. Словно серебряные монеты, рассыпавшиеся по мрамору, зазвенел ее смех. -- Неудобно? С тобой? Ах ты глупый! -- И она осыпала его лицо поцелуями. 37 Еще пылали на римских холмах огни жертвенников. Еще не умолкли голоса охрипших жрецов всех коллегий, возносящих благодарственные молитвы богам за то, что послали им такого удивительного императора. За это чудо на троне. Дым жертв и благовоний заслонял божественные лица. Целые стада скота сгоняли из сенаторских латифундий для гекатомб в Рим, арделионы бегали по форуму и у ворот императорского дворца и вопили о том, сколько животных "их" сенатор пожертвовал в честь императора. Переполненные желудки томили жрецов, мяса было много, а жира и того больше. В римских анналах говорится, что за неполных три месяца правления Гая только на италийской земле в его честь было принесено в жертву 160 тысяч животных. А жертвоприношения все продолжались... Было уже за полдень, небо затянулось тучами, накрапывал мелкий дождь. Луций проснулся, но продолжал лежать в постели. Вчера Калигула пригласил его поужинать в обществе друзей, с которыми раньше, еще до того как стать императором, он болтался по субурским трактирам и публичным домам. Они собрались в бывшем дворце Тиберия. Дворец был неприветлив. несмотря на великолепное угощение, музыку и разноплеменных красоток, собранных сюда расторопным Муцианом, который и раньше устраивал все увеселения Калигулы, ибо Гай, даже сделавшись императором, не изменил своих привычек. Было сыро и сумрачно, казалось, что по узким сводчатым переходам все еще бродит дух старого императора. Долго новый император и его гости чувствовали себя неуютно, много потребовалось вина, возбуждающей музыки и ласк девиц, чтобы гости наконец развеселились. -- Я ненавижу этот дворец. Он больше походит на тюрьму, чем на жилище, -- заявил Калигула. -- Я приказал Бибиену подготовить план нового дворца... -- ...достойного нашего сияющего Гелиоса, достойного Гая Цезаря! -- льстиво воскликнул актер Мнестер. Все зааплодировали. Луций и вся разгульная компания Калигулы: актер Апеллес, возница Евтихий, Кассий Лонгин -- первый муж сестры Калигулы Друзиллы, Эмилий Лепид, прозванный Ганимедом, -- новый супруг Друзиллы, и еще волосатый гигант Дур, командир личной охраны Калигулы. Сама Друзилла тоже присутствовала. Она была старшей из трех сестер Калигулы. Ливилла -- средняя и младшая -- Агриппина. С Друзиллой дело нечисто, размышлял Луций, разглядывая стену своего кубикула, на которой была изображена в помпейском стиле спящая нимфа, подстерегаемая сатиром. У этой нимфы такие же округлые формы, как у Друзиллы. И то же нежное выражение лица. С Друзиллой дело нечисто. Смотрит ребенком. Сама невинность. А вчера вечером прижималась к своему августейшему брату и любовнику, спокойно улыбалась бывшему мужу Кассию Лонгину и брезгливо отстранялась от нового мужа Лепида Ганимеда, которого ей навязал Калигула. Эта девочка повидала уже немало. Кассия Лонгина она, говорят, любила. Чтобы их разлучить, Калигула назначил его проконсулом в Вифинию, и вчерашний кутеж был, собственно, устроен по случаю его проводов. Ганимеда, этого изнеженного модника, Друзилла терпеть не может. Это было заметно. Очевидно, Калигула и будет настоящим и постоянным ее любовником. Постоянным едва ли, плутовато улыбнулся Луций нимфе. В полночь император проводил сестру спать и приказал привести к себе медноволосую Параллиду из лупанара Памфилы Альбы. Во всем, кроме своих медных кудрей, она похожа на египтянку. а все, напоминающее Египет, чарует Калигулу. Луций даже вздрогнул, вспомнив, как эта девка впилась в губы Калигулы. Вот это наслаждение! Но, разумеется, совсем не то, что с Валерией. Он сердито повернулся на бок. Параллида в тысячу раз лучше. Не лжет, не притворяется, она девка и не скрывает этого. Слушает, что ей говорят, и не распоряжается. Женщина должна быть женщиной, а не военачальником и лжецом. Он упорно гнал воспоминания о Валерии, ненавидел свою тоску по ней, но отделаться от нее не мог. Гнев против нее рос, но страсть не проходила... Калигула, говорят, питает слабость к Параллиде. Часто ее приглашает. Вчера исчез с ней на час. Потом привел и предложил ее Ганимеду. Она раскричалась: ни за какие деньги с этой девицей Ганимедом! Калигула хохотал до слез. Потом ни с того ни с сего заявил, что на днях Макрон разведется с Эннией, и он, император, возьмет ее в жены. Это была неожиданность. Что из этого выйдет? Напились мы по этому поводу так, что голова гудела. Апеллес меньше всего подходит к этой веселой компании. Помалкивает, пьет мало, не шутит, не смеется. Но вчера повел себя умно. До небес превозносил новые постановления Калигулы. Тот делал вид, что не слушает лестных слов, а сам навострил уши и весь сиял. Это правда, тщеславен он безмерно, и все же он благословение Рима, его слава... За занавесом послышался вопросительный кашель Нигрина. -- Войди, Нигрин. -- Господин мой, пожаловали гости. -- Так рано? -- Уже четвертый час пополудни. -- Кто? -- Сенатор Луций Анней Сенека. Луций вскочил с постели: Сенека! -- Он явился с соболезнованием. -- Проведи его к матери, Нигрин. Я сию минуту приду. А ко мне пришли рабов! Он одевался быстро. Панцирь оказался на нем гораздо скорее, чем тога. Прическа? Лишнее. Скорее, скорее, поторапливайтесь вы, ленивые кошки! Он нашел гостя и мать в перистиле. За колоннадой виднелся сад. На листья лавров и олеандров падали мелкие капли дождя. Но было тепло, и воздух благоухал. Философ сочувственно обнял Луция. Слова соболезнования. слова ободрения и утешения. Судьба неумолима. -- Пусть ваша печаль пройдет, прежде чем луна довершит свой путь. Сервий был великий человек. Вся его жизнь была проникнута честностью, мудростью и благородством, а они бессмертны. Он делал то, что говорил, говорил, что думал, думал, как чувствовал. Я глубоко преклоняюсь перед памятью Сервия Куриона. У Луция каждый раз ныли кости при малейшем упоминании о честности и благородстве отца. Лепида исплакавшимися глазами глядела на сына. Его это раздражало. С тех пор как умер отец, в глазах ее стоял укор. Сегодня ночью она не спала, ожидая его возвращения. Он сказал ей, что был на ужине у Калигулы. -- Как хорошо, что это случилось! -- произнесла она сдавленным голосом. Он затрясся от злости, когда понял, что она хотела сказать: "Хорошо, что отец лишил себя жизни и не видит, что ты делаешь". Лепида не отводила взгляда от сына. Жизнь отца была честной, мудрой и достойной -- вот что было написано в ее застывших глазах. Она встала, извинилась, попрощалась с философом и ушла. Луций усадил гостя, приказал принести закуски и вино. Сенека отказался. Он попросил сушеного инжира и чашу воды. Луций подумал о вчерашнем ужине, и просьба философа прозвучала как насмешка. Однако он все исполнил. -- Император изумляет меня, -- заговорил Сенека. Он улыбался. -- Мне казалось, что я знаю людей. Что я хороший психолог. И что же. Луций, я вынужден признаться, что постановления молодого императора убедили меня в моей ошибке. Наконец-то он признает мою правоту, сиял Луций, он, умнейший из римлян! -- Я видел Гая Цезаря в Мизене, в день смерти Тиберия. Я сомневался в нем. Я считал его узурпатором и боялся той минуты, когда он возьмет власть в свои руки. Как я тогда ошибался! Что же мне теперь остается? Только каяться и тебе, моему ученику и другу, поверить свои мысли... -- Я счастлив, что ты говоришь это. Именно ты, мой дорогой Анней! -- горячо начал Луций. -- Если бы мой отец... ах, даже поверить трудно. То, что Гай сделал для римского народа за последние три дня, не сумел сделать ни один император за целую жизнь. Сенека кивал и следил за каплями, которые падали на листья лавра. Листья сверкали, точно серебряные. -- Ты только вообрази, мой дорогой учитель, что он сказал вчера: "Я хочу дать Риму не только все свободы республики, но и все великолепие, довольство и блеск принципата". Поразительно, правда? -- Блеск, да, блеск, -- задумчиво проговорил Сенека. -- Наше время славит блеск превыше добродетели... Ах, прости мою неточность: славило! Теперь, разумеется, все будет иначе. -- Потом он вспомнил: -- Я ведь иду из сената. -- Что было в сенате? -- Мало и много. Одно неожиданное известие и одна замечательная речь. Известие о том, что Ульпий отказался от сенаторской должности. Говорят, из-за возраста и болезней. Да, он стар, это так. Но больным он не выглядел. -- Ульпий? -- изумленно повторил Луций. -- Это всех взволновало. Все почитают Ульпия. Даже его враги. Это великий римлянин. Человек безупречный, непогрешимый, цельный... А я советовал Калигуле сделать его своим советником, думал Луций. Он, конечно, откажется. И это бросит на меня тень. Сенека продолжал: -- Представь себе, мальчик (он называл так Луция. только когда сильно волновался), ты только представь себе: потом в сенат вошел император, и его приветствовали с неслыханным воодушевлением. Нам всем не терпелось услышать его первую речь. Изумительно, мой мальчик! Он поклонился не только богам, Августу и деду. Столь же глубоко он поклонился сенату. Я до сих пор слышу его слова: "Будучи возрастом молод и неискушен опытом, я хочу, принимая после своего деда власть над Римом и миром, от всего сердца просить вас о благосклонности, любви и поддержке. Вот я смиренно стою перед вами и, полный глубокого уважения к вам, прошу, чтобы все вы, благородные отцы, ибо отца моего, Германика, нет среди живых, видели во мне своего сына и верили в мою сыновнюю любовь к вам!" Луций вскочил от волнения: -- Великий Гай Цезарь! -- вскричал он в восхищении. Сенека продолжал: -- Гай Цезарь к тому же и великий актер, Луций. Он сказал еще: "Представ сегодня перед вами, отцы возлюбленной отчизны, я даю торжественную клятву в том, что всегда буду слушаться ваших добрых советов и уважать вашу мудрость, ради которой вы и были призваны сюда, чтобы делить со мною заботы о государстве..." -- О боги! Могу себе представить, как принял сенат речь императора! -- Не можешь, Луций, -- усмехнулся Сенека. -- Никогда прежде я не видел в сенате такого ликования. Курия сотрясалась: "Началась новая эра! Возвращается золотой век Сатурна! Слава Гаю!" Гатерий Агриппа предложил за эту речь почтить императора титулом "Отец отечества". Бибиен предложил титул "Добрейший из господ", Доланий -- "Сын легиона", Турин -- "Божественный". Представь, мой мальчик, император отверг их все и сказал: "Нет, досточтимые отцы сенаторы, я всего лишь слуга своего народа!" -- Замечательно! -- выдохнул Луций. Лицо Сенеки омрачилось. Возбуждение прошло, он спокойно смотрел на мокрые блестящие листья. Потом медленно сказал: -- Да. Замечательно. Даже слишком замечательно. Невероятно. Это почти недоступно человеку. Может быть, только герой может... Они молча сидели друг против друга, но смотрели в сад. Молодой и свежей была зелень. Почки на платанах раскрывались навстречу дождю, из них выглядывали бледные листочки. Капли разбивались о гладь воды в фонтане, трепетали на щеках бронзовой нереиды и казались слезами. Сенека закашлялся. Он кашлял сухо. долго, как кашляют астматики. Наконец кашель кончился, он отдышался, потом заговорил. Тихо, как будто издали, доносились до Луция его слова: -- Ты мой ученик, мальчик. Я еще не стар, и свойственная старости сентиментальность мне чужда. Тем не менее мне хочется поверить кому-то свои мысли. Дома, ты знаешь, я одинок. Могу ли я поверить их тебе? -- Это большая честь для меня, Сенека, -- искренне сказал Луций. -- И я дорожу ею. -- Так вот, я думаю об этом с самого утра. _Почему_ император делает все это. До недавних пор изъеденный пороками, жестокий и тщеславный мальчишка. Невежественный, это о нем говорил еще Тиберий. Тиберий, несмотря на все свои недостатки, был личностью; Гай в сравнении с ним всего лишь проказливый сорванец. А теперь эта речь, и более того -- дела! Меня мучает вопрос: _почему_ он таков? Дождь прекратился. Капли сползали по животу нереиды на ее нежные ножки. -- Эта перемена? Перелом в человеке? Скрывал ли он раньше свои добрые качества или теперь скрывает дурные? Луций озадаченно посмотрел на учителя. Сенека продолжал: -- Может быть, тогда это было обыкновенное юношеское упрямство? Может быть, теперь это истинная доброта сердца, которую породило сознание ответственности за огромную державу, отданную ему в руки? Он дозволяет прелюбодеяние! Для себя? Разумеется. В этих вещах он никогда не имел власти над собой. Как же он будет властвовать над миром? Луций подумал о вчерашней попойке, ему вспомнился холодный блеск зеленоватых глаз, в которых была жажда наслаждений, похвал и лести. На миг он заколебался. Но только на миг. Нет, нет. Ведь император сказал: "Все свободы республики и весь блеск принципата!" -- Ну хорошо, возобновятся гладиаторские игры. Что это, честолюбивое стремление затмить старого императора? Желание понравиться народу? Возможно, он сам хочет смотреть, как песок арены впитывает человеческую кровь? Почему он делает все это? -- Сенека говорил тихо, будто про себя. Он помолчал, потом, наклонившись к Луцию, прошептал: -- В сенате позади меня сидел Секстилий. Ты знаешь его. Человек серьезный, справедливый. После речи императора он сказал мне на ухо: "Не кажется ли тебе, что мы только что слушали лицемера?" Луций вскочил. И возбужденно заговорил, словно желая заглушить в себе что-то: -- Нет-нет! Нет, Сенека! Подло судит Секстилий. Он несправедлив, как он может говорить такое. Сенека выпрямился, плотнее закутался в окаймленную пурпуром тогу и произнес: -- И я того же мнения, что ты, Луций. Впрочем, время проверит слова поступками и измерит постоянство начинаний. Он вдруг перешел на другую тему: -- Я слыхал, что император назначил тебя членом своего совета. Это большое отличие для человека твоих лет. Но это и большая ответственность, Луций. До сих пор Луций имел опору в отце. Теперь он впервые почувствовал себя самостоятельным человеком, хозяином своих решений. Чувство прежней зависимости от отца оттеснила самонадеянность. Жажда, горячая жажда быть таким же значительным лицом, каким был отец, подчинила все его помыслы. Он с достоинством произнес: -- Я знаю. И буду помнить об этом. Сенека понял. Он обнял молодого человека за плечи: -- У самоуверенности два лица. Держись же истинного. мальчик. И тогда твоя самоуверенность будет твоей совестью. А если тебе потребуется совет, что ж, я всегда буду рад... -- Спасибо. Но может быть, и не потребуется... Сенека улыбнулся. -- Я знаю, о чем ты думаешь, Луций. Я -- дитя Фортуны, все мне удается, все боги на моей стороне, если я возношусь все выше и выше за колесницей Гелиоса... Луций вытаращил глаза. Боги, этот человек видит меня насквозь. И осуждает? Но философ улыбался дружески и, проходя с Луцием по атрию, глубоко поклонился изображению Сервия. -- И честолюбие имеет два лица, милый. Лучше то, которое делает упор на честь. Прощай, мой Луций! 38 Весна в этом году оказалась такой щедрой на цветы и запахи, что Рим был переполнен ими. Словно природа соревновалась с добротой, которой Гай Цезарь одаривал римский народ. Золотой век Рима вернулся. Исчезли голод и нужда. Император действительно стал благодатью и гордостью рода человеческого. Закон об оскорблении величества, закон страха, был забыт. Календарные торжества сменялись празднествами, организованными императором. Открылись ворота амфитеатра Тавра и Большого цирка. По морю и по суше свозились в Рим стада зубров, медведей, львов и тигров. Из зверинца в подземельях Большого цирка целые ночи доносился рев хищников, этот давно забытый звук, который ласкал слух римлян, обещая великолепные зрелища. Арестанты, осужденные и рабы-гладиаторы выступали против хищных животных и коротким мечом или копьем или с трезубцем и сетью. Кровь хищников перемешивалась с человеческой кровью, желтый песок становился багровым, император и тысячи людей ликовали. А театр прозябал, актеры жили одним днем за счет сборов за небольшие выступления на улицах. На пиршествах неразбавленное вино текло рекой и не половина кабана предлагалась гостям, как во времена Тиберия. а иногда даже пять кабанов. В Путеолах стояла императорская яхта из кедрового дерева. Корма и нос судна были обиты золотыми пластинами, на палубе крытый триклиний, перистиль, бассейн и сад с пальмами и апельсиновыми деревьями. Император ошеломлял своих приятелей и весь народ. Он поражал самого себя, восхищался самим собой, чудесами роскоши и великолепия, которые он придумывал. Сегодня, в первый день месяца Гая Юлия Цезаря, в Риме большие торжества. Сенат предложил императору консульство тотчас после его вступления на трон. Но благородный властелин отверг его. Он не будет лишать почестей консулов, выбранных ранее. Однако, если сенат настаивает на этой чести, он примет ее с благодарностью и почтением. Но приступит к исполнению обязанностей только тогда, когда закончится срок избрания нынешних консулов. Какая скромность! Какое уважение к согражданам! Далее император провозгласил, что вторым консулом он хотел бы видеть своего дядю Клавдия, которого Тиберий всегда отстранял от власти, и что оба будут консулами только два месяца, чтобы не особенно мешать тем, кто уже был ранее предназначен на эту должность. Консульские полномочия император сложит в последний день месяца Августа, в который ему исполнится двадцать пять лет, и отчитается перед сенатом и народом о своей деятельности. Итак, под звон бубнов, рев фанфар и ликование толпы император входит в театр Марцелла, с левой стороны идет Макрон, с правой -- Клавдий. Сегодня здесь состоится торжественное заседание сената с участием римского народа. Сегодня сам император приносит жертву богам, ибо он является также великим понтификом и, кроме высшей гражданской и военной власти, сосредоточивает в своих руках и высшую духовную власть. Понтифики прислуживают ему. Льется кровь жертвенных животных. Душистые травы чадят на алтаре, император и его пятидесятилетний дядя передают торжественную клятву в руки принцепса сената. Потом император говорит. Говорить, и умело говорить, должен каждый государственный деятель. Заика Клавдий потому и служит объектом насмешек, что не умеет делать этого. Калигула говорить умеет. Он отличный оратор, пожалуй, только Сенека не уступает ему, да и то скорее как мыслитель, чем как декламатор. У императора сильный голос, и он великолепно владеет им. Вовремя умеет понизить, вовремя делает его твердым и мужественным или проникновенным и теплым. С губ его слетают слова выразительные, захватывающие: -- Я вижу и слышу, что сенат и народ римский снова счастливы. Это не моя заслуга, благороднейшие отцы. Я делаю что могу, чтобы Рим расцвел и жил жизнью, достойной Великого города. Что мог бы я без помощи богов и вашей? Но всего этого мало. Моя мечта -- спустить Элизиум на землю, устроить рай и блаженство во всей империи. Это моя обязанность перед родиной. Сейчас как консул и всегда потом я буду защищать свободу и права римского народа. Я отдам свою кровь по капле за славу наших легионов... После общих фраз император осудил все недостатки правления Тиберия. Он осудил их резко, безжалостно, обещая, что сам будет руководствоваться иными принципами. Живыми красками он нарисовал сенату картину такого идеального правления, взаимопонимания и справедливости, что сенат был потрясен. И в заключение император коснулся двух вопросов, двух своих решений, действительно ошеломляющих. -- Я придерживаюсь такого мнения, что в свободном государстве и дух должен быть свободен, -- гремел он со сцены, не отдавая себе отчета в том, что повторяет слова ненавистного Тиберия, -- поэтому я решил отменить закон об оскорблении величества. Сенаторы вытаращили глаза, напрягли слух. Громы Юпитера! Хорошо ли мы слышим? Наш смертоносный бич не только забыт, но и совсем сломан! Долой страх, долой ужас, теперь мы будем не только спокойно дышать днем, но и ночью: и не придет за нами в темноте центурия преторианцев, не придет. Император хочет жить в мире с сенатом. Слава ему! Когда ликование улеглось, император продолжал: -- Я решил, далее, что права граждан, подавляемые моим предшественником, я верну народу. Поэтому сегодня здесь я заявляю, что высшие магистраты не будут в дальнейшем назначаться императором или сенатом, а будут избираться народным собранием. Первые выборы я назначаю на декабрьские календы этого года! Огромное помещение театра сотрясается от бурных аплодисментов и криков тысячеглавой толпы. Выборы! И даже точно установлена дата выборов. Народное собрание снова будет существовать. Конец самоуправству одного. Народ будет решать. Император возвращает народу республиканские права... Что? Какие? Да, настоящие республиканские. Император дает народу то, что когда-то ему дала республика. Да он уже дал, больше, чем могла бы дать республика. Сенаторы совсем не в восторге от выборов. Но за отмену закона об оскорблении величества, за спокойные ночи сойдет и это. Ведь золото решает все. Оно и выборам придаст нужное направление. И сенаторы демонстративно ликуют вместе с народом. Гай, наш дорогой! Благодарим тебя. уважаем тебя. любим тебя. Аплодисменты не прекращаются. Император от удовольствия закрывает глаза. Потом несколькими словами заканчивает свою речь. После выступления императора, ко всеобщему удивлению. поднялся Сенека. Он очень редко выступал в сенате: скорее как оратор и защитник в тяжбах, которые сенат передавал судебной комиссии. Сотни лиц с интересом повернулись к нему. -- Наш император, который тотчас по приходе к власти показал всему миру, какими идеями, словами и поступками может и должен руководствоваться правитель, облеченный властью, какая ни одному человеку даже и не снилась, обратился сегодня к нам, принимая должность консула. Следуя примеру отца и Августа, он своей речью доказал нам, что хочет достигнуть вершин совершенства в управлении государством. Оба решения. принятые им, являются славой для монарха, высшим доказательством просвещенности нашего государя. Мы по праву здесь слышим и повторяем: благодарим тебя, уважаем тебя, любим тебя! И я добавляю: восхищаемся тобой, великий император. -- Сенека откашлялся и возвысил голос: -- Мудрейшие отцы! Я предлагаю, чтобы все реформы, которые император Гай Цезарь провозгласил, вступая на трон, и его сегодняшняя речь были запечатлены навечно и ежегодно произносились в сенате. Сенат и народ поднялись со своих мест. буря аплодисментов не смолкала. Калигула был польщен предложением самого влиятельного сенатора, с удовлетворением прикрыл глаза и усмехнулся. Клавдий наклонился к нему. Добродушно улыбаясь, он шептал на ухо племяннику: -- Ну и хит-трец этот Сенека. Он лов-вит тебя на слове. Хочет проверить твои слова на деле, как го-говорят... Водянистые глаза императора расширились и похолодели. Вы посмотрите на этого идиота Клавдия! Он хитрее, чем кажется. Калигуле и в голову не пришло, что Сенека внес свое предложение с таким умыслом. Он внимательно разглядывал худое лицо астматика философа. Улыбка на лице Гая застыла. Луций вернулся из императорского дворца на рассвете. Долго отсыпался. Проснувшись, беспокойно бродил по дворцу, словно чего-то ища. Но, как всегда, избегал атрия, где среди предков находилась восковая маска отца. Он вспомнил Ульпия. Совсем недавно он решил навестить старца, но дворец Ульпия оказался запущенным, безмолвным, покинутым. Только псы буйствовали за оградой. Привратник сквозь решетку закрытых ворот спросил его имя и ушел, медленно волоча ноги. Вернулся он быстро: -- Старый сенатор Луция не примет. -- Почему? Он, очевидно, болен? -- Нет, не болен. Но не примет. -- Громы Юпитера! Он не примет сенатора Луция Куриона. члена императорского совета, друга императора? -- Нет, не примет, -- сухо повторил привратник, ушел и оставил Луция стоять перед решетчатыми воротами. Какое оскорбление! Какой позор! Разве этот упрямый старец не знает, какую власть я имею? Стоит мне сказать Гаю два слова, ах, какой это позор для меня! Луций написал Ульпию письмо. Старик вернул его нераспечатанным. Луций несколько раз пытался подкараулить Ульпия возле дворца, зная привычку сенатора выходить по вечерам на прогулку. Ждал напрасно. Старик не вышел. Он словно умер. "Почему я хочу с ним говорить?" -- спрашивал Луций сам себя. Он не знал точно. Ему хотелось поговорить с Ульпием. Об отце, о котором он не говорил ни с кем. Он хотел оправдать свою измену? Измену? Бессмыслица! Ульпий в этом своем затворничестве должен знать, что император дал Риму больше, чем ему дала бы республика. К чему сегодня говорить о республике? Старая ветошь, изжившая себя традиция. Старый комедиант замуровал себя в доме и играет в последнего республиканца. Вот смех-то! Позер. Комедиант. Но все-таки я хотел бы с ним поговорить... Луций вышел из дому. Он не надел сенаторской тоги и не сел в носилки. Он надел простой панцирь, хотя уже не был солдатом, и сел на коня. Он ехал к Сенеке. Хоть с ним поговорит. Четвертый мильный столб по Аппиевой дороге за Капенскими воротами. -- Господин после заседания сената тотчас уехал в Байи. Луций вернулся домой. Приказал, чтобы ему принесли пергамент и письменные принадлежности. Решил написать Сенеке. Послеполуденное солнце падало в таблин. Лучи танцевали на мраморной доске стола, веселые и проворные. "Мой самый дорогой! Да, самый дорогой, это не простая фраза: после кончины отца ты для меня, мой Сенека, самый дорогой человек. Это не только уважение к известному учителю, которое говорит во мне. Знают боги, и я клянусь ими, что это любовь к тебе." Да. Я действительно люблю этого человека. Я всегда получал у него совет. "Я хотел поговорить с тобой, мой благороднейший, после заседания сената. Но мне пришлось сопровождать императора. А сегодня я уже не застал тебя в Риме. Ты предлагал мне в любое время обращаться к тебе за помощью и советом." Помощь -- это великое слово. Почему я склоняю голову перед Сенекой, я, сегодня человек более влиятельный, чем он. Луций тяжело вздохнул и продолжал писать. "Я хотел ехать к тебе в Байи, но не могу оставить Рим. Император нуждается во мне, и, кроме того, я должен ежедневно готовиться к состязаниям квадриг в Большом цирке, где в последний день августа -- день рождения Гая! -- буду защищать зеленый императорский цвет. Да еще я помогаю ему готовиться к свадьбе с Эннией, бывшей женой Макрона. Сам видишь, что из Рима я уехать не могу..." Не мог и не хотел: в Байях сейчас находился Авиола с Торкватой, там же была и Валерия. Луций грыз стиль, и перед глазами вставало последнее свидание с Валерией перед ее отъездом. Она не хотела оставлять Рим и Луция, хотя этикет предписывал это женщине ее положения. Луций ее уговаривал: а что, если ты заболеешь в Риме, моя божественная? Я приеду в Байи за тобой. Она долго колебалась. Прежде чем уехать, она поинтересовалась, окончательно ли он разошелся с Торкватой. Она уже давно просила его, чтобы он написал Торквате. Просила? Приказывала! Луций все еще отдалял этот шаг. Он не хотел брать Торквату в жены. Однако ему не хотелось злить Авиолу, который великолепно знал об участии Луция в готовившемся покушении. Он не хотел в жены и Валерию из-за ее прошлого, хотя она притягивала его к себе своей чувственной красотой. И боялся ее власти и мстительности. Поэтому Луций был в нерешительности, колебался. -- Я это дело решу с Торкватой сам лично, -- пообещал он при прощании. Быстрый блеск в глазах Валерии говорил ему: все равно я сделаю с тобой что захочу. Не сделаешь! -- думал он. У меня такая защита, с которой тебе не справиться. Она уехала. Письма, полные нежных слов, путешествовали из Рима в Байи и полные упреков -- из Байи в Рим. "Нет, нет. В нынешнем году я, к сожалению, не увижу прекрасные Байи, мой Сенека, не воспользуюсь морем и прежде всего твоим милым обществом. Поэтому я пишу тебе это письмо. Что тревожит меня, спрашиваешь ты. дорогой. Удивительная вещь: я хотел поговорить с сенатором Ульпием. Он не принял меня. Письмо вернул мне нераспечатанным. Он не выходит из дома. Никого не принимает. Но почему он не принял сына сенатора Сервия Куриона, который был его ближайшим другом! Не понимаю. И в этом состоит моя просьба: не мог бы ты открыть мне двери Ульпиева дома?" Сенека единственный, кому бы это могло удаться. Это должно ему удаться. Почему Ульпий избегает меня? Почему меня избегают и другие сенаторы? Словно они пренебрегают мной. Разве я мог в ту минуту, когда Калигулу провозгласили императором, не помешать попытке республиканского переворота? Они благодарить меня должны, что я вовремя предотвратил это и скрыл следы готовившегося заговора! Ульпий должен был бы благодарить меня в первую очередь. Но он и другие сенаторы думают, что отец лишил себя жизни не потому, что потерял надежду на возвращение республики, а из-за меня! Луций отшвырнул стиль и вскочил. Он кричал, обращаясь к стене: с государственной точки зрения разумно мое решение, а не их! Все последующие события подтвердили, что я был прав, поверив в доброе и великое сердце Гая Цезаря. Я знаю, почему они дуются на меня, почему меня сторонятся, почему Ульпий закрывает передо мной двери! "У меня есть только одно объяснение его отношения ко мне. Ты сам назвал это качество губительным для человечества: это зависть. Я замечаю ее у многих. Они избегают меня. Завидуют, что император возвысил меня, что выделил, назначив в императорский совет, меня, самого молодого сенатора." Луций нажимал на стиль, словно хотел придать своим словам значимость и выразительность. Словно хотел убедить в этом самого себя. Да, это так, зависть малых к великому. Он самодовольно усмехнулся и продолжал писать. "Малые часто завидуют," однако он не смог написать слово "великим". Колебался минуту и написал: "сильным, и эта горькая судьба предназначена ныне мне. Только на тебя. на твой светлый ум, мой дорогой, я могу сегодня положиться -- и с нетерпением буду ждать гонца от тебя с письмом..." Луций подписался. Свернул пергамент и вложил его в великолепный футляр. Через десять дней Луций получил ответ от Сенеки. Пропустил первые фразы приветствия и прочитал: "Авиола привез в Байи свою дочь Торквату, твою невесту. Я от всего сердца желаю тебе счастья с этой прелестной девушкой, но и завидую тебе. Я завидую прежде всего ее верности тебе, ибо на торжественном ужине, который Авиола устроил после приезда, много молодых благородных римлян вились вокруг нее, и все напрасно. Ты тот счастливец, который держит ее сердце в своей руке... Ваш дом будет раем..." Счастливый! Счастливый! Ты так думаешь, философ! Ничего ты не знаешь. Я совсем несчастливый. Зачем мне верность Торкваты? Когда-то я мечтал о доме вместе с ней. Но сегодня уже нет. Ах, та другая! Валерия! Это огонь, в котором мне бы хотелось сгореть и снова быть и снова гореть. При каждой встрече с ней я чувствую, как страстно она любит меня и как, несмотря ни на что, я люблю ее. Как ее образ не покидает меня ни днем, ни ночью, постоянно живой и захватывающий... Но я не могу жениться на ней! Этого Курион себе не может позволить! Луций проглатывал строчки, искал имя Ульпия. "Нет, мой дорогой, в этом вопросе я помочь тебе не могу. хотя мне и очень жаль, но не могу. Кто я, сомневающийся человек, в сравнении с благородным старцем, который, даже если бы он и ошибался, стоит выше нас, стеблей на ветру, как гора Этна. сжигаемая внутренним огнем, но чистая в своей неподкупной честности?" Луций читал, сжав зубы. Да, это именно то, за что я его ненавижу. Пусть погибнет, пусть околеет в этой своей неприступной крепости! Когда его не станет, я вздохну свободно. Тогда мне никто не будет напоминать своим существованием о моей измене. Я схожу с ума! Какой измене? Реально видеть вещи, предусмотрительно и мудро разрешить запутанную ситуацию -- это дипломатическое искусство, а не измена. О ты, старый блаженный безумец! Луций смеялся, губы его смеялись, но в душе его были горечь и смятение. "И многие другие, ты пишешь, избегают тебя, и ты видишь причину этого в зависти. Конечно, в наше время -- а в какое не будет? -- зависть является одним из проклятий человечества. Каждому она известна, ведь мы завидуем и молодости и здоровью, не только богатству и почестям. Но я думаю, мой Луций, что поступил бы как лгун и лицемер, если бы не сказал тебе, что я по этому поводу думаю. Я вижу в этом не только зависть, но и нечто иное. Твоя семья, твой род восходят к славным предкам, гордящимся Катоном, столетия на своем щите носили они символ республики. И твой отец гордился этим. Ты первый Курион, изменивший ему." Молнии Юпитера! Как он со мной говорит? Разве я мальчик, которого может поучать кто угодно? "Я слышу твою реплику на мои слова, Луций: "Разве ход событий не говорит в мою пользу?" Да. Ты прав. Ты раньше, чем все мы, понял величие императора, которому мы благодарны за неоценимые дары. Однако многие люди считают, что всегда следует уважать верность и бескомпромиссность. Я сам всегда придерживаюсь мнения, что только просвещенный монарх способен управлять империей. Здесь ты абсолютно прав, что идешь за Гаем Цезарем. Но тот факт, что ты сразу достиг почестей, неслыханных в твоем возрасте, наверняка восстановил против тебя тех, кто в таком способе перемены жизненных точек зрения видит вероломство и корыстолюбие..." Луций бросил письмо на пол и в бешенстве стал топтать его. Вероломство! Корыстолюбие! Верность, даже если она означает ошибку и несчастье! Олимпийские боги, какая тупость и отсталость! Какая дерзость! Ты тоже глуп, мой философ! Ты так же завистлив, как и все остальные! Успокоившись, Луций поднял письмо, расправил его и прочитал дальше: "Увижу тебя на состязаниях в честь дня рождения императора. Это ясно, что в этот день я приеду в Рим. А разве можно не приехать. Я с воодушевлением хочу отпраздновать великий день государя, который стал благословением для народа..." Луций спрятал письмо, чтобы его не нашла мать. Послал раба к Приму Бибиену и Юлию Агриппе, приглашая их сегодня вечером в лунапар "Лоно Венеры", куда, как говорят, поступил новый товар: великолепные куртизанки из Александрии. Объятие такой женщины -- река забвения, а в этом он нуждался в первую очередь. 39 Золотая труба сверкает на солнце. Лоснятся надутые щеки трубача. Визг трубы прокладывает дорогу обеим повозкам. Ту-ру, ту-ру-ру! Сбруя черной кобылы, запряженной в первую повозку, расшита блестками, на голове ее султан из розовых перьев фламинго. Цокают копыта по каменным плитам Кассиевой дороги. В повозке, размалеванной красными цветами, трясется на поклаже Лукрин в зеленом тюрбане на голове и трубит время от времени. Рядом с ним сидит Волюмния, у нее в левой руке вожжи, в правой кнут. Тяжело груженные телеги с товарами из Рима съезжают на обочину, чтобы пропустить вперед этих сумасбродов, возчики пялят на них глаза. Волюмния разукрашена, как ярмарочный балаган. На ней индиговый плащ с серебряными звездами, в волосах красные бантики, в ушах огромные жемчужины, плащ скреплен золотой пряжкой, на толстой голой руке браслет из слоновой кости. Крестьяне останавливают своих мулов и глазеют на это великолепие. Что им до того, что золото -- всего лишь позолота, слоновая кость -- кусок бычьего рога, а огромные жемчужины из египетского стекла. Да они и не поймут этого, ослепленные блеском мишуры. На другой повозке, в которую была впряжена пегая лошадь с белым султаном из перьев, сидело пятеро. Кроме Фабия. сплошные недомерки, так что груз на обеих повозках был примерно одинаковый. Они не были разодеты так крикливо, как Волюмния, и все же с первого взгляда было ясно, что и они принадлежат к актерскому клану. Квирина -- в зеленом сидоне, черные волосы рассыпаны по плечам, Памфила -- в розовом, на белокурых волосах венок из листьев хмеля, Муран -- в лиловой тунике и со взбитыми кудрями, а редкозубый Грав завернут в поношенную тогу, вид у него, как у мумии. Фабий был возницей, на плечи он накинул свой шафрановый засаленный плащ и строил рожи прохожим. Ту-ру, ту-ру, ту-ру-ру! Металлический рев лукриновой трубы летит вперед, предупреждая о пестрой актерской труппе, которая криком и смехом будоражит всех на Кассиевой дороге. У каждого трактира повозки останавливаются. Актеры вваливаются и растекаются, как талая вода, закручивая в водоворот всех распивающих дешевое вино посетителей. Актеры приносят новости из Рима, они все видят, всюду суют свой нос. до всего им дело. Из каждого вытянут что-нибудь то лестью, то шуткой. Кое-кому шпильку подпустят, за сестерций заплачут, за другой рассмеются, позволят себя угостить да еще и долгов наделают, а то и курицы после них не досчитаешься. Но вечером, когда на двух кольях натянута черная материя и слабый свет скрытых за ящиками огней освещает сцену, перед зрителями открывается красочная жизнь, безумный вихрь, огневая пляска, страстная серенада под аккомпанемент лютни, шутки такие, что от смеха живот надорвешь, -- и вот уже забыт должок, а курицу злой дух украл, пусть и комедиантам кусок перепадет за то, что устроили такое зрелище, такое веселье! Каждый день на новом месте, кругом новые люди. Все менялось вокруг них, и только одно было неизменно -- представление. Они играли там, где оказывались к вечеру, независимо от того, был ли это город или несколько покосившихся домишек. Фабий с шутками и прибаутками представлял своих собратьев публике. Волюмния и Грав жонглировали, Лукрин неуклюже пытался им подражать и всех смешил; Памфила и Муран изнывали в любовном дуэте, Квирина исполняла танец нимфы. Никто особенно не утруждал себя, только Фабий работал больше других. Особенно полюбился зрителям его насмешник Саннио, хотя доставалось всем от него изрядно. Никому спуску не давал. Фабий умел еще до представления, сидя в трактире, заставить людей разговаривать по-свойски и вытянуть из них всю подноготную, он нюхом чуял и мотал на ус, кто у кого в печенках сидит, кто кому свинью подложил, словом, выведывал больное место каждого. А вечером зрители лопались от хохота, когда Саннио с обсыпанным мукой лицом, с карминными губами от уха до уха, в заплатанной дерюге и дурацком колпаке вытаскивал из публики ничего не подозревавшую жертву. Ха-ха! А сосед-то наш, Эмакс! Купил вола по дешевке, а уж как доволен-то был своей хитростью, даже на вола венок нацепил, будто это драгоценность какая, а привел домой -- оказалось, дармоед! А вот сосед Делий, ребятишек своих посылает у соседей инжир воровать! А вот... Но злорадный смех крестьян замирал, едва Фабий брал на мушку их собственные грешки. Они начинали беспокойно ерзать, кому приятно слышать о себе то, что стараешься утаить, но Фабий ни перед кем не оставался в долгу. Каждый получал свою долю, и в конце концов это примиряло всех. освежало атмосферу, словом, приносило пользу. Когда после представления актеры садились в свои повозки, крестьяне махали им вслед и просили приезжать снова. И долго стояли на дороге, когда уж не было слышно и стука колес, лишь полночная луна освещала пустую дорогу. И наконец, посмеиваясь, расходились, вспоминая представление. Квирине нравилось путешествовать. Ее не смущали дорожные неудобства, не смущало и то, что каждый день приходилось повторять одно и то же надоевшее представление. Она была счастлива, потому что Фабий был с ней. Она смотрела на него с восхищением, он казался ей владыкой маленького царства, где все подчинялось его воле. Фа