ысшим Светилом. Дневник. Полная луна изливает столь яркий свет, что я могу писать, не пользуясь лампой. Пятница спит, свернувшись клубком у моих ног. Загадочная атмосфера, исчезновение привычных вещей вокруг меня, все это ночное одиночество сообщают моим мыслям беспечную легкость, которая сравнима разве что с их эфемерностью. И размышления мои будут не серьезнее, чем лунный отблеск. Ave, spiritu (Здравствуй, разум!), идущие на смерть мысли приветствуют тебя! Великое Ночное Светило плывет в небесах, завороженных его сиянием, как гигантское переливчатое яйцо. Его очертания безупречно четки, зато поверхность непрестанно меняется, словно под нею идет бурная скрытая работа. Какие-то смутные тени, разрозненные члены тела, улыбающиеся лица то и дело затмевают молочную белизну, чтобы затем, медленно растаяв, уступить место неясным завихрениям. Они движутся все быстрее и быстрее, пока не сольются в одну сплошную, словно бы неподвижную полосу. Студенистая лунная масса кажется теперь застывшей именно в силу чрезмерной судорожной дрожи. Мало-помалу опутавшие ее туманные волокна проступают все отчетливей. На обоих полюсах шара возникают два пятна, от одного к другому бегут причудливые арабески. Пятна превращаются в головы, арабески становятся двумя сплетенными телами.: Близнецы, походящие друг на друга как две капли воды, зарождаются, появляются на свет от Матери-Луны. Слитые воедино, они тихонько шевелятся, словно пробуждаясь от векового сна. Движения их, сперва подобные рассеянным вялым ласкам, постепенно принимают иной смысл: теперь близнецы силятся разорвать скрепляющие их путы. Каждый борется со своим подобием, неотвязной тенью во плоти, -- так ребенок борется с влажным мраком материнского чрева, стремясь наружу. И наконец, освободясь один от другого, они с вольным ликованием начинают ощупью отыскивать путь к братскому единению. Из яйца Леды, оплодотворенного Лебедем-Юпитером, вышли братья Диоскуры, близнецы Солнечного города. Они связаны более тесными братскими узами, нежели человеческие близнецы, ибо разделяют одну и ту же душу. Человеческие близнецы многодушны. Солнечные Близнецы единодушны. Отсюда невиданная весомость их плоти -- в два раза меньшей, чем одухотворенная разумом, в два раза менее пористой, в два раза более тяжелой и плотной, чем плоть обычных близнецов. И отсюда же их вечная молодость и неземная красота. В них есть что-то от стекла, от металла, от зеркальных поверхностей, от лакового глянца -- в них блеск неживой природы. Ибо они не являются звеньями в цепи человеческих поколений, сменяющих друг друга в превратностях истории. Они -- Диоскуры, существа, упавшие с неба, как метеоры, дети вертикального, отвесного поколения. Отец-Солнце благословляет их, объяв своим пламенем, дарующим вечную жизнь. Маленькое облачко, приплывшее с запада, ложится тенью на яйцо Леды. Пятница испуганно вскидывает голову и быстро, невнятно бормочет что-то, потом вновь погружается в сон, боязливо поджав колени к животу и прикрыв стиснутыми кулаками черные виски. Венера, Лебедь, Леда, Диоскуры... я ощупью пробираюсь по лесу аллегорий в поисках самого себя. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Пятница собирал цветы на миртовом дереве, чтобы приготовить из них настойку, как вдруг заметил на горизонте, с восточной стороны, белую точку. Тотчас же, прыгая с ветки на ветку, он спустился вниз и помчался оповестить Робинзона, который заканчивал бритье. Если новость и взволновала Робинзона, то внешне он никак этого не показал. -- У нас будут гости, -- сказал он просто, -- ну что ж, тем более есть повод побриться как следует. Вне себя от волнения, Пятница вскарабкался на вершину утеса, прихватив подзорную трубу, в которую теперь ясно разглядел корабль. Это была стройная шхуна с марселем и высоким такелажем. Она шла на всех парусах, со скоростью двенадцать-тринадцать узлов в час, под сильным юго-восточным ветром, который гнал ее к болотистой оконечности Сперанцы. Пятница поспешил доложить об этом Робинзону, который теперь расчесывал большим черепаховым гребнем свою огненную шевелюру. Потом он вернулся на свой наблюдательный пункт. Капитан, видимо, понял, что в этом месте причалить к берегу не удастся, и шхуна сменила курс. Гак (Железный крюк на судне, служащий для поднятия сетей, подвески шлюпки и пр) прошелся над палубой, и корабль повернул на три галса вправо. Спустив почти все паруса, шхуна малым ходом пошла вдоль побережья. Пятница сообщил Робинзону, что судно минует Восточные Дюны и, скорее всего, бросит якорь в Бухте Спасения. Теперь самое важное было определить, какой стране оно принадлежит. Робинзон в сопровождении Пятницы добрался до опушки леса, выходящего к пляжу, и навел подзорную трубу на корабль, который разворачивался кормой к ветру и замедлял ход в двух кабельтовых от берега. Через несколько минут они явственно услышали звон якорной цепи, бегущей из клюза. Робинзону был незнаком этот тип судна -- вероятно, такие появились недавно, -- но он тут же определил своих соотечественников по английскому флагу, развевавшемуся на гафеле бизань-мачты. Лишь тогда он выступил из-за деревьев на берег, как и подобает королю, встречающему иностранных гостей в своих владениях. Шлюпка с матросами закачалась в воздухе, потом коснулась волны, подняв фонтан радужных брызг. И тотчас же весла дружно вспенили воду. Робинзон вдруг всем существом почувствовал нечеловеческую тяжесть кратких минут, отделявших его от того мига, когда человек, сидящий на носу шлюпки, притянет ее багром к прибрежному рифу. Словно умирающий, что вспоминает прошлое перед тем, как испустить последний вздох, он мысленно перебрал всю свою жизнь на острове: "Избавление", кабанье болото, лихорадочное обустройство Сперанцы, пещеру, розовую ложбину, появление Пятницы, взрыв и, главное, это необъятное, неподвластное никаким меркам царство времени, где в блаженном покое свершилась его солнечная метаморфоза. Шлюпка была завалена бочонками -- несомненно, для пополнения запасов пресной воды; на корме стоял человек в низко нахлобученной соломенной шляпе, из-под которой виднелась лишь черная борода, в сапогах и при оружии, -- наверняка это был капитан судна. Ему первому из человеческого сообщества предстояло завлечь Робинзона в сети своих слов и жестов и вернуть его к установленному в мире порядку. Целая вселенная, так долго и терпеливо, по нитке, по камешку создаваемая им, одиноким и брошенным, должна была подвергнуться страшному испытанию всего через миг, когда рука его коснется руки полномочного представителя человечества. Раздался скрежет днища о камни, шлюпка чуть подскочила и замерла на месте. Матросы спрыгнули в бурлящие волны и вытянули ее на песок, подальше от поднимающегося прилива. Чернобородый протянул Робинзону руку. -- Вильям Хантер, из Блэкпула, капитан шхуны "Белая птица". -- Какой сегодня день? -- спросил Робинзон. Удивленный капитан обернулся к человеку, стоявшему сзади, -- вероятно, своему помощнику. -- Какой сегодня день, Джозеф? -- Среда, девятнадцатое декабря тысяча семьсот восемьдесят седьмого года, сэр, -- ответил тот. -- Среда, девятнадцатое декабря тысяча семьсот восемьдесят седьмого года, -- повторил капитан, обращаясь к Робинзону. Робинзон быстро подсчитал в уме. "Виргиния" разбилась 30 сентября 1759 года. Итак, прошло, если быть точным, двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. Сколько бы событий ни пережил Робинзон на острове, как бы глубоко ни изменился, срок этот показался ему фантастическим. Однако он не осмелился просить помощника капитана подтвердить названную дату, которая пока еще принадлежала в его сознании к отдаленному будущему. Он даже решил скрыть от прибывших год и число кораблекрушения -- из чувства стыдливости, из страха показаться либо лгуном, либо невиданной диковиной. -- Я плыл на галиоте "Виргиния" под командованием Питера ван Дейсела из Флиссингена, и, когда корабль разбился, меня выбросило на этот берег. В живых остался лишь я один. Несчастье многое стерло в моей памяти, и я никак не могу вспомнить, какого числа оно произошло. -- Мне не приходилось слышать о таком судне ни в одном из портов, а стало быть, и о его гибели тоже, -- заметил Хантер. -- Правда, война с Америкой нарушила все мореходные связи. Робинзон знать не знал, о какой войне он толкует, но сообразил, что должен держаться крайне осмотрительно, если не хочет обнаружить свою неосведомленность в современных событиях. Тем временем Пятница помог матросам сгрузить бочонки и пошел указать прибывшим ближайший источник пресной воды. Робинзона поразила та необыкновенная легкость, с которой арауканец вступил в общение с незнакомыми людьми, тогда как сам он не мог преодолеть отчуждение перед капитаном Хантером. Правда, Пятница суетился вокруг матросов с явной надеждой поскорей забраться на борт шхуны. Да и сам Робинзон не скрывал от себя, что горит желанием увидеть вблизи этот легкий парусник изысканно-удлиненных очертаний, казалось созданный для того, чтобы птицей лететь по волнам. А пока новоприбывшие и внешний мир, который они принесли с собой, внушали ему неодолимое стеснение, и он упорно пытался избавиться от этого тяжкого чувства. Ведь он не погиб в кораблекрушении. Он поборол безумие, преследовавшее его долгие годы одиночества. Он достиг равновесия или череды равновесий, в которых сначала Сперанца и сам он, а затем Сперанца вместе с ним и Пятницей образовали жизнеспособное сообщество, и сколь счастливое сообщество! Да, он страдал, он перенес смертельные муки одиночества, но зато чувствовал себя нынче способным при помощи Пятницы бросить вызов времени и, подобно метеорам, свободно, без помех летящим в безвоздушном пространстве, вечно продолжать свой путь, презрев силу тяжести, напряжение и усталость. И однако встреча с другими людьми, все еще представлявшая для Робинзона тяжкое испытание, могла поднять его на новую ступень совершенства. Кто знает, не удастся ли по возвращении в Англию сохранить достигнутое им солнечное счастье и, более того, вознести его, живя среди человеческого общества, на недосягаемую высоту? Не так ли было с Заратустрой (персидский пророк, основатель одного из направлений древнеиранской философии), который, выковав и закалив свою душу под солнцем пустыни, вновь погрузился в нечистую человеческую клоаку, дабы приобщить ближних к достигнутой им мудрости?! Ну а пока беседа с Хантером проходила в мучительных потугах и грозила с минуты на минуту оборваться тягостным молчанием. Робинзон решил познакомить капитана с богатствами Сперанцы, указав ему, где водится дичь и растут овощи, способные предотвратить цингу, например портулак и кресс-салат. И вот матросы стали взбираться по чешуйчатым стволам, срубая одним взмахом сабли кочаны пальмовой капусты; другие с гоготом погнались за убегающими козами. Глядя на то, как эта грубая и жадная свора варваров разоряет остров, Робинзон с гордостью вспомнил о нечеловеческих трудах, некогда затраченных им на то, чтобы превратить его в цветущий сад. Но при виде этих распоясавшихся скотов мысли его занимали не загубленные понапрасну деревья и не десятки бессмысленно перебитых животных, а поведение ему подобных, столь знакомое и вместе с тем столь странное. На лугу, где когда-то возвышалось здание Главной кассы Сперанцы, с нежным шелестом колыхалась под ветром высокая густая трава. Один из матросов нашел там две золотые монеты. Он тотчас громкими криками созвал товарищей, и после бурного спора было решено выжечь весь луг, чтобы облегчить поиски денег. Робинзона почти не озаботило, что золото, в общем-то, принадлежит ему, что козы лишатся единственного пастбища на острове, которое сезон дождей обращал в болото. Ему было необыкновенно интересно следить за сварами, сопровождавшими каждую новую находку, и он лишь вполуха слушал рассказ капитана о том, как тот пустил на дно транспорт с французскими войсками, посланными на подмогу американским инсургентам. Помощник капитана в свою очередь увлеченно посвящал Робинзона в подробности выгоднейшей торговли африканскими рабами, обмена их на хлопок, сахар, кофе или индиго -- товары, весьма удобные для доставки в европейские порты, где их сбывали с барышом. И никто из этих людей, с головой погруженных в свои личные дела, не подумал расспросить его то том, что он пережил со времени кораблекрушения. Даже присутствие Пятницы не вызвало у них ни малейшего интереса. И ведь Робинзон знал, что некогда был похож на них, движим теми же побуждениями -- алчностью, гордыней, жестокостью, что в нем и доселе живет часть их общих пороков. Но в то же время он наблюдал за этими людьми с холодным интересом энтомолога, изучающего колонию каких-нибудь насекомых -- пчел или муравьев, а то и мерзких мокриц, испуганно суетящихся под внезапно поднятым камнем. Каждый из пришельцев был возможным миром, по-своему стройным и логичным, со своими ценностями, точками притяжения и отталкивания, со своим центром тяжести. Но чем бы ни различались возможные миры этих людей, все они сейчас получали свое первое представление о Сперанце -- о, сколь общее и поверхностное! -- на основе которого и организовывали свое пребывание здесь, оттеснив в уголок спасшегося от кораблекрушения Робинзона и его слугу-метиса. Но самое главное в этом их представлении о Сперанце было то, что для каждого она являлась чем-то временным, недолговечным, эфемерным, обреченным через краткое мгновение снова кануть в небытие, откуда ее вырвал случайный поворот руля на "Белой птице". И каждый из этих возможных миров наивно претендовал на реальное существование. Так вот что такое другой; это возможный мир, упрямо пытающийся сойти за реальный. И хотя отказывать этому миру в праве на существование было жестоко, эгоистично, аморально, но все воспитание Робинзона побуждало его к этому; за долгие годы одиночества он позабыл прошлую жизнь и теперь спрашивал себя, сможет ли когда-нибудь окунуться в нее снова. Вдобавок он невольно смешивал в сознании стремление этих, возможных миров к бытию и образ Сперанцы, обреченной на небытие, и ему казалось, что, признав за незваными гостями столь лелеемое ими чувство собственного достоинства, он тем самым отдаст Сперанцу на уничтожение. Б первый заход шлюпка доставила на борт шхуны груз овощей, фруктов и дичи, там же бились спутанные веревками козлята; затем матросы вернулись на берег в ожидании приказов капитана перед тем, как совершить второй рейс. -- Вы, конечно, окажете мне честь отобедать со мной, -- сказал тот Робинзону и, не ожидая ответа, приказал своим людям отвезти на корабль пресную воду, а затем вернуться за ним и его гостем. Потом, забыв о сдержанности, отличавшей его поведение с той минуты, как он ступил на остров, капитан принялся не без горечи рассказывать о жизни, которую вел последние четыре года" Молодой офицер Королевского флота, он вступил в Войну за независимость со всем пылом, свойственным юности. Ему пришлось плавать на кораблях под командованием адмирала Хоу (английский адмирал, командовавший флотом во время Войны за независимость (1776-1778)), он отличился в Бруклинском сражении и при взятии Нью-Йорка. И ничто как будто не предвещало ему невзгод, которые последовали за этим блестящим взлетом. -- У нас молодых офицеров воспитывают в духе триумфальных побед, -- говорил он. -- Разумнее было бы сперва подготовить их к тому, что они могут потерпеть поражение, а затем преподать им бесконечно трудное искусство пережить позор, оправиться от него и с новыми силами вступить в бой" Умение вовремя отойти, перегруппировать бегущих, починить в открытом море полуразбитый вражескими пушками корабль и вновь присоединиться к сражающимся -- вот что самое сложное и вот то, что стыдятся преподать будущим офицерам! А ведь история многократно доказывала, что самые великие победы одерживаются вслед за преодоленными поражениями: любой наездник знает, что лошадь, которая ведет скачки, никогда не приходит к финишу первой. Разгром в битве на островах Доминик и Сент-Люси (Малые Антильские острова, ставшие английскими владениями в 1763 году), а затем потеря Тобаго (Островок вулканического происхождения, отвоеванный у англичан французами. Вновь стал принадлежать англичанам в 1797 году) явились для Хантера полной неожиданностью и окончательно укрепили его ненависть к французам. А капитуляция под Саратогой и Йорктауном (Имеется в виду капитуляция англичан в двух сражениях (1777,1781 гг.), где победили американцы), повлекшая за собой трусливый отказ метрополии от жемчужины английской короны, навсегда разрушила его представления о чести, которые вели его по жизни от победы к победе. Спустя короткое время после подписания Версальского договора, закрепившего позорное падение Великобритании (По Версальскому договору 1783 года Великобритания признала независимость США), Хантер подал в отставку и, покинув Королевский флот, занялся торговым промыслом. Но он был еще слишком моряком, чтобы приспособиться к этому низкому ремеслу, которое лишь поначалу считал занятием, достойным свободного человека. Скрывать от тех, кто занимался каперством (захват с ведома своего правительства торговых неприятельских судов или судов нейтральных стран), презрение, которое он питал к этим алчным и трусливым сухопутным крысам, торговаться по поводу каждого фрахта, подписывать коносаменты (документ, содержащий условия морской перевозки грузов), составлять счета, терпеть таможенные досмотры, гробить свою жизнь среди мешков, тюков и бочек -- этого Хантер снести не мог. К тому же он поклялся никогда больше не ступать на английскую землю и вдобавок питал одинаковую ненависть и к Соединенным Штатам и к Франции. Он уже совсем было отчаялся, но тут пришла удача -- хоть единожды в жизни, как он выразился: ему доверили командование этим быстроходным парусником -- "Белой птицей", чей сравнительно небольшой трюм позволял перевозить лишь малые грузы -- чай, пряности, редкие металлы, драгоценные камни, опиум, -- торговля которыми была чревата, помимо прочего, риском и таинственностью, импонировавшими его отважному и романтическому характеру. Конечно, еще больше Хантеру подошли бы работорговля или пиратство, но военное воспитание заложило в нем глубокое отвращение к этим низким занятиям. Поднявшись на палубу "Белой птицы", Робинзон увидел сияющего Пятницу, который попал на корабль с предыдущим рейсом шлюпки. Арауканец пришелся по сердцу матросам, он успел облазить всю шхуну и уже знал ее как свои пять пальцев. Робинзон давно заметил, что дикари восхищаются лишь теми предметами развитой человеческой цивилизации, которые, так сказать, не превышают уровня их понимания, -- ножами, одеждой, наконец, шлюпкой. Но все более сложные устройства просто не воспринимаются ими как таковые: дикарь не способен поразиться ни дворцу, ни кораблю, считая их творениями природы, не более удивительными, чем айсберг или пещера. Однако с Пятницей дело обстояло иначе, и Робинзон поначалу счел своей заслугой ту мгновенную легкость, с которой арауканец воспринимал все новое на борту шхуны. Вскоре он увидел, как Пятница карабкается по вантам, подтягивается на марсе, перебирается оттуда на рею и идет по ней, балансируя и счастливо хохоча, в пятидесяти футах над волнами. Тут-то он и вспомнил о воздушных играх, поочередно увлекавших Пятницу, -- о стреле, воздушном змее, эоловой арфе -- и понял, что огромный парусник, стройный, дерзко спорящий с ветром, стал для арауканца завершающим аккордом, торжественным апофеозом победы над эфиром. И Робинзон слегка загрустил, тем более что сам он по-прежнему внутренне сопротивлялся этой новой вселенной, куда его завлекали, чудилось ему, помимо воли. Тревога его возросла при виде маленькой скорченной полуголой фигурки, привязанной к основанию фок-мачты. Это был мальчик лет двенадцати, тощий, как бродячий кот. Лицо его скрывала шапка огненно-рыжих волос, под которыми его костлявые плечики выглядели еще тщедушнее; худые лопатки торчали, как крылышки ангелочка, а на спине, сплошь покрытой веснушками, проступали кровавые рубцы. Робинзон замедлил шаг. -- Это Яан, наш юнга, -- сказал ему капитан и повернулся к помощнику. -- Что он еще натворил? Красная физиономия, увенчанная белым колпаком кока, тотчас вынырнула из камбуза, словно чертик из коробочки. -- Этот бездельник ни на что не годен! Сегодня утром он мне испортил куриный паштет: посолил его три раза подряд, безмозглый. Ну вот и отведал моего линька, получил дюжину горяченьких. И получит еще, если не исправится. И голова исчезла так же внезапно, как появилась. -- Отвяжи его, -- приказал капитан помощнику, -- он понадобится нам в кубрике. Робинзон отобедал с капитаном и его помощником. Пятница куда-то исчез -- верно, пристроился к матросам. Робинзону больше не пришлось изыскивать темы для беседы. Казалось, хозяева раз и навсегда решили говорить сами, не ожидая от гостя рассказов о себе самом и арауканце, и он радовался этому обстоятельству, позволявшему и наблюдать за ними, и одновременно размышлять вволю. Правда, ему было что слушать или, вернее, было что воспринимать и переваривать, но услышанное усваивалось с таким же великим трудом, как сменяющие друг друга паштеты и подливы в его тарелке; он уже начинал опасаться, что отвращение перейдет в приступ рвоты, и он извергнет разом весь этот непривычный мир, эти странные нравы, которые открывались ему сейчас. И однако главное, что претило ему, была не грубость, не злоба, не алчность, которые эти цивилизованные и в высшей степени почтенные люди с наивной уверенностью демонстрировали перед ним. На их месте легко было представить себе других, столь же приветливых, доброжелательных и щедрых. Нет, для Робинзона несчастье коренилось гораздо глубже. Хорошо изучив собственную душу, он видел беду в непоправимой относительности целей, которые они преследовали с такой гордостью. А преследовали они овладение такой-то вещью, таким-то богатством, такими-то наслаждениями, но к чему все эти вещи, эти богатства, эти наслаждения? Ни один из них наверняка не смог бы объяснить это. И Робинзон мысленно составлял диалог, который рано или поздно столкнет его с кем-нибудь из них, например с капитаном. "Зачем ты живешь?" -- спросит он у того. И Хантер не найдется с ответом. Единственное, что ему останется, -- это задать тот же вопрос Одинокому. И тогда Робинзон левой рукой обведет землю Сперанцы, простерев правую к солнцу. Пораженный капитан, помолчав с минуту, разразится принужденным смехом, смехом безумия перед лицом мудрости, но как ему смириться с тем, что Великое Светило -- не просто гигантский огненный шар, что оно наделено разумом и обладает властью даровать бессмертие существам, которые сумели раскрыться перед ним?! За столом прислуживал юнга Яан, закутанный до самой шеи в длиннющий белый фартук. Его худенькое, усеянное веснушками личико казалось совсем крошечным под пышной шапкой жестких волос; Робинзон тщетно пытался поймать взгляд мальчика, такого светлоглазого, что, казалось, голова просвечивает насквозь. Юнга не обращал никакого внимания на потерпевшего бедствие: его терзал страх опять допустить какую-нибудь оплошность. После нескольких оживленных фраз, в которых сквозила, однако, скрытая неприязнь, капитан всякий раз замыкался не то во враждебном, не то в презрительном молчании. Робинзон уподоблял его осажденному, который долго сидит в крепости, никак не отвечая на атаки противника, потом вдруг решается на молниеносную вылазку и, причинив врагу тяжелые потери, тут же отступает за ворота. Но паузы эти неизменно заполнял болтливый помощник капитана, Джозеф, -- этот был целиком и полностью поглощен практическими делами, техническими новинками в мореплавании и относился к своему командиру с явным восхищением и в то же время с абсолютным непониманием его характера. Именно он по окончании обеда потащил Робинзона на мостик, тогда как капитан скрылся у себя в каюте. Помощник хотел похвастать перед Робинзоном новым навигационным прибором -- секстаном, благодаря которому, в силу двойного зеркального отражения, можно было измерить высоту солнца над горизонтом с куда большей точностью, нежели традиционной астролябией (угломерный прибор, которым пользовались до начала XVIII века). С интересом выслушивая увлеченные объяснения Джозефа и одобрительно вертя в руках красивую игрушку из меди, красного дерева и слоновой кости, извлеченную тем из сундука, Робинзон восхищался живостью ума молодого человека, в остальном вполне ограниченного. Он опять убеждался в том, что ум и глупость вполне могут сосуществовать в одной и той же голове, не мешая друг другу, как никогда не перемешиваются вода и масло, налитые в один сосуд. Рассуждая об алидадах, верньерах, лимбах (линейка с диоптрами (прорезями); верньер или нониус -- вспомогательная шкала секстана; лимб -- зд.\ плоское металлическое кольцо с нанесенными на боковой поверхности делениями), зеркалах, Джозеф просто блистал умом. И он же, минуту спустя, подмигнув в сторону Яана, сострил, что, мол, нечего жаловаться на полученную таску тому, у кого мать матросская потаскуха. Солнце клонилось к западу. Близился тот час, когда Робинзон привык заряжаться животворной энергией солнечных лучей, перед тем как тени вытянутся на земле, а налетевший с моря бриз расшевелит прибрежные эвкалипты. По приглашению Джозефа Робинзон отдыхал под тентом на полуюте, и взгляд его следовал за качающейся стеньгой, которая словно выписывала тонким концом невидимые знаки на голубом окоеме, украшенном тоненьким фарфоровым полумесяцем. Слегка повернув голову, Робинзон увидел Сперанцу, светло-желтую кромку пляжа, омываемую прибоем, пышную зелень леса и скалистый утес. Именно в этот миг он ясно осознал то решение, что подспудно и неодолимо зрело в нем все это время: дать шхуне уйти, а самому остаться вместе с Пятницей жить на острове. Его побуждала к этому не столько пропасть между ним и людьми с "Белой птицы", сколько панический страх перед тем бурлящим вихрем времени -- унижающим, убийственным, -- который они порождали вокруг себя и в котором жили. 19 декабря 1787 года. Двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. Эти неоспоримые цифры все еще мучительно изумляли его. Значит, не потерпи он кораблекрушения, он сейчас был бы почти пятидесятилетним стариком?! Волосы его поседели бы, суставы хрустели бы от подагры. Его дети нынче старше своего отца, каким он их покинул; возможно, у него уже и внуки есть. Но ничего, ничего этого не произошло. В двух кабельтовых от корабля, полного миазмов, Сперанца высилась как сияющее отрицание всей этой мерзкой деградации. На самом деле он был сейчас куда моложе того набожного, скупого молодого человека, который некогда взошел на палубу "Виргинии ". Ибо молод он был не той биологической молодостью, подверженной разрушению, неотвратимо стремящейся к старческому угасанию. Его молодость вдохновлялась божеством, Солнцем. Каждое утро было для него первым оно являлось как начало жизни, начало сотворения мира, начало истории. В сиянии Бога-Солнца Сперанца жила и полнилась вечным сегодняшним днем, не зная ни прошлого, ни будущего. И он страшился покидать этот нескончаемо длящийся миг, застывший в дивном равновесии на острие пароксизма совершенства, променяв его на тленный, преходящий мир, мир праха и руин! Когда он сообщил о своем намерении остаться на острове, один лишь Джозеф выказал удивление. Хантер встретил эти слова с ледяной улыбкой. Вероятно, в глубине души он был рад избавиться от двух лишних пассажиров на своем небольшом судне, где им вряд ли нашлось бы место. У него, однако, хватило учтивости посчитать все свезенное с острова на корабль щедрым даром Робинзона, хозяина Сперанцы. В благодарность за это он подарил ему небольшой ялик, принайтовленный на полуюте рядом с двумя обязательными спасательными шлюпками. Это было легкое остойчивое суденышко, идеально удобное для перевозки одного-двух человек в штиль или при умеренном волнении; ему предстояло заменить собой старую пирогу Пятницы. На этом-то ялике Робинзон со своим товарищем и добрались под вечер до острова. Когда Робинзон вновь вступил во владение этой землей, которую счел уже потерянной навсегда, радости его не было предела; он обратил ее к багровым лучам закатного солнца. Да, он ощущал бесконечное облегчение, хотя что-то мрачное таилось в окружавшем его покое. Он чувствовал себя душевно раненным, но еще более того внезапно постаревшим, словно приход "Белой птицы" положил конец долгой и счастливой его молодости. А впрочем, что за важность! На заре шхуна снимется с якоря и продолжит свое морское странствие, повинуясь причудливой фантазии угрюмого капитана. Воды Бухты Спасения сомкнутся за кормой единственного корабля, посетившего остров за все эти двадцать восемь лет. Робинзон обиняком дал понять экипажу "Белой птицы", что хотел бы сохранить в тайне существование и координаты островка. Пожелание это слишком сходилось со скрытным нравом капитана Хантера, чтобы он не проявил к нему уважения. Так надлежало окончательно завершиться этому краткому эпизоду -- суткам бурных волнений, -- легшему темным пятном на невозмутимо-ясную вечность братьев-близнецов Диоскуров. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Заря еще не окрасила бледный небосвод, когда Робинзон спустился со своей араукарии. Он привык спать вплоть до восхода солнца, чтобы как можно больше сократить эту часть суток -- самую смутную и печальную, ибо она далее всех прочих отстояла от заката. Но вчерашняя мясная трапеза с вином и глухая тоска растревожили его сон, который то и дело прерывался краткими, но мучительными мгновениями бессонницы. Лежа в густом мраке, он тщетно боролся с тягостными навязчивыми мыслями. И наконец поторопился встать, чтобы избавиться от терзавших его призраков. Он сделал несколько шагов по берегу. Как он и предполагал, "Белая птица" исчезла. Бледное небо уныло гляделось в серую воду. Обильная роса легла на листья растений, и те печально обвисли под тяжестью бесцветных, почти невидимых капель. Птицы хранили гордое молчание. Робинзон ощутил, как внутри его разверзлась гулкая, мрачная пещера отчаяния, откуда, подобно злому духу, поднялась тошнота, наполнившая рот горькой желчью. Волна лениво вползала на берег и, небрежно поиграв с мертвым крабом, разочарованно откатывалась назад. Через несколько минут, самое большее, через час взойдет солнце и осветит жизнью и ликованием всю природу и самого Робинзона. Нужно только продержаться до этого мига и не уступить искушению разбудить Пятницу. Было совершенно ясно, что появление "Белой птицы" серьезно нарушило хрупкое равновесие, называемое "Робинзон -- Пятница -- Сперанца". Сперанцу покрыли страшные с виду, хотя, в общем-то, поверхностные раны, которые затянутся в несколько месяцев. Но вот сколько времени понадобится Пятнице, чтобы забыть гордую красавицу морей, столь грациозно клонящую паруса под ласковыми касаниями всех ветров? Робинзон упрекал себя в том, что принял решение остаться на острове, не переговорив сперва со своим компаньоном. Нужно будет нынче же утром порассказать ему леденящие душу подробности работорговли и жизни чернокожих в бывших английских колониях. Тогда сожаления Пятницы -- если он таковые питает -- сразу исчезнут. Размышляя о Пятнице, Робинзон машинально направлялся к гамаку между двумя перечными деревьями, где метис проводил ночи и значительную часть дня. Он не собирался будить Пятницу, просто хотел поглядеть на него спящего -- быть может, этот мирный невинный сон утешит его душу. Гамак был пуст. Но еще более удивительным было отсутствие всяких мелочей, которыми Пятница услаждал свои досуги, -- осколков зеркала, сарбаканов, флажолетов, перьев и прочего. Внезапный тоскливый страх поразил Робинзона, как удар кулака. Он бросился к берегу: и ялик, и пирога лежали, как им и положено, на песке, близ воды. Если бы Пятница вздумал добраться до "Белой птицы", он наверняка взял бы одну из лодок, бросив затем ее в море или же подняв на шхуну. Маловероятно, чтобы он рискнул достигнуть корабля вплавь. Тогда Робинзон побежал по острову, во весь голос окликая своего компаньона. Он мчался от Бухты Спасения к Восточным Дюнам, от пещеры к розовой ложбине, от лесистого западного мыса до лагун на другом конце острова, мчался, крича, спотыкаясь, падая и в глубине души с отчаянием понимая, что поиски эти напрасны. Он не постигал, как Пятница мог предать его, но теперь уже бессмысленно было отрицать очевидное: он остался на Сперанце один -- один, совсем как в первые дни. Безумные метания по острову обессилили его и уж добили вконец, когда привели в те слишком памятные места, куда он не ступал целую вечность. Он вновь почувствовал, как течет под его пальцами струйка красной пыли -- праха "Избавления"; вновь его ноги погрузились в теплую жижу кабаньего болота. Он нашел в лесу свою Библию в покоробившемся шагреневом переплете. Страницы ее сгорели -- все, кроме одной, с фрагментом из Третьей книги Царств. Робинзон прочел этот отрывок сквозь туман слабости, застилавший ему глаза: "Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю, и ходила за ним, и лежала с ним, -- и будет тепло господину нашему царю"1. И Робинзон почувствовал, как все двадцать восемь лет, будто и не существовавшие накануне, разом обрушились на его плечи. Их принесла с собою "Белая птица", принесла, словно начатки смертельной болезни, которая разом обратила его в старика. И еще он понял, что для старика нет худшего проклятия, нежели одиночество. "Чтоб она лежала с ним, -- и будет тепло господину нашему царю". И верно: он дрожал от холода утренней росы, но никто больше никогда не согреет его. А вот и последняя реликвия, попавшаяся ему под руку, -- зеленый от плесени ошейник Тэна. Все эти, казалось бы, канувшие в небытие годы теперь напоминали о себе мрачными, раздирающими душу следами прошлого. Робинзон прижался лбом к стволу кипариса. Лицо его исказила гримаса отчаяния, но он не плакал: ведь старики не плачут. Желудок свела жестокая судорога, и его вырвало красновато-лиловой блевотиной -- этим проклятым обедом, съеденным в компании Хантера и Джозефа. Подняв голову, он встретил взгляды "ареопага" стервятников, собравшихся в нескольких метрах от него и следивших за человеком злобными розовыми глазками. Значит, и эти твари -- и они тоже! -- слетелись на встречу с прошлым! Неужто ему придется все начинать сначала: засеивать поля, разводить стада, строить дома, в ожидании нового арауканца, который одним небрежным жестом руки опять предаст все это огню и вынудит своего хозяина подниматься на более высокую ступень развития? Какая насмешка! Если вдуматься, у него не было иного выбора, как только между временем и вечностью. Вечный возврат, незаконное дитя первого и второй, -- ведь это настоящее безумие! У него был единственный путь к спасению: вновь отыскать дорогу к этому лимбу, населенному невинными, над которым не властно время, до которого он возвышался, шаг за шагом, и откуда его изгнало появление "Белой птицы". Но как, как ему, старому, обессиленному, вновь обрести состояние благодати, достигнутое за такой долгий срок и с таким неимоверным трудом?! Не самое ли простое -- приобщиться к ней, умерев? Смерть -- вот тот самый остров, чей покой никто больше никогда не нарушит, и разве не стала она уже многие десятилетия назад той формой вечности, которая отныне сделалась единственно возможной для него? Но следовало обмануть бдительность стервятников, Бог знает как почуявших добычу и готовых выполнить свою погребальную миссию. Его скелету подобало бы белеть, словно прихотливо брошенным игральным костям, под скалами Сперанцы, где никто не осквернит его прикосновением. Там и завершится необычайная и никому не ведомая история великого изгнанника -- обитателя Сперанцы. Робинзон шажками доплелся до утеса, который серой хаотической громадой высился на месте пещеры. Он был уверен, что, протиснувшись между камней, сможет забраться достаточно глубоко и укрыться от хищников. Вполне вероятно, при терпеливых поисках он отыщет дорогу к своей нише. А там ему достаточно будет свернуться в позе зародыша и закрыть глаза: он настолько изнурен, печаль его так глубока, что жизнь легко покинет его. Робинзон и в самом деле нашел проход -- узенький, не шире печной заслонки, -- но он чувствовал себя таким ссохшимся и скрюченным, что наверняка проник бы в него. Он вглядывался в глубь отверстия, стараясь измерить его глубину, как вдруг там что-то зашевелилось. В лаз скатился камень, какое-то тело заслонило узкий черный проем. Несколько судорожных движений -- и из щели выкарабкался мальчик; он встал перед Робинзоном, заслонив локтем лицо -- от света и от ожидаемой пощечины. Робинзон у изумлении отшатнулся. -- Кто ты такой? Что ты здесь делаешь? -- спросил он у ребенка. -- Я юнга с "Белой птицы", -- ответил тот. -- Я убежал с корабля, потому что мне там плохо жилось. Вчера я прислуживал в кубрике, и вы с такой добротой глядели на меня. И вот, когда я услыхал, что вы не поплывете на корабле, то решил спрятаться на острове и остаться с вами. Сегодня ночью я прокрался на палубу и уже хотел броситься в воду, чтобы доплыть до берега, как вдруг увидел человека, который пристал к борту на пироге. Это был ваш слуга-метис. Он отпихнул пирогу ногой, поднялся на палубу и вошел в каюту к помощнику капитана, а тот как будто поджидал его. И я понял, что он останется на шхуне. Тогда я доплыл до пироги и забрался в нее. И стал грести к берегу, а там спрятался среди камней. Теперь корабль ушел без меня, -- закончил он с торжеством в голосе. -- Идем со мной, -- сказал Робинзон. Он взял мальчика за руку и, обогнув каменные глыбы, начал взбираться вверх, к острому пику, венчающему гранитный хаос. Остановившись на полпути, он взглянул мальчику в лицо. Зеленые глаза с белесыми ресницами обратились к нему. В них светилась робкая улыбка. Робинзон разжал пальцы и поглядел на ручонку, целиком укрывшуюся в его руке, такую маленькую и слабую, так загрубевшую от тяжелой корабельной работы, что у него сжалось сердце. -- Сейчас я тебе кое-что покажу, -- вымолвил он, пытаясь справиться с волнением и даже не зная толком, что имеет в виду. Остров, простиравшийся у них под ногами, наполовину тонул в тумане, но на востоке в сером небе уже начинала разгораться заря. Ялик и пирога покачивались в поднимающихся волнах прилива. На севере крохотная белая точка стремительно летела к горизонту. Робинзон простер руку, указывая на нее. -- Гляди хорошенько, -- сказал он. -- Тебе, может быть, никогда больше не суждено увидеть это: корабль в водах Сперанцы. Мало-помалу точка исчезала из виду. И наконец морская даль поглотила ее. Вот в этот-то миг солнце и выпустило первые свои золотые стрелы. Застрекотала цикада. Чайка описала круг в небе и камнем упала вниз на зеркало воды. Разбив его и тут же вынырнув на поверхность, она широкими взмахами крыльев подняла себя в воздух; серебристая рыбка трепыхалась у нее в клюве. В одно мгновение небо сделалось лазурным. Цветы, клонившие к западу плотно сомкнутые венчики, разом широко распахнулись и обратили лепестки навстречу солнцу. Дружный хор птиц и насекомых огласил тишину. Робинзон совсем забыл о мальчике. Выпрямившись во весь рост, он с почти болезненной радостью предавался солнечному экстазу. Сияние солнца очищало тело и душу от смертоносной скверны вчера