крыть свое отношение к этому. - Во времена расследований на его факультете уволили несколько человек, и он до сих пор боится. Губы Ника сжались, но он спросил только: - Он заедет за вами? Она снова опустила глаза и тем же бесцветным голосом повторила все то, что сказал ее муж, бесстыдно признавшийся в своей слабости: - Он решил, что будет лучше, если домой меня отвезете вы. Таким образом, если этим когда-нибудь заинтересуются, он сможет ответить, что совсем их не видел. - Если этим заинтересуются, - повторил за нею Ник, не в силах скрыть ледяное презрение и гнев, которые вызывали в нем люди, живущие под гнетом страха, и люди, заставляющие бояться других. - Значит, он собирается до конца своей жизни прятаться по углам, ожидая, что это время снова вернется? Оно прошло, и мы можем только стыдиться, что допустили такое. Но вот что, Мэрион, - добавил он резко, - если вам почему-либо неприятно встречаться с этими людьми, я обойдусь без вас. Я хочу, чтобы это было совершенно ясно. Вы вовсе не обязаны здесь оставаться. Она поглядела на него с удивлением и тревогой. - Но разве я здесь не потому, что это нужно институту? - Неважно. Где ваше пальто и шляпа? Я сейчас же отвезу вас домой. Я не выношу, когда люди боятся, а уж если я сам тому причиной - это еще хуже. Идемте. - Но я не хочу уходить. Я не боюсь. С какой стати мне бояться? - Ваш муж боится. - Ну и пусть, - сказала она с силой. - Миллионы людей боятся. Может быть, дни расследований и истерии действительно прошли, но никто особенно не рвется встречаться с русскими или приглашать их к себе, если на то нет какой-нибудь веской причины. Люди запуганы. Такие времена, только и всего. И чем эти люди отличаются от русских? Ведь те тоже все еще без особой охоты встречаются с нами, когда мы бываем там? Притворяться, что это не так, значит убаюкивать себя сказками. Я хочу остаться, - повторила она. - Я хочу сегодня быть с вами, помогать вам, быть у вас хозяйкой - кем угодно! Боюсь? Я настолько не боюсь, что просто нет слов, чтобы это выразить! Я так долго ждала случая побывать здесь! И кроме того, я уже накрыла на стол, а вы даже не выразили желания посмотреть! Он взглянул в ее умоляющие глаза. Нет, в них не было унизительного страха. Она просила только возможности доказать, что она не боится. Его гнев исчез, и он понял, что восхищается ею. Он засмеялся. - Хорошо, - сказал он, - идемте в столовую и покажите мне, что вы там устроили, а потом выпьем, пока будем ждать... Ее лицо сразу просветлело. - Послушайте, что я купила, - сказала она, неожиданно напомнив ему, что он уже очень давно не слышал, как женщина увлеченно говорит о блюдах, которые она приготовила. - Я позвонила на славянский факультет в университете и спросила, что русские едят за ужином. И зажавши список в потный кулачок, бросилась по магазинам. Говоря это, она прошла мимо него в столовую, и в этот миг ощущение близости между ними было таким теплым и живым, что он понял - оно сохранится независимо от того, что они уже сказали или еще скажут. Она где-то отыскала белую скатерть и постелила ее на стол, а на скатерть поставила невысокую вазочку с цветами и тарелки с копченой лососиной, осетриной, ветчиной, селедкой, красной икрой и свежей клубникой. - В молочниках сметана. А к селедке уже варится картофель, - сказала она гордо. - Я хотела купить водки, но мне сказали, что русские непременно начнут потешаться над американской водкой и предпочтут виски или коньяк. Вон они в графинах. - Вы волшебница, - сказал он. - Просто волшебница. - Он посмотрел на часы. - Они должны быть здесь минут через двадцать. - Но вы же не успеете добраться до аэропорта! - Я туда не поеду. Их самолет должен был приземлиться десять минут назад. Я заезжал в отель проверить, заказаны ли для них номера и вообще - все ли в порядке. С аэродрома их привезут прямо сюда. Они прошли в гостиную, Мэрион села на диван и, пока Ник смешивал мартини, следила за ним с тем откровенным любопытством, с каким могла бы рассматривать его лицо после того, как он заснул в ее объятиях. Она взяла бокал у него из рук и стала поверх тонкого края оглядывать стулья, столы, картины на стене, портьеры, и Ник понял, что она чокается и с ними. Он хотел было сесть рядом с ней, и она вдруг замерла. Хотя она не сделала ни малейшего приглашающего движения, он чувствовал, что она ждет, но в глазах ее мелькнул ужас, словно она молила его отойти. И он послушался. Надо было подготовить и обдумать слишком много других, более важных вещей. Они принялись обсуждать, что им осталось сделать, но лишь для того, чтобы не заговорить о том другом, что вовсе не требовало обсуждения. Оно уже было тут, уже возникло и дожидалось их с терпением, превышающим все, что они могли ему противопоставить. Зазвонил телефон, и Ник сказал: - Возьмите, пожалуйста, трубку. Телефон позади вас. - Может быть, звонят вам... - Конечно. - Вы же знаете, что я не о том, - упрямо возразила она, но взяла трубку, избегая его взгляда, и заговорила более официальным тоном, чем когда говорила из института, и так быстро, что никакая женщина не успела бы сказать: "Здравствуй, милый!" - Квартира доктора Реннета... Говорит секретарь доктора Реннета... Да... Да... - Несколько секунд она слушала, утвердительно кивая головой. - Я сейчас ему скажу. - Она прикрыла трубку ладонью. - Русские приехали, но они очень устали. Они предпочли бы поехать прямо в отель, поужинать у себя в номере, написать письма и лечь спать. Если вы согласны, то программу можно будет начать завтра с утра. Он нахмурился, не в силах скрыть разочарование, а потом пожал плечами. - Конечно, если они так хотят. Она повторила в трубку его слова и, когда разговор окончился, продолжала стоять, не отнимая руки от телефона. - Я очень на это рассчитывал, - сказал он медленно. - Только сейчас я понял, как сильно я на это рассчитывал. - И я тоже, - вздохнула она, не подозревая, что он имеет в виду. - Но что же делать? - Ее лицо стало задумчивым и даже огорченным, а потом она повернулась к нему. - Я допью свой коктейль и поеду. Ее голос, ее тон, взгляд, поза звали его забыть острое разочарование, и он со смутным удивлением внезапно понял, что теперь весь вечер принадлежит им двоим, что уединение тихого дома принадлежит им двоим - время и место в безмолвии ожидали, чтобы ими воспользовались. Но в следующее мгновение ему стало ясно, что все это ни к чему. Он не влюблен в нее, она не влюблена в него, а между тем оба они не из тех людей, которые при таких обстоятельствах могли бы обойтись без всякой духовной близости - возникнет такая нежность, такое доверие и такая потребность друг в друге, все сильнее укрепляемые привычкой, что, даже не будучи любовью, это чувство станет почти равным ей и окажется почти таким же сладостным в своей полноте, почти таким же болезненным в минуту разрыва. Но все это ни к чему, потому что для этого нет будущего. А она ему слишком нравится, и он не может обречь ее на душевную боль или сделать ее центром все шире расходящихся кругов страдания, которые, возможно, захватят других людей, а через них - и еще других. - Ну, конечно, допейте коктейль, - сказал он и умолк, потому что слишком о многом ему не хотелось говорить: ни о ее муже, ни о Руфи (он знал, что сейчас, с любопытством оглядываясь по сторонам, она пытается представить себе женщину, которая обставляла эту комнату и сделала эти статуэтки), ни о работе, ни о чем-либо другом, что могло бы заслонить ощущение того, что они остались наедине, а этого было опасно касаться даже мимоходом. - Так можно сидеть всю ночь, - вдруг сказала она отрывисто и, поставив недопитый бокал, встала. - Я лучше пойду. Она одернула платье, не заметив сначала, что это движение привлекло его взгляд к ее рукам и фигуре, а потом удивленно стала смотреть, как он смотрит на нее. Впрочем, он почти сразу отвел глаза и тоже встал. - Я пойду выводить машину, - сказал он, думая: "Если мне только удастся благополучно отвезти ее домой, все обойдется". - Погасить свет? - спросила она. - Нет, не надо, - ответил он и шагнул к двери. Но она не пошевелилась, и он знал это, хотя и не видел ее. Властное тепло ее зовущего присутствия заставило его оглянуться, и в следующее мгновение он уже шел к ней, а она к нему. Несколько секунд они просто стояли обнявшись, испытывая блаженное облегчение, потому что исчезла необходимость сопротивляться, которая так долго томила их. Ее тело, ее тонкая талия, узкие плечи, упругая грудь - все это было новым, но и в то же время щемяще знакомым, словно исполнилось все, что обещало ему его воображение. Затем он резко отстранил ее. - Ну, ладно, - сказал он отрывисто, - я отвезу вас домой. Она не шевельнулась. - Вы не знаете, что делаете, - сказал он. - Вы не знаете, на что обрекаете себя. Ничего веселого из этого не выйдет. - Мне все равно, - ответила она. - Вы слишком мало знаете, чтобы судить, все равно вам или нет. А я знаю. Я старше вас на пятнадцать лет. - Неправда. Мне двадцать четыре года. - Как будто это так много! Вы давно замужем? - Пять лет. И я не хочу говорить об этом. - Вы меня совсем не знаете. - Я работаю с вами уже несколько лет - каждый день. - И все-таки вы меня совсем не знаете. Совсем. Поверьте мне, Мэрион. Все будет не так, как вы думаете. Начать очень легко. Ад наступает позднее. - Мне все равно. - Вам все равно, - передразнил он. - Вам все равно. А что вы знаете? Вы же не хотите знать! - Вот именно, - решительно сказала она, - я не хочу знать. Однако его упорство победило - ее руки соскользнули с его плеч и безвольно повисли. Она отступила на полшага. Но и этого движения оказалось достаточно, чтобы его захлестнула страшная тоска - предвестник неотвратимой потери. Он невольно обнял ее и снова привлек к себе. Их поцелуй длился долго, словно она не могла оторваться от его губ. Потом она резко отстранилась. Лицо ее залила краска, глаза были закрыты, она прижала руки к вискам. Прерывающимся шепотом она сказала, покачав головой: - Вы правы, мы не должны... Но он опять притянул ее к себе, и на этот раз она, перестав сдерживаться, сама искала его губ. Затем, медленно и неохотно, она снова чуть-чуть отодвинула лицо, чтобы заглянуть ему в глаза, и взгляд ее молил и обещал все, что ему было так нужно. Обняв ее одной рукой за талию, он повел ее, покорно прильнувшую к нему, в спальню, и, хотя дом был пуст, а вечер тих и спокоен, он закрыл за собой дверь. 2 Утром Ник вскочил с постели, полный радостного сознания, что наконец-то в его жизни произошел решительный перелом. Вчера вечером с Мэрион он снова обрел способность чувствовать, а сегодня утром, после встречи с Гончаровым, он вновь обретет страсть к работе. Это обещал ему каждый звук, который он слышал: журчание душа, позвякивание тарелок и кастрюль, когда он торопливо готовил себе завтрак, мощный рокот мотора, когда он включил стартер. Это обещали ему прохлада солнечного утра и роса, еще блестевшая на бесконечных тщательно подстриженных газонах, мимо которых он мчался в институт. Каждый раз, когда он поднимал глаза к небу, оно становилось все шире, голубее, выше, чище. Он мельком вспомнил, как в приливе отчаяния чуть было не принял накануне предложение Хэншела, и ему захотелось смеяться над собой. Его чувство к Мэрион было не любовью, а скорее внезапным взрывом удивления и нежности, рождающихся, когда близость срывает все маски, когда тщательно выглаженная одежда, спокойное лицо, отработанные интонации, вежливые фразы - все, что предназначается только для внешнего мира, спадает или сбрасывается, открывая честную наготу, и приходит завершающее ощущение тихого и благодарного счастья, ибо из всех миллионов чужих, поглощенных собою людей, населяющих землю, еще один прибавился к крохотному числу тех, с которыми на протяжении жизни тебе довелось разделить биения своего сердца, зная, что хотя бы в это мгновение их слушает и действительно слышит кто-то другой. Он стремительно вошел в приемную, думая, что вот сейчас поговорит с Мэрион, но это ему не удалось. У ее стола, очевидно дожидаясь его, стоял улыбающийся человек почти в шесть футов ростом и смотрел на него с бесцеремонным любопытством в веселых серых глазах; его каштановые волосы были причесаны на косой пробор, и это придавало ему несколько педантичный и старомодный вид, словно он сошел с какого-нибудь семейного портрета. Однако в маленьком курносом носе и широкой застенчивой улыбке было что-то мальчишески озорное и симпатичное. Он слегка наклонил голову. - Доктор Реннет? - спросил он, и американский слух поразило раскатистое русское "р". - Гончаров... Дмитрий Петрович, - добавил он не то по привычке, не то из вежливости, а может быть, подумал Ник, чтобы как-то выделить себя из всех остальных Гончаровых Америки. Их руки соединились в крепком пожатии, лица улыбались, и на мгновение они застыли в солнечных лучах, словно в эту первую минуту встречи стремились заглянуть друг в друга глубже, проверить друг друга полнее, чем это вообще в человеческих силах. Как смешно, что они встречаются, словно незнакомые, когда в той области, которая для них обоих важнее всего, они давно и близко знакомы, несмотря даже на то, неожиданно подумал Ник, что он ничего не знает об этом человеке с любопытными серыми глазами и гладко выбритым лицом - добр он или зол, честен или коварен и чего он больше всего хочет в жизни. - Ну вот, - повторял Гончаров, пока они продолжали пожимать друг другу руки. - Ну вот, ну вот... А Ник, охваченный той же радостью, твердил: - Наконец-то... Затем, обняв русского за плечи, он повел его к себе в кабинет. - Входите, входите и садитесь. Дайте хорошенько вас рассмотреть! Скрестив руки на груди, он прислонился к столу и сверху вниз смотрел на своего гостя, который, тоже скрестив руки, глядел на него снизу вверх с таким же удовольствием и с такой же веселой улыбкой, словно все происходящее было чрезвычайно забавным. На Гончарове был синий костюм, очень похожий на те, которые продаются в любом недорогом американском магазине, и только в форме карманов было что-то иностранное. А таких галстуков со сложным узором и полосатых рубашек можно было увидеть сколько угодно в городах Среднего Запада. Самым примечательным в его наружности было отсутствие всякой примечательности, и Ник неожиданно сообразил, что он, в сущности, сам не знал, чего ждал, так как русских ему приходилось видеть только на плохих фотографиях, изображавших рабочих в мятых кепках и либо в сапогах, либо в широких брюках из самой дешевой и грубой материи. - Как мы будем говорить? - спросил неожиданно Ник. - Вы знаете английский? - Хорошо ли знаю английский? - Гончаров обезоруживающе пожал плечами. - Поговорите со мной - увидим, - добавил он добродушно. - Я знаю его не слишком хорошо, но и не так уж плохо. Он не доставлял мне особых хлопот - пока. - Ну, а я говорю по-русски плохо, - медленно произнес Ник по-русски. В глазах Гончарова вспыхнуло удовольствие. - Значит, вы говорите по-русски? Ник засмеялся. - Только про физику. - Он заколебался. - Я научился читать... чтобы... - произнес он, подыскивая нужное слово. - Чтобы... - подтвердил Гончаров со снисходительной улыбкой терпеливого учителя. - Чтобы читать ваши статьи. - Ник закрыл глаза и мысленно еще раз повторил всю русскую фразу, проверяя, не напутал ли он в падежных окончаниях. Винительный падеж, множественное число. Правильно. Он продолжал: - Мой акцент, я знаю, ст... - он снова запнулся и опять докончил уже вопросительно - страшный?.. Гончаров снова кивнул. - Только это неправда, - сказал он вежливо. Ник откинул голову и громко рассмеялся. - Ну, это было бы чудом, - сказал он по-английски. - Я произносил русские слова впервые в жизни. Специально откладывал это до встречи с вами. Но дальше нам придется разговаривать "па-англиски". - Последнее слово он произнес по-русски. Некоторое время они говорили о пустяках, потому что Гончаров все еще чувствовал себя не вполне уверенно, хотя и неплохо маскировал это вежливой сдержанностью жестов и любезной улыбкой, которая была чуть более официальной, чем того требовала необходимость; но вскоре он расположился в кресле поудобнее, стал отвечать на вопросы более вдумчиво и непосредственно и позволил себе с откровенным любопытством оглядеть кабинет. Однако, пока они прощупывали друг друга, болтая о погоде, о самолетах, отелях и первых мимолетных впечатлениях, Ник понял, что едва сдерживает снедающее его желание поскорее узнать своего собеседника как можно лучше и что для этого ему важнее всего выяснить, приходилось ли и тому работать над тем, над чем Ник работал во время войны, и видел ли он собственными глазами ослепительно-белую гибель мира, скрывается ли в нем человек, все еще потрясенный высвобождением сил, на столько превосходящих воображение, что лишь те, кто сами способствовали этому высвобождению, а потом наблюдали результаты своей работы, могли считаться членами маленького братства людей, по-настоящему постигших суть своей эпохи? Только узнав это, мог он действительно узнать Гончарова, но он помнил, что именно этого вопроса не может задать. Об этом они - узники своей эпохи - обязаны хранить молчание: так узникам, томившимся в тайных темницах, запрещалось говорить между собой. Ник хотя бы имел право упоминать о том, что он сделал, так как ее участие в этой работе было официально известно всем. Но расспрашивать Гончарова - это другое дело. То, что на самом деле было лишь жадным любопытством к его личному прошлому, могло показаться чем-то гораздо более зловещим, но рано или поздно он должен будет это выяснить. - Знаете, - сказал Ник, - я никак не могу отождествить вас с тем представлением, которое у меня о вас было: я ждал увидеть человека пониже, поплотнее, помоложе. - А я ожидал увидеть человека постарше, - рассмеялся Гончаров. - Постарше? - Да, конечно. Ваши работы стали появляться уже пятнадцать-двадцать лет назад. - Я начал печататься, только когда мне исполнился двадцать один год. - Только двадцать один? - переспросил Гончаров с добродушной иронией, и Ник почувствовал, что скованность его собеседника наконец совершенно исчезла. - А я начал печататься, когда мне было уже почти тридцать. Когда мне исполнился двадцать один... Господи, это же было в сорок пятом году! Я, наверно... - Он, сосредоточенно хмурясь, посмотрел на Ника, проверяя, правильно ли произносит английские слова, - наверно, въезжал на танке в Лейпциг. - Его лицо внезапно омрачилось, и он на мгновение стал гораздо старше. - Какой это был год! - вздохнул он. - Война была очень тяжелой, но тогда она уже кончилась, и дальше все представлялось таким безоблачным! Не хотелось думать о прошлом, и я только снова и снова твердил себе, что все это кончилось навсегда... - В его голосе послышалось сдержанное волнение. - Кончилось и никогда не вернется; если бы я в это не верил, я не мог бы жить дальше. И я верил. Но потом... - Он помолчал, и снова его тон внезапно изменился. - Вы знаете, здесь у вас я иногда задумываюсь, может ли иностранец понять, чем были эти наши сорок лет... Как мы их понимали, какими мы их видели, что они означали для нас... Почему мы сделали то, что мы сделали... - Он растерянно покачал головой. - Как объяснить людям, которые не пережили этого? Как? - Затем его настроение снова изменилось. Руки легли на колени, лицо прояснилось, на губах вновь заиграла улыбка. - Вот было бы странно, если бы мы с вами встретились тогда в Германии. Я бы ничего не зная о вас, ни кто вы такой, ни кем будете - так же как и вы обо мне, - просто два человека в военной форме. Мы могли бы кивнуть друг другу или обменялись бы сувенирами, даже не узнав имен друг друга. - Во время войны я не служил в армии, - сказал Ник и, глядя в упор на Гончарова, многозначительно произнес: - Я занимался физикой. - Ах так, - негромко сказал Гончаров, когда понял, что кроется за словами Ника. Он вдруг заколебался, что сказать дальше, и снова лицо его изменилось, став на момент непроницаемой маской; он настороженно выжидал, что Ник задаст тон, но сам ему не помогал. - И у нас это время тоже было странным, - медленно продолжал Ник. - Там, где мы находились, мы были одинаково далеко и от любого врага, и от собственного народа. Никто вне самого центра не знал, где мы и чем занимаемся. А мы находились там только потому, что мы твердо верили, что немцы намного обогнали нас во всех отношениях, поскольку они начали работу гораздо раньше. В 1944 году, когда ваша война уже подходила к концу, мы только-только узнали, что немецкие физики - группа Гейзенберга - не сделали и половины того, что сделали мы. Нас это потрясло. Нам и в голову не приходило, что мы будем первыми. Словно Колумб отправился в Америку не потому, что решил открыть новый континент, а только для того, чтобы догнать какого-то другого капитана, который, по слухам, отплыл на несколько дней раньше. И поэтому, когда во время путешествия Колумбу приходилось решать какие-то совершенно новые задачи, блестящие решения, которые он находил, были в его глазах лишь доказательством гениальности, проявленной его соперником за несколько дней до него. Если бы нам сказали, что у немцев ничего не получилось, мы бы тоже прекратили работу задолго до того, как она начала давать результаты. - Он помолчал, снова почувствовав непреодолимое желание задать столь важный для него вопрос, но вместо этого сказал: - Интересно, как все сложилось бы, если бы мы действительно прекратили работу. Гончаров молчал. Любезное выражение его лица не изменилось, но, во взгляде умных глаз появилось что-то новое. Наконец он сказал: - Рано или поздно эти результаты были бы достигнуты, Ведь физика уже была к этому готова. - Но для меня это имело бы большое значение, - заметил Ник. - Мне даже трудно вообразить, насколько по-иному сложилась бы тогда моя жизнь. Вам знакомо это ощущение? Снова Гончаров ничего не сказал. Ни выражение его лица, ни поза не изменились, и, однако, он весь насторожился. Легкая дружеская улыбка не была насмешливой. Он просто забыл убрать ее с лица. Он ждал. Потому медленно поднял руку и протянул к Нику раскрытую ладонь вежливым жестом, говорившим: "Слово по-прежнему за вами, продолжайте". Однако его нежелание отвечать само по себе было ответом. - Трудно объяснить, что это за ощущение, - продолжал Ник. - И, разумеется, эту работу надо было сделать. Это было неизбежно. Но я, собственно, хотел спросить вот что: а если бы ее закончили при других условиях, рада других целей или хотя бы после того, как другие проделали то же и взяли на себя всю ответственность за то, что принесли эту силу в мир? Необходимость в таком случае сняла бы всякое чувство вины, как это было с нами, пока мы думали, что немцы нас обогнали. Каким было бы это ощущение - знать, что ты не первый? Лицо Гончарова стало очень серьезным. Он нахмурился и наклонился вперед, словно собираясь встать и уйти, не говоря ни слова. Ему, казалось, было очень жаль, что разговор принял такой оборот. Ник сказал: - Сознание, что ты первый, иногда оказывается большей нагрузкой на человеческий рассудок, чем само решение задачи. - Ему стало ясно, что политическая обстановка сводит на нет его личное любопытство, каким бы напряженным оно ни было, и до боли бесполезно надеяться, что Гончаров поймет его истинные побуждения. Ник грустно улыбнулся и, стараясь окончательно прикрыть свое отступление, добавил: - Возможно, наука развивалась бы гораздо быстрее, если бы мы думали, что просто заново открываем утерянные истины, которые человечество когда-то знало, а потом забыло - ведь забыли же на целую тысячу лет, что земля круглая. - Возможно, - согласился Гончаров. Его напряжение исчезло, он, очевидно, решил, что подозрения его неосновательны. Он слегка улыбнулся. - Но как же тогда быть с захватывающим чувством познания неведомого? В таком случае на долю ученого осталось бы лишь удовлетворение умного сыщика, который, сопоставив мелкие данные, воспроизводит действия другого человека. А на самом деле это настолько значительнее, настолько... - У него не хватило слов, его пальцы нетерпеливо сжимались и разжимались, пока он тщетно искал выражения своей мысли. - Да кому же это и знать, как не вам? Ник угрюмо посмотрел на него и опустил глаза, чтобы спрятать иронический вопрос: "Вы так думаете?" - Послушайте, - сказал Гончаров, - вот мы сидим с вами здесь, два человека, измерившие высочайшие энергии элементарных частиц, которые движутся в том, что считается пустым пространством. А мы с вами знаем, что оно не пустое. Мы знаем, что оно наполнено потоками, а может быть, огромными облаками электрически заряженных частиц, которые движутся из одного конца галактики в другой. Если правильно одно из наших измерений, то, значит, вселенная обладает одной формой и одного рода строением. Если же правильно другое измерение, то, значит, природа подчиняется совсем иным законам. Вот мы сидим в это солнечное утро, два человека, которых недавно разделяли тысячи миль, но которые последние годы оба мучились, пытаясь постичь строение тел, находящихся от нас на расстоянии тысяч световых лет. Световых лет! - повторил он мечтательно. - Ну, так какой же вариант более привлекателен? Что мы просто стараемся восстановить истины, которые были известны, ну, скажем, жителям Атлантиды и погибли вместе с ними, или что разуму впервые за всю историю Земли предстоит определить строение космоса на основании известных нам данных? - Но, собственно говоря, что нам известно? - спросил Ник. - Получили вы какие-нибудь новые результаты, которые позволили бы как-нибудь согласовать наши измерения? Гончаров покачал головой. - В Москве мы все время получаем один и тот же ответ. А вы? - Тоже. Это абсолютно нелогично, если только дело не в ошибке приборов. - Но какой из них неточен - ваш или наш? Если бы меня попросили выбрать между экспериментальными результатами, полученными вами, и иными результатами, полученными путем такого же опыта кем-нибудь другим, я, конечно, поверил бы вам. Но в данном случае кто-то другой - это я, а я уверен в каждой детали моего эксперимента. Ник пожал плечами. Он отошел от стола и остановился у доски. - Я могу только ознакомить вас со всем ходом моих рассуждений, а затем - с моим прибором. Быть может, вам удастся найти ошибку. Он рассказал о своей идее с первой минуты ее возникновения, показав не только что он думал, но и как думал. Один исследователь кидается на идею, как фокстерьер, бешено носится вокруг своей добычи, делает ложные выпады и наконец в минуту озарения бросается вперед и схватывает истину; другой обрушивается на нее с неуклюжей силой медведя, ломясь напролом через пробелы и несоответствия. Но ум Ника действовал с изящной гибкостью фехтовальщика - каждое движение было экономно и грациозно, ни одно из них не было лишним, а последнее предвосхищалось самым первым и оказывалось неизбежным. За пределами земной атмосферы в вечном мраке бесконечного пространства невидимые газовые облака длиною в миллиарды миль бесшумно проносятся одно мимо другого или одно сквозь другое почти со скоростью света. Эти облака наэлектризованных частиц настолько огромны, что звезды рядом с ними - всего лишь раскаленные комочки, но при этом они настолько разрежены, что их можно считать материей лишь по сравнению с черным ничто, сквозь которое они просачиваются с невообразимой скоростью. Они вечно движутся в пределах галактики, изгибаясь и закручиваясь в спирали, непрерывно меняя форму и плотность, так как более быстрые частицы внутри облака догоняют более медленные. Они невидимы человеку при дневном свете, скрыты мраком земной ночи, само их существование можно только предположить, законы, которым они подчиняются, можно вывести только в приближенной форме, опираясь на максимальную скорость наиболее быстрых частиц. Математические выкладки Ника, казалось, не стоили ему никакого труда, и Гончаров перебил его лишь несколько раз, когда решил, что Ник исходит из неточных предпосылок. Работая, Гончаров становился необыкновенно въедливым и был почти невыносимо упрям, пока не чувствовал себя убежденным, но зато умел мгновенно уступать, едва ход рассуждений становился ему понятным. Когда он увлекался, то начинал говорить очень быстро и настойчиво, словно специально обучался искусству прямого и безжалостного спора. В первый момент казалось, что у него негибкий, дидактический ум, но это была лишь манера держаться, и в конце концов он совсем перестал перебивать Ника, который говорил с необыкновенным жаром - ведь он объяснял свою теорию человеку, для которого она имела самое большое значение и который лучше кого бы то ни было мог оценить ход его мысли; поэтому он весь был полон горячего возбуждения, которого ему так не хватало, когда он впервые проводил свой эксперимент. Захваченный этим ощущением, он был готов закрыть глаза и вознести благодарственную молитву, как человек, начинающий выздоравливать от паралича. Гончаров был слишком поглощен формулами, чтобы обращать внимание на что-нибудь, кроме доски; он сидел молча, постукивая по зубам ногтем большого пальца. - Замечательно, - сказал он наконец, словно констатируя факт. - Как интересно, что совершенно различными логическими путями мы пришли к одинаковым выводам. Что же это означает? Ваша теория гораздо более проста по сравнению с моей. Более проста и более интуитивна. Но моя мне кажется более строгой. А теперь покажите мне, как вы воплотили все это в приборе. Однако, прежде чем они успели уйти в лабораторию, вошла Мэрион и сказала, что в большом обеденном зале их обоих ждут к завтраку остальные советские гости, директор и сотрудники института. Она сообщила об этом как идеальная секретарша: вежливо, официально и безлично. Но для Ника ее теперь озарял мягкий отблеск незабываемой близости. Под глазами у нее легли голубые тени бессонницы, а слегка осунувшееся лицо казалось особенно нежным. Он пытался угадать, что случилось после того, как они расстались, но, когда ему наконец удалось спросить ее об этом, она ответила только: - Ничего, что касалось бы вас. Ничего не случилось. В тот день они с Гончаровым так и не попали в лабораторию, потому что этим завтраком началась официальная программа: коллективный осмотр циклотрона и лабораторий других отделов института, экскурсии по городу, приемы с коктейлями и наконец концерт, на который, к удивлению Ника, Мэрион достала лишний билет, чтобы, как она сказала, пойти туда с ним. - А можно? - спросил он. После той первой ночи им еще ни разу не удавалось остаться наедине. - Не будет это неудобно? - Мне так хочется, вот и все, - ответила она твердо. В своем темном вечернем платье она выглядела безмятежно спокойной и весь вечер оставалась рядом с ним, не проявляя ни малейших признаков смущения. Никто, очевидно, не сомневался, что она присутствует здесь по долгу службы, - никто, кроме Хэншела: в антракте, остановившись выкурить с ними сигарету, он поглядывал на них с легкой усмешкой. Почти все время он смотрел на Мэрион - смотрел со скрытым восхищением и тоскливой завистью человека, который слишком долго жил с нелюбимой женой, сохраняя мертвую оболочку супружеской верности только из страха, только потому, что у него не хватало мужества ни порвать с той, которую он возненавидел, ни найти ту, которую он мог бы полюбить. Будь у него не такая лощеная внешность, можно было бы сказать, что его жаркий жаждущий взгляд полон отчаяния. Но он был для этого слишком умен и корректен, и лишь его манера держаться казалась немножко чересчур отеческой, немножко чересчур иронической и снисходительной. Там, где другие видели в Нике и Мэрион только известного ученого и его секретаршу, взгляд Хэншела проникал в самую суть с проницательностью, порожденной страданием. Он ни словом не выдал своих мыслей, но эта его проницательность заставила Ника встревожиться за Мэрион. Он не знал, заметила ли Мэрион что-нибудь, но, когда они вернулись в зал, она прошептала, притворяясь, что смотрит в программу: - Он знает о нас, правда? Она скрывала свое беспокойство под внешней невозмутимостью. - По-моему, он догадывается, - ответил Ник тихо. - И что он сделает? - Ничего. - Он смотрел, как она небрежно перевернула страничку, на которую были устремлены ее невидящие глаза. - Ты боишься? - Нет, - ответила она. - Мне это безразлично, но только он мне не нравится. И не внушает доверия, - добавила она. - А тебе? Но тут люстры начали меркнуть, и зазвучавшая музыка дала ему возможность уклониться от ответа, потому что на самом деле этот новый Хэншел пугал его. После концерта, когда гостей отвезли в отель, она сказала: - Я хочу поехать к тебе. - Это было связано с такой же твердостью, с какой перед этим она заявила, что хочет быть с ним на концерте. Только в последний день перед отъездом русской делегации Нику и Гончарову удалось еще раз поговорить о своей работе. Однако все эти дни Ник испытывал тихую радость наступившего возрождения. Он снова научился смеяться. Краски казались ярче, запахи сильнее, дни более солнечными, звуки более музыкальными, и даже пища словно приобрела новый вкус. Во время разговора мысли и прозрения возникали быстрее, чем он успевал облекать их в слова, и он совсем не уставал. В этот последний день, когда Гончаров пришел в лабораторию, погода изменилась. Косой ливень из клубящихся черных туч так хлестал по зданиям, что казалось, стены шипят. Временами бешеный ветер внезапно стихал, словно буря набирала дыхание для новой яростной атаки. - Это из-за погоды сегодня пришло так мало сотрудников? - спросил Гончаров. Ему пришлось повысить голос, чтобы перекричать рев грозы. - Но ведь все мои сотрудники на местах, - ответил Ник. Гончаров, казалось, удивился, а потом задумался. Прошло несколько минут, прежде чем он сказал: - Судя по объему проделанной вами работы, я думал, что ваш штат по крайней мере вдвое больше. Гончарова удивило также различие между его методикой и методикой Ника. Ник больше не пользовался счетчиками Гейгера, а перешел на фотоумножители и сцинтилляционные счетчики. Однако, когда Гончаров описал свою лабораторию, Ник понял, что русские придерживаются прежней техники потому, что у них разработаны более новые и остроумные электронные устройства. - И значит, опять одно и то же достигается с помощью различных средств, - сказал Гончаров. - Сколько единиц вы получали в пустыне? Там, в пустыне, жаркий сухой ветер проносился над землей, погруженной в полное безмолвие, лишь еле слышно шипел песок, ударяясь о сухую броню кактусов. Только весной пустыню на несколько дней заливал океан красок. Всю остальную часть года она сохраняла цвет высушенной кости с пыльно-зелеными пятнами кактусов, которые торчали из земли, словно сведенные судорогой пальцы заживо погребенных великанов. Пустыня была неподвижна, и только шары перекати-поля мчались по ней, вертясь, словно обезумевшие борцы, сплетенные в яростном объятии и катящиеся кувырком от одного мертвого горизонта к другому. А надо всем ярко-синее небо зияло дырой в бесконечное пространство, где огромные волны наэлектризованных частиц проплывали одна мимо другой со скоростью света. Для этих частиц наша планета была островком в пространстве, окруженным тоненькой оболочкой газа. Налетающие частицы вспарывали газ, разбивая молекулы на осколки вещества и энергии, и каждый осколок в свою очередь становился разрушителем, пока этот невидимый ливень не достигал поверхности Земли, насчитывая уже миллионы невидимых обломков. Они бомбардировали Землю точно так же, как песок пустыни долбил кактусы, и проходили микроскопическими полосками света сквозь плоские листы люминесцентных сцинтилляторов, заключенных в алюминиевые контейнеры, расставленные на площади в пять квадратных миль. Под сцинтилляторами сверхчувствительные фотоэлементы улавливали световые полоски и подавали синхронный сигнал по кабелю в центральную станцию - небольшой домик, где скоростная камера фотографировала экраны ста осциллографов, только когда они срабатывали одновременно. Так достигалась уверенность, что ливень вызван первичной частицей, обладающей чрезвычайно высокой энергией. Эта автоматическая установка тоже была частью безмолвия пустыни, которое нарушалось только раз в три дня, когда "джип", словно темный наконечник пылевой стрелы, стремительно приближался к домику. Из "джипа" вылезал человек, входил в домик, вынимал из камеры пленку и вкладывал новую кассету. Потом дверь домика захлопывалась; засов, лязгнув, входил в гнездо; взвизгивали передачи; колеса брызгали песком; "джип" разворачивался, и пылевая стрела уносилась за пределы пустоты. Вновь наступала тишина, и только ветер гнал волны пыли и жара по поверхности Земли, а сверху сквозь движущийся воздух несравненно более мелкая пыль внешнего пространства непрерывно опаляла своим крохотным жаром поверхность планеты. Гончаров осматривал приборы с огромным интересом. Сам он проводил наблюдения на одной из вершин Кавказа, на такой высоте, что его станцию окружали вечные снега. Разница в подходе привела к тому, что его прибор строился на совершенно иных принципах. Но все, показанное Ником, произвело на него сильное впечатление. Шум грозы за окном не мешал их беседе. Это было просто неприятное явление в нижних слоях атмосферы, которое не могло продолжаться долго. И даже когда особенно яростный раскат грома вынуждал их замолчать, разговор продолжался с того самого слова, на котором был прерван. В пять часов в лабораторию позвонила Мэрион. - Все хотят знать, когда вы закончите и каковы ваши планы на вечер, - сказала она. - Я ответила, что не знаю: я подумала, что вы, вероятно, захотите продолжать разговор. - Мы еще не кончили, - сказал он. - Я так и думала. И я решила, что вам захочется пригласить его к себе пообедать. - Я бы очень хотел, но ведь... - Все уже готово, - ответила она. - Я сегодня днем купила все, что нужно, и забежала к вам. Стол накрыт. Конечно, одни холодные закуски. Так что вам придется только сварить кофе. - Замечательно, - сказал он. - А сами-то вы придете? - Не могу, - ответила она и не стала больше ничего объяснять, как и в тот раз, когда объявила, что пойдет с ним на концерт. Была полночь, когда Ник наконец вспомнил о времени. Они давно уже кончили есть и перешли в гостиную, но разговор между ними не прерывался ни на минуту. Они обсуждали не только собственную работу, но и смежные исследования других физиков, а это привело к воспоминаниям об их предыдущих экспериментах. Гончаров проявлял ненасытное любопытство ко всем подробностям жизни американского ученого - он жадно слушал рассказы и о важном, и о пустяках, живо на все реагируя, и Ник не мог удержаться от улыбки, когда Гончаров с полной серьезностью заявил, что русские считают себя очень сдержанными людьми, не склонными демонстрировать свои чувства, пожалуй, даже замкнутыми и невозмутимыми, и - это он произнес, для убедительности размахивая руками, - доказательством того служит, что русский при разговоре никогда не жестикулирует. Затем глаза его заискрились веселым смехом. - Извините меня, пожалуйста, но я должен задать вам один вопрос, - сказал он неожиданно. - Это мучит меня с самого начала нашей поездки. Скажите, почему американцы всегда моют руки в грязной воде? Я никак не могу этого понять. - Я тоже, - сказал Ник медленно. - Ведь мы не моем руки в грязной воде. - Простите меня, моете! Для нас чистота означает умывание проточной водой. Раковин