рт, имеющий изнутри войлочную прокладку. Другой, фирменный, был приклеен ко второй коробке. На нем значился ее адрес и обратный адрес фирмы. Франческа оторвала клейкую ленту с фирменного конверта и распечатала его. Руки ее дрожали. "Двадцать пятое января 1982 года Миссис Франческе Джонсон, РР 2, Уинтерсет, Айова 50273. Дорогая миссис Джонсон! Мы являемся распорядителями имущества покойного Роберта Кинкейда..." Франческа опустила руку, в которой держала письмо. Порывы ветра разметали снег с замерзших полей и, подхватывая кукурузную шелуху со стерни, сносили ее к проволочному забору. Она снова поднесла письмо к глазам: "Мы являемся распорядителями имущества покойного Роберта Кинкейда..." -- Роберт... о Роберт... Нет, -- она произнесла эти слова совсем тихо и склонила голову. Прошел час, прежде чем она почувствовала себя в силах прочитать письмо. Прямолинейность юридического языка, точность и беспощадность формулировок вызывала в ней негодование. "Мы являемся распорядителями..." Адвокат выполняет свои обязанности по отношению к клиенту. Но где, где в этих словах сила леопарда, что пришел к ней с неба, держа комету за хвост? Где тот шаман, спросивший у нее дорогу к Розовому мосту в жаркий августовский день? И где тот человек, который смотрел на нее с подножки грузовика Гарри -- на нее, сидевшую в пыли у ворот фермы, затерянной на просторах Айовы? Это письмо должно быть на тысячу страницах. Оно должно говорить, кричать о том, что засохло целое звено в цепи эволюционного развития. И о том, что с вольной жизнью в этом мире покончено навсегда. В нем ни слова не было о ковбоях, что вырываются из-за проволочных заборов, как кукурузная шелуха в зимнюю вьюгу. "...Его единственное завещание составлено восьмого июля тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Инструкции в отношении тех предметов, которые Вы найдете приложенными к данному письму, точны и не вызывают сомнений. В случае, если бы Вас не удалось найти, содержимое посылки предали бы огню. Внутри коробки с надписью "Письмо" Вы найдете сообщение, которое он оставил для Вас в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году. Покойный запечатал его в конверт, который до настоящего времени остается неоткрытым. Останки покойного мистера Кинкейда были кремированы. По его просьбе их не захоронили. Пепел, также в соответствии с его волей, был развеян одним из наших сотрудников неподалеку от Вашего дома. Полагаю, это место называется Розовый мост. Если Вы сочтете нужным обратиться к нам за услугами, мы всегда в Вашем распоряжении. Искренне Ваш Аллен В. Киппен, поверенный". Франческа перевела дыхание, вытерла глаза и принялась исследовать содержимое коробки. Она уже знала, что находится внутри маленького пухлого конверта. Знала так же точно, как то, что после зимы наступит весна. Франческа осторожно вскрыла конверт и заглянула внутрь. Серебряный медальон на цепочке был сильно поцарапан, на одной стороне его было написано "Франческа". На другой крошечными буквами выгравировано: "Просьба к тому, кто найдет этот медальон, послать его Франческе Джонсон РР 2, Уинтерсет, Айова, США". Серебряный браслет она нашла в самом низу -- он был завернут в папиросную бумагу. Вместе с браслетом в пакетике лежал листок бумаги. На нем было написано ее почерком: "Если хотите поужинать снова "в час, когда белые мотыльки начинают свой танец", приходите сегодня вечером, после того как закончите работу. Любое время подойдет". Ее записка с Розового моста. Он сохранил на память даже этот маленький клочок бумаги. Потом Франческа вспомнила, что эта записка была единственной вещью, которая осталась у него от нее, единственным доказательством, что она вообще существовала, не считая призрачных образов на рассыпающейся от времени пленке. Маленькая записка с Розового моста. Она вся была в пятнах и потертостях на многочисленных изгибах, как если бы ее долго хранили в бумажнике. Как часто он перечитывал записку, вдали от холмов Срединной реки? Франческа представляла, как он держит в руке этот клочок бумаги и перечитывает его в который раз под слабой лампочкой в самолете, когда летит куда-нибудь на край света, или как он сидит на земляном полу бамбуковой хижины посреди джунглей и, освещая записку карманным фонариком, читает ее, складывает и убирает в бумажник, или в дождливый вечер у себя в квартире в Беллингхеме, он достает ее, а потом смотрит на фотографии женщины, прислонившейся к столбику забора летним утром или выходящей на закате солнца из-под крыши Кедрового моста. Во всех трех коробках лежали фотоаппараты и к ним объективы. Они были покрыты многочисленными царапинами как боевыми шрамами. Франческа перевернула один из аппаратов и прочитала на наклейке "Никон". В верхнем левом углу виднелась буква "Ф". Это был тот самый фотоаппарат, который она подала ему, когда он работал у Кедрового моста. Наконец дошла очередь до письма. Оно было написано от руки на бумаге с его штампом. В конце стояло число: шестнадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят восьмого года. "Дорогая Франческа! Надеюсь, это письмо благополучно дойдет. Не знаю, когда ты получишь его. Возможно, когда меня уже не будет в живых. Сейчас мне шестьдесят пять -- тринадцать лет прошм с тех пор, как я подъехал к твоему дому, чтобы спросить, куда мне ехать дальше. Я рискнул послать тебе эту посылку и надеюсь, что она не доставит серьезных забот. Просто мне невыносима была сама мысль, что эти аппараты попадут на полку какого-нибудь заштатного магазина подержанных вещей или просто в чужие руки. Они в довольно-таки неважном состоянии, но мне больше некому оставить их. Пожалуйста, прости меня, что я подвергаю тебя неприятностям, посылая их тебе. Почти все это время, с шестьдесят пятого по семьдесят пятый год я находился в разъездах. Мне необходимо было избавиться хотя бы частично от постоянного острого желания позвонить тебе или приехать за тобой. С этим желанием я просыпался и засыпал. Поэтому я соглашался на любые задания, лишь бы уехать куда-нибудь подальше от тебя. Бывали моменты -- и очень часто -- когда я говорил себе: "К черту все! Я поеду в Уинтерсет и заберу Франческу с собой, чего бы это ни стоило". Но я помню твои слова и не могу не уважать твои чувства. Наверно, ты поступила правильно. Ясно только одно: уехать от тебя в то жаркое утро в пятницу было самым трудным из всего, что мне приходилось делать в жизни. Честно говоря, я сильно сомневаюсь, что кому-нибудь выпадало испытать похожее. В семьдесят пятом году я ушел из "Нейшнл Джиографик" -- решил, что остаток жизни стоит посвятить работе на самого себя. А чтобы прожить, я беру мелкие заказы для наших местных издательств -- снимаю окрестности или выезжаю на несколько дней, не больше, куда-нибудь в переделах штата. Деньги мне, конечно, платят ничтожные, но я вполне обхожусь, как, впрочем, и всегда обходился. Снимаю я в основном пейзажи рядом с Пъюджет-Саунд. Это мое любимое место. Я так думаю, когда человек стареет, его начинает тянуть к воде. Да, у меня теперь есть собака, золотистый ретривер. Зовут его Хайвей[*]. Он почти всегда путешествует со мной -- высунет голову из окна и вынюхивает, что бы еще поснимать интересного. В семьдесят первом году я упал со скалы в штате Мэн -- работал там в Национальном парке "Акадия" и сломал лодыжку. Пока я летел, у меня сорвалась с шеи цепочка с медальоном. К счастью, они оказались недалеко от того места, где я упал. Я нашел их и отдал ювелиру починить. Все эти годы, Франческа, я живу с ощущением, будто мое сердце покрылось пылью -- по-другому это не назовешь. До тебя в моей жизни было немало женщин, но после тебя -- ни одной. Я не давал никаких обетов, просто эта сторона жизни меня больше не интересовала. Как-то я видел канадского гуся -- его подругу подстрелили охотники. Ты, наверно, знаешь, эти птицы спариваются на всю жизнь. Бедолага несколько дней кружил над прудом, улетал, потом снова возвращался. Последний раз, когда я видел его, он одиноко плавал среди стеблей дикого риса -- все искал свою подругу. Возможно, такая аналогия покажется слишком очевидной для литературно-образованного человека, но, должен признаться, чувствую я себя именно как этот канадский гусь. Знаешь, очень часто туманным утром или днем, когда солнечные лучи скользят по водам нашего северо-запада, я пытаюсь представить, где ты и что делаешь в тот момент, когда я думаю о тебе. Наверно, ничего такого, что было бы недоступно пониманию -- бродишь по саду, сидишь на крыльце дома, стоишь у раковины на кухне. Как-то так. Я все помню. Помню, как ты пахнешь, и какая ты на вкус -- летняя. Я чувствую прикосновение твоей кожи к моей и слышу, как ты что-то шепчешь, когда мы лежим вместе. Однажды Роберт Пенн Уоррен[*] сказал: "Мир, покинутый Богом". Неплохо звучит. Я не жалуюсь и не жалею себя -- никогда этим не занимался и не склонен к этому. Просто благодарен судьбе за то, что по крайней мере я встретил тебя. Ведь мы могли пролететь друг мимо друга, как две пылинки во Вселенной. Бог, космос или как там еще называют ту великую силу, что поддерживает мировой порядок и равновесие, не признает земного времени. Для Вселенной четыре дня -- то же самое, что четыре миллиарда световых лет. Я стараюсь помнить об этом. Но все-таки я -- человек, и никакие философские обоснования не могут помочь мне не хотеть тебя, не думать о тебе каждый день, каждую секунду, и беспощадный вой времени -- того времени, которое я никогда не смогу провести рядом с тобой, -- не смолкает в моей голове ни на мгновение. Я люблю тебя, люблю так глубоко и сильно, как только возможно любить. Последний ковбой, Роберт. P.S. Прошлым летом я поставил Гарри новый мотор, и он теперь отлично бегает. Посылка пришла пять лет назад, и с тех пор Франческа перебирала эти вещи каждый год в день своего рождения. Она держала их -- фотоаппараты, браслет и цепочку -- на полке платяного шкафа, в деревянном сундучке, который по ее просьбе сделал из ореха местный плотник. Она сама придумала конструкцию и попросила, чтобы изнутри сундучок был обит войлоком и снабжен фильтром, чтобы в него не попадала пыль. "Хитрая вещица", -- заметил ей плотник, но Франческа только улыбнулась в ответ. И наконец, после осмотра ящичка наступала очередь последней части ритуала -- рукописи. Франческа читала ее при свечах, когда уже становилось совсем темно. Она принесла ее из гостиной на кухню, села за покрытый желтым пластиком стол поближе к свече и закурила свою единственную за весь год сигарету -- "Кэмэл". Потом она глотнула бренди и принялась читать. Устремляясь из измерения "Зет" РОБЕРТ КИНКЕЙД Существуют в пути повороты, суть которых я никак не могу понять, хотя всю жизнь, кажется, скольжу по их изогнутым хребтам. Дорога переносит меня в измерение "Зет", и мир становится просто плотным слоем вещей и существует параллельно мне, где-то в другом месте, как если бы я стоял, засунув руки в карманы и сгорбив плечи у витрины огромного магазина, и заглядывал сквозь стекло внутрь. В измерении "Зет" происходят странные вещи. Долго-долго я еду под дождем через Нью-Мексико, и за крутым поворотом к западу от Магделены магистраль превращается в лесную дорожку, а дорожка -- в звериную тропу. Один взмах щеток на лобовом стекле -- и перед глазами предстает нехоженая чаща. Еще взмах -- и снова все изменилось. На этот раз передо мной вечные льды. Я крадусь по низкой тропе, завернувшись в шкуру медведя, волосы всклокочены на голове, в руке копье, тонкое и твердое, как сам лед. Весь я -- комок мускулов и неукротимое коварство. Но за льдами, дальше, в глубине сути вещей, находятся соленые воды, и тогда я ныряю. У меня есть жабры, я покрыт чешуей. Больше я уже ничего не вижу, кроме бесконечного планктона на отметке "нуль". Эвклид* не всегда был прав. Он исходил из параллельности во всем, от начала до конца. Но возможен и неэвклидов путь, когда параллельные прямые встречаются, далеко, но встречаются, -- в точке, которая отодвигается, по мере того как приближаешься к ней. Это называется иллюзия конвергенции, мираж, в котором сливаются две параллельные прямые. И все-таки я знаю, что такое возможно в действительности. Иногда получается идти вместе, и одна реальность выплескивается в другую. Возникает своего рода мягкое переплетение двух миров. Не строгое пересечение нитей в ткацких машинах, как это происходит в мире точности и порядка -- нет. Здесь не услышать стука челнока. Оно... просто... просто дышит. И это тихое дыхание двух переплетенных миров можно услышать и даже ощутить. Только дыхание. И я медленно наползаю на эту реальность, обтекаю ее, просачиваюсь под нее, сквозь нее, сворачиваюсь рядом -- но с силой, с энергией, и всегда, всегда я отдаю ей себя. Она это чувствует и приближается навстречу со своей собственной энергией и в свою очередь отдает себя -- мне. Где-то глубоко внутри дышащей материи звучит музыка, и начинает закручиваться долгая спираль странного танца -- танца со своим собственным ритмом, и первобытный человек с всклокоченными волосами и копьем в руке подчиняется этому ритму. Медленно-медленно сворачивается и разворачивается в темпе адажио -- всегда адажио. Первобытный человек устремляется... из измерения "Зет" -- в нее". К вечеру этого дня -- ее шестьдесят седьмого дня рождения, -- дождь прекратился. Франческа положила коричневый конверт на дно ящика старого секретера. После смерти Ричарда она решила, что будет хранить конверт в сейфе банка, и только раз в году на эти несколько дней она приносила его домой. Затем наступил черед орехового сундучка -- захлопнута крышка, и сундучок вернулся на свое место в платяном шкафу ее спальни. Днем она ездила к Розовому мосту. Теперь же можно выйти на крыльцо. Она вытерла полотенцем качели и села. Доски очень холодные, но она посидит всего несколько минут, как и всегда. Она поднялась, подошла к воротам и постояла немножко. Последнее, что осталось сделать -- выйти на дорожку. Спустя двадцать два года она все еще видела его, -- как он выходит из кабины грузовика в тот жаркий день, потому что ему надо было узнать, куда ехать дальше. И еще она видела, как подпрыгивает на ухабах сельской дороги грузовик Гарри, останавливается, на подножке появляется Роберт Кинкейд -- и оборачивается назад. Письмо Франчески Фратеска Джонсон умерла в январе восемъдесят девятого года. К тому времени ей было шестьдесять девять лет. Роберту Кинкейду в этом году исполнилось бы семьдесят шесть. Причина смерти была обозначена в свидетельстве как "естественная". -- Она просто умерла, -- сказал Майклу и Кэролин осматривавший ее врач. -- Хотя вообще-то мы в некотором недоумении. Дело в том, что нет явной причины ее смерти. Сосед нашел ее -- она упала на кухонный стол. В письме к своему адвокату от тысяча девятьсот восемьдесят второго года Франческа просила,чтобы тело ее предали огню, а пепел развеяли у Розового моста. Кремация была делом необычным для округа Мэдисон, а все необычное наводило здесь людей на подозрения в левом образе мыслей. Поэтому ее последняя воля вызвала немало толков в городских кафе, на заправочной станции "Тексако", а также в магазине скобяных товаров. Место захоронения ее праха было решено не обнародовать. После отпевания Майкл и Кэролин поехали к Розовому мосту и выполнили последнее распоряжение Франчески. Хотя мост находился недалеко от их дома, он ничем не заслужил, насколько они помнили, особого внимания со стороны их семьи. Вот почему Майкл и Кэролин снова и снова задавали себе вопрос, как получилось, что их в высшей степени здравомыслящая мать повела себя столь загадочным образом и не захотела, чтобы ее похоронили, как это принято, рядом с их отцом на кладбище. За похоронами последовал долгий и болезненный процесс разборки вещей в доме, а когда они побывали у адвоката, им было разрешено забрать то, что хранилось у их матери в сейфе банка. Они разделили все бумаги пополам и начали их просматривать. Коричневый конверт достался Кэролин, он лежал третий по счету в пачке. Она открыла его и в некотором замешательстве вынула содержимое. Первым ей попалось письмо Роберта Кинкейда, написанное в шестьдесят пятом году, и она начала читать его. Затем она прочла письмо семьдесят восьмого года, а после -- послание от юридической фирмы из Сиэтла и наконец вырезки из журнала "Нейшнл Джиографик". -- Майкл. Он уловил нотки волнения и растерянности в голосе сестры и поднял глаза. -- Что такое? В глазах Кэролин стояли слезы, и голос ее задрожал, когда она сказала: -- Мама любила человека по имени Роберт Кинкейд. Он был фотограф. Помнишь тот случай, когда мы все должны были прочитать в "Нейшнл Джиографик" рассказ о крытых мостах? И вспомни еще, ребята рассказывали, как странного вида тип бродил здесь с фотоаппаратами через плечо? Это был он. Майкл расстегнул воротничок рубашки и снял галстук. -- Повтори, пожалуйста, помедленней. Я не совсем уверен, что правильно понял тебя. Кэролин протянула ему письмо, и Майкл начал читать. Закончив, он поднялся наверх в спальню Франчески. Ему прежде никогда не приходилось видеть ореховый сундучок. Теперь он вытащил его и открыл крышку, после чего отнес сундучок на кухню. -- Кэролин, здесь его фотоаппараты. В углу сундучка они увидели запечатанный конверт с надписью "Кэролин или Майклу", сделанной рукой Франчески, а между фотоаппаратами лежали три толстых тетради в кожаных переплетах. -- Знаешь, боюсь, я не в состоянии читать ее письмо, -- сказал Майкл. -- Прочти вслух ты, если можешь. Кэролин распечатала конверт и приступила к чтению. "Седьмое января тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года. Дорогие Кэролин и Майкл! Хотя в данный момент я чувствую себя прекрасно, но, думаю, пришло время привести, как говорится, все дела в порядок. Существует одна очень, очень важная вещь, о которой вы должны узнать. Вот почему я пишу вам это письмо. Когда вы просмотрите все бумаги из моего сейфа в банке и найдете большой коричневый конверт со штемпелем шестьдесят пятого года, адресованный мне, я уверена, вы в конце концов дойдете и до этого письма. Если можете, сядьте, пожалуйста, за старый кухонный стол и читайте письмо там. Вы скоро поймете, почему я прошу вас об этом. Поймете ли вы, дети, то, что я собираюсь сейчас объяснить вам. Мне очень трудно, но я должна это сделать. Просто есть нечто слишком великое и слишком прекрасное, чтобы с моей смертью оно ушло навсегда. И если вы хотите узнать о своей матери все хорошее и плохое, то соберитесь с силами и прочтите это письмо. Как вы уже, наверно, поняли, его звали Роберт Кинкейд. Второе его имя начиналось на "Л", но я никогда не интересовалась, что за ним. Он был фотограф, и в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году приехал сюда снимать крытые мосты. Помните, как взволновался весь наш город, когда статья и фотографии появились в "Нейшнл Джиографик"? Возможно, вы также помните, что как раз тогда я начала выписывать этот журнал. Теперь вы знаете причину моего внезапного интереса к этому изданию. Между прочим, я была с Робертом (несла один из его рюкзаков с аппаратурой), когда он снимал Кедровый мост. Понимаете, я любила вышего отца, любила спокойной, ровной любовью. Я знала это тогда, знаю и сейчас. Он был порядочный человек, и он дал мне вас двоих -- мое самое драгоценное в жизни сокровище. Не забывайте об этом. - Но Роберт Кинкейд был чем-то совершенно особенным. Я никогда не встречала, не слышала, не читала о таких людях, как он. Я не в силах сделать так, чтобы вы поняли, что он за человек -- это попросту невозможно. Во-первых, потому что вы -- другие. А во-вторых, потому что нужно быть рядом с ним, видеть, как Роберт двигается, слышать его слова и то, как он их произносит, когда говорит о том, что его путь ведет в тупик эволюционного развития. Наверно, мои тетради и вырезки из журналов помогут вам немного разобраться в нем, но этого, конечно, все равно будет недостаточно. В каком-то смысле Роберт был чужим на этой планете. Мне он всегда казался пришельцем, который прибыл в наш мир на хвосте кометы с дальней звезды, чьи обитатели похожи на леопардов. Он двигался, как леопард, его тело было телом леопарда. Он соединял в себе огромную силу с теплотой и мягкостью. А еще в нем было какое-то неясное ощущение трагичности. Роберт чувствовал, что становится ненужным в мире компьютеров, роботов и упорядоченной системы существования. Он воспринимал себя "как одним из последних оставшихся на земле ковбоев" (это его собственное выражение) и называл себя старомодным. Впервые я увидела его, когда он остановился около нашего дома, чтобы спросить дорогу к Розовому мосту. Вы трое были тогда на ярмарке в Иллинойсе. Поверьте, я не бросалась в разные стороны в поисках приключений. Подобные вещи никогда меня не интересовали. Но уже через пять секунд общения с ним я поняла, что хочу всегда находиться рядом с ним, -- правда, это было не так сильно, по сравнению с тем, что испытала я потом, когда узнала его ближе. И, пожалуйста, не думайте о нем, как об этаком Казанове, который в поисках любовных авантюр забрался в деревенскую глубинку. Он совсем другой человек. Честно говоря, Роберт был даже немного застенчив, и для продолжения нашего знакомства моих усилий приложено не меньше, чем его. И даже гораздо больше. Та записка, что прикреплена к браслету, написана мной. Я повесила ее на Розовом мосту сразу после нашей первой встречи, чтобы он увидел ее утром. Все эти годы она служила ему доказательством моего существования -- единственным, помимо фотографий. Она поддерживала в нем уверенность, что я --не сон, что все действительно было на самом деле. Я знаю, что для детей естественно воспринимать своих родителей своего рода бесполыми существами. И все-таки я надеюсь, что вы не будете слишком потрясены моим рассказом, и ваши воспоминания обо мне не будут омрачены моим откровением. В нашей старой кухне мы с Робертом провели много часов. Разговаривали и танцевали при свечах. И--да-да -- занимались любовью там, и в спальне, а еще на пастбище, прямо на траве. И везде, везде, где только нам приходило в голову. Наша любовь была невероятной, по своей силе она переступала все пределы возможного. Наше желание было неукротимым, мы не могли оторваться друг от друга и все эти дни занимались любовью. Когда я думаю о нем, мне всегда приходит в голову слово "могучий". Да, именно таким он был, когда мы встретились. Его силу я сравниваю со стрелой. Я становилась совершенно беспомощной, когда Роберт овладевал мной. Не слабой -- зто слово не подходит к моим ощущениям. Я просто была переполнена его абсолютной физической и эмоциональной властью. Однажды, когда я прошептала ему об этом, он сказал: "Я -- путь, и странник в пути, и все паруса на свете". Позже я заглянула в словарь. У слов бывает несколько значений, и он должен был помнить об этом. Можно представить себе свободную сильную птицу, можно -- бродягу, а можно -- кого-то, кто чужд всем обычаям и порядкам.[*] По-латыни слово "перегринус" означает "странник". Но он был все вместе -- вечный странник в пути, человек, чья личность чужда всем остальным людям и кто отвергает для себя общепринятые ценности, и бродяга тоже. Есть в нем что-то и от сокола. Именно так лучше всего представить, кто он такой. Дети мои, трудно найти слова, чтобы объяснить вам мое состояние. Поэтому я просто желаю вам, чтобы когда-нибудь вы пережили то, что испытывала я. Хотя это вряд ли возможно. Конечно, в наши просвещенные времена немодно говорить такие вещи, но тем не менее я глубоко убеждена, что женщина не может обладать той особой силой, которая была у Роберта Кинкейда. Поэтому ты, Майкл, сразу отпадаешь. Что касается Кэролш, то боюсь, что и ее постигнет разочарование. Роберт Кшкейд был один на свете. Второго такого не найти. Если бы не ваш отец и не вы, я бы поехала с ним куда угодно, не задумываясь ни на мгновение. Он ведь просил, умолял меня об этом. Но я не могла, а он был слишком чутким, понимающим человеком, чтобы позволить себе вмешаться в нашу жизнь. И получился парадокс: ведь если бы не Роберт Кинкейд, я не уверена, что осталась бы на ферме до конца моих дней. Но в эти четыре дня я прожила целую жизнь. Благодаря ему я обрела Вселенную, он слепил из отдельных кусочков целое -- меня. Я никогда не переставала думать о нем -- ни на секунду, даже если в какие-то моменты не сознавала этого, и чувствовала его присутствие постоянно. Роберт всегда был рядом со мной. Но моя любовь к вам и вашему отцу никуда не исчезла. Поэтому, хотя в отношении самой себя я, возможно, решила неверно, но, если принять во внимание вас, мою семью, я знаю, что поступила правильно. Но чтобы быть честной до конца, хочу сказать вам, с самого начала Роберт понял все лучше меня. Думаю, я не могла осознать значение того, что с нами произошло, и только со временем, постепенно я наконец поняла, разобралась в своих чувствах. Если бы это случилось со мной в те минуты, когда он находился рядом и просил меня уехать с ним, -- говорю вам, если бы я тогда поняла то, что открылось мне позднее, я бы скорее всего уехала с ним. Роберт считал, что мир стал слишком рационален и люди перестали верить в волшебство, -- а вроде бы должны. И я часто потом думала: не была ли и я такой рациональной, когда принимала решение остаться. Не сомневаюсь, что вы сочли мою просьбу в отношении похорон неподобающей, вызванной, возможно, причудой выжившей из ума старухи. Но, прочитав письмо от адвоката из Сиэтла и мои тетради, вы теперь понимаете, чем она была вызвана. Я отдала моей семье жизнь. То, что осталось от меня, пусть принадлежит Роберту Кинкейду. Думаю, Ричард догадывался о чем-то. Иногда я задаю себе вопрос, а возможно, он нашел коричневый конверт? Раньше я держала его в доме, в ящике бюро. Когда ваш отец уже лежал в больнице в Де-Мойне, в один из последних дней он сказал: "Франческа, я знаю, у тебя были свои мечты. Прости, что не смог осуществить их". Это -- самый щемящий момент в моей жизни. Не хочу, однако, чтобы вы чувствовали себя виноватыми или жалели меня. Я пишу вам письмо вовсе не с этой целью. Мне просто хочется, чтобы вы, дети, знали, как сильно я любила Роберта Кинкейда. И прожила с этим всю свою жизнь, день за днем, год за годом -- и так же он. Нам ниразу больше не пришлось разговаривать, но мы остались тесно связаны друг с другом -- насколько это возможно на расстоянии. Я не могу выразить свои чувства словами. Лучше всего сказал бы об этом Роберт. Мы прекратили существование как отдельные личности, и вместе создали что-то новое. Так оно и есть, это правда. Но, к сожалению, оно было обречено на скитания. Кэролин, помнишь, как мы однажды жутко поссорились из-за моего розового платья? Ты увидела его и захотела надеть. И сказала, что раз я никогда его не ношу, значит, оно мне не идет. Это -- то самое платье, в котором я была в нашу первую с Робертом ночь любви. Никогда в жизни я не выглядела такой красивой, как в тот вечер, и это платье -- маленькое, глупое воспоминание о тех днях. Вот почему я никогда больше не надевала его и не позволила тебе его носить. Когда Роберт уехал, я через некоторое время поняла, как, в сущности, мало знаю о нем --я имею в виду его детство, семью. Хотя, наверно, за эти четыре коротких дня я узнала почти все, что действительно имело значение: Роберт был единственным ребенком в семье, родители его умерли, в детстве он жил в маленьком городке в Огайо. Не уверена, учился ли Роберт в колледже, и даже не знаю, окончил ли он школу. Ум его был блестящим в каком-то первобытном, неотшлифованном, я бы сказала, таинственном смысле. Да, вот еще одна подробность. Во время войны он был фотокорреспондентом и участвовал в боях частей морского десанта в Тихом океане. Когда-то давно, еще до меня, он женился, но потом развелся. Детей у них не было. Его жена имела какое-то отношение к музыке, по-моему, он говорил, что она исполняла народные песни. Его долгие отлучки, когда он уезжал в экспедицию, оказались губительными для их брака. В разрыве он обвинял себя. Другую семью Роберт, насколько я знаю, так и не создал. И я прошу вас, дети мои, каким бы трудным для вас это поначалу ни показалось, пусть Роберт станет для вас частью нашей семьи. Меня по крайней мере всегда окружали близкие люди. А Роберт был один. Это несправедливо. Я предпочла бы -- во всяком случае, мне так думается -- ради памяти Ричарда и принимая во внимание людской обычай обсуждать чужую жизнь, чтобы все, о чем вы узнали из моего письма, не выходило за пределы семьи Джонсон. Но тем не менее оставляю это на ваше усмотрение. Я в любом случае не стыжусь того, что произошло. Наоборот. Все эти годы я безумно любила Роберта. Но найти его я попыталась только однажды. Это было после того, как умер ваш отец. Попытка не удалась, я испугалась, что узнаю о нем самое худшее, и бросила поиски. Я просто не в состоянии была взглянуть правде в лицо. Так что вы можете, наверно, представить, что я почувствовала, когда в тысяча девятьсот восемьдесят втором году получила посылку вместе с письмом от адвокатской фирмы из Сиэтла. Хочу еще раз сказать: я очень надеюсь, что вы поймете меня и не будете слишком плохо обо мне думать. Если вы любите меня, то должны относиться с уважением к моим поступкам. Благодаря Роберту Китейду, я поняла, что такое быть женщиной. Возможно, знают об этом немногие, но есть женщины, которые так и не испытали любовной страсти. Роберт был нежным, теплым и сильным. Он заслуживает вашего уважения, а возможно, и любви. Мне бы хотелось, чтобы еы смогли дать ему и то, и другое. Ведь в определенном смысле через меня он относился по-доброму и к вам. Будьте счастливы, дети мои. Мама". Долго стояла тишина в старой кухне. Потом Майкл глубоко вздохнул и посмотрел в окно. Кэролин обвела взглядом стол, мойку, пол. Она тихо заговорила. Ее голос был не громче шепота: -- О Майкл, Майкл, представь себе, как прошли для них эти годы. Они так отчаянно стремились друг к другу. Мама отказалась от него ради нас и папы. А Роберт Кинкейд оставался далеко, потому что он уважал ее чувства -- к нам. Майкл, мне невыносимо думать об этом. Как мы относимся к своим семьям -- так небрежно, невнимательно, как будто семья -- это само собой разумеется. А ведь из-за нас их любовь закончилась вот так. Они были вместе четыре дня -- всего четыре! За всю жизнь. А мы находились тогда на этой дурацкой ярмарке. Посмотри на маму. Я никогда ее такой не видела. Какая она красивая -- и это не фотография сделала ее такой, а он. Ты только взгляни, она здесь свободная и какая-то неистовая. Волосы разметались по ветру, глаза блестят, лицо такое выразительное. Как замечательно она здесь получилась! -- Господи, Господи, -- единственные слова, которые Майкл был в состоянии произнести, вытирая лоб кухонным полотенцем, а когда Кэролин отвернулась, он промокнул им глаза. Кэролин снова заговорила. -- Совершенно ясно, что все эти годы он не делал никаких попыток увидеться с ней или хотя бы поговорить. И умер он, наверно, в одиночестве. И послал ей фотоаппараты, потому что ближе нашей мамы у него никого не было. Помню, как мы с мамой поругались из-за розового платья. И ведь это продолжалось несколько дней. Я все хныкала и требовала сказать, почему она не разрешает мне надеть его. Потом я долго с ней не разговаривала. А она мне только сказала: "Нет, Кэролин, только не это платье". А Майкл вспомнил историю со столом, за которым они сейчас сидели. Теперь ему стало понятно, почему мать попросила его принести стол обратно, когда умер отец. Кэролин открыла маленький конверт, проложенный изнутри войлоком. -- Вот его браслет и цепочка с медальоном. А вот записка, о которой упоминает мама в своем письме -- она прикрепила ее на Розовом мосту. На той фотографии, которую он послал ей, виден листочек бумаги на деревянной планке. -- О Майкл, что же нам делать? Пока подумай, а я сейчас вернусь. Она взбежала по ступенькам наверх и через несколько минут вернулась. В руках Кэролин держала полиэтиленовый пакет с розовым платьем. Она вытряхнула платье из пакета и развернула. -- Представляешь, какая мама была в этом платье? Они танцевали здесь, на кухне. Подумай, как прекрасно они провели здесь время, и чей образ стоял у нее перед глазами, когда она готовила еду для нас и сидела с нами, обсуждала наши проблемы, советовала, в какой колледж лучше пойти, соглашалась с тем, что трудно удачно выйти замуж. Господи, до чего же мы наивные дети по сравнению с ней! Майкл кивнул и перевел взгляд на полку над раковиной. -- Как ты думаешь, у мамы было здесь что-нибудь выпить? Видит Бог, мне это сейчас необходимо. А что касается твоего вопроса, то я не знаю, как нам поступить. Майкл обследовал полку и нашел в глубине бутылку, на донышке которой оставалось немного бренди. -- Здесь хватит на две рюмки. Кэролин, ты будешь? -- Да. Майкл достал две единственные рюмки, поставил остатки бренди, а Кэролин молча пробежала глазами начало первой из трех тетрадей в кожаных переплетах. "Роберт Кинкейд приехал ко мне в понедельник, шестнадцатого августа девятьсот шестьдесят пятого года. Он хотел отыскать дорогу к Розовому мосту. Солнце уже клонилось к западу, было жарко. Он вел грузовик, который называл "Гарри"..." Постскриптум. "Козодой" из Такомы Во время работы над повестью о Роберте Кин-кейде и Франческе Джонсон я постепенно начал понимать, что личность Кинкейда увлекает меня все больше и больше. Мне уже стало недоставать тех сведений о нем, которые у меня были, да и, в сущности, все остальные знали не больше. И вот за несколько недель до того, как отправить рукопись в печать, я поехал в Сиэтл в надежде раскопать что-нибудь новое о Роберте. Я в целом представлял, что он был творческой натурой, любил музыку, а значит, могли найтись люди в среде музыкантов или художников в районе Пьюджет-Саунд, которые знали бы его. Очень помог мне художественный редактор газеты "Сиэтл Таймс". Он сам ничего не знал о Кин-кейде, но обеспечил мне доступ к подшивкам периода с семьдесят пятого по восемьдесят второй год, то есть того времени, которое больше всего интересовало меня. Просматривая номера газет за восьмидесятый год, я наткнулся на фотографию одного негра -- джазового музыканта. Он играл на тенор-саксофоне. Звали его Джон Каммингс по прозвищу "Козодой". А под фотографией стояла подпись: Роберт Кинкейд. В профсоюзе музыкантов Сиэтла мне сообщили адрес Джона и попутно предупредили, что он давно уже не выступает. Ехать мне предстояло в Такому, немного в сторону от Пятой магистрали. Там, на одной из боковых улочек промышленного района города и жил отставной джазист. Мне пришлось приезжать туда несколько раз, прежде чем я застал его дома. Поначалу он отнесся с подозрением к моим расспросам. Но все-таки мне удалось убедить его в серьезности моих намерений и благожелательности интереса к Кин-кейду. Он стал более дружелюбным и рассказал все, что знал. То, что вам предстоит прочесть, -- это слегка подредактированная запись моего интервью с Каммингсом. Ему тогда было семьдесят лет. Во время нашего разговора я включил магнитофон и просто слушал его рассказ. Интервью с "Козодоем" Каммингсом "Стало быть, я тогда лудил в одном кабаке у Шорти, это в Сиэтле, знаешь, да? Я там жил в то время. Мне нужна была глянцевая фотка получше -- для рекламы, понятно. Ну, и наш басгитарист рассказал мне, что на островах живет один парень, вроде он неплохо работает. Телефона у него не было, так что пришлось посылать ему открытку. И вот он является. Очень странный на вид, одет вроде как пижон -- в джинсах, высоких ботинках, а сверху еще оранжевые подтяжки. Ну вот. Вынимает он свои причиндалы, в смысле аппараты, такие обшарпанные. В жизни не подумаешь, что они могут работать. Ну, думаю, дела. А он ставит меня вместе с моей дудкой напротив белой стенки и говорит: играй, да не останавливайся. Я и заиграл. Минуты три или около того фотограф стоял как столб и глазел на меня. Ну и взгляд у него, должен сказать! Как будто пронизывает тебя насквозь. Глаза у него были голубые-голубые. В жизни таких не видал. Потом, смотрю, начал снимать. И спрашивает, не могу ли я сыграть "Осенние листья". Я сыграл. Наверно, раз десять подряд, пока он возился у своих аппаратов и отщелкивал один кадр за другим. Потом он мне говорит: "Порядок, я все сделал. Завтра будут готовы". На следующий день приходит с фотками, и тут я чуть не упал. Уж сколько меня снимали за всю мою жизнь, такого еще не было. Класс, можешь мне поверить. Ей-Богу. Запросил он пятьдесят долларов -- дешево, по-моему. И, значит, благодарит меня и, уходя, спрашивает, где я играю. Я говорю: "У Шорти". А через несколько дней выхожу играть на сцену и смотрю -- он сидит в углу. Слушает. Ну вот, а потом он стал приходить раз в неделю, всегда по вторникам -- сядет за столик, слушает и пьет пиво -- не по многу. Я в перерывах тогда подсаживался к нему на пару-тройку минут. Спокойный такой мужик, говорит мало, но приятный. Всегда очень вежливо спрашивал, не могу ли я сыграть "Осенние листья". Так, мало-помалу, мы и познакомились. Я тогда любил ходить в гавань -- садился и смотрел на воду и на корабли. Оказалось, что и он туда приходит. И так как-то получилось, что мы стали приходить к одной скамейке и проводили полдня в разговорах. Знаешь, такая парочка стариканов, оба уже у финиша, оба чувствуют, что устарели и никому не нужны. Он частенько приводил с собой собаку. Хороший пес. Он звал его Хайвей. Музыку он чувствовал, это точно. Джазмены ее тоже чувствуют. Поэтому, наверно, мы и сошлись с ним. Знаешь, как это бывает, играешь мотивчик, уже тысячу раз его сыграл, а потом вдруг р-раз! -- и у тебя в голове целая тьма новых мыслей, и они сразу вылетают из дудочки, не успеваешь даже о них подумать. А он сказал, что в фотографии и в жизни также. И еще он сказал: "Это как заниматься любовью с женщиной, которую по-настоящему любишь". Он тогда, помню, все пытался передать музыку в визуальных образах, как он это называл. Однажды он мне сказал: "Джон, помнишь, ты играл одну фигуру в четвертом такте "Изысканной леди"? Ну так вот, я наконец поймал ее, позавчера утром. Свет на воде был такой, как надо. И тут смотрю в видоискатель, -- а в небе цапля делает петлю. Я сразу же вспомнил твою фигуру и щелкнул кадр". Так и сказал. Он все свое время тратил на эти образы. Просто помешался на них. Не могу я только в толк взять -- на что же он ухитрялся жить? О себе он почти ничего не говорил. Я знал, что раньше он много ездил, все страны повидал, но в последнее время -- нет. Ну и вот, однажды я его спрашиваю про эту вещичку, что у него всегда висела на груди. Если поближе подойти, то можно было прочитать имя "Франческа". Я и спросил, мол, что-нибудь, связано с этим? Он сначала долго молчал, все смотрел на воду. Потом спрашивает: "У тебя есть время?" А был как раз понедельник, мой выходной. Я сказал ему, что времени у меня вагон. Тогда он и начал рассказывать. Вроде как его прорвало. Весь день говорил и почти весь вечер. Я подумал, он, наверно, долго держал это все в себе. Ни разу не назвал фамилии этой женщины и места, где все происходило. Но, знаешь, приятель, этот Роберт Кинкей