ечтает. У нас уже был бы дом вроде этого, где каждая комната, каждый предмет были бы частью нашей совместной жизни, и общие друзья - и все вместе образовало бы такую толстую стену, что единственным выходом было бы проломить ее, искалечив всех, кого это коснется. Или - что еще хуже - вовсе не пытаться вырваться и копить, копить ненависть. Вы говорите, я слишком молод, чтобы понять, почему старики ищут молоденьких? А я вам скажу, я уже слишком стар, чтобы поддаваться романтическим порывам, но слишком молод - да, еще слишком молод, чтобы хвататься за что попало, лишь бы кое-как скрасить несколько оставшихся лет. Я сейчас на перевале, и то, что я с собой сделаю, определит всю мою дальнейшую жизнь. Хэншел вздохнул. - Ну что ж, на это сказать нечего, у вас свой взгляд, и кто возьмет на себя смелость утверждать, что вы ошибаетесь? - Прав-то я прав. Но сознавать свою правоту - еще не значит ничего не чувствовать, а мне мои чувства приносят страдание. Вот почему я намерен убраться отсюда как можно скорее, а в Москву ехать кружным путем. Я хочу уехать от самого себя и, если все пойдет, как надо, думаю, что там, с Гончаровым, я вновь обрету себя. - А может быть, и меня, - заметил Хэншел с легким смешком и встал. Слова Ника не произвели на него никакого впечатления. - Не исключено, что я могу оказаться там примерно к началу вашей конференции, чтобы прощупать почву перед главным разговором в Вене. Ничего еще не решено, но как будет забавно, если мы вдруг встретимся на улице Горького. Ник глубоко вздохнул, глядя на Хэншела с высоты своего роста. Он содрогнулся при мысли, что Хэншел будет преследовать его, куда бы он ни поехал. Присутствие Хэншела давило его, как удушье. Чересчур сильна была уверенность этого человека, что рано или поздно он победит. - Я думаю, мы оба будем слишком заняты, - ответил Ник, - и кроме того, вы говорите, что это маловероятно. - Да, разумеется, - без запинки согласился Хэншел, словно стараясь его успокоить. - Но что бы вы ни думали теперь, там вам приятно будет увидеть знакомое лицо. - Он протянул руку. - А если мы не встретимся в Москве, может быть, вы заедете в Вену на обратном пути. Обещаю, у меня вы будете чувствовать себя как дома. - Спасибо, - сказал Ник, провожая его по темной дорожке к автомобилю, - но ни вы, ни я еще не знаем расписания своей поездки. - Совсем как дома, - повторил Хэншел. Он открыл дверцу своей машины и улыбнулся. - Вас охватит блаженное спокойствие от того, что вы наконец попали туда, где ваше настоящее место. Знаете, Ник, сказав, что вы один из тех людей, которые отдергивают руку, когда могут получить то, что им действительно нужно, я меньше всего имел в виду женщин. Меньше, всего! К середине июля почти все сотрудники института разъехались в отпуск. Лаборатории опустели, даже механическая мастерская работала с минимальным штатом. Двери были распахнуты настежь, и теплый сквозняк, пропитанный запахом нагретой солнцем травы и пыльных деревьев, разносил по коридорам отголоски звуков. Ник усиленно занимался русским языком и в начале августа уехал в Нью-Йорк. Советская виза еще не была получена, но разрешение на заграничный паспорт ему уже выдали вместе с письмом, содержащим просьбу явиться за паспортом к работнику службы безопасности. Он приехал в Нью-Йорк, намереваясь осмотреть новую установку в Брукхейвене и посетить некоторые лаборатории Колумбийского университета, но в каком-то уголке его сознания все время трепетала мысль, что Руфь со своим новым мужем живет в Нью-Йорке, и он не мог решить, хочется ли ему случайно встретить ее на улице. В первое утро после приезда он сидел на кровати, держа на коленях телефонную книгу. За закрытым окном грохотала раскаленная Мэдисон-авеню. Хотя кондиционная установка была пущена на полную мощность, в комнате все же было жарко. Он позвонил Япхэнку и договорился о поездке в Брукхейвен. Он позвонил в Колумбийский университет. И все это время его пальцы листали телефонную книгу, отыскивая фамилию женщины, которая когда-то была его женой. Нет, он не собирался звонить ей. Ему просто хотелось увидеть имя Джастин Крейн и убедиться, что миссис Джастин Крейн, хлопочущая в квартире на 57-ой Восточной улице в брюках и старой мужской белой рубашке, подхватив волосы черной лентой, на самом деле какая-то другая женщина. Он нашел то, что искал, но тут же позвонил в советское посольство в Вашингтон и спросил, когда будет готова его виза. После некоторого молчания женский голос на другом конце провода попросил его пока не вешать трубку. Одна за другой шли дорогостоящие минуты, но наконец голос снова заговорил. - Доктор Реннет, ваше заявление у нас, но в нем сказано, что вам надо быть в Москве только в конце следующего месяца. - Совершенно верно, - ответил он, а затем объяснил, что собирается немедленно отбыть в Лондон и хотел бы получить визу до отъезда. - Может быть, мне надо приехать в Вашингтон? - Пожалуйста, погодите минуточку, - еще раз сказала сотрудница посольства, и опять наступила пауза. Затем она вернулась с окончательным решением: визу он получит в Лондоне, где ему надо будет просто обратиться в консульство. Телефонная книга была по-прежнему открыта на странице с номером Крейнов, и опять он, преодолев соблазн, позвонил в службу безопасности и договорился, что зайдет за своим паспортом в одиннадцать тридцать. Ему еще надо было принять душ, побриться, поесть и одеться, так что на разговор с Руфью времени не осталось, но, продолжая хвалить себя за выдержку, он уже набирал номер Крейнов, словно его руки действовали независимо от него. В квартире Руфи раздавались звонки телефона, а он ругал себя идиотом, который гоняется за женщиной, совершенно ясно показавшей, что он ей совсем не нужен. У него вспотели ладони, пока он мысленно наблюдал за тем, как она быстро кладет то, что держит в руках. За его окном по горячему подоконнику расхаживали голуби и покачивали головками, возмущаясь его поведением, но он все ждал, пока в трубке не раздалось знакомое торопливое "Алло!" Руфи, которое словно обещало, что она восторженно вскрикнет, услышав, кто звонит. - Здравствуй, Ру, - сказал он тихо и умолк. Но он совсем не был готов к долгому и растерянному молчанию, за которым последовало недоверчивое, приглушенное и почти испуганное "Алло?", звучавшее как просьба, чтобы на этот раз ответ был иным. - Ру, это Ник, - сказал он. - Я на несколько дней в Нью-Йорке. - Ник! - воскликнула она. - Ник! - И он ясно увидел, как сложились ее губы, произнося его имя. - Как поживаешь, Ру? - спросил он, против воли говоря с ней прежним голосом. - Ах! - Это был не то вздох, не то стон. Руфь неуверенно засмеялась. - Дай мне перевести дух. О господи! Погоди минуту, я сяду. - Она все еще смеялась, но голос ее дрожал. - Откуда ты звонишь? - спросила она через некоторое время. Она действительно отходила от телефона, чтобы взять стул. Он назвал свой отель. - Но ведь до тебя только три улицы. Ник, только три улицы! - Я уезжаю за границу и, оказавшись в Нью-Йорке, не мог не позвонить тебе, просто чтобы узнать, как ты живешь. Если я поступил неправильно, бестактно иди некорректно, то прошу прощения. - Ник, пожалуйста, не надо! То есть я хочу сказать, если бы ты не позвонил, а я узнала бы, что ты приезжал, я, наверно, поняла бы, но мне было бы очень больно - Куда ты едешь? - перебила она себя. - В Лондон и, может быть, в Париж, но главным образом я еду в Москву. На конференцию. - В Москву? Ах, Ник, - засмеялась она, радуясь за него. - Как замечательно! Когда ты едешь? - Не знаю. На этой неделе. А может быть, на той. Это зависит от разных обстоятельств. Руфь, скажи мне, у тебя все хорошо? Ты работаешь? - Этой зимой у меня наконец-то была выставка. - Да, я читал. А как ты сама? - Прекрасно, - помолчав, ответила она другим, немного растерянным голосом, тоже вдруг почувствовав, что их разделяют три года. - А как ты? - Прекрасно, Ру... - Он помолчал. - Скажи, как полагается по правилам, можно мне тебя повидать? Допустим, пригласить тебя позавтракать? Если это неудобно, ты так прямо и скажи. - Мне бы очень хотелось. Ник, очень, но... - Разумеется, - быстро перебил он. - Как чудесно было снова услышать твой голос! Желаю тебе всего самого лучшего. - Ник, подожди. - Нет, нет, Ру. Я все понимаю. Я позвоню тебе на обратном пути. Через несколько месяцев. До свидания! - До свидания. Ник, - произнесла она еле слышно. Он брился и хмурился, стараясь держать свои чувства в узде. Когда он пил кофе, зазвонил телефон. Это была Руфь. - Ник, еще раз пригласи меня позавтракать вместе. "Пригласи меня", - сказала она, а когда она говорила таким голосом, он чувствовал, что ее миниатюрность - только иллюзия. Она всегда держалась очень прямо, но не потому, что пыталась казаться повыше ростом, а потому, что характер у нее был стальной. - Пригласи меня. Ник, потому что я хочу сказать - "хорошо". Он улыбнулся. - Допустим, в час? - Хорошо, - сказала она, и он знал, что ее глаза чуть-чуть сузились вызывающе и властно, как бывало прежде, когда его либо смешила такая сила воли в такой крохотной женщине, либо он в нестерпимом и беспомощном раздражении чувствовал, что готов убить не то ее, не то себя. Она была единственной женщиной, которая могла вызвать в нем такую бурю чувств, а когда она плакала, не опуская головы, - ощущение совершенно невыносимой вины. Она назвала ему ресторан на 54-ой улице и сказала, что от его имени закажет там столик. - Ты меня, наверно, не узнаешь, - закончила она счастливым голосом, - я стала совсем-совсем другой. - Ну, меня ты узнаешь, - сказал он сухо. - Я - высокий мужчина в синем костюме. Когда Ник вышел на улицу измученного зноем города, ему показалось, что он, задыхаясь, плывет под водой. Жгучий, пронизанный солнечным блеском город был неподвижным, жарким, влажным морем, покоящимся над каменным дном мостовой, усеянным островами высоких зданий из стекла и гранита; а он, существо, попавшее в чужие воды, двигался с косяками местных обитателей в залитой ярким светом, давящей глубине. Вздохнуть полной грудью удавалось только в искусственно охлажденных сотах учреждений, где в воздухе была разлита весенняя горная прохлада. На двадцать пятом этаже в безличном, казенно удобном кабинете он встретился с ожидавшим его работником службы безопасности. Уоррен Хьятт оказался худощавым, седым, неприметным человеком в облегающем сером костюме, который делал его почти невидимым. Но вопреки всем штатским атрибутам это, несомненно, был полицейский в кабинете полицейского управления. Как он ни старался любезным тоном замаскировать этот факт - лицо, глаза, движения выдавали его. Подобно энсонам из государственного департамента всего мира, хьятты всего мира являли собой еще один послевоенный тип людей, которые занимаются физикой, ничего в ней не понимая и совсем ею не интересуясь: это были дальние родственники, которые после насильственного брака вторгаются в прежде дружную семью и без лишнего шума дают почувствовать свои права. Он пододвинул зеленый с золотом паспорт к Нику и жестом пригласил его сесть. - Уже все чемоданы уложили, доктор? - спросил он шутливо. - Почти, - ответил Ник. Хьятт откинулся на спинку стула и улыбнулся. - Я и сам был бы не прочь когда-нибудь получить туда приглашение, - сказал он. - Ну, как и врачи приглашают наших врачей, а их писатели - наших писателей. Мы обмениваемся делегациями фермеров, артистов, спортсменов, и, может быть, в один прекрасный день наши тамошние коллеги тоже пригласят нас, чтобы и мы могли посидеть за одним столом, поговорить о нашей специальности и обменяться опытом. - Он негромко засмеялся. - Только когда, этот день настанет, мы все уже будем не у дел - и мы, и они. Нам придется организовать свой международный союз безработных сотрудников службы безопасности! Нет, вы подумайте - дожить до такого дня. - Я был бы очень рад, - сказал Ник. Хьятт пожал плечами. - Мечтать мы все умеем. Однако я обязан только предостеречь вас: будьте осторожны, общайтесь с русскими исключительно в присутствии других американцев и, разумеется, представьте отчет, когда вернетесь. На обратном пути опять загляните ко мне. - И это все? - Это все. - Хорошо, - сказал Ник, вставая. - Но только это ко мне не относится. Все, что я когда-то знал, теперь не только известно всему миру, но уже успело устареть на десять с лишним лет. Ну, а что касается того, чтобы не оставаться наедине с русскими, то я собираюсь оставаться с ними наедине ровно столько, сколько мне заблагорассудится. Меня никто не будет похищать. - К чему столько слов, - сказал Хьятт, - это же просто обычная мера предосторожности. Ведь вы не зубной врач, не балерина, не футболист, не бизнесмен, даже не обыкновенный преподаватель физики. Такие люди могут поступать как им угодно, когда и где угодно, и нас это совершенно не интересует. Но вы были засекречены и обязаны с этим считаться. Ник покачал головой. - Я же вам сказал: работа, которой я теперь занимаюсь, не составляет никакой тайны и никогда не составляла. Я занимаюсь только космическими лучами. Они еще никому вреда не причиняли. - Может быть, и так, но поручитесь ли вы, что не наступит день, когда кто-нибудь научится использовать их во вред другим? - Вы легко узнаете, когда наступит такой день, - ответил Ник, направляясь к двери, - потому что в этот день я начну заниматься чем-нибудь другим. Нет, Хьятт, извините меня, но я свой срок отслужил. Я вернулся к тому, ради чего в свое время занялся физикой. И больше мне ничего не надо, хотя, если уж на то пошло, может быть, мне надо очень много. - Как угодно, - сказал Хьятт. - Моей обязанностью было предупредить вас, что я и исполнил. Остальное - ваше дело. - Разумеется, мое, - так же любезно согласился Ник. - Беда только в том, что я понял это слишком поздно, и теперь нужно как-то приспосабливаться. Он снова погрузился в жаркое море города. Ручка дверцы такси буквально обожгла его руку, а кожаные сиденья были теплыми, как живая плоть. Такси унесло его в район дорогих магазинов и пестро одетых людей, чьи лица упитанны, жесты изящны, а неутомленные ноги элегантно обуты, их разговоры проносились мимо него кусочками, обрывками, хлопьями и не имели никакого отношения к подлинной жизни планеты с огненно-жидким сердцем, ощетиненной горами, прорезанной реками, обожженной пустынями, которая безостановочно кружится во мраке пространства, увлекая за собой атмосферу все более ядовитых газов, голода, подозрительности, ненависти и страха. И там, в тихой, синей с золотом круглой комнате - баре ресторана, который ему назвала Руфь, - он почувствовал себя еще на одном острове в море города, где все, что давит и коверкает человеческую жизнь, было смягчено и сглажено и где оставалось только думать о тончайших оттенках чувства, об игрушечных страданиях, составляющих привилегию тех, кто считает себя надежно огражденным от смерчей физического насилия. - Ник, - раздался позади него знакомый женский голос, - я вижу в зеркале, что ты, как всегда, мыслишь. - Он обернулся и увидел смеющееся лицо Руфи. - Ты совсем не изменился. Ты все еще присутствуешь при конце света. Прежде чем встать, он секунду помедлил - ему хотелось посмотреть на нее. Он был настолько выше ее, что, когда она не глядела ему прямо в лицо, он не видел ее глаз, а только кончики длинных ресниц, торчащие из-под бровей, не видел линий ее точеного носика, изгиба ее красивой шеи, очертаний ее высокого лба - все это искажалось и укорачивалось. А пока он сидел, его голова была как раз на уровне ее лица. - Я так рад снова увидеть тебя, - сказал он. Он заметил по ее глазам, что радость, написанная на его лице, ей приятна. Если страсть в них и умерла, они по-прежнему любили друг друга какой-то особой любовью. Тут он заметил, что она беременна, и кровь медленно отлила от его лица. Он почувствовал, что задыхается, и густой комок слез стал у него в горле, обжег глаза: он вдруг ощутил себя уничтоженным, не способным сказать миру, кто он такой, больше того - что он вообще существует. Это вовсе не было ревностью, потому что лишь на краткое мгновение он увидел ее в объятиях какого-то неизвестного, безликого обнаженного мужчины. Но она обрела то, в чем он отказывал ей по причинам настолько сложным, что ему самому они были непонятны. Она прошла мимо него, гонимая неутолимой жаждой жизни. Там, где он видел лишь черный хаос, она обнаружила простой и ясный смысл. Она верила в прочное будущее и видела его, а он остался человеком с неподвижными, полными муки глазами и отвисшей челюстью, его ослепила вздымающиеся волны добела раскаленной гибели. Руфь нашла себя, а он стал невидимым и несуществующим. Но она заметила только его пристальный взгляд и не поняла, что за ним кроется. Она чуть-чуть улыбнулась счастливой и гордой улыбкой. - Как видишь, - сказала она с шутливой небрежностью, скрывающей безграничную радость. - Скоро я уже, наверно, и в дверь не пролезу. - Тут она наконец обратила внимание на его напряженное лицо, и в ее глазах мелькнула тень прежней нежности. - Неужели это так на тебя подействовало, Ник? Может быть, мне следовало предупредить тебя, когда мы говорили по телефону. Но я хотела тебя увидеть. Он медленно и все еще ошеломленно покачал головой. - Ты выглядишь чудесно, - сказал он, и вымученные слова прозвучали ласково. - У тебя такой счастливый вид! - А я счастлива, - сказала она, - по-настоящему! - Кажется, я впервые понял, что тебе было нужно и как сильно это было тебе нужно. - Не надо, Ник, - сказала она умоляюще. - Нет, - ответил он, - я не хочу сказать ничего плохого. Ты поступила правильно. Теперь я могу это признать. Ее глаза были полны сострадания. - Ну, что я могу на это сказать? - Ничего не надо говорить, - ответил он тихо. - Может быть, тебе расхотелось завтракать со мной? - спросила она. - Может, мне просто уйти? Он хотел именно этого, но отрицательно покачал головой. - Это было бы слишком глупо. Мне же хочется с тобой поговорить. И я рад, что твое желание сбылось. Я всегда хотел, чтобы ты была счастлива. Я ведь просто не знал, что для этого надо сделать, а если и знал, то не мог, потому что я - это я. Ради бога, Руфи, не уходи. - Расскажи мне, что ты поделываешь, - попросила она, когда они сели за столик. - Каждый раз, когда я читаю о каком-нибудь съезде ученых, я всегда думаю, не там ли ты и как ты оцениваешь то, что газеты называют "самым сенсационным успехом за много лет" - ведь прежде ты всегда над ними смеялся. - Я работаю, - сказал он, - иногда хорошо, иногда - нет. - У тебя такой усталый голос! - Я не устал, - улыбнулся он. - Я не переутомлен. - Но прежде ты всегда был так увлечен своей работой! Когда ты о ней говорил, казалось, что в мире нет ничего интереснее. Все начинали завидовать, что не работают вместе с тобой. Тебе надоело? - Надоела работа? Конечно, нет! Я тебе уже сказал, что все в порядке. Дела идут очень хорошо. - Он снова улыбнулся ей. - А как ты? - Очень хорошо, - помолчав, сказала она, слегка изменившимся голосом. - Ты хотела бы сказать - так хорошо, как ты и не мечтала, и теперь ты счастливее, чем могла надеяться. Но ты не говоришь этого, потому что боишься сделать мне больно, - мягко заметил он. Она кивнула, как провинившаяся маленькая девочка. - Ники, ты всегда знал меня гораздо лучше, чем я тебя. Я всегда надеялась - половиной сердца, во всяком случае, - что ты еще встретишь какую-нибудь чудесную женщину, гораздо более умную и чуткую, чем я, и она даст тебе то, что тебе нужно. Правда, только половиной. - А другой половиной? Она чуть-чуть пожала плечами и улыбнулась. - Не будем говорить об этом. Ведь я все-таки женщина, и это мне было бы очень больно, ужасно больно... Наверно, я дурочка, что признаюсь в этом. Ах, Ники, если бы ты только знал, как я сожалею о том, что с тобой сделала, или, вернее, о том, чего не сделала для тебя. Иногда по ночам ты говорил со мной, и я знала, что ты взываешь о спасении, как утопающий, и ничем не могла тебе помочь. Я не знала, что можно сделать. Вспоминая эти ночи, я чувствую себя безмерно виноватой, но не знаю, в чем я виновата. Это и есть самое страшное. Женщина так беспомощна рядом с тобой! Ники, сообщить тебе, когда родится мой ребенок? - спросила она тихо. На глазах у него снова навернулись слезы. - Конечно. И о том, как ты себя чувствуешь. Попроси... - Он не мог заставить себя сказать "своего мужа", - того, кто будет рассылать извещения, послать мне телеграмму. - Хорошо, - сказала она и добавила со вздохом: - Как глупо, что мы с тобой так разговариваем. - Хуже, чем глупо: мы все время очень мило друг друга мучаем. А зачем? Зачем?.. Давай зажжем свет. Я позвонил тебе, потому что хотел увидеться с тобой, побыть с тобой немножко и немножко поговорить. Ни о чем особенном. Просто посидеть с тобой, посмеяться, в чем-то согласиться, о чем-то поспорить. Не хочется думать, что для нас это больше невозможно. Черт побери, ты же мне нравишься! И всегда будешь нравиться! Она негромко засмеялась. - И я чувствую то же самое. Смотри, я тебе купила подарок. Она протянула ему белый пакетик. Он развернул его и увидел коробочку, похожую на футляр для драгоценностей. Внутри лежал мозаичный шарик меньше дюйма в диаметре, прикрепленный к золотой цепочке. Это был старинный глобус. - Какая прелесть! - сказал он. - Для кругосветного путешествия? - О нет, - ответила она. - А для чего, собственно, я не знаю. Я увидела его по дороге сюда и купила. Может быть, он предназначался для человека, у которого есть все, но который этого не знает. Или для человека, настолько одержимого гибелью мира, что если он будет носить в кармане собственный мир, то перестанет об этом тревожиться. А может быть, я так сильно хочу, чтобы ты был счастлив, что подарила бы тебе целый мир, если бы это могло помочь. Я знаю только, что когда я его увидела, то сразу почувствовала, что должна купить его для тебя. Придай ему любое значение, какое хочешь. - А цепочка? Что она значит? - Ну, это нетрудно, - рассмеялась она. - Пусть у тебя будет что-то настоящее, что можно потерять. - Тебе нечего терять, кроме своих цепей? - Да. А у тебя даже цепи не было. Он улыбнулся и ничего не ответил. Если бы он сказал: "Я уже потерял все, что для меня было самым главным", - она решила бы, что он говорит о ней, хотя он имел бы в виду совсем другое - он имел бы в виду самого себя; поэтому он просто положил безделушку в карман и взял меню. - Я хочу предложить тебе уговор, - сказал он. - В тот день, когда я получу то, чего мне больше всего хочется, я выброшу эту цепочку и тогда то, что я получу, будет подарком от тебя. Ну, что ты будешь есть? Она долго не отвечала, и он решил было, что она поглощена выбором блюд, однако, хотя она и внимательно смотрела на свое меню, она не читала его - когда Ник поглядел в ее великолепные глаза, он увидел, что в них блестят слезы. "Пусть придет и такой день, - безмолвно и горячо молился он, - когда я заставлю женщину улыбнуться!" Чемоданы его были уложены, и он уже позвонил, вызывая носильщика, когда вошел посыльный с телеграммой. "Пожалуйста телеграфируйте свой московский адрес поездка состоится неделю после вашего прибытия Леонард". Ник прочел телеграмму и смял ее в кулаке. Посыльный ждал. - Больше ничего, - сказал Ник. - Ответа не будет. - Но он оплачен, сэр. - Неважно, - ответил Ник. - Я не получал этой телеграммы. Если кто-нибудь станет наводить справки - я уехал до ее получения. В день отъезда Ника из Нью-Йорка жара спала, и позади него, за дальним концом моста Триборо четко рисовались стройные здания города, высокие, белые и сверкающие, у их подножия тянулась синяя полоса Ист-Ривер, а над ними синело небо. Находясь в городе, он ощущал его каменную тяжесть, его родство с гранитом земли, но теперь, когда он оглядывался из такси по пути в аэропорт, город казался частью неба, так же как и он сам и тысячи автомобилей, мчавшихся по этому шоссе, были частью неба, потому что широкая белая бетонная автострада высоко поднималась над землей, и на протяжении многих миль машины неслись по ней выше и быстрее первых аэропланов. Он родился в Нью-Йорке. В полузабытых комнатах этого города он карабкался на колени родителей; в каменных школах этого города, на его бетонных спортивных площадках он учился читать и играть - их он видел, когда вспоминал мокрую прозрачную синеву, которую его первое перо оставляло на белой бумаге; школьные доски этого города вспоминал он, когда читал лекции и, брызгая мелом, быстро писал на семинарах свои уравнения; в тихих библиотеках этого города странствовал он в обществе короля Артура, Джона Поля Джонса и Робина Гуда, и там же, тайком, он в двенадцать лет самостоятельно изучил тригонометрию, а потом интегральное исчисление, решая задачи и примеры с восторгом и страстью, словно обретая упругую силу стальной пружины. В парках этого города он впервые узнал, как пахнут мокрая трава и молодые весенние листья, там он играл в футбол и катался на лодке по озеру и познакомился с веснушчатой девочкой, при виде которой его сердце билось так сильно, что он едва мог дышать, когда ее рука отвечала на его крепкое пожатие. Это был его город, хотя теперь он стал в нем чужим; и все же это был единственный город, который заставлял его думать не о прошлом, а о прогрессе науки и техники. Этот город был построен из материалов, извлеченных прямо из пробирок, реторт и вакуумных камер; он возникал не на кальке, а прямо на университетских досках, где в первый раз писались новейшие формулы деформации и сопротивления материалов. Стиль его зданий успевал устареть в его собственных глазах еще до того, как в журналах появлялись описания, знакомившие с ним весь остальной мир. Нью-Йорк не был Америкой лишь потому, что Америка всегда только становилась тем, чем он уже переставал быть. Это был город Ника, единственное место в мире, где он чувствовал себя по-настоящему дома, и все же вот он едет в аэропорт, и никто его не провожает, никто ему не скажет "Сообщи о приезде", и никто даже не позвонил ему, чтобы проститься в последнюю минуту. Он достиг уже той поры жизни, когда у человека не бывает друзей, если только ему не удалось сохранить друзей прежних лет, но в одиночестве Ника виноват был не Нью-Йорк, а он сам. Давным-давно он избрал жизнь человека, который ни в ком не нуждается, но тогда в нем самом было нечто, сулившее больше увлечения, больше страсти, больше удовлетворения и радости, чем все, что могли ему предложить другие. Теперь же, когда это нечто исчезло - может быть, на время, а может быть, навсегда, - он понял наконец, что такое настоящее одиночество. Человек, брошенный женщиной, может обругать непостоянство и найти себе другую женщину; человек, покинутый другом, может проклясть коварство и поискать себе другого друга; но тому, кто утратил часть самого себя, остается только молча, без слез сжать губы и ехать из большого города в большой аэропорт, чтобы войти в большой самолет, сесть, застегнуть ремни и ждать, когда моторы, взревев, унесут его по воздуху в другой большой город, где его никто не встретит, где ему некого будет извещать о своем прибытии, где он сразу отправится в еще один безликий отель и будем молиться, чтобы где-нибудь, когда-нибудь ему была дана безмерная радость - вновь воссоединиться с собой. Он сидел один у окна. Самолет пробежал по серой бетонной дорожке и взмыл в воздух. Ник смотрел вниз, на извилистую белую нитку прибоя, где валы Атлантического океана разбивались о стомильный пляж Лонг-Айленда. Клочки тумана, слишком прозрачные, чтобы отбрасывать тень, проплывали между ними и залитой солнцем землей, но постепенно они становились все гуще и больше и в конце концов слились в серую равнину - бугристую, лишенную далей пустыню в небе, которая полностью скрыла море, катившее внизу свои волны. Затем последовали недели отупляющей деятельности, подменявшей собой жизнь, и вот через месяц после отъезда из Нью-Йорка он снова летел на восток, и белый луг, который прежде скрывал от него гладь океана, теперь скрывал всю Европу. Вокруг него звучала уже не английская, а русская речь; сновавшая по проходу стюардесса в синей форме была ниже ростом и полнее, чем деловитая и бойкая стюардесса в американском самолете, зеленые диваны Аэрофлота были проще и практичнее, но белая гуща за окном оставалась столь же непроницаемой. Проходили часы, и наконец в узких разрывах мелькнула бесконечная зеленая равнина, сверкающие водоемы и бархат лесов. Не было видно ни дорог, ни тропинок. Затем белизна снова сомкнулась, а когда она разошлась, под самым самолетом проплыла освещенная солнцем деревня из светлых полудюймовых домиков и прямая черная лента шоссе, по которой на большом расстоянии друг от друга, но с одинаковой скоростью двигались легковые автомобили и грузовики. И снова Россия исчезла, а через некоторое время белизна поднялась и сомкнулась над самолетом, становясь все более серой по мере того, как он снижался. Самолет сделал разворот, и на одном крыле вдруг заиграло солнце, а потом, нырнув в сырой сумрак, он пошел на посадку. Над серой посадочной дорожкой, сплошь в лужах после недавнего дождя, туман рассеялся, и по мере того как самолет терял скорость, глаз начинал различать мелькающий узор дорожки - каменные восьмиугольники. Из своего окна Ник видел только редкие деревья на плоской зеленой равнине, которая, казалось, могла уныло тянуться на тысячу миль. Затем самолет повернул, и даль снова заслонили невысокие деревья. Еще один поворот, и они исчезли, а вместо них, словно стадо пасущихся металлических чудовищ, появились гигантские самолеты международных авиалиний - САС, Эр-Франс, Аэрофлот, Сабена, Люфтганза, - повернутые в разные стороны, но все тяготеющие к длинному белому зданию с огромной надписью "МОСКВА" и красными флагами на длинных флагштоках. Самолет Ника приближался к ним, все замедляя свое движение, и наконец остановился. 5 В Стокгольме он садился в самолет усталый и расстроенный, и ему казалось, что если он начнет анализировать свое состояние, то еще больше устанет и расстроится. Потом он несколько часов просидел, сонно глядя в окно и даже не предчувствуя, что в Москве, едва советский чиновник соберет паспорта, он выйдет из самолета, исполненный жадного и деятельного любопытства ко всему окружающему, словно весь превратится в широко открытые, удивленные глаза. Но теперь откуда-то изнутри в нем поднялась живительная волна энергии. Внезапно все вокруг стало захватывающе интересным - либо потому, что резко отличалось от того, к чему он привык, либо (и это было не менее примечательно) потому, что было точь-в-точь таким же. На секунду он задержался на площадке приставной алюминиевой лестницы, освещенной жиденькими лучами солнца. Почти под его ногами перед белым зданием аэропорта было обнесенное барьером пространство, заполненное сотнями людей. Через калитку на поле аэродрома вышло человек тридцать советских носильщиков: они нестройной вереницей потянулись за невысокой, бодро шагающей стюардессой, которая с видом школьной учительницы повела их к приземлившемуся самолету. Громкоговоритель, скрипуче подражая человеческому голосу, сообщал об отлетающих самолетах, монотонно повторяя: "Харьков, Ростов, Симферополь. Рейс сто четвертый. Харьков, Ростов, Симферополь!" Ник смотрел на толпу. Это были русские: женщины без шляп в ярких летних платьях, мужчины тоже без шляп, некоторые в пиджаках, некоторые просто в рубашках с расстегнутым воротом. Головы поворачивались, руки жестикулировали, тела двигались - он видел все это удивительно отчетливо, а затем, медленно спускаясь по ступенькам, заметил, что почти прямо перед ним через барьер перегибается Гончаров, машет ему рукой, улыбается, что-то говорит своему соседу и тот тоже смотрит на него я улыбается. Громкоговоритель - на этот раз звонким сопрано - нараспев возвестил о новом рейсе: "Рейс сорок пятый, в Китай... рейс сорок пятый, Ташкент - Пекин! Ташкент - Пекин!" Ник прошел за барьер и погрузился в волны русской речи - звуки барабанили по его ушам слишком быстро, чтобы слагаться в слова, и становились словами лишь через несколько секунд, потому что ему все еще требовалось время на мысленный перевод. Он изо всех сил пытался ускорить этот процесс, чтобы сразу схватить смысл. Словно ему объявили, что отныне он должен бежать, чтобы не отставать от остальных, идущих шагом; однако, проталкиваясь навстречу Гончарову, он чувствовал, что широко улыбается. Их протянутые руки соединились в крепком пожатии. - Добро - пожаловать в Москву! - сказал Гончаров по-английски. - Я счастлив, что я тут, - ответил Ник заученной русской фразой, удивляясь и радуясь своей внезапной веселости. - Где у вас проходят таможенный досмотр? - Об этом позаботятся, - улыбнулся Гончаров. - Вы понимаете, когда я говорю по-русски? - Вы владеете русским очень недурно, - с полной серьезностью ответил Ник. Гончаров представил своего спутника: - Киреев, Академия наук. Тот поклонился, и они обменялись рукопожатием. - Рад познакомиться с вами, доктор Реннет. Мы хорошо знаем ваши труды, - сказал Киреев по-английски. - Но почему вы не приехали все вместе? Остальные члены делегации уже два дня как здесь. - Делегации? - недоуменно повторил Ник. Потом он засмеялся. - Я и забыл, что я делегация. А сколько всего американцев будет присутствовать на конференции? - Пять, включая вас. Номера для вас сняты в одной гостинице, в "Москве", и расположены рядом. Ну, идемте. И скажите мне откровенно, - доверительно спросил Гончаров, беря Ника под руку, - у вас есть с собой гашиш? - Что?.. - Гашиш или опиум, ну, хоть чуточку... - настаивал Гончаров, - для собственного употребления. - Нет, - ответил Ник, ничего не понимая. - Или оружие? - Если не считать смешливой искорки в глазах, лицо Гончарова было совершенно серьезно. - Ну, там револьвер или пулемет, хотя бы подержанный. - Нет. - А может быть, танк? Небольшая ракетная установка? Нет? Вы уверены? Хорошо, - закончил он довольным голосом. - Тогда мы можем не беспокоиться о таможенном досмотре. Ничем другим они не интересуются. Ник вошел в высокий белый зал и так увлекся, рассматривая огромные колонны, всевозможные плакаты и указатели, торопливо снующих людей, что чуть было не споткнулся о женщину в косынке, которая мыла пол. Он был на голову выше всех окружающих и видел все лица так отчетливо, что, казалось, будет помнить их до конца жизни: усталого худого солдата, который нес на левой руке младенца и в той же руке пакет, словно ему непременно было нужно, чтобы правая рука оставалась свободной, и его жену, державшую два небольших свертка и обмахивавшую платком свое раскрасневшееся лицо; изящно одетую девушку с льняными волосами и умело подкрашенными ресницами, в черных летних перчатках и черных лакированных туфлях на высоком каблуке, которая, читая "Правду", расхаживала взад и вперед, очевидно, чтобы как-то убить время; толстяка с пышной бородой, в зеленой тенниске и соломенной шляпе с дырочками, который толкнул его, пробегая миме, и торопливо буркнул: - Извините! - Пожалуйста, - сказал Ник, неожиданно для себя отвечая тоже по-русски, но толстяк пробежал дальше, даже не оглянувшись. Загремел громкоговоритель, объявляя рейс на Ленинград, а затем в третий, последний раз прозвучал призыв: "Харьков, Ростов, Симферополь". Тут в его ноздри вдруг проник едкий запах карболки, которой была пропитана тряпка уборщицы, и он продолжал его чувствовать даже в полном синего плюша и бахромы зале ожидания, куда провел его Гончаров, пока их спутник побежал улаживать формальности. Все с тем же жадным любопытством, скрытым под маской невозмутимости, Ник оглядел остальных ожидающих. Некоторые из них были иностранцы, а другие - русские, которые их встречали. В одном углу англичанин, похожий на литератора, с помощью переводчика давал интервью двум русским журналисткам, а русский радиокорреспондент, ожидая, когда те кончат, преспокойно устанавливал перед ним переносный магнитофон. Ник, казалось, слышал и видел все и всех, кроме Гончарова, который уже начал говорить о физике. Тут к ним быстро подошел Киреев и спросил: - Сколько у вас с собой денег? - Не знаю, - рассеянно ответил Ник. - Около двухсот долларов. Несколько аккредитивов - еще сотни на две. Несколько английских фунтов, которые я забыл обменять, и несколько шведских крон... - Ну, скажем, двести долларов, - быстро сказал Киреев. - Это только для таможни. - И он опять исчез. - А теперь довольно шуток, - сказал Гончаров. - Давайте перейдем к серьезным делам. - Хорошо, но прежде мне надо позвонить в наше посольство, - сказал Ник; последняя фраза Гончарова напомнила ему о пустячном поручении, которое он хотел выполнить, пока не забыл о нем. - Это был очень строгий приказ, и я обещал следовать ему неукоснительно. Лицо Гончарова утратило всякое выражение. - Разумеется, - сказал он. - Я сейчас все устрою. Вероятно, здесь есть телефон, которым вы можете воспользоваться. Он отошел к лысому человеку, сидевшему за столом в дальнем конце комнаты. Ник увидел, как они быстро о чем-то заговорили, поглядывая в его сторону. Затем лысый кивнул, и они вышли через дверь, из которой почти немедленно появились трое одетых в одинаковые синие куртки китайцев в сопровождении четверых встречающих русских, затем индус с черной бородой и усами, в тюрбане и в костюме, сшитом лондонским портным, а за ним - худощавая француженка с грустными главами, необыкновенно грациозная и чуть небрежно одетая. Ник узнал знаменитую французскую балерину. Она опустилась в одно из плюшевых кресел и лениво огляделась: взгляд ее скользнул по китайцам, потом задержался на англичанине, теперь очень серьезно и искренне говорившем что-то в микрофон, который корреспондент держал у его губ, словно кормя его с ложечки; а потом остановился на Нике. Не всякий мужчина решился бы окинуть женщину таким спокойно оценивающим и предельно откровенным взглядом. Быстрыми шагами вошел Гончаров и поманил Ника за собой. Они оказались в маленьком кабинете, где лысый служащий, с которым говорил Гончаров, уже успел набрать номер телефона. Он передал трубку Нику, поглядев на него с нескрываемым любопытством. - Вам сейчас ответят, - сказал Гончаров. Он кивнул лысому, и оба они вышли, прикрыв за собой дверь, прежде чем Ник успел сказать, что разговор не составляет никакой тайны и они ему не помешают. Женский голос, несомненно принадлежащий американке, сказал "Алло!", и Ник попросил вызвать Мартина Филлипса из консульского отдела. Через несколько секунд мужской голос устало произнес: - Филлипс у телефона. - С вами говорит Никлас Реннет. Я только что из Стокгольма. Меня просила позвонить вам ваша сестра Грейс. Она взяла с меня клятву, что я сделаю это сразу же, как только приеду, не то она меня убьет. Филлипс весело засмеялся. - Узнаю Грейс! А она, случайно, не просила сообщить, что не сможет встретиться со мной в Вене? - Именно. Она сказала, что будет ждать вас в Риме. - Мне очень жаль, что мы причинили вам столько хлопот. Она, конечно, послала мне телеграмму, но почему-то она никак не может поверить, что телеграф здесь работает. Очень жаль, что мне не удастся повидаться с вами, ведь я, как вы знаете, сегодня уезжаю на полтора месяца в отпуск. Но раз уж вы позвонили, я, пожалуй, вас сразу же и зарегистрирую. Мы предпочитаем, чтобы американцы сообщали нам, где они остановились, если они собираются пробыть здесь больше одной - двух недель. Это только формальность. Но если у ник дома что-нибудь случается, их