ние от грудей своих, Дабы Я не разоблачил ее до-нага и не выставил ее, как в день рождения ее, не сделал ее пустынею, не обратил ее в землю сухую и не уморил ее жаждою ". Книга книг сказала свое слово, Сперанца осуждена! Но не этого хотел Робинзон. Ему нужно было прочесть написанное огненными буквами осуждение недостойного раба, совратителя, насильника. Захлопнув Библию, он вновь наугад открывает ее. Теперь заговорил Иеремия, и можно отнести к полосатой мандрагоре слова, обращенные к дикой лозе: "...на всяком высоком холме и под всяким ветвистым деревом ты блудодействовала. Я насадил тебя как благородную лозу, -- самое чистое семя; как же ты превратилась у Меня в дикую отрасль чужой лозы? Посему хотя бы ты умылась мылом и много употребила на себя щелоку, нечестие твое отмечено предо Мною..."'. Но что, если это Сперанца соблазнила Пятницу, что, если арауканец совершенно невиновен и не несет ответственности за содеянное? Оскорбленное сердце Робинзона вздрагивает от библейского приговора, клеймящего Сперанцу, и одну лишь Сперанцу. Он вновь захлопывает и открывает Библию. На сей раз голосом Робинзона звучит глава 39-я Бытия: "И обратила взоры на Иосифа жена господина его, и сказала: спи со мною. Но он отказался, и сказал жене господина своего: вот, господин мой не знает при мне ничего в доме, и все, что имеет, отдал в мои руки; Нет больше меня в доме сем; и он не запретил мне ничего, кроме тебя, потому что ты жена ему; как же сделаю я сие великое зло и согрешу пред Богом? Когда так она ежедневно говорила Иосифу, а он не слушался ее, чтобы спать с нею и быть с нею, Случилось в один день, что он вошел в дом делать дело свое, а никого из домашних тут в доме не было; Она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мною. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал и выбежал вон. Она же, увидев, что он оставил одежду свою в руках ее и побежал вон, Кликнула домашних своих, и сказала им так: посмотрите, он привел к нам Еврея ругаться над нами. Он пришел ко мне, чтобы лечь со мною; но я закричала громким голосом; И он, услышав, что я подняла вопль и закричала, оставил у меня одежду свою, и побежал, и выбежал вон. И оставила одежду его у себя до прихода господина его в дом свой. И пересказала ему те же слова, говоря: раб Еврей, которого ты привел к нам, приходил ко мне ругаться надо мною. Но, когда я подняла вопль и закричала, он оставил у меня одежду свою и убежал вон. Когда господин его услышал слова жены своей, которые она сказала ему, говоря: "так поступил со мною раб твой", то воспылал гневом; И взял Иосифа господин его, и отдал его в темницу, где заключены узники царя. И был он там в темнице". с Подавленный, Робинзон замолкает. Он уверен, что глаза не обманули его. Он застал Пятницу на месте преступления, за блудом со Сперанцей. Но он знает также, давно уже знает, что ему следует толковать внешние события и факты, пусть даже неоспоримые, как поверхностные знаки заново нарождающейся глубинной, но пока еще не проницаемой реальности. На самом деле: Пятница, изливающий свое негритянское семя в потаенные местечки розовой ложбинки из подражания господину или просто из озорства, -- это всего лишь случайное происшествие, столь же анекдотическое, что и скандал между Потифаром (знатный египтянин, жена которого пыталась соблазнить Иосифа) и Иосифом. Робинзон чувствует, как день ото дня ширится пропасть, разделяющая те многословные сигналы, которые человеческое общество еще временами шлет ему в виде воспоминаний или библейских текстов или пропущенного через их призму образа Сперанцы, и нечеловеческую вселенную, элементарную, абсолютную, куда он погружается, судорожно пытаясь отыскать в ее потемках истину. Голос, живший в нем и ни разу его не обманувший, теперь несвязно и сбивчиво намекает на то, что он подошел к поворотному пункту своей истории, что эра Сперанцы-супруги, последовавшая за периодом Сперанцы-матери, а еще перед тем -- Сперанцы-территории, управляемой и организованной, скоро завершится, уступив свое место новому времени с новыми невиданными и непредсказуемыми свойствами. Молча, задумчиво Робинзон делает несколько шагов и останавливается на пороге Резиденции. Но тут же отшатывается, чувствуя, как гнев снова закипает в нем при виде Пятницы; тот сидит на корточках слева от двери, отрешенно глядя вдаль. Робинзон знает, что арауканец способен целыми часами сохранять такую вот позу, которую сам он не может принять даже на несколько минут без того, чтобы у него не затекли ноги. Его раздирают противоречивые чувства, но он все же решается подойти, сесть рядом и заговорить с Пятницей среди выжидательного молчания, окутавшего остров и всех его обитателей. В ясном голубом небе солнце по-королевски щедро изливает свое ослепительное сияние. Его золотой диск тяжело довлеет над покорно распростертым внизу морем, над изнемогающим от засухи островом, над постройками Робинзона, которые сейчас напоминают храмы, воздвигнутые во славу светила. Внутренний голос нашептывает Робинзону, что, быть может, однажды теллурическое царствование Сперанцы сменится царством Солнца, но мысль эта еще так смутна и неуловима, что он не в силах долго обдумывать ее и откладывает в тайники памяти -- пусть созреет там до конца. Покосившись влево, он видит четкий, медальный профиль Пятницы. Лицо индейца усеяно синяками и ссадинами, на выпуклой скуле страшной улыбкой зияет открытая рана с лиловыми краями. Робинзон словно в лупу разглядывает этот широкоскулый профиль не то человека, не то зверя; уныние придает ему еще более тупое, чем обычно, выражение. И вдруг среди этого ландшафта уродливой, страдальческой плоти он замечает нечто острое, чистое, блестящее -- глаза Пятницы. Мигающее веко непрестанно скрывает и обнажает, освежает и разглаживает глазное яблоко под длинными загнутыми ресницами. Зрачок пульсирует под влиянием изменений света, точно сообразуя свой диаметр с его интенсивностью, для того чтобы сетчатка раздражалась равномерно. В глубине прозрачной радужной оболочки поблескивает крошечный венчик из сияющих лепестков -- тоненькая хрупкая розетка, искрящаяся как бесценный алмаз. Робинзон зачарован этим хитроумно устроенным органом, таким идеально новым и прекрасным. Возможно ли, что подобное чудо принадлежит столь грубому, неблагодарному и низменному существу? И если в этот неповторимый миг ему случайно довелось обнаружить безупречную анатомическую красоту глаз Пятницы, то не следует ли честно спросить себя: может быть, арауканец весь, целиком являет собой соединение других, замечательных свойств, которые ослепление до сих пор мешало ему увидеть? Робинзон всесторонне обдумывает это предположение. Впервые он явственно разглядел под грубой, невежественной, раздражающей личиной метиса другого, быть может, уже существующего Пятницу; так некогда заподозрил он, задолго до открытия, нишу в пещере и розовую ложбину -- другой остров, скрытый под внешним, управляемым. Но видение это длилось всего лишь краткий миг и исчезло; монотонная трудовая жизнь вновь вступила в свои права. И она действительно началась вновь, но, что бы ни делал Робинзон, кто-то внутри него все время жил в ожидании решающего, поразительного события, коренной перемены, которая обратила бы в прах все прошлые или предстоящие дела. При этом прежний Робинзон всей душой восставал против этих перемен, цеплялся за свое творение, скрупулезно подсчитывал будущие урожаи, строил туманные планы создания питомников каучуковых деревьев, квебрахо (Дерево ценной породы с твердой красноватой древесиной) или хлопковых полей, делал наброски мельницы, чьи жернова вращал бы горный поток. Но он ни разу больше не вернулся в розовую ложбину. Пятница же не мучился никакими проблемами. Он отыскал среди вещей Робинзона бочонок с табаком и тайком от господина покуривал длинную трубку ван Дейсела. За этот проступок -- будь он раскрыт -- его ждало суровейшее наказание, ибо запас табака подходил к концу, так что Робинзон позволял себе курение лишь раз в два месяца. Для него это было праздником, о котором он трепетно мечтал заранее, наперед страшась того момента, когда он окончательно лишится этого удовольствия. В тот день он спустился к морю, чтобы осмотреть донные удочки, установленные накануне во время отлива. Пятница тут же сунул бочонок под мышку и отправился в пещеру. Курение на свежем воздухе не представляло для него никакой приятности, но он знал, что в доме запах табака немедленно выдаст его. Робинзон -- тот мог курить где угодно, лишь бы трубка попыхивала красным жерлом, дымила, потрескивала да согревала ему пальцы. Она являла собою как бы модель подземного солнца, что-то вроде домашнего, прирученного вулкана, чей огонь мирно тлел под золой, готовый ожить при первой же затяжке. В этой миниатюрной реторте прокаленный, сгоревший табак превращался в душистые смолы, и их аромат приятно щекотал ноздри. Трубка была крошечным, заключенным в углубление его ладони брачным ложем земли и солнца. Для Пятницы же, напротив, весь процесс курения сводился к пусканию колец дыма, и самый легкий ветерок или сквозняк немедленно разрушал все очарование этого занятия. Потому ему требовалась в высшей степени спокойная атмосфера, и ничто не подходило для его эолийских забав лучше стоячего воздуха пещеры. Внутри нее, шагах в двадцати от входа, он соорудил себе нечто вроде шезлонга из пустых бочонков и джутовых мешков. И вот, удобно откинувшись назад, он глубоко затягивается дымом из трубки. Затем его горло выпускает струйку дыма, которая, разделившись надвое, полностью втягивается ноздрями. Таким образом, дым выполняет свою главную обязанность: наполнять и раздражать легкие, делая чувствительным и словно воспламеняя это скрытое в груди пространство -- самое воздушное и одухотворенное в нем. Наконец он бережно выдувает из себя голубое облачко, поселившееся было в его легких. На свету, в ослепительно ярком проеме входа в пещеру, дымок сворачивается в изящную волюту с массой завитков и завихрений; она постепенно разбухает, воспаряет вверх, а затем медленно рассеивается, тает... Замечтавшись, Пятница долго сидит недвижно, потом готовится выпустить новый клуб дыма, как вдруг ему слышится отдаленное эхо криков и собачьего лая. Робинзон вернулся раньше обычного и зовет Пятницу голосом, не обещающим ничего хорошего. Раздается звонкий щелчок, за ним визг Тэна. Плетка. Голос звучит все повелительнее, все ближе. В светлом проеме возникает черный силуэт Робинзона: руки в боки, расставленные ноги и хвост плетки. Пятница вскакивает. Куда девать трубку? Он изо всех сил зашвыривает ее подальше в пещеру. Потом храбро идет принимать наказание. Наверное, Робинзон обнаружил пропажу табака, ибо он буквально кипит от ярости. Взмахивает плеткой. И тут-то все сорок бочонков с порохом разом говорят свое веское слово. Огненный смерч вырывается из глубины пещеры. В последнем проблеске сознания Робинзон чувствует, как его поднимают и выносят из-под каменного хаоса, в который обратилась пещера, рухнувшая, как карточный домик. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Первое, что увидел Робинзон, открыв глаза, было склоненное над ним черное лицо. Левой рукой Пятница поддерживал ему голову, а из правой пытался напоить холодной водой. Но, поскольку зубы Робинзона конвульсивно сжались, вода пролилась на лицо, бороду и грудь. Увидев, что Робинзон шевелится, арауканец улыбнулся и привстал. Тотчас же его рубашка и левая штанина, изодранные в клочья и опаленные огнем, упали наземь. Пятница от души расхохотался и, энергично встряхнувшись, в два счета избавился от остатков полусожженной одежды. Подобрав среди обломков утвари осколок зеркала, он посмотрелся в него, строя рожи, а затем с новым взрывом смеха поднес Робинзону. Лицо этого последнего, хотя и черное от сажи, осталось цело, зато красивая рыжая борода вся обгорела и превратилась в спутанную массу блестящих спиралек, какими становятся опаленные волосы. Встав на ноги, Робинзон в свою очередь сорвал с тела обугленные лохмотья и сделал несколько шагов. Если не считать ушибов, тело его не пострадало, а только покрылось толстой коркой сажи, пыли и глины. Резиденция пылала, как факел. Зубчатая стена крепости рухнула в ров, защищавший доступ внутрь. Здания Главной кассы, Молельни и Мачта-календарь, более легкие, чем дом, были просто сметены взрывной волной и обратились в кучу щепы. Робинзон и Пятница молча созерцали эту горестную картину, как вдруг в сотне шагов от них земля вздыбилась и грянул новый взрыв, разметавший все вокруг и опять сваливший их наземь. Град камней и изломанных веток обрушился им на головы. То взорвалась ведущая к бухте пороховая дорожка, которую посредством фитиля можно было поджечь на расстоянии. Теперь Робинзон твердо знал, что на острове больше не осталось ни унции пороха и можно смело вставать, дабы подвести итоги катастрофы. Напуганные вторым, более близким взрывом козы всем стадом ринулись на изгородь, проломили ее и в безумном страхе разбежались в разные стороны. Теперь им и часа не понадобится, чтобы разбрестись по всему острову, а менее чем через неделю они полностью одичают. На месте уже не существующего входа в пещеру высилось хаотическое нагромождение гигантских каменных глыб в форме конусов, пирамид, призм, цилиндров. Его венчал устремленный в небо утес, с которого, вероятно, открывался великолепный вид на остров и на море. Итак, пороховой взрыв имел не одни только разрушительные последствия: казалось, будто именно в том месте, где катастрофа произвела наиужаснейшее опустошение, какой-то неведомый архитектор, воспользовавшись случаем, дал волю причудливому своему гению. Потрясенный зрелищем бедствия Робинзон дико озирался по сторонам. Машинально принялся он собирать предметы, которые изрыгнула взорванная пещера: лохмотья одежды, мушкет с погнутым стволом, осколки глиняной посуды, вспоротые мешки, продырявленные корзины. Внимательно оглядев каждую из пострадавших вещей, он бережно клал ее у подножия гигантского кедра. Пятница больше подражал ему, чем помогал, ибо, питая враждебное отвращение к починке и сохранению предметов, он окончательно портил то, что было повреждено лишь частично. У Робинзона даже не хватало сил возмущаться, он и глазом не моргнул, увидав, как тот беззаботно рассыпает по земле жалкую толику зерна, обнаруженного им на дне глиняного горшка. Уже наступал вечер, когда они подобрали наконец единственную уцелевшую вещь -- подзорную трубу -- и нашли труп Тэна в лесу под деревом. Пятница долго ощупывал пса. У того были целы все кости, на теле ни одной раны, и все-таки его не удалось вернуть к жизни. Бедняга Тэн, такой старый, такой преданный, -- вероятно, при взрыве он просто-напросто умер от страха. Они решили назавтра же похоронить его. Поднялся ветер. Робинзон с Пятницей вместе пошли к морю, чтобы смыть с себя грязь, потом поужинали диким ананасом; Робинзон вспомнил, что такой же была его первая трапеза на острове после кораблекрушения. За неимением ночлега им обоим пришлось устроиться под гигантским кедром, среди обломков. Небо было чистым, но сильный северо-западный бриз трепал верхушки деревьев. Одни только тяжелые ветви кедра не участвовали в общем ропоте леса, и Робинзон, лежа на спине, разглядывал их недвижную прихотливую черную вязь на звездном ночном небе. Итак, Пятница в конечном счете одержал победу над порядком, который презирал всеми силами души. Разумеется, он вызвал катастрофу не намеренно. Робинзону давно уже стало ясно, сколь мало умысла таилось в действиях его компаньона. Пятница знать не знал, как можно руководствоваться проницательной свободной волей, осознанно принимать нужные решения; он сам был природой, откуда проистекали все его деяния, вот почему эти деяния походили на него как две капли воды. Никому и ничему доселе не удалось сдержать и направить эту непокорную натуру. Робинзон теперь отдавал себе отчет в том, что его влияние на арауканца, особенно в данном отношении, оказалось ничтожно. Пятница простодушно, инстинктивно подготовил, а затем и вызвал катаклизм, которому суждено будет стать прелюдией к новой эре. Что же до того, какой станет эта новая эра, то сведения о ней, без сомнения, следовало искать в самом характере Пятницы. Робинзон еще слишком цеплялся за самого себя прежнего, чтобы, вырвавшись из плена старых представлений, провидеть будущее. Ибо то, что противопоставляло их друг другу, превосходило, хотя в то же время и олицетворяло, широко распространенный вид антагонизма между аккуратным, скупым, меланхоличным англичанином и смешливым, беспечным, импульсивным "дикарем". Пятница питал внутреннее отвращение к тому конкретному порядку, который Робинзон в качестве земледельца и администратора установил на острове и который неизбежно должен был закрепиться здесь. Казалось, арауканец явился совсем из другого мира, враждебного земному царству своего хозяина, которое он разорял и опустошал, стоило лишь попытаться заключить его туда. Видно, взрыв еще не добил прежнего Робинзона, ибо у него мелькнула мысль: а не прикончить ли спящего рядом с ним компаньона, который тысячу раз заслужил смерть, и не начать ли вновь терпеливо ткать паутину своего загубленного мира? Но его удерживала от этого поступка не только боязнь одиночества и ужас перед любым насилием. Обрушившийся на них катаклизм... быть может, втайне Робинзон ждал его. По правде сказать, управляемый остров в последнее время угнетал Робинзона почти так же, как Пятницу. Невзначай освободив своего господина от земных корней, Пятница теперь мог увлечь его к иному укладу. Вместо ненавистного ему теллурического царства он должен был установить свой собственный порядок, который Робинзон горел желанием открыть для себя. Новому Робинзону было тесно в старой коже, и он заранее соглашался с крушением управляемого острова, чтобы вступить по следам беспечного зачинателя на новый неведомый путь. Вот такие мысли и обуревали Робинзона, когда он вдруг почувствовал, как под его ладонью что-то зашевелилось. "Насекомое? " -- подумал он и ощупал почву. Нет, это приподнималась сама земля. Верно, лесная мышь или крот выбираются наружу из подземного хода. Робинзон улыбнулся в темноте, представив себе испуг зверюшки, когда она вместо того, чтобы очутиться на вольном воздухе, угодит в темницу его ладони. Земля продолжала шевелиться; наконец из нее высунулось что-то твердое и холодное, крепко держащееся другим концом в почве. Корень. Итак, вот он, достойный венец этого кошмарного дня: уже и корни оживают и сами выпрыгивают из земли! Робинзон, готовый к любым чудесам, продолжал разглядывать звезды сквозь ветви кедра. И вдруг (он даже не поверил своим глазам!) целое созвездие скользнуло вправо, скрылось за толстым суком и показалось с другой его стороны. Там оно и застыло. Несколько секунд спустя тишину прорезал долгий пронзительный скрежет. Пятница мгновенно вскочил и схватил за руку Робинзона. Сломя голову они оба кинулись прочь; земля колебалась у них под ногами. Гигантский кедр медленно кренился набок, освобождая от кроны звездное небо, и внезапно с громовым треском рухнул наземь, к подножиям соседних деревьев, точно великан, поверженный в высокую траву. На вздыбленных корнях, растопыренных подобно бесчисленным крючковатым пальцам, налипла целая гора глины. За этим катаклизмом последовало гробовое молчание. Растревоженный взрывом в пещере властелин и хранитель Сперанцы не устоял перед мощным, хотя и без буйных порывов, дыханием бриза, волнующего хвою. После разрушения пещеры этот новый удар, нанесенный земле Сперанцы, рвал последние связи Робинзона с прежним укладом. Отныне он, свободный и оробевший, пустился в новое плаванье с Пятницей. Больше он не отпустит эту смуглую руку, спасшую его в тот миг, когда дерево уже рушилось на него в ночной тьме. Свободолюбие Пятницы, к которому Робинзон начал приобщаться в последующие дни, было не только отрицанием цивилизации, стертой взрывом с лица острова. Робинзон слишком хорошо знал, по воспоминаниям о начале своей жизни на Сперанце, как выглядит растерянный, лишенный всего необходимого человек, отданный на милость природе и собственного отчаяния, и теперь ему нетрудно было угадать скрытую доныне самостоятельность своего товарища, главное и отличительное свойство его натуры. Пятница никогда не трудился в собственном смысле слова. Всякое понятие о прошлом и будущем было ему недоступно, он жил только сегодняшним днем. С утра до вечера валялся в гамаке из лиан, который подвесил между двумя перечными деревьями, и прямо оттуда время от времени сбивал из сарбакана птиц, которые садились на ветки, обманувшись мнимой неподвижностью Пятницы. По вечерам он бросал трофеи этой неутомительной охоты к ногам Робинзона, который уже и не задавался вопросом, был ли то жест верного охотничьего пса или, напротив, господина -- настолько властного, что он даже не снисходил до словесных приказов. Надо сказать, Робинзон действительно преодолел в своих отношениях с Пятницей стадию этих щекотливых нюансов. Он просто наблюдал за своим компаньоном, поглощенный его действиями и жестами, своей реакцией на них и той потрясающей метаморфозой, какую претерпевал в результате. И первой подверглась ей внешность Робинзона. Он отказался брить голову, и теперь его волосы быстро превратились в дикую косматую гриву. Зато он сбрил бороду, опаленную взрывом, и каждый день скоблил щеки лезвием ножа, отточенного до остроты бритвы на пемзе -- легком и пористом вулканическом камне, встречающемся повсюду на острове. Без бороды Робинзон сразу утратил свой величаво-патриархальный облик "Бога-Отца ", столь способствовавший ранее его авторитету. Он помолодел лет на двадцать и, взглянув однажды в зеркало, обнаружил даже, что отныне между ним и его компаньоном существует -- вероятно, в силу вполне объяснимого взаимного подражания -- явное и близкое сходство. Много лет подряд он был Пятнице отцом и господином. За несколько последних дней он стал ему братом, и притом далеко еще не был уверен в своем старшинстве. Преобразилось также и тело Робинзона. Он всегда опасался солнечных ожогов как одной из худших тропических опасностей, угрожающих европейцу и вдобавок англичанину -- рыжему и белокожему, -- и тщательно оберегался от них, нося плотную одежду и никогда не забывая укрываться под зонтом из козьих шкур. К тому же долгое пребывание в недрах пещеры, а затем близость с землей сообщили его коже нездоровую прозрачность, свойственную вялому картофелю или репе. Но теперь, подбадриваемый Пятницей, он храбро подставил обнаженное тело солнцу. Мало-помалу Робинзон преодолел страх, перестал горбиться, закрывать лицо и расцвел на глазах. Кожа его приняла бронзовый оттенок, новая, ранее не испытанная гордость заставила выпятить грудь, напружить мускулы. Все тело излучало жаркое тепло, казалось, согревающее душу и наполняющее ее уверенностью, какой она не знала доселе. Так Робинзон обнаружил, что человеческое тело, когда оно гармонично, созвучно душе и смутно желанно -- в силу рождающегося нарциссизма -- самому себе, может стать не только наиудобнейшим инструментом проникновения в систему внешних явлений, но и верным, надежным союзником. Он разделял с Пятницей игры и упражнения, которые прежде счел бы несовместимыми со своим достоинством. Так, например, он не успокоился до тех пор, пока не научился ходить на руках столь же искусно, как арауканец. Что касается лазанья по горам, то поначалу он не испытал ни малейших затруднений, карабкаясь "по стенке" нависшего утеса. Сложнее оказалось продвигаться, лишившись опоры и все же не опрокидываясь назад и не поддаваясь усталости. Руки дрожали под свинцовой тяжестью всего тела, но это объяснялось далее не недостатком силы, а скорее конфигурацией скалы и конкретным представлением о тяжкой физической задаче, которую ему предстояло разрешить. И Робинзон упорно стремился к цели, рассматривая как решающий успех на своем новом пути победу над собственным телом, достижение поливалентности каждого члена. Он мечтал превратиться в одну огромную руку, чьими пятью пальцами стали бы голова, руки и ноги. Нога могла бы подниматься вверх, точно указательный палец, руки -- ходить подобно ногам, а телу было бы безразлично, на какую из конечностей опираться: так рука опирается на любой из своих пальцев. В те редкие минуты, когда Пятница хоть чем-нибудь занимался, он мастерил луки со стрелами и делал это с необыкновенным тщанием, тем более удивительным, что почти не использовал их для охоты. Выстругав обычный лук из древесины самой упругой и ровной ветви сандалового, амарантового или копайского дерева, он затем с помощью колечек из козьего рога прикреплял к внутренней части дуги полоску самшита, что делало лук еще более пружинистым. Но самое большое внимание Пятница уделял стрелам: он без конца совершенствовал качество своих луков лишь для того, чтобы удлинять стрелы, которые вскоре стали более чем шестифутовыми. Он стремился довести равновесие наконечника и оперения до идеала и мог долгими часами исследовать стрелу, качая ее на каком-нибудь заостренном камне, дабы точно определить центр тяжести. Что же касается оперения, то тут Пятница явно терял чувство меры: украшал стрелы то перьями попугая, то пальмовыми листьями, а вырезая из козьей лопатки крыловидный наконечник, стремился, как казалось Робинзону, не к тому, чтобы стрела метко и точно поражала добычу, но чтобы она летела, парила как можно дальше и дольше. Когда Пятница натягивал лук, лицо его застывало, напрягаясь в почти страдальческой сосредоточенности. Он долго подыскивал нужный наклон стрелы, обещающий наиболее эффектную ее траекторию. Наконец тетива со свистом выпускала свою пленницу, щелкнув о кожаный нарукавник, прикрывающий левое запястье стрелка. Наклонясь вперед, вскинув обе руки в порывистом и одновременно как бы молящем жесте, Пятница тянулся вслед за улетающей стрелой. Лицо его сияло радостью столь же долго, сколько упругая мощь лука торжествовала над сопротивлением воздуха и тяжестью дерева. Но едва лишь стрела обращалась наконечником к земле и падала, чуть приторможенная своим оперением, как что-то словно ломалось в Пятнице. Робинзон долго размышлял над тем, что могла означать эта стрельба в воздух -- не в цель, не в дичь, -- стрельба, которой Пятница занимался до изнеможения. И однажды ему показалось, что он понял. Это случилось в тот день, когда сильный ветер с моря гнал к берегу ряды вспененных волн. Пятница испытывал новые стрелы, совсем уж несоразмерной длины, с трехфутовым оперением, сделанным из маховых перьев альбатроса. Подняв лук точно под углом в сорок пять градусов, он выстрелил в сторону леса. Стрела взлетела вверх чуть ли не на сто пятьдесят футов, на миг замерла в небе, словно колеблясь, потом легла горизонтально и, вместо того чтобы упасть в песок, с новой энергией устремилась к лесу. Когда она исчезла за кронами ближайших деревьев, сияющий Пятница повернулся к Робинзону. -- Она запутается в ветвях, и ты ее не найдешь, -- сказал тот. -- Эту я не найду, -- ответил Пятница, -- потому что она никогда не падать на землю. Снова одичав, козы покончили с той анархией, к которой принуждает животных содержание в неволе. Они сбились в стада со своей строгой иерархией, со своими вожаками -- самыми сильными и умными козлами. Когда стаду угрожала опасность, оно тут же плотно сбивалось, обыкновенно на какой-нибудь возвышенности, и первый ряд выставлял навстречу врагу устрашающий частокол рогов. Пятница забавлялся тем, что дразнил козлов-одиночек. Он хватал их за рога и валил наземь или перехватывал на бегу и в знак победы вешал им на шею венок из лиан. Счастье, однако, изменило ему, когда он напал на огромного, как медведь, козла, который отшвырнул его на камни одним легким взмахом гигантских узловатых рогов, вздымающихся над головой, словно два черных факела. Пятнице пришлось три дня неподвижно пролежать в гамаке, чтобы оправиться; тем не менее он без конца вспоминал этого зверя, которого окрестил Андоаром; казалось, тот внушил ему почтение, граничащее с любовью. Андоара можно было обнаружить на расстоянии двух полетов стрелы по одному только мерзкому запаху. Андоар никогда не обращался в бегство при появлении человека. Андоар всегда держался в стороне от стада. Андоар не прикончил его, почти потерявшего сознание при падении, как это сделал бы на его месте любой другой козел... Воспевая монотонным полушепотом своего противника, Пятница одновременно сплетал разноцветные волокна, чтобы сделать из них самый крепкий, самый яркий ошейник -- для Андоара. Когда арауканец вновь отправился к скалистому утесу, где обитал козел, Робинзон слабо запротестовал, почти не надеясь удержать его. Одной только вони, которая въедалась в кожу Пятницы во время этой невиданной охоты, было достаточно, чтобы оправдать недовольство Робинзона. Но, кроме того, Пятнице грозила серьезная опасность, как показало первое столкновение с козлом, от которого он едва пришел в себя. Однако убедить его отказаться от охоты так и не удалось. Когда Пятница увлекался любимой игрой, он становился настолько же энергичным и храбрым, насколько бывал ленив и невозмутим в обычное время. Он обрел в Андоаре равноправного партнера по игре и восхищался тупой злобностью животного, которая заранее примиряла его с риском новых, пусть даже смертельных ран. На сей раз ему не пришлось долго разыскивать козла. Величественный силуэт самца, точно утес, возвышался посреди стада коз и козлят, при виде человека в панике поспешивших под его защиту. Это происходило в глубокой, как цирк, котловине; с одной стороны ее замыкал крутой склон горы, с другой она переходила в каменную осыпь, поросшую кактусами. На западе же зиял вертикальный провал глубиною в добрую сотню футов. Пятница размотал накрученную на кулак веревку и, щелкая ею, словно кнутом, принялся дразнить козла. Андоар на миг перестал жевать, забыв про длинный стебель, свисавший у него изо рта. Потом он испустил короткое блеяние, затряс бородой и, встав на дыбы, двинулся к Пятнице; на ходу он махал в воздухе передними копытами и качал огромными рогами, словно приветствовал толпу зрителей. Пятница застыл от изумления при этом дьявольском зрелище. Козел был уже всего в нескольких шагах от человека; вдруг он опустился на все четыре ноги и, словно катапульта, ринулся вперед. Голова зверя опустилась к земле, рога чудовищными вилами нацелились на Пятницу и готовы были вот-вот вонзиться ему в грудь подобно тяжелым стрелам с меховым оперением. Пятница отпрянул влево всего на долю секунды позже, чем требовалось. Жестокий удар в правое плечо развернул его вокруг собственной оси, от резкой вони перехватило дыхание. Он тяжело рухнул наземь и так и остался лежать. Поднимись он тотчас же, ему не хватило бы сил уклониться от нового нападения. Распростершись на камнях, он глядел сквозь полусмеженные веки в голубой лоскут неба, обрамленный сухими травами. Но тут над ним склонилась голова иудейского патриарха с зелеными глазищами, упрятанными в густую шерсть, с кудрявой бородкой и черной пастью, растянутой в язвительной усмешке фавна. Пятница слабо шевельнулся, но плечо его в ответ вспыхнуло такой болью, что он потерял сознание. Когда он пришел в себя, солнце уже стояло в зените и нестерпимо жгло ему тело. Опершись на левую руку, Пятница сел, подобрав под себя ноги. Скорчившись и борясь с головокружением, он разглядывал каменный склон, отбрасывающий яркий свет на всю котловину. Андоар исчез. Пятница, шатаясь, встал на ноги и уже собрался было оглядеться, как вдруг услышал цоканье копыт по камням. Шум был так близок, что он все равно не успел бы оглянуться, а потому просто упал на левый, неповрежденный бок. На сей раз рог вонзился ему в левое бедро; раскинув руки, он перевернулся на спину. Андоар одним движением хребта затормозил бег и навис над своей жертвой, нервно топоча тонкими ногами. В отчаянии Пятница вскочил на спину козлу, и тот, просев под его тяжестью, пустился вскачь. Болтаясь на козле, как изломанный манекен, изнемогая от адской боли в плече, Пятница из последних сил цеплялся за зверя. Руками он обхватил его кольчатые рога у самого основания, коленями сжал косматые бока, а пальцами ног зарылся в гениталии. Козел прыгал и метался, как безумный, стараясь сбросить с себя эту нагую, обвившуюся вокруг него пиявку. Он сделал несколько кругов по котловине, ни разу не оступившись среди камней, несмотря на непосильную ношу. Если бы он упал или сознательно покатился по земле, то, конечно, больше уже не встал бы. Острая боль пронзила Пятнице живот, он побоялся вновь потерять сознание. Нужно было во что бы то ни стало принудить Андоара остановиться. Отпустив рога, он пробежал пальцами по бугристому лбу козла и вцепился в его костистые глазницы. Ослепленное животное тем не менее продолжало во весь опор скакать вперед, словно невидимые препятствия не существовали для него. Копыта звонко простучали по каменной плите, нависшей над пропастью, и два сплетенных тела рухнули в пустоту. Робинзон, находившийся за две мили от котловины, увидал в подзорную трубу падение обоих противников. Он достаточно хорошо изучил эту часть острова и знал, что к плато, усеянному кактусами, где они, скорее всего, разбились, можно подойти, либо спустившись с горы по узенькой тропе, либо вскарабкавшись по крутой скале высотой не менее ста футов. Второй путь был короче, и срочная надобность диктовала именно его, но Робинзон не мог без дрожи представить себе головокружительный подъем ощупью по иззубренной поверхности скалы, местами нависавшей над головой. Однако его вдохновляла на этот подвиг не одна только необходимость спасти Пятницу, быть может еще живого. Приобщившись к физическим упражнениям, счастливо развившим тело, Робинзон тем не менее до сих пор страдал сильными головокружениями -- остатками наследия прошлой жизни, которые настигали его даже в трех футах от земли. И он был уверен, что, решившись на подъем и поборов эту болезненную слабость, сделает важный шаг на своем новом жизненном пути. Он быстро пробрался между каменными глыбами к подножию скалы, потом стал перепрыгивать с камня на камень, как это сотни раз проделывал при нем Пятница, и вскоре достиг отвесной стенки, по которой нужно было карабкаться, плотно прильнув к ней всем телом и впиваясь всеми двадцатью пальцами в едва заметные неровности. И здесь он испытал огромное, хотя и несколько подозрительное удовольствие от тесной близости с камнем. Его руки, его ноги да и все обнаженное тело знали тело горы, ее гладкие и выщербленные места, ее выступы и впадины. Робинзон с давно забытым восторгом упивался бережными прикосновениями к минеральной плоти, и забота о собственной безопасности играла в этой бережности лишь торостепенную роль. Он слишком хорошо понимал, что то был возврат к прошлому, который носил бы имя жалкого, трусливого бегства, если бы пропасть у него за спиной не составляла другую половину испытания. Здесь были только земля и воздух, а между ними Робинзон, приникший к камню, словно трепещущий мотылек, и в мучительном усилии стремящийся преодолеть переход от первой стихии ко второй. Поднявшись до середины скалы, он решился на краткую передышку и обернулся лицом к пропасти, стоя на узеньком, в ладонь шириной, карнизе, где едва мог удержаться на цыпочках. Его тут же прошиб холодный пот, а руки сделались скользкими. Он зажмурился, чтобы не видеть кружащиеся перед глазами каменные глыбы, по которым только что так резво бежал. Но тотчас же храбро глянул вниз, полный решимости побороть свою слабость. Однако ему пришло в голову, что лучше смотреть на небо в последних багровых сполохах заката, и вскоре он действительно почувствовал некоторое облегчение. Вот когда Робинзон понял, что головокружение -- это всего лишь земное притяжение, настигающее того, кто хранит упорную приверженность матери-земле. Душа человеческая неосознанно стремится к этим столь близким ей гранитным, глиняным, кремневым, сланцевым основам; разлука с ними ужасает ее и в то же время зачаровывает, ибо в раскрывшейся перед ней дали провидит она безграничный покой смерти. И не воздушная пустота вызывает головокружение, но влекущая полнота земных недр. Подняв лицо к небу, Робинзон ощутил, что сладостный зов каменного хаоса умолкает перед призывом к полету, исходящим от пары альбатросов, дружно паривших между двумя облаками, которые последний луч заходящего солнца окрасил в нежно-розовый цвет. С успокоенной душой Робинзон продолжил свой подъем, ступая все увереннее и твердо зная, куда приведет его трудный путь. Сумерки уже окутывали землю, когда он разыскал мертвого Андоара среди чахлых кустиков боярышника, пробивавшихся из-под камней. Он склонился над исковерканным телом козла и тотчас признал цветной шнурок, крепко обмотанный вокруг его шеи. Вдруг Робинзон услышал за спиной смех и резко обернулся. Перед ним стоял Пятница -- весь в ссадинах, с негнущейся правой рукой, но в остальном целый и невредимый. -- Андоар -- мертвый, а Пятница -- живой, мех Андоара спасать Пятницу. Большой козел мертвый, но скоро Пятница заставить его летать и петь... Пятница оправлялся от усталости и ран с быстротой, неизменно поражавшей Робинзона. Уже на следующее утро, отдохнувший, с повеселевшим лицом, он вернулся к тому месту, где лежал погибший Андоар. Сперва он отрубил козлу голову и положил ее в самую середину муравейника. Потом надрезал кожу вокруг копыт и вдоль живота до самого горла, рассек сухожилия, связывающие мясо со шкурой, и снял ее, обнажив мускулистую розовую тушу -- анатомический призрак Андоара. Вспоров брюшную полость, он извлек оттуда сорок футов кишок, вымыл их в проточной воде и развесил на деревьях эту жутковатую молочно-фиолетовую гирлянду, которая тут же привлекла полчище мух. Затем он отправился на пляж, весело напевая и прихватив левой, здоровой рукой тяжелую, жирную шкуру Андоара. Он выполоскал ее в волнах, втоптал в песок и оставил пропитываться морской солью. Вслед за тем с помощью импровизированного скребка -- раковины, привязанной к гальке, -- он начал срезать шерсть на внешней стороне шкуры и очищать от жира внутреннюю. Эта работа заняла у него много дней, но он упорно отвергал помощь Робинзона, заявив, что того ждет другая задача, более почетная, более легкая, а главное, более ответственная. Тайна прояснилась, когда Пятница попросил Робинзона помочиться на шкуру, растянутую на дне каменистой впадины, куда большой прилив нагонял озерцо воды, испарявшейся в течение нескольких часов. Он умолял его пить больше в ближайшие дни и мочиться только на шкуру Андоара, чтобы жидкость покрыла ее целиком. Робинзон отметил, что сам Пятница от этого воздержался, но не стал выяснять причину: то ли, по мнению арауканца, его собственная моча не обладала дубящими свойствами, то ли он считал неподобающим смешивать ее с мочой белого человека. Итак, шкура целую неделю вымачивалась в аммиачном растворе, после чего Пятница вытащил ее, отмыл в морской воде и растянул на двух упругих дугах, которые не позволяли коже ни разорваться, ни сморщиться. В течение трех дней шкура сохла в тени, а потом Пятница принялся затяжку (Тяжка -- мягчение кожи), обрабатывая пемзой еще влажную кожу. Теперь она представляла собою чистейший пергамент цвета старого золота, который, будучи натянут на дуги, издавал под ударами пальцев звонкую рокочущую песнь. -- Андоар летать, Андоар летать,