я, и, что еще более важно, они представляют разные точки его обзора, как бы позволяющие зрителю увидеть главное не только с собственной позиции, но и с многих других. На Сперанце же существует всего одна точка зрения -- моя личная, и других нет. Нельзя сказать, что безысходность эта возникла в один день. Сперва я, в силу неосознанной привычки, прибегал к имеющимся в моем распоряжении средствам наблюдения -- параметрам, помещая воображаемых зрителей то на вершину холма, то за скалою, то среди ветвей дерева. Таким образом, остров как бы сделался объектом изучения и моего собственного -- изнутри, и постороннего -- извне, становясь тем самым богаче и разнообразнее. Любой нормальный человек в нормальной ситуации смотрит на окружающий мир именно так. Но я осмыслил эту функцию мозга -- как и многие другие -- слишком поздно, когда она уже деградировала во мне. И нынче это уже свершившийся факт. Мое видение острова -- вещь, замкнутая на самое себя. Все то, чего я не наблюдаю здесь, является абсолютной неизвестностью. Повсюду, где меня сейчас нет, царит беспросветная тьма. Впрочем, я констатирую, что этот беспрецедентный опыт, который пытаются зафиксировать данные строки, самою своею сутью противоречит написанным словам. И в самом деле: речь зарождается главным образом в том обитаемом универсуме, где окружающие тебя люди -- словно испускающие свет маяки, где благодаря этому свету все если не знакомо, то хотя бы узнаваемо. Сияние огней маяков погасло для меня. Питаемые моею фантазией, их отсветы еще долго не умирали во мраке, но нынче -- конец, тьма восторжествовала. Вдобавок мое одиночество убивает не только смысл вещей и явлений. Оно угрожает самому их существованию. Меня все чаще и чаще мучат сомнения в истинности моих пяти чувств. Теперь мне известно, что земля, по которой ступают мои ноги, нуждается в том, чтобы и другие попирали ее, иначе она начнет колебаться подо мной. Кто поможет мне победить оптический обман, слуховые галлюцинации, грезы наяву, миражи, видения, бред, как не самый надежный союзник -- брат, сосед, друг или даже недруг, -- главное, живой человек, о великий Боже, другой живой человек! P.S. Вчера, когда я проходил через рощицу рядом с лугами на юго-восточной стороне острова, в лицо мне ударил запах, грубо, почти осязаемо болезненно вернувший меня в родной дом, в приемную, где отец обычно беседовал с клиентами и где каждый понедельник утром мать с помощью соседки наводила чистоту и мыла полы. Воспоминание о доме было настолько сильным и непостижимым, что я -- в который уже раз -- решил, будто схожу с ума. Несколько минут я боролся с нахлынувшими воспоминаниями о сладости родного очага, потом, сдавшись, позволил мыслям вернуться в прошлое, мертвое и немое, точно заброшенный музей с пыльными саркофагами, и тем не менее позвавшее меня с властной и манящей нежностью. Но наваждение тут же и рассеялось: блуждая по роще, я набрел на заросли терпентина (растение, из сока которого делают скипидар) -- хвойного кустарника, чья треснувшая от жары кора источала капли янтарной смолы -- этот-то едкий запах и раздражал мое обоняние каждый понедельник моего детства. Поскольку был вторник, Робинзон, в соответствии с установленным порядком, собирал на отмели после отлива устриц с жестковатым, но вкусным мясом, которые могли целую неделю храниться в кувшине с морской водой. На нем была круглая шляпа, какие носят английские рыбаки, деревянные сабо, по их же обычаю, штаны, закатанные до колен, и просторная льняная рубаха. Солнце, жестоко сжигавшее его белую, незагорающую, как обычно у рыжих, кожу, нынче окуталось кудрявыми, как барашки, облачками, и он смог оставить в пещере зонтик из пальмовых листьев, с которым почти никогда не расставался. Море далеко отхлынуло от берега, и Робинзон шел по обнажившемуся дну мимо аккуратных кучек разбитых раковин, наносов тины и неглубоких промоин; он уже достаточно удалился от берега, чтобы охватить взглядом всю зелено-кремо-во-черную громаду Сперанцы. Именно с нею, за отсутствием другого собеседника, вел он долгий, неспешный и вдумчивый диалог, в котором все его жесты, действия и начинания являли собою вопросы; остров же отвечал ему на них счастьем или неудачами, тем самым одобряя или порицая. Робинзон больше ни минуты не сомневался в том, что все происходит отныне по воле Сперанцы и зависит от их отношений. И потому чутко вслушивался в ее голос, непрестанно звучащий на тысячу ладов и выражающий ее волю то явными знаками, то невнятными символами. Робинзон подошел к рифу, облепленному водорослями и окруженному прозрачным озерцом воды. Он с улыбкой глядел на маленького перепуганного краба, который угрожающе выставил вперед две клешни неодинаковой длины -- точно воин, что защищается мечом и кинжалом, -- как вдруг его потрясенному взору предстал отпечаток босой ноги. Он ничуть не удивился бы, заметив свой собственный след на песке или в болотной грязи, хотя давным-давно уже не ходил босым. Но перед ним был отпечаток, оставленный на камне. Неужто это след другого человека? Или же сам он находится на острове так долго, что отпечаток его ступни успел застыть в известковых отложениях? Робинзон скинул правое сабо и вставил ногу в углубление, наполовину заполненное морской водой. Да, верно. Его ступня вошла в эту каменную отливку, как в старый, разношенный башмак. Сомнений не было: этот древний отпечаток -- след ноги Адама, вступающего во владение Райским садом, след Венеры, выходящей из волн, -- был словно личная, неподдельная подпись Робинзона, запечатленная на каменной скале и, следовательно, нестираемая, вечная. Отныне Сперанца, как одна из тех полудиких, но отмеченных выжженным тавром коров, свободно пасущихся в аргентинской пампе, носила память своего Господина и Повелителя. Маис зачах, едва проклюнувшись из-под земли, и делянки, где Робинзон посеял его, вскоре опять превратились в дикий луг. Зато ячмень и пшеница созревали прекрасно, и Робинзон испытал первую радость, дарованную ему Сперанцей, -- первую, но сколь глубокую и сладкую! -- поглаживать их молоденькие голубовато-зеленые стебельки. Ему понадобилась огромная выдержка, чтобы не выполоть сорняки, оскверняющие изумрудный ковер растущих хлебов, но он не мог отринуть евангельскую заповедь, возбранявшую отделять плевелы от пшеницы до самой жатвы1. Оставалось утешаться мечтами о румяных золотистых ковригах, которые он скоро извлечет из печи, заранее сооруженной им в мягкой известковой скале, об разующей западную стену пещеры. Короткий сезон дождей заставил его несколько дней дрожать за судьбу колосьев, которые, набухнув от воды, целыми рядами тяжело клонились к земле. Но вот выглянуло солнце, и они вновь распрямились и закачали под ветром своими метелками, точно цирковые лошадки -- плюмажами на головах. Когда настало время сбора урожая, Робинзон решил, что самое удобное приспособление для жатвы, взамен серпа или косы, -- старинная абордажная сабля, некогда украшавшая капитанскую каюту и взятая им на разбитом корабле. Сперва он намеревался при помощи сучковатой палки методично собирать в валки хлеб, скошенный саблей. Но стоило ему взять в руку сие героическое оружие, как его охватил странный воинственный пыл: позабыв свои благие намерения, он ринулся вперед, размахивая саблей и яростно рыча. Колосья, к счастью, не пострадали от столь жестокого обращения, но от изрубленной соломы никакого проку уже не было. Дневник. Этот день жатвы, который должен был ознаменовать первые результаты и моего труда, и плодородия Сперанцы, больше походил на битву некоего одержимого с пустотой. Ах, как далеко мне еще до той безупречной жизни, в которой каждое движение подчинялось бы закону умеренности и гармонии! Я, как неразумное дитя, предался необузданным забавам и потому не обрел в этом сборе урожая того радостного удовлетворения, какое некогда испытывал при сенокосе в прелестной деревушке Вест-Райдинг у себя на родине. Мерный ритм косьбы, взмахи обеих рук справа налево (а тело для равновесия клонится вправо), лезвие косы, которое врезается в густую массу цветов, листьев и стеблей и напрочь сносит всю эту растительную путаницу, ложащуюся сбоку аккуратными валками, дурманящий аромат свежескошенных трав, их молочного сока -- все это дышало простым, мирным счастьем, которым я опьянялся без всяких угрызений совести. Лезвие косы, правленное на розовом точильном камне, становилось таким тонким, что изгибалось, подобно змеиному хвосту. Луг представлял собою зеленую крепость, которую следовало брать приступом, методично отхватывая от этой плотной растительной массы полосу за полосой, из конца в конец. Но масса эта не была однородной, ее составляли мириады крошечных живых вселенных -- целый растительный космос, где материя полностью исчерпала себя в форме. Богатая красочная растительность европейских лугов не имеет ничего общего с аморфной, однообразной природою, какую я обнаружил здесь. Тропическая флора сильна и жизнеспособна, но зато примитивна и бездушна, как здешние синие небеса. О Господи, когда же наконец я смогу вновь насладиться тихим очарованием бледного северного неба, нежными переливами серого тумана, стелющегося над илистыми берегами Уза! Обмолотив зерно с помощью цепа в сложенном пополам парусе, Робинзон затем провеял его, пересыпая из одного калебаса (сосуд из пустой высушенной тыквы) в другой на свежем ветру, который уносил прочь мякину. Ему нравилась эта работа по очищению -- простая, но не скучная, а, напротив, таящая в себе некое духовное начало. Душа его взывала к Господу с мольбой унести вдаль, как ветер мякину, все праздные и грешные помыслы, оставив лишь благие ростки мудрости. Закончив трудиться, Робинзон с гордостью подсчитал, что урожай его составил тридцать галлонов пшеницы и двадцать -- ячменя. У него уже были заготовлены ступка из выдолбленного ствола и пест из толстой, перерубленной пополам ветви, да и печь давно стояла наготове. Но тут он, по внезапному вдохновению, решил не брать ни зернышка из этого первого урожая. Дневник. Я заранее ликовал при мысли о первом хлебе из зерна, дарованного землею Сперанцы, -- хлебе, вышедшем из моих рук, из моей печи. Но пусть это произойдет позже, позже... О, сколько обещаний таится в простом этом слове! Передо мною вдруг с неопровержимой ясностью встала задача бороться со временем, иначе говоря, взять время в плен. Пока я живу, не заботясь о нем -- день да ночь, сутки прочь! -- оно утекает, как вода сквозь песок, я теряю его, теряю самого себя. В сущности, все проблемы на этом острове можно выразить во временных категориях; не случайно же я, начиная с периода своего падения, жил здесь как бы вне времени. Восстановив календарь, я вновь обрел себя и теперь пойду еще дальше. Я не дам настоящему поглотить этот первый урожай ячменя и пшеницы. Он должен весь, целиком послужить мне трамплином для прыжка в будущее. Вот почему я разделю зерно на две части, первая завтра же будет посеяна, вторая составит неприкосновенный запас, ибо нужно приготовиться к тому, что семена могут и не взойти. Отныне я повинуюсь следующему правилу: всякая производительность есть акт творения и, следовательно, благое дело. Всякое потребление есть акт разрушительный и, следовательно, дурной. Если хорошенько подумать, здешнее мое положение весьма схоже с положением моих соотечественников, отплывающих на переполненных кораблях в Новый Свет. Они также вынуждены подчиняться морали накопления. Для них так же потеря времени есть преступление, а сохранение его -- главная добродетель. Сберегать,хранить!.. Слова эти вновь напомнили мне все убожество одинокого моего житья! Сеять для меня -- благо, собирать урожай -- благо. Но горе мне в тот миг, как я примусь молоть зерно и печь хлеб, ибо тогда я буду трудиться для себя одного. Американский колонист может без всяких угрызений совести доводить до конца процесс хлебопечения: ведь он продаст свой хлеб, а деньги, за него вырученные, сложит в сундук, где они воплотят в себе затраченное время и труд. Что же до меня, то -- увы! -- мое горькое одиночество лишает смысла накопление денег, в которых я к тому же не испытываю недостатка. И нынче я наконец постиг безумие и злобную завистливость тех, кто клевещет на это божественное установление --деньги! Деньги одухотворяют все, чего касаются, придавая каждой вещи смысл -- рациональный, конкретно измеримый и одновременно универсальный, поскольку добро, воплощенное в звонкой монете, становится, как правило, доступно всем людям. Продажность -- вот главная человеческая добродетель. Продажный человек умеет заставить молчать свои антиобщественные, смертоносные инстинкты -- честь, самолюбие, патриотизм, политические амбиции,религиозный фанатизм, расизм, -- стремясь дать волю тяге к сотрудничеству, любви к плодородному обмену, ощущению человеческой солидарности. Выражение "золотой век" следует понимать буквально; я уверен, что человечество давно достигло бы его, коли им руководили бы продажные правители. К нашему несчастью, историю почти всегда творят бескорыстные личности: в результате огонь пожирает все, повсюду кровь течет рекой. Жирные венецианские купцы подали нам пример безоблачного счастья, царящего в государстве, где действует главный закон -- закон наживы, в то время как отощавшие волки испанской инквизиции доказывают, на какие гнусности способны люди, утратившие тягу к материальному благополучию. Гунны очень скоро остановили бы свое нашествие, научись они получать удовольствие от завоеванных богатств. Отяжелев от награбленных несметных сокровищ, они перешли бы к оседлому образу жизни, чтобы вкусить от ее благ, и все снова пошло бы своим чередом. Но они были бескорыстными дикарями. Они презирали золото. И стремились вперед и вперед, все сжигая на своем гибельном пути. С этого дня Робинзон принял решение жить как можно экономнее и сосредоточить усилия на интенсивном освоении всех ресурсов своего острова. Он распахал и засеял целые гектары лугов и земель, на которых вырубил лес; отвел большое поле под брюкву, репу и щавель -- овощи, растущие в несколь- ких местах на юге острова; с помощью огородных чучел защитил от птиц и насекомых посадки пальмовой капусты; поставил два десятка ульев, куда тут же вселились первые рои пчел, вырыл на берегу ямы и устроил в них садки с пресной и морской водой, где развел лещей, морских ангелов (рыба с широкой головой и мощными грудными плавниками, достигающая иногда двухметровой длины), морских коньков и даже креветок. Он скопил огромные запасы сухих фруктов, копченого мяса, соленой рыбы и маленьких твердых и ломких, как мел, сыров, которые могли храниться сколь угодно долго. После многих бесплодных попыток он открыл наконец способ получения чего-то вроде сахара, с которым можно было варить варенье и заготовлять консервированные фрукты. Робинзон добывал этот сахар из ствола пальмы определенной разновидности: ее ствол утолщался не у корня или вершины, а в середине, она давала необыкновенно сладкий сок. Срубив одно из таких деревьев, Робинзон отсек листья, венчающие ствол, и из среза тут же начала сочиться густая сахаристая жидкость. Она выделялась на протяжении многих месяцев, нужно было только регулярно делать новые срезы, так как поры дерева довольно быстро закрывались. Одна лишь эта пальма дала Робинзону девяносто галлонов патоки, которая, загустевая, мало-помалу превратилась в огромную сладкую глыбу. И именно в один из этих дней Тэн, сеттер с "Виргинии", выпрыгнул из-за куста и кинулся к Робинзону, весь дрожа от нежной преданности своему новому хозяину. Дневник. Тэн, мой верный товарищ по плаванию, вернулся ко мне. Невозможно выразить мою радость в одной этой простой фразе. Я никогда не узнаю, где и как жил он со времени кораблекрушения, но, кажется, догадываюсь, что именно отталкивало его от меня доселе. Когда я в сумасшедшем угаре строил "Избавление", Тэн на мгновение возник передо мной и тут же со злобным рычанием умчался прочь. Я еще спрашивал себя, бедный слепец, не одичал ли он от ужасов катастрофы и одинокого житья среди незнакомой, враждебной природы. Какое невероятное самомнение! Из нас двоих настоящим-то дикарем был я, и теперь для меня нет сомнений, что именно мой звериный облик и безумное лицо оттолкнули бедного пса, оставшегося, по истинной своей сути, куда более цивилизованным существом, нежели я, человек. Мне известны многие случаи, когда собаки вынуждены были, часто против воли, покидать хозяина, погрязшего в пороке, ничтожестве или безумии, -- ни одна из них не подпустила бы такого даже к своей миске. Возвращение Тэна исполнило меня ликованием, ибо оно и свидетельство моей победы над разрушительными силами зла, увлекавшими меня в пропасть, и награда за эту победу. Собака -- естественный спутник человека, -- человека, а не вонючего дегенерата, в которого несчастье может превратить его, вырвав из окружения людей. Отныне я по добрым карим собачьим глазам буду проверять, по-прежнему ли достоин звания человека, невзирая на ужасную судьбу, что стремится поставить меня на колени. Но полностью вернуться к цивилизованному состоянию Робинзон мог, лишь поселившись в нормальном жилище вместо закутка в глубине пещеры или навеса из листьев. Теперь у него появился товарищ -- самое домашнее из всех животных, и он обязан был построить для них обоих настоящий дом: вот она -- глубокая мудрость, заложенная в обыкновенном словесном родстве. Он решил возводить его у входа в пещеру, где хранились все его сокровища; вдобавок это была самая высокая точка острова. Сперва он выкопал четырехугольную яму в три фута глубиной, которую заполнил галькой, а поверх нее -- слоем белого песка. На этом фундаменте -- чистом и прекрасно поглощавшем влагу -- он возвел сруб из пальмовых стволов, просветы между ними законопатил хвоей и листьями. Легкая двускатная крыша из жердей была крыта камышом, а поверх его листьями каучукового дерева, уложенными наподобие черепиц. Стены изнутри Робинзон оштукатурил смесью мокрой глины и рубленой соломы. Песочный пол он покрыл мозаикой из плоских сланцевых плиток неправильной формы, а по ним разбросал козьи шкуры и камышовые циновки. Кое-какая плетеная мебель, посуда и фонари, подзорная труба, сабля и одно из ружей, повешенные на стену, -- все это имущество, спасенное с "Виргинии", украсило дом, придало ему уютный, приветливый вид, которым Робинзон не уставал восхищаться. Снаружи новое жилище выглядело странной туземной хижиной, одновременно и дикой, и ухоженной; контраст между массивными стенами и хрупкой крышей напоминал Робинзону о противоречивости собственного его положения. Кроме того, ясно сознавая практическую бесполезность этой "виллы", он придавал огромное значение моральному аспекту ее создания. И потому вскоре решил не использовать ее по назначению, даже для приготовления пищи, но тщательно и любовно украшать, ночуя в ней лишь по субботам, а в другие дни по-прежнему пользуясь старым ложем в глубине пещеры, устланным птичьим пухом и шкурами. Мало-помалу выстроенный дом превратился для него в музей человеческой цивилизации, куда он всякий раз входил со священным трепетом. Он даже придумал некий обряд: появляться там лишь в одеждах, отысканных в сундуках с "Виргинии" (а среди нарядов этих было много роскошных костюмов); богатый камзол, штаны до колен, чулки и башмаки приводили его в торжественное настроение, -- он как бы отдавал должное всему лучшему, что в нем было. Вскоре Робинзон заметил, что солнце проникает в хижину только в определенные отрезки дня, и счел необходимым завести часы или иное устройство, способное измерять время. После нескольких опытов он остановился на клепсидре (водяные часы) довольно примитивного устройства -- бутыли прозрачного стекла, из которой сквозь проделанное в дне отверстие вода, капля за каплей, падала в медный таз на полу. Бутыль опорожнялась ровно за сутки, на стенки ее Робинзон нанес двадцать четыре деления, пометив их римскими цифрами. Таким образом, уровень воды показывал время и днем и ночью. Клепсидра стала для Робинзона огромным утешением. Слыша непрерывные регулярные всплески падающих капель, он испытывал чувство гордости от того, что время перестало быть для него мрачной бездной; он покорил его, упорядочил, можно сказать, приручил, и так же предстояло постепенно покориться самому острову, сдавшись перед душевной мощью одного-единственного человека. Дневник. Отныне, сплю я или бодрствую, пишу или готовлю пищу, время мое размечено этим звуком "кап-кап" -- автоматическим, неизменным, неуправляемым, неподкупным, точным, выверенным. О, какое пиршество духа для меня все эти эпитеты -- свидетельство славных побед над силами зла! Я хочу, я требую, чтобы все вокруг меня теперь было измерено, доказано, зафиксировано математически точно и рационально. Нужно будет заняться межеванием острова, составить его топографическую карту, занести эти данные в кадастр. Мне хотелось бы снабдить табличкой каждое здешнее растение, окольцевать каждую птицу, пометить клеймом каждое животное. Я не успокоюсь до тех пор, пока этот загадочный, непроницаемый остров с его скрыто бродящими соками и колдовскими чарами не будет очищен и преображен мною в светлый и строгий дом, знакомый мне от погреба до крыши. Но достанет ли у меня сил довести до конца этот титанический труд? Я намерен лечить Сперанца горьким снадобьем рациональности, но найду ли в себе достаточно богатый источник ее? Мерный голос клепсидры, всего лишь миг назад баюкавший меня своей песней, успокаивающей, размеренной, как звук метронома, вдруг вызвал в моем воображении совсем иной, пугающий образ: гранитная скала, которую неумолимо подтачивают падающие капли воды. Бесполезно обманывать себя: мои умственные способности угасают. И первое тому свидетельство -- расстройство речи. Тщетно заставляю я себя непрерывно говорить вслух, выражая каждую мысль, каждое наблюдение, пусть даже слова мои обращены всего лишь к деревьям или облакам; все равно я замечаю, как изо дня в день неостановимо рушатся стены языковой цитадели, в которой мысли живется так же удобно и уютно, как кроту -- в запутанном лабиринте своих ходов. Те островки речи, на которые мысль опирается для развития и движения вперед (так человек прыгает по камням, перебираясь через бурный ручей), разрушаются, бесследно исчезают. Я то и дело недоуменно бьюсь над смыслом того или иного слова, особенно из области абстрактных понятий. Мне доступен лишь конкретный, буквальный язык. Метафоры, литоты (фигура умаления, намеренно ослабленное выражение, подразумевающее больше того, что сказано), гиперболы требуют от меня невероятного умственного напряжения, без которого мне не выразить все то абсурдное, неявное, что содержат эти элементы риторики. Я думаю, этот горестный спектакль распада моей души доставил бы немало радости филологам, живущим в окружении людей; для меня же это излишняя роскошь, одновременно и бесполезная и убийственная. Таково, например, понятие "глубины", над которым я никогда не размышлял в сочетании его с другими словами, "глубокий ум", "глубокая любовь"... Странное, однако, предубеждение -- оно слепо соотносит глубину с поверхностью, согласно чему "поверхностное" -- это не нечто "больших размеров", а просто "неглубокое", тогда как "глубокое", напротив, обозначает нечто "большой глубины", но не "малой поверхности". И, однако, такое чувство, как любовь, на мой взгляд, гораздо лучше измерять ее широтою, нежели глубиной. Ибо я мерю свою любовь к женщине тем, что одинаково люблю ее руки, глаза, походку, повседневную одежду, предметы, коими она пользуется, коих случайно коснулась, пейзаж, на фоне которого видел ее, море, где она купалась... Все перечисленное, кажется мне, лежит именно на поверхности! Тогда как посредственное, примитивно плотское чувство направлено только в глубину, оставляя все прочее в безликом сером полумраке. Аналогичный принцип (хотя мне уже трудновато рассуждать на эту тему) справедлив и в отношении внутреннего и внешнего. Человек есть сокровище, заключенное в грубую, дешевую оболочку: чем больше углубляешься внутрь, тем больше скрытых доселе богатств обнаруживаешь в нем. Да, но что, если их там нет? Если перед вами струя не полная, но заполненная однообразной аморфной сердцевиной, подобно тряпичной кукле, набитой отрубями? Кому, как не мне, знать, что ныне я не достоин звания человека, мыслящего существа со своим лицом, со своими тайнами, что я всего лишь черная прореха на Сперанце, еле видная точка обзора посреди острова, а точка -- она и есть точка, и ничего более. Я думаю, что душа начинает обретать подлинную ценность лишь за пределами жалкой оболочки тела -- кожи, отделяющей внутреннее от внешнего, и что она способна бесконечно обогащаться лишь по мере объединения с тем, что окружает одинокую точку во вселенной -- меня. Робинзон станет сказочно богат в тот миг, когда полностью сольется со Сперанцею. На следующий день Робинзон взялся за основание Палаты Мер и Весов. Он возвел для нее павильон из самых прочных материалов -- гранитных блоков и латеритовых плит. Внутри он устроил подобие алтаря -- почти языческого, а вдоль стен разместил целую коллекцию символов человеческого разума: эталоны дюйма, фута, ярда, вержа (старинная мера земли (примерно 10 аров)), кабельтова, пинты, меры овса, буасо (старинная мера сыпучих тел, равная 12,5 литра), галлона, грена (старинная мера веса, равная 0,53 гр), драхмы (весовая и денежная мера в Древней Греции), английской унции и английского фунта. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ На тысячный день своего календаря Робинзон облачился в парадные камзол и заперся у себя на "вилле". Он встал к пюпитру, который задумал и изготовил так, чтобы писать стоя, -- это создавало торжественный и деловой настрой. Затем открыл самую большую из отмытых морем книг, найденных на "Виргинии ", и взялся за перо. ХАРТИЯ ОСТРОВА СПЕРАНЦА, НАЧАТАЯ НА 1000-Й ДЕНЬ ПО МЕСТНОМУ КАЛЕНДАРЮ СТАТЬЯ I. -- Согласно внушению Святого Духа, боготворимого и почитаемого в соответствии сучением Его Высокопреподобия и Друга Джорджа Фокса, Робинзон Крузо, подданный Его Величества короля Георга II, родившийся в Йорке 19 декабря 1737 года, назначается Губернатором острова Сперанца, расположенного в Тихом океане между архипелагом Хуан-Фернандес и западным побережьем Чили. В таковом качестве он облекается всеми необходимыми полномочиями и властью, дабы устанавливать и приводить в исполне ние законы на данной островной территории и в окружающих территориальных водах, непреложно соблюдая дух и букву упомянутых законов так, как повелит ему внутренний Свет. СТАТЬЯ П. -- Жители острова обязаны выражать все свои мысли вслух, громким и внятным голосом. Схолии1. -- Утрата дара речи из-за невозможности общения с себе подобными есть самое страшное из всех бедствий, мне угрожающих. Уже сейчас я, заговорив вслух, испытываю некоторые затруднения в речи; язык заплетается у меня, как у пьяного. Стало быть, необходимо, чтобы внутренний голос, звучащий в нас всю нашу сознательную жизнь, достигал губ, дабы они не разучились связно выговаривать слова. Впрочем, с возрастом внутренняя речь, в силу естественного угасания организма, утрачивает логическую стройность, и требуется неусыпное и строгое внимание, чтобы не скатиться к бессмысленному лепету, какой отличает малых детей да слабоумных стариков, говорящих сами с собой. СТАТЬЯ III. -- Запрещается отправлять естественные надобности всюду, кроме специально отведенных для того мест. Схолии. -- Может показаться странным, что закон сей помещен уже в Статье III данной Хартии. Но Губернатор издает законы по мере того, как в них возникает необходимость; при той распущенности нравов, которой грешат обитатели острова, следует незамедлительно вменить им в обязанность строжайшее соблюдение правил той стороны жизни, что более всего сближает их с животными. СТАТЬЯ IV. -- Пятница -- день поста. 1 Примечания, пояснения к тексту. Схолии. -- В настоящее время допустимы лишь эти две кары, ибо телесные наказания, а равно и смертная казнь, грозят сократить численность населения острова. Яму я выкопал на лугу меж предгорьем и болотами, устроив ее таким образом, чтобы солнце попадало туда в течение шести самых жарких часов дня. СТАТЬЯ II -- Категорически запрещается всякое пребывание в кабаньем болоте. Нарушители будут караться двухдневным заключением в яме. Схолии. -- Таким образом, яма станет противоположностью -- и в каком-то смысле противоядием -- болота. Эта статья Уголовного кодекса остроумно и тонко выражает принцип, согласно которому грешник должен быть наказан тем же, в чем согрешил. СТАТЬЯ III. -- Тот, кто осквернит остров своими испражнениями, будет наказан однодневным постом. Схолии. -- Еще одно свидетельство принципа продуманного соответствия наказания проступку. СТАТЬЯ IV. - ... СТАТЬЯ V. -- Воскресенье -- день отдыха. В девять часов вечера по субботам все работы на остро-ве должны прекращаться, к ужину жителям следует надевать праздничные одежды. В воскресенье к десяти часам утра все они обязаны сходиться в Храм благочестивых размышлений над текстами Священного писания. СТАТЬЯ VI. -- Курить табак дозволяется одному лишь Губернатору. Да и тому сия привилегия даруется раз в неделю, по воскресным дням после обеда в текущем месяце, раз в две недели в следующем, затем раз в месяц и, далее, раз в два месяца. Схолии. -- Я только недавно научился пользоваться фарфоровой трубкой покойного ван Дейсела и оценил прелесть курения. К несчастью, табака в бочонке хватит лишь на короткое время, стало быть, нужно растянуть его на елико возможно долгий срок: ведь недостижимость желаемого станет для меня лишним источником страданий. Робинзон на минуту задумался. Потом, захлопнув Хартию, открыл другой том, такой же чистый, и вписал на титульном листе прописными буквами: УГОЛОВНЫЙ КОДЕКС ОСТРОВА СПЕРАНЦА. НАЧАТ В 1000-Й ДЕНЬ ПО МЕСТНОМУ КАЛЕНДАРЮ Он перевернул страницу, как следует поразмыслил и наконец принялся писать. СТАТЬЯ I -- Нарушения законов Хартии наказуются двумя способами: либо наложением поста, пибо заключением в яме. Робинзон с минутку поразмыслил перед тем, как определить меру наказания за публичное оскорбление стыдливости на островной территории и в территориальных водах. Он подошел к двери и, распахнув ее, встал на пороге, словно решил показаться своим подданным. Тропический лес кудрявыми волнами спускался к морю, которое вдали, на горизонте, мягко сливалось с небом. Робинзон всегда был рыжим, как лисица, и мать с малых лет одевала его только в зеленое, внушив неприязнь к голубому, которое, по ее словам, никак не сочеталось ни с медными волосами, ни с цветом одежды. Вот почему изумрудная листва, такая яркая по сравнению с блеклой океанской голубизной, слившейся с небесами, была для него сейчас сладостной песнью детства. Солнце, море, лес, лазурь над головой, весь мир -- все застыло в таком недвижимом покое, что, казалось, время тоже остановило свой бег, и только шлепанье капель клепсидры напоминало о том, что это не так. "Если Святой Дух решил посетить меня, законодателя Сперанцы, -- подумал Робинзон, -- то вот как раз избранный миг: это может произойти лишь в такой день. Пусть бы вокруг моей головы вспыхнул огненный нимб или к небу взвился бы столб дыма -- таким знаком мне дано было бы понять, что я есть Храм Господень на земле". Не успел он выговорить эти слова -- громко и внятно, согласно Статье II своей Хартии, -- как вдруг увидал тоненькую струйку белого дыма, поднявшуюся из-за зеленой завесы лесной чащи со стороны Бухты Спасения. Вообразив, что заклинание его услышано, Робинзон упал на колени и сотворил горячую благодарственную молитву. Но тут его душу уязвило сомнение. Поднявшись на ноги, он снял со стены мушкет, пороховую грушу, сумку с пулями и подзорную трубу. Потом свистом подозвал Тэна и углубился в заросли, избегая прямой дороги, ведущей от берега к пещере. Их было человек сорок. Они стояли вокруг костра, от которого валил тяжелый, густой, удушливый дым странного молочносерого цвета. Рядом, на песке, лежали три пироги с поплавками и балансиром -- типичные тихоокеанские лодки, замечательно остойчивые на воде, несмотря на узкий корпус и низкую осадку. Что же до людей, окруживших костер, то Робинзон, поглядев в подзорную трубу, признал в них индейцев костинос из страшного племени арауканцев, населяющих центральные и южные районы Чили; племя это сперва оказало упорное сопротивление напавшим на них инкам, а потом в кровавых битвах победило испанских конкистадоров. Низкорослые и коренастые мужчины носили лишь кожаные набедренные повязки. Их скуластые лица с чрезвычайно широко расставленными глазами выглядели еще более странно из-за обычая полностью сбривать брови, и лоб казался непривычно голым под густой, черной, блестящей, тщательно ухоженной шапкой волос, которыми они то и дело горделиво встряхивали. Робинзон повидал немало таких индейцев во время частых своих наездов в их чилийскую столицу Темуко (Город в Центральной части Чили). И он хорошо знал: если за последнее время между костинос и испанцами произошло новое столкновение, ни один белый не найдет у них пощады. Неужели они совершили этот огромный переход от чилийских берегов до Сперанцы? Давняя репутация костинос как умелых мореплавателей делала это предположение вполне правдоподобным, но было возможно и другое: они обжились на одном из островов Хуан-Фернандес. Счастье еще, что Робинзон не попался им в руки: его наверняка растерзали бы или, в лучшем случае, обратили в рабство. Рассказы, услышанные еще в Араукании, помогли ему постичь смысл ритуала, происходящего сейчас на берегу. Внутри круга, образованного мужчинами, металась изможденная, косматая, как ведьма, женщина; она то и дело подскакивала к огню, бросала в него щепотку какого-то порошка и жадно вдыхала белые клубы дыма, который тотчас же взвивался в воздух. Потом, словно одурманенная его запахом, начинала кружить по песку, вглядываясь в застывших индейцев и резко останавливаясь то перед одним, то перед другим из них. Потом опять бежала к костру, и все начиналось вновь, так что Робинзон уже стал побаиваться, не задохнется ли колдунья до конца обряда. Но нет: драматическая развязка произошла мгновенно. Скелет в лохмотьях простер руку к одному из мужчин. Рот прорицательницы широко открылся, несомненно, изрыгая проклятия, не долетавшие до Робинзона. Индеец, на которого ясновидящая указала как на виновника несчастья, поразившего племя, -- эпидемии или засухи -- рухнул наземь, сотрясаемый крупной дрожью. Один из соплеменников шагнул к нему и, взмахнув мачете, сорвал с несчастного набедренную повязку. Потом мачете обрушилось на тело, мерными ударами рассекая его на части: сперва отлетела голова, затем руки и ноги. Наконец, изрубленная жертва была брошена в костер; тем временем колдунья, скорчившись на песке, не то молилась, не то спала, а может быть, испускала мочу или извергала рвоту. Индейцы разомкнули круг и равнодушно отвернулись от огня, дым которого теперь уходил в небо черным столбом. Они подошли к своим пирогам; шестеро мужчин вынули оттуда бурдюки и направились к лесу. Робинзон поспешно отступил назад, не теряя, однако, из виду тех, кто вторгся в его владения. Что, если они обнаружат признаки человеческого обитания и бросятся на поиски! Тогда он погиб! Но, на его счастье, ближайший источник пресной воды находился на самой опушке леса, и индейцам не пришлось углубляться в чащу. Они наполнили бурдюки и, подвесив каждый к шесту, по двое понесли их к пирогам, где остальные уже расселись по своим местам. Колдунья лежала без чувств на почетной скамье в кормовой части одной из лодок. Робинзон осмелился приблизиться к догоравшему костру, только лишь когда индейцы скрылись в море за скалами на западе бухты. В огне еще виднелись обугленные останки искупительной жертвы. Итак, подумал он, эти дикари, сами того не ведая, со свойственной им жестокостью следовали евангельской заповеди: "Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя..." Но разве милосердие не разумнее согласовать с бережливостью, повелевая не вырвать, но исцелить пораженный скверною глаз, иначе говоря, очистить от греха члена сообщества, ставшего причиной общего несчастья? И Губернатор Сперанцы вернулся в свою Резиденцию, преисполненный тяжких сомнений. СТАТЬЯ VII. -- Остров Сперанца объявляется военной крепостью под командованием Губернатора, коему присваивается звание генерала. Комендантский час наступает после захода солнца и должен соблюдаться строжайшим образом. СТАТЬЯ VIII. -- Воскресная служба распространяется также и на будние дни. Схолии. -- Всякое нарастание нежелательных событий должно сопровождаться соответствующим ожесточением правил этикета. Этот тезис в комментариях не нуждается. Робинзон положил перо грифа и оглядел окрестности. Теперь его Резиденцию, а также здания Палаты Мер и Весов, Дворца Правосудия и Храма защищала высокая зубчатая стена, перед которой пролегал ров глубиною в двенадцать футов и шириною в десять; ров шел полукругом от одной стены пещеры к другой. В бойницах центральной части стены лежали наготове, заряженные, два кремневых мушкета и двуствольный пистолет. В случае нападения Робинзон мог, стреляя из них по очереди, убедить атакующих, что он не единственный защитник крепости. Топор и абордажная сабля также находились в пределах досягаемости, но дело вряд ли дошло бы до рукопашной, ибо подходы к стене Робинзон усеял всевозможными ловушками. Во-первых, он выкопал ямы, расположив их в шахматном порядке и замаскировав сверху дерном, уложенным на тоненькие камышовые плетенки; на дне каждой такой ямы стоял закаленный на огне острый кол. Затем он зарыл у дороги, ведущей из бухты к пещере -- в том месте, где нападающие, по логике вещей, непременно должны приостановиться и посовещаться, прежде чем идти дальше, -- бочонок с порохом, который можно было взорвать, с помощью длинного фитиля, на расстоянии, не выходя из крепости. И наконец, мост через осадный ров был, разумеется, подъемным. Все эти фортификационные работы и состояние тревоги, в которое вверг Робинзона страх перед возвращением арауканцев, держали его в постоянном напряжении, и он ясно ощущал благотворные моральные и физические последствия этого. В который уже раз ему пришлось убедиться, что единственным лекарством против разрушительного действия одиночества и отсутствия других людей является труд -- строительство, организация быта, издание законов. Никогда еще кабанье болото не было ему так отвратительно, как в эти дни. Каждый вечер, перед наступлением комендантского часа, он обходил дозором свои угодья в сопровождении Тэна, который, казалось, тоже проникся сознанием грозящей опасности. Затем следовало "закрытие" крепости. На лужайку выкатывались каменные глыбы -- в таком порядке, чтобы направить осаждающих к ямам-ловушкам. "Подъемный мост" поднимался, все входы и выходы баррикадировались, и наступал комендантский час. Робинзон готовил ужин, накрывал стол на "вилле" и удалялся в пещеру. Спустя некоторое время он выходил оттуда, умытый, причесанный, надуш