й и посмотрел, озираясь близорукими глазами и кивая. -- Уже Аристотель предпочитал тра-трагедию. Луций вонзил свои бесцветные глаза в Фабия: -- Какую страсть ты хотел изобразить в Фалариде? Фабий смотрел в лицо богини, но видел истязуемого Апеллеса. Здесь, немного влево, сидит его мучитель. Фаларид. Он не отважился посмотреть туда. Мороз пробирал его до костей. Он поборол себя: -- Страстная любовь, интриги -- это сегодня уже не захватывает. Люди жаждут более жестоких зрелищ. В Цирке и в театре. Жестокость, кровь, Фаларид, раскаленный бык, в котором людей сжигают живьем... Секретарь, склонившийся над восковыми дощечками, едва успевал, хотя писал скорописью. -- Снова пьеса о тиране! -- гневно выкрикнул из рядов присяжных Авиола. Фабий искоса посмотрел на Сенеку. Адвокат был погружен в свои заметки. -- Пьес о тиранах много, -- говорил Фабий. -- Они пользуются успехом. Приносят прибыль. А мне надо заботиться о своей труппе, я должен обеспечить своим людям средства к существованию. Мы живем ради того, чтобы играть, но также играем для того, чтобы жить. Понтий бросил льстивый взгляд в сторону Калигулы. -- Вы нуждаетесь? Тогда почему вы не обратились к нашему императору? Он милостивый и щедрый. Он расположен к актерам. У Фабия на лице задергался мускул. С хищниками не договариваются, с ними борются. Он выпрямился: -- Мы, благородный господин, не нищие, мы честным трудом зарабатываем себе на жизнь. Калигула нахмурился. Так вот как эта сволочь объясняет мою щедрость. Он видит в этом подаяние, а не мое великодушие! Понтий заметил неудовольствие императора и заторопился: -- Как же это случилось, что во время пьесы, которую ты выбрал только для того, чтобы заработать деньги, произошло открытое выступление против императора? Фабий ожидал этого вопроса. Он боялся его. Он глубоко вздохнул, чтобы успокоиться: -- Я не знаю, господин. Я не отвечаю, что зрители приняли это иначе. Это не моя вина, ведь не могу же я совладать с такой толпой... Луций прервал его. -- Так ты утверждаешь, что твоя пьеса не была аллегорией, что она не была преднамеренно направлена против нашего императора? -- Я настаиваю на этом. -- Голос Фабия слегка дрогнул, хотя он и старался быть твердым. Наступила тишина. Понтий посмотрел кругом: -- Больше ни у кого нет вопросов к обвиняемому? Тогда слово предоставляется защитнику. Сенека встал, вежливо приветствовал императора и присяжных судей и начал: -- Вы выслушали сообщение, согласно которому актер Фабий Скавр обвиняется в том, что в преднамеренной аналогии с печально известным тираном Фаларидом он оскорбил нашего императора и восстановил против него народ римский. Выслушали вы и ответ обвиняемого, который это отрицает. Что ж, обратимся к фактам. -- Он повернулся к Луцию и попросил его, чтобы из текста пьесы о Фалариде, который лежал перед ним, он процитировал хотя бы одно изречение, одно слово, в котором говорилось бы о благородном императоре, а не о тиране Фалариде. Сенаторы удивленно зашевелились. Странное начало для защиты. Сенека обычно не начинает с вопросов. Луций отвечал: -- Конечно, речь идет о Фалариде, но не слова, а само содержание и дух трагедии направлены против императора. Не слова, но их провокационный, вызывающий тон призывал к тому, что смысл пьесы о древнем Акраганте был перенесен на современный Рим, чтобы каждый зритель сравнивал любимого императора с проклятым тираном. Сенека нанес прямой удар по Луцию: -- И ты, Луций Курион, ты тоже сравнивал императора с Фаларидом? Я лично никогда! Луций побледнел. Калигула обратил на него слезящиеся глаза, сенаторы насторожились. -- Я люблю императора больше своей жизни. -- заявил патетически Луций, -- и именно поэтому я с грустью следил, как пьеса и актеры изощренно высмеивали Гая Цезаря, говоря о Фалариде. Уже сначала у меня было подозрение, что автор пьесы написал заранее продуманную аллегорию. -- Подозрение не является аргументом для суда, -- сказал Сенека строго. -- В конце концов, пьеса была разрешена цензурой без изменений. Почему же ты тогда подозревал автора пьесы в преступлении уже "сначала", как ты говоришь? Почему ты был предубежден против него заранее? Римское право требует, чтобы присяжные выслушали объективное и документально подтвержденное мнение, но не личные домыслы. Зал оживился, тоги зашевелились. Шепот. -- Еще немного -- и Сенека уничтожит Луция Куриона. У Луция было время прийти в себя после неожиданного выпада. Он высокомерно поднял голову: -- Я расскажу, как я пришел к своим "домыслам", которые, по моему мнению, имеют цену убедительных аргументов. За день до восшествия нашего любимого императора на трон я случайно встретился в храме Цереры с Фабием Скавром. Я предложил ему написать хвалебную пьесу о Гае Цезаре. А он -- по этому вы можете судить об его отношении к императору -- грубо отказался. Ты признаешься в этом, Фабий Скавр? И прежде чем Фабий успел ответить, резко вмешался Сенека: -- У обвинителя есть свидетели этого разговора с обвиняемым в храме Цереры? -- Может защитник доказать, что я лгу? -- разозлился Луций. Волнение охватило аудиторию, Калигула нервно постукивал сандалией по полу. Клавдий щурился на обвиняемого: -- Свидетели этого должны быть! Фабий сделал гордый жест. Сенеке показалось, что он хочет признаться, и он быстро заметил: -- Римское право -- это прочная конструкция. Я констатирую, что до сих пор не встречался с тем, чтобы кто-то оперировал перед судом утверждением, свидетелем не подтвержденным, чтобы с нашим правом обращались так, как... -- Он замолчал, подыскивая в напряженной паузе подходящее слово. Луций не смог овладеть собой и закричал: -- Как? Сенека сказал твердо: -- Так своевольно! Сенаторы одобрительно закивали, ученик проиграл сражение учителю. Удивительно: члены сената, которые как частные лица довольно своевольно обращались с параграфами в области прибыли и власти, не могли потерпеть этого перед судебной комиссией. В этот момент они были римлянами, защитниками римского права. Вся аудитория мгновенно отвернулась от Луция. Луций почувствовал это. Он попытался быстро перекинуть мост через возникшую пропасть. -- Своевольным назвал защитник мое утверждение, но посудите сами, разве развитие действия в пьесе Скавра не свидетельствует о том, что я прав? Посмотрим на жизнь обвиняемого. Уже несколько лет назад, во времена Тиберия, Фабий Скавр вместе с остальными актерами был изгнан из страны за бунт и распутный образ жизни. Наказание не исправило его и не пошло ему на пользу. Оскорбление сенаторского сана привело к тому, что он еще на год был изгнан. Он недавно вернулся и тотчас продолжил свою вредную деятельность. В фарсе о пекарях он высмеял магистратов и владельцев пекарен. Теперь его бунтарская деятельность достигла своего апогея. Он позволил в своей пьесе напасть на самого императора, надеясь историческим сюжетом прикрыть истинность своих намерений. Именно в этой связи и следует рассматривать действия обвиняемого. Сенека потребовал слова. -- Славные присяжные судьи, сенаторы! Я обращаюсь к вам как к духовной элите римского народа. Разрешите мне задать вопрос: вы подозреваете всех трагических поэтов в том, что, изображая давно умершего тирана, они имели в виду властителя, при котором писали свои трагедии? Вы хотите вытащить из могил Эсхила и Софокла, хотите судить их за то, что они писали о Зевсе или Эдипе, в то время как чернь на представлениях бунтовала против своего существующего властелина? Я читаю на ваших лицах: никогда такое безумие не приходило вам в голову. И далее. Разве вы привлекли меня к суду, когда я во времена Тиберия написал трагедии, в которых почти каждый стих осуждает тирана? Ничего подобного. Император Тиберий читал мои трагедии и даже хвалил их. Ему не пришло в голову отнести все это на свой счет. А Луций Курион хочет доказать нам, что наш великолепный император Гай Цезарь настолько мелочный, что может приписать себе сходство с чудовищем Фаларидом? Шепот восхищения пронесся по залу. Кто устоит против Сенеки? Сенаторы, внешне оставаясь серьезными, посмеивались про себя. Ну что, получил, Курион! Поражение за поражением. Калигула подозрительно смотрел на Луция. Луций, покраснев, закусил губы. Он напряженно следил за тем, что говорил Сенека. -- Только низкие духом, -- продолжал Сенека, -- лодыри и клеветники могут допустить такую гнусную аналогию, только необразованный сброд. Чернь, эта чесотка на теле Рима, извратила смысл пьесы. Историческую правду пьесы она насильно исказила, связав ее с сегодняшним днем. Замысел автора был неплохим. Плохой и вредной оказалась реакция, вызванная стремлением толпы устраивать скандалы и извлекать из них пользу. Сенаторы, не Фабия Скавра и его актеров, не честный римский народ, а продажную чернь обвиняю я в том, что она использовала трагедию о Фалариде в своих интересах! Пусть же она предстанет на месте обвиняемого, который невиновен! Херея слушал внимательно. Надо же, Фабий, простой комедиант, а здесь за него сражается самый мудрый человек с самым могущественным. Херея временами позволял себе делать вслух замечания. -- Молодец этот наш Сенека, -- сказал он. На низком лбу императора обозначилась большая продольная морщина. Как все, он чувствовал, что перевес на стороне Сенеки. Сам выдающийся оратор, он понял, что успех Сенеки затмил его императорское красноречие. Он завидовал ему. Ревновал. Морщина на его лбу стала глубже. Луций вкрадчиво обратился к Сенеке: -- Как может наш драгоценный Сенека сравнивать свои пьесы с "Фаларидом" Скавра? Ведь все мы хорошо их знаем. И я спрашиваю вас, благороднейшие отцы, почему трагедии Сенеки не вызвали беспорядков и почему "Фаларид" закончился кровавыми драками? Я утверждаю, что пьесы Сенеки, хотя и посвящены тиранам, не несли в себе бунтарских умыслов. Пьеса же Скавра -- наоборот! Луций возвысил голос: -- Довольно легко приписать преступление Скавра стихийности народа. Легко свалить вину на безымянную толпу и призывать на суд тысячеглавую римскую чернь, как предлагает защитник. Раньше он называл эту чернь народом и часто как защитник оказывался на ее стороне против аристократии, хотя сам он аристократ. Он и сегодня думает так же, но сегодня ему удобнее назвать народ чернью и обвинить его, так как он знает, что невозможно наказать толпу. Голос Луция, всегда холодный и резкий, стал пронзительным: -- Вы, отцы Рима, вы уже забыли о миме Фабия о пекарях, в котором он нападал на сенат как на единое целое и на всех вас? Разве это тоже не было аллегорией? Очевидно, она была несколько более прозрачной, чем нападки на нашего императора в "Фалариде"? Луций взял в руки таблички писца и, заглядывая в них, продолжал: -- Разве не сказал на допросе Фабий Скавр, что он писал свою трагедию, сознавая, что народ переживает большие страсти вместе с актером? Он сказал неправду, утверждая, что не в его власти управлять тысячеглавой толпой! К сожалению, мы убедились, что он подчинил ее себе. Я ни на пядь не отступлю в своем утверждении: каждый стих в заключительной сцене "Фаларида" был вызовом. Каждым стихом, словом и страстным тоном Скавр нападал на императора. Только глухой мог этого не слышать. Только соучастник Скавра мог не обратить на это внимания! Луций кончил. В помещении базилики наступила тишина. теперь симпатии присяжных оказались на стороне Луция. Сенека знал, что играет с огнем, когда взял на себя защиту Фабия, но он не боялся. Он верил в силу своих аргументов, в свое ораторское искусство, в свое вошедшее в поговорку счастье в каждом судебном процессе. Он надеялся на непоколебимое римское право. Однако он не учел, что защищает Фабия, обвиняемого не в пустяковой краже, а в государственном преступлении, он выступил не только против императора, но и против сенаторов, к которым принадлежал сам. Медленно, медленно в его мозг вкралось опасение и даже страх. Фабий нервничал. Украдкой огляделся. Солнце проникло сюда через высокие окна, и лучи его опустили в зал сияющий занавес. Светящаяся завеса закрыла фигуры присяжных судей, размазала их лица, Фабий не мог различить их выражения, но знал об опасности. Он почувствовал себя потерянным в этом пространстве. С надеждой он искал глаза Сенеки, но Сенека прижимал к губам платок, стараясь побороть кашель. Стояла тишина, удушливая тишина, в ушах Фабия еще звучали резкие слова Луция, они гудели в зале. Снаружи доносился отдаленный шум толпы, и Фабию казалось, что он слышит крики двух сражающихся войск: против меня, против нас, вспомнил он о возбужденных зрителях, стоит не только кровожадный Калигула, но и его правая рука Курион. Здесь собрался весь могущественный Рим, чтобы уничтожить меня. Фабий усилием воли унял дрожание рук, это был не только страх, это был бессильный гнев. Как тогда, когда он забылся и все высказал Тиберию в лицо. Он посмотрел прямо перед собой. В кресле, покрытом пурпурным покрывалом, сидел Фаларид. Калигула следил за Сенекой с ненавистью. И этот против меня! Связался с бывшим рабом. Патриций! Колючие глаза перелетели на Фабия и встретились с его взглядом. Фабий не отвел глаз. Какая дерзость со стороны этого гистриона. Кровь бросилась в голову императора. Завертела искрящиеся круги, зашумела волнами в висках. Император видел, как Фабий в этом красном тумане меняется, вот уже там стоят два Фабия, сто Фабиев, все дерзко, бесстыдно смотрят в глаза императора. Калигула откинулся в кресле и быстро махнул рукой, отгоняя от себя призраки. Луций по нескольким секундам тишины понял, что победил. Он заметил жест императора. Прочитал в нем нетерпение и решил быстро закончить суд. -- Славные присяжные судьи! Суть тяжбы разъяснена, все пункты обвинения документально подтверждены. Сенека вздрогнул, уязвленный, и быстро поднял руку. Председатель суда не заметил ее. Он не хотел ее замечать. Луций продолжал: -- Я спрашиваю вас, уважаемые сенаторы, долго ли мы еще будем терпеть выходки неисправимого мятежника, бывшего раба Фабия Скавра? Волнения в театре Помпея и в городе стоили жизни семистам людям. Будущие мятежи могут поставить под угрозу весь Рим. Здесь речь идет о многом. Не только об императоре, но и о родине, о всей империи. Вернете ли вы Риму былой порядок или оставите без примерного наказания преступника, который уже завтра снова начнет настраивать народ против государственной власти, императора и вашей? По базилике Юлия пронеслась буря разгоряченных голосов, из этого шума можно было понять только одно: никогда! Консул Понтий также заметил жест императора, он но обратил внимания на руку Сенеки, который просил слова; он сформулировал вопрос, считают ли присяжные виновным Фабия Скавра в преступном подстрекательстве, угрожающем государству, и в оскорблении величества. Поднялись руки всех присяжных судей. Потом они начали тихо совещаться. Император думал о Луции. Отличный оратор. Умеет выкручиваться, ничего не скажешь. Не боится. Даже меня, хотя он тоже считает меня Фаларидом, как и все здесь присутствующие. Я слишком его избаловал. "Луций -- вот это был бы император!" -- сказала Ливилла. Да. К тому все и идет. Очень скоро он меня обойдет... Совещание было коротким. Все встали, и консул прочитал приговор: "Именем сената и народа римского Фабий Скавр, римский гражданин, принадлежащий к актерскому сословию, за названные преступления приговаривается к смертной казни путем отсечения головы". Мгновение царила тишина. Взоры всех были обращены на приговоренного. Потом началось всеобщее ликование. Фабий стоял прибитый, ничего не слыша и не понимая. Потом понял. Открыл рот и разразился смехом. Безумный, истерический смех сотрясал помещение базилики. Все вытаращили на него глаза: не сошел ли он с ума? Смех не прекращался. Фабий не шевельнулся, но всем показалось, что он приближается к императору. Калигула испуганно скорчился и начал звать стражу. Охрана набросилась на Фабия, зажала ему рот руками, однако из-под их рук продолжал звучать судорожный смех осужденного и крик: -- Фаларид! Фаларид! Подбежала стража, окружила Фабия, заткнули ему рот. надели наручники и обнаженными мечами начали подталкивать к выходу. Снаружи сомкнутыми рядами стояли преторианцы, за ними -- молчаливая толпа. Его протащили сквозь строй солдат. Тишину разорвал отчаянный крик Квирины: -- Фабий! Его втолкнули в сырую камеру тюрьмы. Он упал на солому, крик любимой сломил его. Он вцепился пальцами в землю. Крик сменился горячим шепотом: "Фабий, у нас будет прекрасный дом, вот увидишь!" Он зарылся лицом в гнилую солому и тихо застонал. Калигула, съежившись, сидел в кресле. Он напоминал грифа, поджидающего, не шевельнется ли где-нибудь жертва, и машинально выдергивал золотые нити из бахромы плаща. Между тем Понтий оглашал приговоры другим: Апеллес -- три года изгнания, Мнестер и остальные, кто играл в "Фалариде", -- год. Калигула не слушал, смотрел на Сенеку: а теперь я рассчитаюсь с тобой! Заседание суда окончилось. Император поднялся, не спуская глаз с защитника. Собрание шумело, сенаторы вставали, все следили за взглядом Калигулы. Сенека крутил свиток дрожащими руками. Наконец поднял голову. Зрачки василиска заморозили его. Взгляд императора нес смерть. Руки Сенеки судорожно сжали свиток. Он медленным шагом направился к выходу. Сенаторы расступались перед ним, словно это шел прокаженный. И они знали, что Сенека умрет раньше, чем приговоренный Фабий. Преторианцы открыли тяжелые бронзовые двери. Сенека вышел, двери с грохотом захлопнулись за ним. Сенаторы встали и ждали, когда уйдет Калигула. К императору подошли Луций и Авиола. Луций спросил, доволен ли император решением суда. Калигула не ответил. Бескровные губы были сжаты. Луций понял, что император зол на него. А все из-за Сенеки! По мнению Сенеки, большее преступление видеть в Фалариде Калигулу, чем написать и играть Фаларида! Жить рядом с тираном всегда опасно. Авиола пригласил императора на пятницу в свой дворец к обеду. Он подобострастно уговаривал его: -- Я хочу доставить тебе удовольствие, божественный! -- И продолжал, словно Калигула проявил интерес: -- о, никогда! Я не могу рассказать, это сюрприз. Позволь мне это! Хищные глаза скользнули по Авиоле, император кивнул, думая все еще о Сенеке. Луций старался отвлечь императора: -- После обеда, если тебе будет угодно, мы могли бы зайти на форум посмотреть на казнь бешеного пса. Император снова молча кивнул. Авиола, который не забыл, что подстроил ему Фабий со своими "преторианцами", рассмеялся, обращаясь императору: -- Отлично. Пошлю Луцию миллион сестерциев, что бы перед казнью он приказал разбросать их от твоего имени среди зрителей на последнем выступлении любимого актера. Клавдий сказал племяннику, заикаясь больше обычного: -- Мне жаль это-го ко-ме-медианта. У него был такой царственный жест... -- Ты болван! -- с отвращением сказал Калигул повернулся к Клавдию спиной и направился к выходу вдоль рядов восторженно приветствующих его сенаторов. 57 Лектика покачивалась. Рабы шагали размеренно, спокойно, под загоревшей кожей на ногах играли мускулы. Шаг за шагом они подвигались вперед. Сенека сидел неподвижно, закрыв глаза, лишь изредка поднимая руку. чтобы вытереть пот со лба. Даже сквозь сомкнутые веки он видел ядовитый взгляд Калигулы и в нем -- приговор и для Фабия, и для себя: смерть. Ненавистные глаза ширились, обжигали, заполняли собой все вокруг. Сенека быстро открыл глаза. Видение исчезло. Но стук в висках не прекращался. Он отдернул занавеску и выглянул из носилок. Яркий свет ослепил его, шум толпы оглушил. Люди узнали защитника Фабия и громко приветствовали его. Сенека принял прежнюю позу. устало опустил занавеску и закрыл глаза. Лектика миновала Капенские ворота, шум стих, Рим остался позади. И снова перед глазами всплыло жгучее пятно: глаза императора. Пятно прыгало, подчиняясь ритму движения, вниз, вверх, вниз, вверх; император мерил взглядом философа. Мимо проехала повозка. Колеса стучали по Аппиевой дороге, и сквозь их стук был слышен женский смех, ясный, беззаботный, дразнящий. Сенека уставился на беснующееся пятно. Да, я знаю тебя. Я знаю, чего ожидать от тебя, и не прошу милости. Я все еще хозяин своей судьбы. Судьба. Кипящий котел. Я был на вершине, теперь паду. Кипящий омут больше не вынесет меня невредимым на поверхность. Лишь дух мой подымется ввысь, тело останется внизу. Сенека мало заботился о своем теле. Он делал это машинально и не более, чем того требовало его положение. Но сегодня он почувствовал, как купание освежает его, восстанавливает силы. Сенека стал наблюдать за движениями раба, который разминал его плечи. Кожа покраснела, под ней кипела жизнь. Он чувствовал, как кровь струится по жилам. Всунул ноги в сандалии. Туника облегала тело и приятно холодила. Сенека встал, пошел, теперь он отдавал себе отчет в каждом своем движении, в каждом шаге. это было прекрасно и внове ему. Изумительный инструмент -- живое тело. Он ощущал его, постигал, словно человек, который после долгой болезни вновь учится ходить. Сенека вошел в перистиль: здесь он оказался в обществе мраморных и бронзовых греческих статуй. Ему всегда было хорошо среди них. Боги, сатиры и прелестные небожительницы не нарушали его покоя. Соседствуя под коринфскими колоннами с кустами олеандров, они воплощали в себе гармонию и красоту. Ясным было лицо Деметры. Шумел фонтан, косой луч солнца золотил капли падающей воды. Звон капель напоминал ему водяные часы. Время бежит, проносится, никакая сила не может его остановить. Сколько времени осталось у меня? Час? Два? Ночь? Убийцы приходят к утру. Еще достаточно времени. Достаточно -- для чего? Солнце заходило. Лицо Деметры покрыла серая тень, вода в фонтане засеребрилась. Нежный стук капель отмерял секунды. Но время еще есть. Время -- но для чего? Время для прощания. С рассветом настанет конец. Сенека вздрогнул. Тело тленно, дух вечен. Да, это слова. Но где же истина? Он сжал пальцами руку мраморного фавна и ощутил холод и твердость камня. Вот она, истина, достоверная, очевидная. Я живу. Еще живу. Но что будет потом, когда взойдет солнце? Что будет с Моей душой? "Плохо тому, кто не умеет достойно умереть. Страх смерти -- это свойство человека слабого, трусливого", -- слышал он свой голос, звучащий в термах Агриппы, до отказу набитых слушателями. Сенека беспокойно двинулся куда-то, испуганно оглянулся. Страх! Да, я боюсь смерти, боюсь... Он шел по кипарисовой аллее. Каждый день -- это день жизни. И этот день -- последний для меня. Я в последний раз вижу кипарисы. В последний раз вдыхаю их запах. В последний раз слышу пение цикад. В последний раз моя ладонь увлажняется каплей вечерней росы. Я воспринимал и ощущал мир, чувства рождали мысли. Как может существовать без тела дух? Где будет он черпать пищу, чем насытится, если не будет тела, способного чувствовать? Так, может быть, правы были Эпикур и Лукреций, а не Зенон, Платон и мои учителя. Прежде всего материя, основа всего! Он слышал слова Тиберия: "Ты, Сенека, витаешь в облаках, живешь абстракциями, я же должен ходить по земле". Ах, нет! Невозможно принять эту материалистическую, приземленную философию! Дух! Дух превыше всего! Дух, господин и владыка материи! Вот моя вера, ее я исповедую и на том стою. Но страх, страх не проходил, и дух Сенеки не мог его преодолеть. Он старался овладеть собой, вернулся к вилле и поднялся на террасу. Оттуда был виден Рим. Контуры храмов расползались, за ними сиял розовый веер заката. Вечерний сад наполнился ароматами. Внизу серебряным подносом блестела гладь бассейна. Комары слету садились на воду; там, где они касались воды, образовывалось колечко, кружок. Глаз. Ядовитый, неумолимый глаз Калигулы. Поднялся ветер, раскачал платаны в саду, влетел на террасу. Сенека зябко вздрогнул, хлопнул в ладоши и приказал принести плащ. Потом завернулся в мягкую материю и улыбнулся. Это все, что мне нужно теперь. Имения, виллы, богатства -- все ни к чему. Мне нужен только плащ, чтобы согреться. Как легко удовлетворить потребности человека! Только теперь он ясно понял глубину этой мысли, а ведь весь Рим повторял ее вслед за ним. Быть ближе к природе, жить просто, избегать роскоши. Все, весь снобистский Рим, как попугаи, повторяли эти слова, утопая в роскоши, обжираясь, убивая скуку зрелищем кровавых гладиаторских боев, выдумывали все более чудовищные наслаждения, чтобы оживить отупевшие чувства. Разговоры о простой жизни щекотали нервы этим выродившимся обжорам, возбуждали их ненасытность, распущенность и порочность: ведь это были только слова. А все так просто, и я чувствую это теперь: мне холодно, и, для того чтобы согреться, нужен только плащ. Больше ничего. Стены террасы обвивал виноград, золотистые ягоды на солнце почернели. Почернел и Рим вдали. Сенека снова спустился в сад, пытаясь избавиться от беспокойного чувства. Длинные, змеевидные тени кипарисов хватали его за ноги. Он сел на согретую солнцем мраморную скамью. Он страстно желал покоя. Но все, что в иные дни успокаивало, теперь тревожило. Шелест листьев раздирал слух. Предвечерняя тишина сада раздражала Нервы. Внешний покой только усиливал внутреннюю бурю, больные легкие снедал жар, усталое сердце стучало молотом, бледный закат напоминал о беге времени. Природа, в единстве с которой он всем советовал жить, в тяжелый час предала его. Сенека чувствовал, что страх заполняет его, как сползающий в долину с гор туман. В вечернем воздухе разлилась сонливость, но в Сенеке все сильнее и сильнее разгоралась животная жажда жизни, от которой он так мало получал до сих пор и с которой вскоре расстанется. Опять налетел порыв ветра, зашумели деревья, словно кастаньеты, трещали цикады. Звук. который еще вчера давал наслаждение, теперь был мучительным. Он напоминал рыдания плакальщиц во время погребения. Стоическая мудрость не помогала побороть страх; философ остался ни с чем. Смейся надо мной, Зенон! Но ты лишь в старости лишил себя жизни и не намного опередил природу! Ты прав: жизнь человека должна определяться его мировоззрением, но говорить легче, чем делать. А я, я еще молод! Смотри, что делается со мной, я пытаюсь воспротивиться закону, который одинаков и для господина, и для раба, хотя знаю, что жизнь моя не станет лучше, даже если проживу я дольше. Я сгораю от желания жить, я мечтаю о жизни, как нищий о краюхе хлеба, это неутомимая жажда, сумасшедшая мечта. Жить, жить, жить. Ночь опустилась над садом, зажгла на земле светлячков, а на небе -- звезды. Белел в темноте мрамор. Над Римом всходила луна. Сенека закашлялся. Нужно бы пойти в дом, в саду можно простудиться. Он улыбнулся. Ведь у меня есть плащ. И к чему заботиться о теле, которое завтра уже не будет ощущать холод? Это вместилище души выполнило свое назначение, и завтра будет отброшено, как ненужная ветошь, а вместе с ним -- все мечты, страхи, сомнения. Сенека остро ощутил снос одиночество. Безутешная печаль душила его. Сердце бешено колотилось, его знобило. Он быстро прошел по саду и поднялся на холм. Наверху было светлее. Тени деревьев и статуй преграждали ему дорогу, забегали вперед, преследовали. Приговорен! Приговорен умереть этой ночью. Одним взглядом, без обвинения, без доказательств, без суда. Теперь в Сенеке заговорил правовед. Своевольный, бесноватый судья не дал ему возможности защитить себя. Все инстинкты и разум протестовали против такого произвола. Нервы были болезненно напряжены. Куда делось его стоическое спокойствие! Защищаться! Я защищал сотни других, теперь хочу защитить себя. Я просил за других, теперь за себя хочу просить. Выкарабкаться, выстоять. Употребить все силы и страсть, использовать свое ораторское оружие, слово, чтобы защитить, спасти себя! Спастись? От смерти? Нет, теперь это уже невозможно. Но нужно очистить себя перед будущим, которое уже без него будет судить его мысли, слова и поступки. Сенека очутился в самой высокой части сада. Здесь, на широкой мраморной площадке, стояли девять белых муз. А среди них -- великолепный Аполлон в длинном хитоне, в распахнутом плаще, с лавровым венком на голове и с лирой в руках. В лунном свете статуи казались более одухотворенными, чем днем. Тени играли на их лицах, и лица казались взволнованными, глаза -- зрячими, движения -- мягкими. Вот она, моя аудитория! Вот мои судьи! Вера Сенеки не была глубокой, и к власти богов над людьми он относился скептически. Но в этот миг философ ощутил, как ничтожен человек в сравнении с вечной красотой. Сенека воздел руки, как делала это когда-то его мать Гельвия перед домашним алтарем, и стал взывать к Аполлону, дарителю света и жизни. Так, словно перед ним действительно были судьи, он защищал человека Сенеку перед Сенекой-философом. Он говорил о бедности, которую прославлял, но в которой не жил; о богатстве, которое ни в грош не ставил, но плодов которого не отвергал; о равенстве людей, об унизительности рабства, которым сам пользовался; он говорил о двойственности, в которой упрекал его Рим, и страстно защищал себя. Да, он пользовался всем этим, чтобы можно было спокойно размышлять и работать! Имущество и рабы были лишь средством, необходимым для достижения высшей цели, высшего добра, высшей справедливости, высшей добродетели. Все, что он делал, он делал во имя духа, который противопоставлял бездумной и низменной алчности своих современников. Благородный дух должен править миром, уничтожить разницу состояний и положений, дух, а не имущество должен быть мерилом человеческой ценности. Он вспомнил о расправе над Фабием: высокий дух, а не жестокая власть имеет право судить человека. Пламенная речь была его очистительной жертвой перед светлым богом и улыбающимися богинями. Но самых последних и горьких слов он тогда еще не сказал. Луну закрыли тучи. Лица богов потемнели, почти исчезли в густой тьме. Ледяное молчание нарушил порыв ветра. Его свист гнал прочь назойливого пришельца. Сенека сжал губы. О том, что его мучает сильнее всего, он уже не заговорит. Он спустился по дороге вниз и сел на скамью. Если бы он мог высказаться перед человеком, высказаться перед людьми! Но нет, это невозможно. Он один на свете. Сенека сидел, завернувшись в шерстяной плащ, тоска сжимала горло; он сидел долго. На дорожке скрипнул под чьими-то ногами песок. В черной тьме появилась еще более черная тень. Сенека схватился рукой за горло. Они уже здесь? Сдавленным от страха голосом он спросил: -- Кто здесь? -- Гвадиан, твой раб, господин. Прости, что я беспокою тебя... Сенека почти не дышал от ужаса и ждал, что будет дальше. -- ...холодно, господин... ночь уже... Не прикажешь ли проводить тебя в дом? -- Там есть кто-нибудь? -- прохрипел Сенека. -- Нет, никого нет, господин, -- удивленно отозвался раб. -- Я еще посижу здесь, -- выдохнул Сенека. Тень стала удаляться. Сенека крикнул: -- Постой, Гвадиан! Пойди сюда! Он часто дышал. В висках стучала кровь. Сенека подумал: этот раб, мой писец, последнее человеческое существо, с которым я говорю, последний человек, которому я могу признаться в своем страхе. -- Сядь рядом со мной. Странный приказ. Раб недоумевал и не двигался с места. -- Ты приказываешь, господин? -- Садись! Гвадиан неловко сел на другой конец скамьи: он сидел не шевелясь, будто окаменел, руки его лежали на коленях. -- Когда я был болен, то часто диктовал тебе свои мысли, и ты их записывал. Ты хороший писец, Гвадиан. Раб затаив дыхание молчал. -- Ты умный человек, ты знаешь больше, чем некоторые патриции. Скажи, ты думал когда-нибудь о жизни? Гвадиан забеспокоился. Что делается с господином, почему он расспрашивает меня? Он часто говорил со мной. Ласково, благосклонно. Но это? Странный разговор среди ночи. Почему он не ложится спать? Раб осторожно ответил: -- Нет, господин. Я не умею думать, как ты. Сенека не слушал Гвадиана. С уст его слетали страстные слова: -- Ты знаешь, что я думаю о будущем. О потомках. Я пишу для них, я пишу так, чтобы это могло принести им пользу, я как бы оставляю им рецепт целительного бальзама. Я пишу для них, потому что уверен: кто не живет для других, не живет и для самого себя. Ты знаешь это. Для того чтобы достичь совершенства, нужно внести гармонию в жизнь. Я стремился к этому. Я испробовал все пути, и, если мне открывался путь более прямой и ясный, я не колеблясь шел этим путем. Ты, Гвадиан, знаешь это. Сенека торопился, упорно стараясь как можно более ясно выразить то. о чем думал, как будто от этого зависело все, как будто от этого зависела его жизнь. -- Мы живем в мире, который должен погибнуть. И мы погибнем. Все. Я и ты. Я учил, и это тебе хорошо известно, что мудрец не цепляется за жизнь. Что он умеет расстаться с ней спокойно, сохраняя ясность мысли. Сенека задохнулся и закашлял. Раб вскочил, чтобы плотнее закутать его в плащ. Сенека судорожно схватил его за руку. -- Ты, ты боишься смерти? -- Рука раба дрогнула. -- Да, господин. Боюсь. Сенека вздохнул с облегчением. О, что, если бы он сказал: "Нет, я не боюсь смерти". -- Почему ты боишься смерти? Скажи, почему? -- Ты, господин, знаешь, почему страшна смерть. "Ни один день не может быть слишком долгим для того, кто стремится к великим свершениям". Это ты недавно диктовал мне. Но я... великие свершения не... я, господин, боюсь смерти... так... не знаю почему, но я страшно ее боюсь. Я знаю, ты презираешь меня. Наверняка презираешь мой страх. Ты, господин, не знаешь страха смерти. Но то ты... Сенека резко поднялся. Голос его дрожал и звучал глухо: -- Проводи меня домой! Раб взял его под руку и осторожно повел сквозь тьму к дому. Сенека сглотнул слюну, слюна была горькой. Стыд всегда имеет горький привкус. Он вошел в дом, съел кусок сыру и несколько яблок. Потом, вопреки обыкновению, приказал вместо воды принести вина. После этого ушел в свой кабинет. Он долго думал о последних словах раба, пристыженный, убогий, маловерный и отчаявшийся. Подошел к библиотеке, погладил рукой свитки, вытащил кое-какие и прочитал. Потом стал просматривать старые наброски своих речей, философских рассуждении. Некоторые свитки положил на место, другие оставил на столе. Пришло время проститься. С кем? Он подумал о матери, которая жила в Кордове со старшим сыном Галлионом. О младшем брате Меле, живущем в Коринфе. Проститься с ними? Растравлять письмом горе, которое принесет им его смерть? Кто же еще остается, кому хотелось бы написать последнее письмо? Только он, только тот, перед которым недавно Сенека стоял в униженной позе труса: сенатор Ульпий. Сенека сел к столу, взял в руки резец и опять отложил его. Он почувствовал страшную усталость и тяжесть одиночества. Положил голову на руки, ладони были горячие, в висках стучала кровь. Одиночество, которое прежде он так любил, теперь мучило. Весь благородный Рим уже знает, что сегодня -- мой последний день. И не найдется ни одного, ни одного человека, который отважился бы прийти, чтобы сказать мне "прощай", тогда как с Фабием пойдут завтра проститься тысячи людей. Я ставил себя выше других, отъединялся от всех, и теперь, когда меня терзает одиночество, у меня нет ни одного друга. Мысли его перенеслись к минувшим дням. Тогда он был спокоен, уверен в себе. Сам вызвался защищать Фабия. Зачем он это сделал? Из эгоизма: защищая "Фаларида", он защищал собственные трагедии, направленные против тиранов. Он был твердо уверен, что выиграет спор, надеясь на право и свое ораторское искусство. Кроме того, он почувствовал уважение к бесстрашному актеру. В тот день, перед судом, он с аппетитом ел и в хорошем настроении думал о предстоящем разбирательстве. Ему было любопытно, как справится с ролью истца его ученик Луций Курион. Он с радостью думал о предстоящем ораторском поединке. Но события в базилике Юлия развернулись не так, как он предполагал. Сначала все шло хорошо. Он отражал удар за ударом. Ему нетрудно было одолеть Луция. Он уже почти выиграл дело, но вдруг все изменилось. Право, закон -- все разлетелось вдребезги. Все доводы защиты рухнули, остался только прах и пепел, пришла погибель. Глаза Калигулы, и в них -- смертный приговор обвиняемому и защитнику. Что произошло? Что вызвало такой поворот дела? Когда я сделал ошибку, которая стоила мне поражения и жизни? Сенека встал. Он расхаживал по таблину. Перед глазами его стоял огромный зал базилики Юлия. И вдруг он понял: вереницы окаймленных пурпуром тог тесно сомкнулись вокруг пурпурного императорского плаща, и всей этой огромной лавине противостоял он один. Он понял, на чем споткнулся, хотя употребил все свое ораторское и тактическое искусство: до сих пор он всегда сражался за одиночек, а сегодня в лице Фабия защищал весь бесправный Рим против Рима могущественного. Он, патриций и сенатор, пошел против своих, против патрицианского сената и против императора. И кого же он защищал? Толпы плебеев, бунтовщиков, воплотившихся в актере Фабии. Он защищал честь, достоинство, великую идею справедливости. Но оказалось, что мысль не способна победить власть. Император сделал одно нетерпеливое движение. И правду заменила демагогия. Сенеку тряс озноб, голова горела, не попадал зуб на зуб. Ледяные волны тоски поднимались от кончиков пальцев к сердцу. Он старался успокоиться, глубоко дышал и прижимал руки к разбушевавшемуся сердцу. Он снова попытался найти опору в своей философии. Вот в чем спасение, вот где оружие, вот оно -- прибежище души. Страх немного унялся, но не исчез. Неторопливо надвигалась ночь. Приход ее был неотвратим. На небе загорались новые звезды. Сенека сел и взял в руки резец. Пришла пора проститься. Он писал: "...Ты, безусловно, согласишься со мной, в том, дорогой Ульпий, что желания -- одна из основных движущих сил жизни. Но в чем состоят желания римского патриция, если наша жизнь безнравственна? Если жизнь лишена перспективы, лишена будущего? Патриций гонится за прибылью, чтобы компенсировать постоянно ощутимое им чувство собственной ничтожности, которое обычно прикрывается высокомерием и жестокостью. Взгляни на отношения между людьми. Разве не забыли мы о любви сына к отцу, мужа к жене, друга к другу? Как же так? Ведь в этом мире, где все подозревают всех, твой сын, твоя жена, твой друг могут донести на тебя и стать твоими убийцами. В этом потоке пустословия, террора, алчности, фальши и истерии брат волком смотрит на брата. Ты думаешь, мой дорогой, что я слишком мрачно изображаю благородный Рим? Что не все римские патриции -- эгоистичные корыстолюбцы и развращенные бездельники? О, оглянись вокруг себя, сочти исключения и суди сам. Не в то время мы родились: ты, мой Ульпий, поздно, а я слишком рано. Мне трудно жить (не сочти надменной позой), а часто и совестно жить в этом нечистом и прогнившем мире. и поэтому вот уже многие годы я ищу уединения. Ты скажешь: "Отчего же, Сенека, ты, говоривший о непрерывном движении и развитии жизни, бежишь от этого гнусного мира, не пытаясь ничего изменить в нем?" Я, мой Ульпий, один. Своими слабыми руками, со своими астматическими легкими и скверным пищеварением? Нет. мне это не под силу. Слово? Ты хорошо знаешь, что слова мои стали модой в Риме и лишь словами останутся. Очевидно, каждый из этих снобов, которым я бросаю в лицо свои обвинения, думает, что его-то как раз все это не касается. Они. очевидно, думают, что я, человек болезненный, завидую здоровым и их разгулу. Но как бы то ни было, я люблю добродетель. Добродетель азиатов покоится на преклонении перед грозными богами; греческая мудрость основывалась на законах природы и свободной воле; древнеримские добродетели определялись простой,