед собой не видел, ничего не замечал, вместо лица девушки перед ним стояло другое лицо, загадочное лицо его нового друга Гая Цезаря. 22 Где в небо устремляется орел, символ империи, там господствует право и закон. Fuerat quondam...[*] Когда-то в Риме царил закон священный и неприкосновенный. Он не только карал, но и восстанавливал справедливость. Если кто-нибудь что-нибудь украл, он должен был по закону вернуть это в двойном размере. Если кто-нибудь причинил кому-нибудь ущерб, то должен был возместить убыток в четырехкратном размере. Это был закон. Прекрасный, но во времена императоров уже забытый. [* Когда-то так было (лат.).] Где в небо устремляется орел, символ империи, там господствует право и закон. Текст остался, он превратился в ни к чему не обязывающий девиз, суть дела изменилась. Неписаный закон этого времени стал звучать так: Да здравствует прибыль -- деньги не пахнут. Римский сенат как сенат занимался только высокими делами. Сенаторы поодиночке занимались всем: хочешь построить дворец? Хочешь снести дворец? Хочешь ссуду? Концессию на публичный дом? Хочешь жениться? Развестись? Обратись к сенатору, который сосредоточил свою деятельность в той области, которая тебя интересует. И всегда помни, что и сенаторская курица задаром не копается в земле. Большую власть имел сенат, тот сенат, который со временем так опустился, что некоторые его члены, не заинтересованные в спекуляциях большинства, поставили на рассмотрение сената вопрос "о возрождении морали сената". Однако дальше слов дело не пошло. Стоицизм призывал к власти разума, к справедливости, к равноправию людей. Но голос его был слаб, он не громил, он только в отчаянии заламывал руки, глядя на царящее безобразие. Эта философия пришлась по вкусу высшему обществу, она стала почти государственной философией, стала модой. Было пикантным вслух призывать к братству с рабами и при этом обращаться с ними как с говорящим орудием. Это был парадокс, типичный для эры практицизма: ирреальные сентенции и мечты стоиков подавили реальную и творческую силу учения Эпикура. У стоицизма не было сил изменить сущность человека и уж тем более римский образ жизни. Римский образ жизни -- расточительство, обжорство и разврат -- хотя бы на минуту должен был избавить пресыщенного богача от скуки, страха перед одиночеством и императором. Страх перед императором отравлял жизнь не одному десятку сенаторов. Эта тень топором нависла над ними. Римским народом правит не только император, но высокооплачиваемые чиновники и богачи, которые повышают цены на все, как им заблагорассудится. Римский народ страдает от дороговизны, бедствует, чахнет. Бедноте безразлично, кто правит, император ли, сенат ли или консул республики. Простой люд хочет жить. Нынешний год засушливый и потому особенно тяжелый. Неурожай для господ -- прекрасный случай нажиться. Они притворяются, что запасы на исходе, хотя при этом их закрома полны, и жалуются. Император им поверил и обратился к сенату с письмом: "Италия нуждается в помощи извне. Жизнь римского народа зависит от капризов моря и погоды. И если землевладельцам и рабам не будет оказана помощь из провинции, нас вряд ли прокормят наши леса и сады..." Они тайком посмеивались. Море еще "закрыто" для судов. Корабли с зерном из Египта могут прийти не раньше чем через два месяца. Точнее говоря -- только через два месяца. Нужно поторапливаться, если хочешь получить прибыль побольше. Сенаторы подняли цены на зерно. Пекари не повысили цены на хлеб, но ухудшили его качество, чтобы тоже получить свое. Городской плебс в отчаянии. На улучшение рассчитывать не приходится. Фабий Скавр пишет фарс, скоро будет премьера в театре Бальба. Не о супружеской неверности, пьяницах, хвастливых солдатах или коварстве олимпийских богов. Он пишет пьесу о хлебе. Пьесу воинственную, призывающую к бунту. Незабудковое небо, хотя солнце уже склонилось к Яникулу, полно солнечного сияния. Золотятся порталы храмов на форуме и кажутся еще больше. Мраморная колоннада храма двенадцати богов отбрасывает огромные тени. Ростры залиты желтым светом. В этот вечерний час знаменитые актеры читают с них стихи Вергилия, Горация, Овидия, Катулла. Пространство перед рострами забито народом. Патриции прогуливаются по Священной дороге. Кто-то поднимается на ораторскую трибуну. Актер? Нет. На мужчине отороченная пурпурными полосами туника и белая тога. Сенатор. Кто же это? Историк Веллей Патеркулл, который недавно за заслуги перед родиной был возведен в сенаторский сан. Он пишет "Историю Рима" и сейчас будет читать свое сочинение. Могучий голос разносится над форумом: -- Стоит ли перечислять все события последних шестнадцати лет, ведь они проходили у нас на глазах. Тиберий своего отца Августа обожествил не приказом, а своей богобоязнью: он не провозгласил его божеством, а сделал. В общественную жизнь с властью Тиберия вернулось доверие; недовольство и честолюбие покинули заседания сената и собрания народа, навсегда покончено с разногласиями в куриях. Справедливость, равенство, порядочность и усердие возвращены римскому обществу. Учреждения вновь обрели достоинство. Сенат -- свое величие... Белые тоги перед курией зашевелились. Бибиен непроизвольно оглянулся на Сервия Куриона, на лице которого застыло выражение отвращения и презрения. Кто-то в толпе сенаторов зааплодировал. Это было похоже на насмешку. -- Суды вновь обрели уважение, -- продолжал Патеркулл, -- призваны к порядку актеры. Всем представлена возможность делать добро. Доблести уважаются, грехи наказываются. Бедняк уважает мужа власть имущего. н0 не боится его: человек, обладающий властью, управляет бедняком, но не презирает его... Толпа под рострами разволновалась и зашумела. Народ знает, что Патеркулл написал "Историю Рима" и передал ее Макрону. Макрон доставил копию на Капри. Патеркулл получил сенаторское звание и виллу в подарок. Однако поговаривают, что Тиберий, читая восхваления Патеркулла, сплюнул и сказал что-то о подхалимском сброде. И приказ о звании подписал, говорят, с неудовольствием, а виллу панегиристу подарил сам Макрон. Луций стоял, прислонившись к трибуне. Он думал о пресмыкательстве Патеркулла и гордости отца. Потом вдруг вспомнил свое выступление в сенате. Вот здесь стоят льстец Патеркулл и мой отец. Один -- за. другой -- против. У каждого своя точка зрения. Но на что решиться ему, Луцию, барахтающемуся где-то между ними? Патеркулл продолжал восхвалять власть Тиберия. Толпа на глазах таяла, даже некоторые сенаторы рискнули удалиться. Луций видел, как его отец повернулся спиной к оратору. -- Да здравствует император Тиберий! -- раздался чей-то возглас. Несколько угрюмых глаз устремились на голос, несколько человек без энтузиазма вяло повторили восклицание. В этот момент открылись ворота Мамертинской тюрьмы и палачи, спотыкаясь, вытащили железными крюками два трупа. Два римских гражданина были по доносу осуждены, задушены палачом, и теперь тюремные рабы тащили их трупы в Тибр. Увидев это, Квирина вскочила, вскочил и Фабий. Толпа расступилась, и сквозь строй угрюмых зрителей рабы протащили тела. Патеркулл, с ростр заметив происходящее, несколько раз нервно глотнул слюну и с трудом продолжил прерванную речь. Голос его уже не был таким чистым и звучным. -- Священное спокойствие воцарилось в восточных и западных провинциях и во всех землях, лежащих к северу и к югу. Все уголки нашей империи освободились от страха перед грабителями. Ущерб, нанесенный гражданам и целым городам, возмещает щедрость императора. Города Азии снова строятся, провинции охраняются от вымогателей-прокураторов. Честные люди всегда могут восстановить справедливость, недостойных не минует возмездие, может быть и запоздалое, но заслуженное. -- Эти двое убитых действительно были плохими людьми, Фабий? Что они сделали? -- шептала Квирина. Фабий пожал плечами. Тем временем толпа под рострами поредела. Осталось десятка два трусов, которые не рисковали уйти. Они смотрели в землю, им было стыдно за Патеркулла, им было стыдно за себя. Остался и Луций. Патеркулл хрипел, то и дело прерывая свою речь: -- Наш великий император учит нас... хорошо поступать. Когда-нибудь в мире было столько веселья, как во времена его правления? Когда-нибудь была такая низкая цена на зерно? Толпа заволновалась. Возмущенные крики летели к трибуне: -- Негодяй! -- Льстец! -- Будьте осторожны, граждане! -- Плевал я на тебя, гадина, лжец! Долой его! Патеркулл исчез с трибуны. Толпа пришла в движение. Фабий кивнул Квирине. Они пошли за трупами казненных к реке, Тибр вспух от грязной воды, принесенной потоками с гор. Казненных сбросили в воду, и река не вспенилась, не застонала -- она молча проглотила жертвы. Красное небо темнело, мраморные колонны храмов светились, напоминая побелевшие, выжженные солнцем человеческие кости. С острова Эскулапа, где в подземелье доживали последние дни неизлечимо больные рабы, доносились отчаянные крики умирающих. Квирина с глазами, расширившимися от ужаса, судорожно вцепилась в руку Фабия. 23 Тессеры на представление в театре Бальба были розданы в одну минуту; из-за них были драки. На десять тысяч мест было двести тысяч желающих. И те, что потерпели неудачу, понося эдиловых ликторов и обзывая их дармоедами и свиньями, шумно потянулись в ближайшие трактиры, чтобы утешиться хотя бы кружкой вина. На верхние, отведенные для плебеев ряды, народ валом валил задолго до начала, чтобы захватить лучшие места. Размещенная в театре когорта преторианцев следила за порядком. Центурион презрительно наблюдал за происходящим: вон какой-то вонючий сапожник лезет через толпу и думает, что он важная особа только потому, что раздобыл тессеру. А вон там какой-то невежа с пристани, с утра мешки таскал, а теперь развалился на сиденье, арбуз жрет и семечки на нижних сплевывает. "Вам бы только поротозейничать, рвань несчастная", -- резюмировал центурион, уверенный, что он тут и есть самый главный. Будет потеха. Вот и на афише стоит: БЕЗДОННУЮ БОЧКУ представлять будет труппа Фабия Скавра. Потом труппа Элия Барба разыграет фарс ОДУРАЧЕННАЯ МЯСНИЧИХА. Оба представления из современной римской жизни. ЛОПНЕШЬ СО СМЕХУ! Будет потеха. Фабий Скавр -- продувной парень. Выпивоха. Весельчак. С ним живот надорвешь. А как он умеет за нос водить императорских наушников! Ха-ха. По этому поводу надо выпить. Интересно, что он сегодня придумает, насмешник наш? Наш насмешник -- в этих словах слышалась любовь. Булькает, льется в глотку разбавленное вино. Пусть у тебя все идет как по маслу сегодня, Фабий! За занавесом во взмокшей тунике метался Фабий, вокруг него актеры и помощники: -- Печь поставьте назад. Бочку в правый угол. Подальше. Так. Где мешалки? Четвертая где? Грязь в бочку наложили? Только не очень много, а то эдил утонет! Буханки суньте в печку... Потом он побежал в уборную проверять костюмы актеров. Для себя у него было еще достаточно времени. Возвращаясь обратно, он встретил выходящего из женской уборной ученика пекаря. На рыжем парике сдвинутый набок белый колпак. Лицо обсыпано мукой, глаза сияют. -- Ну как я? Он поцеловал засыпанные мукой губы. -- Ты не пекарь, а прелесть, Квирина. Они влюбленно поглядели друг на друга. -- Фабий! -- послышалось со сцены. -- Фабий, где ты? -- Иду! Она схватила его за руку: -- Фабий, я боюсь... -- Чего, детка? -- Так. Не знаю. Вдруг испугалась... как будто что-то должно случиться... за тебя боюсь... -- Глупенькая моя. Не бойся ничего. -- И уже на бегу рассмеялся: -- И пеки хорошенько! Гладиаторские бои во времена Тиберия были преданы забвению. Старец с Капри не желал этой крови. И теперь любые представления стали редкостью. Вот почему такая толчея. Заполнены и места сенаторов, претор уселся в ложе напротив ложи весталок[*]. Ликтор поднял пучок прутьев и провозгласил: "Внимание! Божественная Друзилла!" Приветствуемая рукоплесканиями, бледная, красивая девушка, сестра и любовница Калигулы, уселась между Эннией и Валерией в ложе весталок. [* Весталкам -- жрицам богини Весты -- в Древнем Риме всегда предоставлялись почетные моста в театрах и цирках.] Претор подал знак платком. Зрители утихли. Кларнетисты, непременная принадлежность подобных представлений, затянули протяжную мелодию. Занавес раздвинулся. На сцене была ночь. Пекарня. Мерцали светильники. Пять белых фигур потянулось к середине сцены. "Открываю заседание коллегии римских пекарей и приветствую великого пекаря и главу коллегии", -- прозвучал густой голос актера Лукрина. Имена приветствуемых потонули в рукоплесканиях, но тем не менее зрители успели заметить, что имена эти что-то слишком длинны для пекарей, слишком благородны. И туники что-то длинноваты. Нововведения Фабия на этом не кончились: он не признавал старого правила, что только кларнеты сопровождают театральное представление. Ведь есть и другие инструменты. Запищали флейты, зарокотали гитары. Загудели голоса великих пекарей: -- Какие новости, друзья-товарищи? -- Какие ж новости? Все при старом... Зрители разразились хохотом и аплодисментами. Римский народ был благодарен за самый пустяковый намек. Ха-ха. Все при старом Тибе -- подавись! Думай там что хочешь, а глотай! -- Я строю новую пекарню. У меня будет больше сотни подмастерьев и учеников, -- распинался великий пекарь Лукрин. -- Ну и ну. Это будет стоить денег... -- Ну а как доходы, друзья мои? -- Еле-еле. Худовато. Надрываешься с утра до вечера, орешь на этих бездельников-учеников. А прибыль? Дерьма кусок... -- Я строю пекарню... -- Да это уж мы слыхали. А с каких доходов? Где денег-то набрал? Богатый пекарь понизил голос. Все головы наклонились к нему. -- Я тут кое-что придумал. Усовершенствование производства, господа. Секрет ремесла. В тесто замешивается половина хорошей муки, а другая половина -- ни то ни се... -- Черная? Прогорклая? Так это мы уж все давно делаем! -- Да нет! Ни то ни се -- вовсе не мука. Молотые бобы, солома... -- Фу! -- отозвался один тщедушный пекаришка. -- Это не годится. Хорошая еда -- прежде всего! Они налетели на него, как осы. -- Дурак! Себе-то ты испечешь отдельно, понял? А тщедушный опять: -- Я за честность... -- По тебе и видно! -- А как же, когда эдил придет проверять товар? Смышленый пекарь не смутился: -- Я ему дам... в руку кошель... а там золотые будут позвякивать... Они остолбенели. Вытаращили глаза. Вытянули шеи. -- И ты отважишься? Взятку? Так ведь на это закон есть? -- Засудят! -- Попробую. А почему бы нет? Мы будем одни. Ночь никого не выдаст... -- Во имя пройдохи Меркурия расскажи нам потом, как все будет! Возьмет или нет? -- Расскажу, расскажу, дорогие! И дам вам рецепт этого угощения. Занавес закрылся. Претор свесился из ложи, ища глазами эдила. Того в театре не было. Осторожный какой! Лучше от всего подальше! Он повернулся к префекту, который сидел рядом с ним. -- Эдила здесь нет. Префект нахмурился: -- Он мне за это ответит! И добавил: -- Не нравится мне это! Пересажать бы всю эту сволочь комедиантскую... -- Подожди, дорогой, с точки зрения римского права для этого пока нет никаких оснований... Они тихо переговаривались во время перерыва. Валерия посылала улыбки Луцию. Он видел это, весь сиял от счастья и не замечал никого, кроме нее... Друзилла с равнодушной улыбкой рассказывала Эннии, что брат Калигула очень мил, иногда, правда, немного крутоват, но чего не простишь брату? Простолюдины, занимавшие верхние ряды, были в напряжении. Возьмет эдил золото? Насчет взяток есть суровый закон. Ох, боги мои, да ты простофиля, вот увидишь, что возьмет! Они бились об заклад: возьмет -- не возьмет. Ударили в медный диск. Четыре пекарских ученика большими мешалками месят тесто. Ритмично, под музыку, они ходят вокруг бочки, как лошади вокруг жернова, в такт музыке вращают мешалками и поют: Тесто мнется, тесто льется, На жаровнях хлеб печется, Только весь он -- так-то вот! -- Для сиятельных господ. Им -- коврижка, нам -- отрыжка, Им -- богатство, нам -- шиши, Так что, братцы, надрываться Да стараться -- не спеши... Входит Лукрин, хозяин пекарни, с кнутом в руке. При виде его ученики заработали вдвое быстрее. И запели хором: Упорно, проворно, и ночью, и днем, Всем людям на свете мы хлеб свой печем... Побольше уменья, побольше терпенья, И выйдет не хлеб у нас, А объедение! Лукрин расхаживает, как укротитель зверей, сыплет ругательствами, пощелкивает кнутом. Ученики уже мнут тесто в руках, на лопате сажают хлебы в печь, раз -- один, раз -- другой, чем дальше, тем скорее. Зрители хохочут над этой беготней. Вот маленький ученик, больше похожий на девушку, сбился с ритма. И сразу получил кнутом по спине. Хохот усилился. Буханки мелькают в воздухе, с мальчишки льется пот, гитары играют быстрее, барабаны неистовствуют, кнут так и свищет. Буханки выстраиваются на прилавке, румяные, соблазнительные. -- Неплохо, -- сдержанно улыбнулся претор. -- Я еще не видал пантомимы о выпечке хлеба. -- Но что за этим кроется? -- скептически заметил префект. Вигилы, расположившиеся у ног сенаторов, ковыряли в носу. Потеха -- и ничего больше. Работы не будет... -- Замесите тесто на новый хлеб! И вот уже в бочке новое тесто. -- Сегодня расплата, ученики мои, -- произносит Лукрин. -- Подумайте. Можно получить либо хлебом, либо по три сестерция, но только с вычетом двадцатипроцентного налога. -- Мы хотим денег, пусть с налогом! -- прозвучали четыре голоса. -- Тупоголовые! Ведь хлеб для вас выгоднее! Подумайте еще! -- сказал Лукрин и ушел. Происходит совет учеников. -- Этот хлеб жрать нельзя! -- Но после уплаты налога нам одно дерьмо останется. Что делать? -- Что выбираем? -- Дерьмо с налогом! -- Мы хотим денег! -- хором произносят они при появлении Лукрина. -- Тогда завтра, раз вы такие упрямые. -- Это не годится, господин, что же мы будем есть? -- У вас есть возможность: хлеб! -- Нет! Нет! Нет! Нет! В пекарню входит эдил, который обязан следить за качеством, весом и ценой хлеба. Щелкнул кнут, ученики ретировались. Пекарь низко кланяется. Эдил взвешивает хлеб на ладони, раздумывает, рассматривает. Нагнулся, ковырнул тесто, потянул воздух и отскочил, зажав нос. -- Что это? Откуда эта вонь? -- строго спросил эдил. -- Это какое-то недоразумение, господин мой, я очень обеспокоен. Наверно, в муке что-то было, уж и сам не знаю. -- Пусти. Попробую еще раз! -- Нет, лучше не надо. Ведь мне продал муку благородный... -- Он прошептал имя. Оба почтительно вытянулись. -- Но ты покупателей лишишься, говорю тебе. -- О нет! Один я даю им в долг. -- И в сторону: -- Дело-то стоящее, окупится. -- И все же это нельзя продавать. Я отвечаю, ты знаешь. Как ты из этого выкрутишься? -- Бояться нечего, господин, раз за нами стоит X. Подает эдилу кошель: -- Приятный звон? Не так ли? Позволь подарить тебе это! Эдил в негодовании делает руками отрицательный жест. Одна рука отвергает, другая, однако, берет и прячет под тогу золото. Публика подняла оглушительный рев. Спорщики не могли угомониться: "Видал? Я выиграл! Гони монету!" А другие: "Воры они все! Все!" Префект напустился на претора: -- Что это такое? Высокопоставленное лицо берет взятки? Прекратить! В порошок стереть! В тюрьму! Претор усмехнулся: -- Не шуми. Эдил ведь и на самом деле этим занимается. И потом -- здесь нет ничего против императора. И против властей... Так они торговались, а представление между тем продолжалось. В пекарню вошел покупатель. Одет в залатанный хитон. Походка неуверенная, движения скованные, голос почтительный. Воплощение робости, хотя роста немаленького. "Фабий! Фабий!" Хлопки. -- Мне бы хлеба, господин, но только очень прошу -- хорошо пропеченного. -- Вот тебе! Тот взял и не понюхал, не взвесил. Простофиля. -- Если позволишь, в долг... -- Ладно. Я тебя знаю... Ушел. Пришли другие покупатели. Поумнее. -- Он черствый. Как камень. Эдил заступился за пекаря: -- Ничего ты не понимаешь. Это для зубов полезно. Покупатель уходит. Приходит новый. -- Это не хлеб, а кисель. Чуть не течет... Эдил смеется: -- Безумец! Я еще понимаю, когда жалуются, что черствый. А тут? Зато челюсть не свернешь! Следующий покупатель: -- Он слишком легкий. Легче, чем должен быть... Эдил замахал руками. -- Сумасшедшие. То недопеченный. То горелый. То мягкий. То черствый. То легче. То тяжелее... Чепуху мелете. Хороший хлеб, и все тут! Выгоняет всех. Пекарь потирает руки. Эдил уходит, на сцене появляются члены коллегии пекарей. Они одеты лучше, чем в начале представления. Все в белом, словно в тогах. Пекарские колпаки исчезли, волосы причесаны, как у благородных господ. Зрители замерли. Боги! Это не пекари. Это сенаторы! -- Сенаторы! -- Что я говорил? Тут аллегория. Безобразие! Прекратить! -- заорал префект. Претор заколебался, нахмурился. А действие низвергалось водопадом. -- Он взятку принял? Принял? -- Принял! Пекари развеселились: -- Давай. Пеки. Продавай. Бери. Живи. Жить -- иметь. Иметь -- жить. Слава тебе, прибыль, откуда бы ты ни пришла! Пекари ушли со сцены под громкие звуки музыки. Народ ревел. Все начали понимать. Поняли и вигилы, эх, не одна потеха будет, будет и работа! Обиженные и оскорбленные сенаторы покидали театр. Обеспокоенный претор оглядывался на когорту преторианцев. Префект злобно постукивал кулаком по барьеру ложи. Но несколько человек благосклонно отнеслись к представлению. Друзилла по-детски смеялась и восклицала: "Давай. Пеки. Продавай. Бери". Валерия была невозмутима. Луций издали следил за ней и не уходил. По лицу сенатора Сенеки скользнула легкая улыбка. Кто бы мог подумать! Фабий, который играл последние роли в его трагедиях, сам теперь пишет пьесы? В этом фарсе много от жизни. По сравнению с ним трагедии Сенеки -- просто холодные аллегории. Правда, пьеса несколько вульгарна, она для толпы, а не для образованных людей, размышлял философ. И все-таки Фабий молодец. У него ость юмор и смелость. Сенека даже завидовал Фабию, сам он на такое не способен. А проделка с Авиолой! Сенека уверен, что это дело рук Фабия, хотя его и отпустили после допроса, так как было доказано его алиби. философу было интересно, чем кончится пьеса. Смелые намеки на сенаторов слегка испугали его. Заметил он и взгляд, который претор бросил на когорту преторианцев. Сенека хорошо знал свою силу. Он выпрямился, когда претор вопросительно посмотрел на него и демонстративно захлопал. Претор молча указал разозленному префекту на философа: -- Сенека доволен. На сцену выскочила женщина. Она тащила за собой покупателя -- Фабия и эдила. Ей это ничего не стоило. Она была похожа на здоровенную кобылу, этакая гора мяса. За ними одураченные покупатели. Волюмния вырвала из рук мужа -- Фабия -- хлеб. -- И это хлеб? Где тут пекарь? Голос с верхних рядов. -- Заткни ему этим глотку, пусть подавится! Пусть знает, что нам приходится жрать! -- Где пекарь? -- визжала Волюмния. Пекарь спрятался за бочкой и пропищал оттуда: -- Но ведь эдилу хлеб понравился! Она повернулась к эдилу: -- Это же навоз! Понюхай! Съешь! Кусай! -- Она совала хлеб ему в рот. -- Грызи! Жри! Эдил отчаянно сопротивлялся, ругался и угрожал: -- Я тебя засажу, дерзкая баба, наплачешься! -- Ты? Ах ты, трясогузка, пачкун никчемный, да окажись ты у меня в постели, от тебя мокрого места не останется! И, подняв хлеб в руке, заорала: -- Это мусор! Дерьмо! Пле-сень! -- Плесень! -- повторили за ней обозленные покупатели. Эдил попробовал оправдаться: -- Безумцы! Плесень от болезней хороша! От чумы, от холеры. Обманутые покупатели бушевали в пекарне. Пекарь убежал. Ученики и подмастерья присоединились к покупателям, набросились на эдила и общими силами сунули его головой в полную грязи бочку. Из бочки только ноги торчали, эдил сначала сучил и дергал ногами, потом затих. Весь театр ревел и гоготал. Фабий сбросил свой пестрый центункул и в грязной, дырявой, заплатанной тунике, обычной одежде римских бедняков, вышел на край сцены к публике. Показывая на торчащие из бочки эдиловы ноги, он произнес: Мне жалость застилает взгляд. Один уже, как говорят, Дух испустил... Но он ли главный Виновник бед? А как же славный, Тот продувной богатый сброд, что род от Ромула ведет И тем не менее умело Одно лишь Может делать дело -- Нас обирать?! Не он ли тут И главный вор, И главный плут?.. Теперь уже все поняли, что тут не одна забава. Захваченные словами Фабия, его пылкими жестами и тоном, зрители повскакали с мест. Весь театр размахивал руками. Маленький пекарский подмастерье, похожий на девушку, стоит и дрожит. В его расширенных глазах застыл страх. Обвинения Фабия сыплются градом: Весь свой век на них одних Гнем свои мы спины, А они для нас пекут Хлебы из мякины И жиреют что ни час, Словно свиньи, за счет нас... -- Хватит! -- крикнул претор. -- Я запрещаю... Голос Фабия как удары по медному диску, удержать его невозможно: Жри же, римский гражданин, Этот хлеб свой гордо, А не хочешь жрать, так блюй, Можешь во все горло; Да почтительно, будь рад, Как всегда лизать им... Он умолк. Рев голосов докончил стих и, набирая силу, загремел: "Позор сенату! Позор магистратам! Долой! Воры, грабители!" По знаку претора заиграла труба. Преторианцы двинулись к сцене. Актеры и народ преградили им путь. Сотни зрителей с верхних рядов неслись вниз на помощь. Поднялась суматоха. -- Задержите Фабия! -- в один голос орали претор и префект. Когда преторианцы, раскидав всех, кто стоял на пути, ворвались на сцену, Фабия Скавра там уже не было. Они напрасно искали его. Преторианцы накинулись на зрителей. Возмущение росло, ширилось, и только через час преторианцам удалось очистить театр, при этом четверо было убито и более двухсот человек ранено. Центурион пыхтел от усталости, он был невероятно горд, будто ему удалось спасти театр Бальба от разрушения. Его выпученные глаза, которые он не сводил с претора и префекта, светились от самодовольства. Видали, как мы укротили эту банду? Видали, какой я молодец? Претор и префект, побледневшие, сидели в ложе пустого театра. И чувствовали себя весьма неуютно. Рев толпы вдалеке красноречиво свидетельствовал о том, что она не смирилась, а только растеклась по улицам Рима. Утром все стены на форуме были исписаны оскорбительными надписями в адрес сенаторов, всадников и магистратов, а на государственной солеварне в Остии тысячи рабов и плебеев бросили работу, протестуя против дороговизны. 24 Валерию охватило желание принадлежать Луцию в необыкновенно романтической обстановке, и она пригласила его во дворец отца, расположенный в Альбанских горах. Словами она пригласила его на ужин, глазами -- на ночь. Летний дворец находился в горах над Немийским озером, недалеко от знаменитого святилища Дианы. Народ окрестил это озеро Дианиным зеркалом. Валерия вышла на галерею виллы и смотрела в сторону Рима. Вечер был прохладный, сырой, но весна уже поднималась с равнины в горы. Медленно тянулось время. Нетерпение охватило Валерию, она приказала подать плащ и вышла навстречу любви, не разрешив сопровождать себя. Сандалии Валерии из выкрашенной под бронзу кожи пропитались влагой, она куталась в изумрудно-зеленый плащ. Крестьяне, возвращавшиеся из Рима в Веллетри, с удивлением наблюдали за диковинной фигурой. Они не знали, в чем дело, но догадывались. Прихоть благородной госпожи, которая сегодня утром прибыла на виллу Макрона в эбеновых носилках в сопровождении рабов и рабынь... Они обходили ее. Шли каменистыми тропками вдоль дороги. От благородных лучше подальше. Валерия дрожала от холода и нетерпения. Время тянулось. Луций гнал коня галопом и остановился в десяти шагах от нее. Она вскрикнула от радости и протянула к нему руки. Луций подхватил ее и посадил впереди себя, пылко целуя. Они вошли в уютный триклиний, тесно прижавшись друг к другу. Горячий воздух обогревал триклиний. Стол был накрыт на двоих. -- Я ужасно продрогла. Он обогревал ее руки, гладил их, целовал. -- Ах ты голодный. Ах ты ненасытный, -- смеялась Валерия. Она захлопала в ладоши. Появились рабыни -- молодые девушки, все в одинаковых хитонах любимого Валерией зеленого цвета, на их тщательно причесанных волосах венки из мирта. Все было хорошо продумано и подчеркивало чары госпожи. Они возлегли у стола. В разожженном термантере подогревалась калда -- вино с медом и водой. Рабыни внесли изысканные пикантные закуски, подали чаши со свежими и сушеными фруктами и исчезли. В амфорах, запечатанных цементом, было старое хийское вино с добавкой алоэ. Оно опьяняло! Валерия была счастлива. За десертом Луций начал расспрашивать Валерию о детстве. -- Я ничего о тебе не знаю, моя божественная, а мне хотелось бы все знать. Ведь, любя человека, мы любим и те годы, когда мы еще не знали его. Взгляд Луция был прямодушен. Несколькими глубокими вздохами она успокоила едва не выскочившее из груди сердце. Слезы засверкали в ее затуманенных глазах и приготовили почву для сочувствия и жалости. Ну как не проникнешься жалостью, хотя римскому воину это и не свойственно, к ребенку, росшему в грязи, среди грубости деревенской жизни, к девушке, жившей среди погонщиков скота. С чувственных губ Валерии срывались жалобы: о боги! Ходить по навозным кучам босыми ногами, быть искусанной оводами и жирными мухами, слушать грубые речи пастухов, а в мыслях промелькнул лупанар, ее первый приют... Она перешла на веселый тон: ее ос