перь, впервые оказавшись с ней лицом к лицу, Кэсси поняла, что прежде вообще никогда по-настоящему не видела черного лица. Оно было не черным, а желто-коричневым и как будто прозрачным. - Что тебе? - спросила Кэсси. Но та смотрела на нее задумавшись, словно и ей почудилось что-то странное в лице Кэсси. В пустом доме стояла тишина, за окнами ярко светило солнце, шелестела зеленая листва. Наконец, оторвавшись от своих мыслей, негритянка сказала: - Сами, что ли, не знаете? - Ты что, забыла, что должна говорить мне "мэм"? - сказала Кэсси, удивляясь своим, словам, недоумевая, откуда они взялись, потому что она ни о чем не думала в эту минуту, только чувствовала какое-то веселое головокружение, словно ветерок шевелит молодые листочки в лучах весеннего солнца. - Да, мэм, - говорила жена Бентона, спокойно глядя на нее, - да, миссис Спотвуд. Извините. - И поскольку Кэсси не нашла, что ответить, начала снова: - Так вы не знаете? - О чем? - Мой муж, он уехал, - сказала она, - уехал на войну. - Да, - раздраженно сказала Кэсси, - сбежал перед самой пахотой, когда и так рук не, хватает. И снова собственные слова удивили ее, потому что она ни о чем таком не думала, слова сами шли ей на язык неизвестно откуда. - Так вы не знаете? - тихо спросила женщина, заглядывая Кэсси в глаза. - Не знаете, что тут делается? Неужто так и не узнали, за столько-то лет? Она замолчала, но Кэсси уже все поняла, и опять это головокружение, словно листва, освещенная солнцем, трепещет у тебя перед глазами. Как странно, когда вдруг что-то узнаешь, когда из темноты неведения вдруг возникает отчетливая мысль, почему-то начинает радостно кружиться голова, даже если то, что ты узнала, - ужасно. Будто вдруг становишься самой собой. В тот вечер, после ужина, когда Сандер еще допивал свой кофе, она сказала: - Послушай, Сандер. - Чего? - Я все знаю, - сказала она, сама удивляясь своему бесстрашию. Своей независимости. - Что ты знаешь? - Жена Бентона сегодня приходила ко мне. Он насмешливо оглядывал ее. Потом сказал: - А ты, значит, воображала, что во всем округе, кроме тебя, никто юбки не носит? - загоготал и отхлебнул кофе. - Ты не понимаешь, Сандер, - терпеливо объяснила она. - Ты думаешь, я к тебе в претензии. Не в этом дело. Мне все равно. Даже если бы ты побил меня, мне и то было бы все равно. Бесстрашие и независимость все еще не покинули ее. - Ну так чего же ты суешься? - А вот чего. Ты ведь прогнал ее мужа. Но ее прогонять нельзя. Она ждет ребенка. От тебя. Ты должен для нее что-нибудь сделать. Если бы ты... Он хохотал до слез. Потом, уняв смех и утирая глаза тыльной стороной ладони, сказал: - Так ты думаешь, у меня денег куры не клюют. Оттого-то эта коза, твоя мамаша, и решила меня на тебе женить. А ты думала, я не знаю?! Ну так вы просчитались. Денег у меня нет и не будет. И я плюю на это дело, - он поднялся со стула и снова захохотал. - Но пусть кто-нибудь посмеет сказать, что Сандерленд Спотвуд не способен быть джентльменом. Мне стоит только захотеть! Я джентльмен, и возмещу убытки. Джентльмен я или нет, черт побери! Он расправил плечи и поднял голову в наивной попытке принять солидную позу. - Я заплачу этой черной кошке и, сверх того, раз она тебе так полюбилась, поселю ее у тебя под боком. Соседками будете! Отдам ей в пожизненное .владение халупу, в которой она проживает, плюс сорок акров земли - мой лучший участок. Вот так. Живите в мире. Он хохотал. Она молчала, а когда затихли раскаты громового хохота, сказала: - Сандер. Он поглядел на нее. - Сандер, - сказала она, - я только сейчас поняла. Ты совсем не плохой человек. Просто с тобой что-то случилось и ты стал сам не свой. Просто ты тронутый, Сандер. Он все еще смотрел на нее, но уже совсем другим взглядом, в котором что-то медленно просыпалось, и вдруг сверкнул глазами, как в тот вечер в "кабинете", когда он сперва обнимал ее за ноги, а потом вскочил и выбежал вон. - Сама ты тронутая, - сказал он, и его голубые глаза засветились влажным блеском, - сама ты тронутая. Чертова ледышка! И опять в его взгляде было что-то непривычное. - Сказать тебе, сказать тебе, о чем я думаю по ночам? Она промолчала. - Я бы тебе раньше сказал, да раньше я и сам не знал. Только сейчас вдруг понял. Я думаю: вот была бы забава - растопить эту ледышку! Я затем и полез к тебе в кровать, что хотелось посмотреть, как ты растаешь. Он снова засмеялся. Потом спросил: - Знаешь, над кем я смеюсь? Она промолчала, а он продолжал: - Над самим собой. Какой же я был сосунок. Я думал, я настоящий мужчина. Нет, не тот я был мужчина, чтобы тебя растопить. Теперь он глядел на нее притихшими, почти нежными, задумчивыми глазами. Что-то робко шевельнулось в ее душе, как в ту ночь в "кабинете", а все остальное вдруг показалось дурным сном. Но он уже снова хохотал. И говорил: - Да ты на это просто не способна! В начале осени после недолгой болезни умерла ее мать. На похоронах она не пролила ни слезинки. Она завидовала тем, кто плакал, и думала, какое им выпало счастье - быть собой, иметь и терять, и чувствовать, как слезы катятся по щекам. Приехав после похорон домой, она почувствовала, что с ней что-то происходит. Сначала ей показалось, что она наконец заплачет, и это ее обрадовало. Но она не заплакала, а засмеялась, засмеялась оттого, что не могла плакать на похоронах родной матери. Потом ей говорили, что, начав смеяться, она уже не могла остановиться. Сразу после рождества - рождества сорок второго года - ее поместили в нервную клинику доктора Спэрлина, под Фидлерсбэргом. Весной сорок шестого года Сандера хватил удар. Сай Грайндер, успевший побывать на войне и вернуться, вез кукурузу по дороге и увидел Сандера Спотвуда, лежавшего на крыльце. Он втащил его в дом и позвонил доктору Такеру, который приехал, оказал больному посильную помощь и известил о случившемся Маррея Гилфорта. Для Сандерленда Спотвуда, ставшего просто тушей с пустыми и чистыми, как у младенца, глазами, ничего уже нельзя было сделать, только класть ему в рот еду, лить питье, убирать нечистоты и почаще обтирать кожу. Однако денег на то, чтобы нанять для этого человека, уже не было. Тогда Маррей Гилфорт навестил владельца нервной клиники. Тот признал, что миссис Спотвуд чувствует себя гораздо лучше. Он согласился, что несложные каждодневные обязанности могут пойти ей на пользу. И ее привезли домой. И теперь, двенадцать лет спустя, лет, которых в сущности не было вовсе, потому что они пронеслись и исчезли, ясным зимним утром, стоя в кухне перед накрытым столом и глядя на дымящийся кофе, в одно мгновение она осмыслила свою жизнь. Всю жизнь ее покидали, и в этом состояло ее предназначение. Она вдруг ощутила то высшее блаженство, которое приходит лишь с ясным и самостоятельным пониманием своей судьбы, то есть себя. Стоя в залитой солнцем кухне, она чувствовала, что обрела покой и бессмертие. Все предназначенное свершилось. И Анджело Пассетто не вернется. Но он вернулся. ГЛАВА ПЯТАЯ Стемнело. Большая и яркая лампочка без абажура свисала с потолка, освещая просторную кухню. На лампе видны были мушиные пятна и жирные подтеки осевших на стекло кухонных испарений. По вечерам иной раз случалось, что Кэсси бросала работу и начинала глядеть на сияющую лампочку. Та, казалось, придвигалась к ней все ближе, и мушиные пятнышки на стекле делались большими и отчетливыми, однако лампочка хотя и приближалась, но никогда не подходила вплотную. А иногда удалялась от нее, вращаясь и уплывая, становилась все меньше, но не исчезала из виду. Кэсси глядела на лампочку, неподвижно стоя посреди кухни с кастрюлей в руке. Рука с кастрюлей, в которой Кэсси собиралась варить картошку, висела как плеть, словно была слишком слаба даже для такого ничтожного груза. Лампочка удалялась, и видеть это было невыносимо; но сегодня, глядя на нее, Кэсси знала, чтобы выжить, нужно только поверить, что все происходящее, даже самое невыносимое, - неизбежно, потому что иначе ты была бы не ты. И она знала, что теперь уже ничто не будет дразнить и мучить ее, приближаясь, но не даваясь в руки. Отныне все - и эта лампочка, и стены кухни, и деревья в темноте за окном, и горы за деревьями, - все будет, вращаясь, покидать ее. Но тут она услышала скрип. Дверь, дверь на задний двор, медленно открывалась. Он вернулся. Ей виделось, что он качается и гнется в дверном проеме, словно темнота за его спиной была беспокойной волной, которая принесла его сюда - спустилась с гор, из леса, распахнула дверь и теперь вот-вот сама вольется в дом, наполнит кухню, швырнет его к ней. Вот темнота водоворотом кружится вокруг его ног, поднимается до колен, еще чуть-чуть, и она подхватит его и внесет в дом, а он будет не отрываясь смотреть Кэсси прямо в глаза. Но случилось иначе. Войдя в кухню, он нащупал за спиной дверь и захлопнул ее. Щелкнул замок. Путь темноте был перекрыт. Но это было не все, потому что когда на мгновение она перевела взгляд на лампочку, то оказалось, что та теперь не уходит от нее, а приближается, и уже отчетливо видны мушиные пятнышки на стекле. Значит, она ошиблась. Ее уже не покидали. К ней возвращались. Она снова посмотрела на него и увидела, как приближается его лицо: он вернулся. Увидела, как смотрят на нее его глаза, услышала, как он произносит: "Привет". Она попыталась ответить, но губы не слушались ее. Лицо все приближалось. Вокруг розовых губ торчали черные щетинки: он сегодня не брился. Он шел к ней, но при этом приближался быстрее, чем несли его ноги, я быстрее, чем приближались к ней стены, плита, лампочка и все остальное. Когда он приблизился вплотную, она закрыла глаза. И очутилась в темноте. Потом услышала - или нет, просто почувствовала, что он исчез. Открыла глаза. Он прошел мимо нее к старой цинковой раковине у окна и налил воды в стакан, словно ничего не произошло: просто человек вернулся поздно и хочет пить. Теперь уже стены застыли на своих местах. Точно псы, которым велено стоять. Он смотрел на нее так пристально, что ей казалось - еще немного и взгляд его начнет причинять боль. - Ездил в Паркертон? - спросила она, вернее, услышала, как кто-то ее голосом задал этот дурацкий вопрос. - Да, - сказал он, - в Паркертон. Наконец он отвел взгляд от ее лица и посмотрел на накрытый стол. Она тоже оглянулась. На столе лежала красная клетчатая клеенка, а на ней - ложка, вилка, нож, кофейная чашка и фарфоровая бело-розовая тарелка, последняя из старого сервиза, подаренного еще тете Джозефине на свадьбу. Кэсси всегда кормила его из этой тарелки. - Пойду умоюсь, - сказал он и вышел в прихожую. В бесчувственном оцепенении она застыла возле плиты. Если ничего не чувствовать, ничего и не произойдет. А если ничего не произойдет, то и чувствовать будет нечего. Он долго не возвращался, и это было кстати, потому что она успела все приготовить - картофельное пюре, две свиные котлеты, горошек из банки. Сев за стол, он вилки не взял, словно и не собираясь есть, потом, когда она стала наливать ему кофе, поднял на нее глаза. А когда она отошла к плите, он опять опустил глаза и глядел теперь на кофе, от которого к ярко-белой лампочке у него над головой поднимались струйки пара. И вдруг, так и не притронувшись к еде, он отодвинул заскрежетавший по дощатому полу стул, подошел к старому холодильнику в углу за раковиной, вытащил лед, кинул три кубика в стакан, налил на две трети воды и вернулся к столу. Он аккуратно поставил стакан рядом с тарелкой, сел, каждым своим движением стараясь подчеркнуть, что не замечает ее присутствия, вытащил из кармана бутылку виски и налил стакан почти доверху. И только тогда посмотрел на нее покрасневшими глазами. И подтолкнул к ней стакан. Она покачала головой. - Не хочешь! - воскликнул он и засмеялся коротким лающим смехом. Отхлебнул порядочно виски и начал есть, без аппетита, медленно и брезгливо, недоверчиво осматривая каждый кусок, прежде чем положить его в рот. Глаз на нее не поднимал. Кофе стоял нетронутый. Съев больше половины, он вдруг решился - посмотрел ей в глаза. Она оцепенела под этим внезапным взглядом в упор. - Ты там стоишь, почему? - спросил он. Она попыталась понять, почему в самом деле стоит у плиты. Каждый вечер, подав ему ужин, она стояла там и смотрела, как он ест. Ей было видно, как влажно блестят под лампочкой его волосы, гладкие, точно черная эмаль. Но она понимала, что это не ответ на его вопрос, и чувствовала себя как в школе, в той давно развалившейся школе у дороги, когда учитель задавал ей вопрос, а ответ никак не шел на язык. Он глядел на нее в упор. - Ты не ешь? - сказал он. Она покачала головой. - Почему ты не ешь? - сказал он. - Не могу, - сказала она. - Почему не могу? Опять она не знала, что ответить. Обычно она ждала, пока он кончит есть и уйдет из кухни, а потом разогревала что-нибудь для Сандера. Накормив Сандера, садилась возле его кровати и ела. Но разве это ответ на его вопрос? - Почему ты не сидишь? - говорил он, глядя на нее покрасневшими глазами, Она не отвечала. - Вон стул, видишь? - сказал он, указывая на стул у стены возле раковины. - Неси сюда. Она принесла стул. - Хорошо, садись. Она опустилась на стул, чувствуя на себе яркий свет лампы. Он снова принялся есть, по-прежнему не обращая на нее внимания. Доел, поднял голову. В резком электрическом свете лицо ее казалось белым как мел, но он глядел на нее в упор, и вот на скулах у нее появились яркие лихорадочные пятна и по лицу пополз румянец. Кэсси опустила голову, но он успел поймать ее взгляд: из темных глазниц словно откуда-то издалека глаза ее смотрели на него с мольбой. Это продолжалось ровно секунду, и она тут же уронила голову на грудь, но в нем уже вспыхнул гнев. - Почему молчишь? Он перегнулся через стол и приказал: - Говори. Она не шевелилась, и быстрым движением он внезапно схватил ее за руку, вяло, смиренно лежавшую на клеенке; схватил крепко и потянул, приподнимая ее руку над столом. - Говори! Ну, говори! Но она по-прежнему молчала, и в отчаянии, в злобе он отбросил ее руку. Вскочил со стула и схватил бутылку. - Ты кто? - закричал он. - Святая мадонна! Кто ты есть? Она подняла голову, чтобы поглядеть на него и попытаться ответить на этот вопрос, словно повисший в воздухе, но Анджело был уже в дверях. А потом и дверь закрылась. Он стоял в темной прихожей, тяжело дыша. Если бы она хоть что-нибудь сказала. Чтобы хоть знать, что она настоящая, живая. Не зажигая света, он на ощупь медленно прошел из прихожей в коридор и оттуда в свою комнату. Так же в темноте лег на кровать, прямо в одежде, не сняв даже туфель. Отхлебнул из бутылки, поставил ее на пол возле кровати, закурил и лег на спину. Затягиваясь, он держал сигарету в кулаке, пряча от глаз ярко вспыхивающий уголек. Но, не желая видеть даже слабое розовое свечение, уходившее из-под ребра его ладони в темноту, он упорно глядел в невидимый потолок. Прошло какое-то время, он отхлебнул еще виски и снова закурил, все так же глядя в темноту. Снова шел дождь. Проснувшись, он не понял, где находится. Потом почувствовал боль в большом и указательном пальцах и вспомнил. Он заснул с горящей сигаретой в руке. Окурок лежал на одеяле и еще дымился. Он раздавил его, сунул пальцы в рот и свободой рукой поискал бутылку на полу. Нашел ее и встряхнул. Услышал в темноте негромкий всплеск: виски было мало. Допил все, что оставалось. Он лежал на спине, думая: "Святая мадонна, святая мадонна. Опять я здесь". И вдруг услышал хрипение. Хрип этот часто доносился из комнаты рядом. Он был похож на звук, который ему случалось слышать на ферме у дяди в Огайо, когда резали овцу. Овцу подвешивали за задние ноги и перерезали ей горло, и ее последнее, захлебывающееся кровью блеяние звучало таким же хрипом. Только блеяние быстро кончалось, потому что овца сразу умирала, а этот хрип слышался подолгу. Звук был громкий, громче, чем обычно. Он хотел было подняться, но звук прекратился, и он снова лег. Потом все же встал, на цыпочках вышел на заднее крыльцо и облегчился. Вернувшись к себе в комнату, он вспомнил, что, выходя, не обратил внимания на то, что его дверь была отворена. Потому-то и звук был такой громкий. Он попытался вспомнить, закрыл ли свою дверь, когда пришел после ужина. Он всегда закрывал ее. Но чего ему волноваться из-за этой двери? В доме никого нет, никого, кроме женщины и хрипения из той комнаты, и дождя на улице, а наверху - давящей темноты. Все еще стоя в дверях и держась за косяк, он поднял голову, посмотрел на потолок. Там, наверху, были комнаты, которых он никогда не видел, комнаты, полные темноты. Он давным-давно мог пойти туда и посмотреть, и никто бы ему слова не сказал. Он бывал в прихожей и видел широкую лестницу, ведущую наверх. Но ему и в голову не приходило подняться по ней. Он даже ни разу не полюбопытствовал, куда ведут две другие двери в его коридоре, полагая, что и здесь, и наверху комнаты едва ли сильно отличаются от его собственной. Но то было раньше, вчера. А теперь - сегодня, и того, что произошло, уже не вернуть назад. И потому, стоя в этом темном коридоре, он чувствовал, что ему хочется осмотреть дом, попробовать каждую дверь, постоять в каждой комнате, подышать темнотой, узнать... что? Он ощупью прошел к себе, зажег свечу, закурил и, держа сигарету в левом углу рта, вернулся в коридор, как всегда плотно закрыв за собой дверь, и потянул дверь комнаты напротив. Это оказалась ванная, там стояла большая цинковая ванна, обшитая лакированными досками и обрамленная мрамором. Другая мраморная плита обрамляла цинковый умывальник с такими же, как над ванной, массивными медными кранами. В углу возле окна стоял унитаз с мощным старомодным сливным баком. "Господи помилуй, - подумал он, - а Анджело каждое утро ходит на двор". Но когда он повернул кран над умывальником, вода не потекла. Он наклонился со свечой над унитазом. Унитаз был сухой и пыльный. Тогда он вернулся в коридор и пошел в прихожую. Тихо постоял возле двери в комнату, из которой доносился этот хрип. Он стоял так тихо, что даже пламя свечи замерло, и тени сделались неподвижны, точно черные бумажные силуэты, наклеенные на стену. Он повернул направо, к следующей двери. Он все еще был в городской одежде и туфлях и старался ступать бесшумно. Посветив на ноги, он увидел, что высохшая лакированная кожа уже не блестит и начала трескаться. Его охватило отчаяние. Все же он отворил дверь и поднялся по лестнице. Ковер на ступеньках был весь в дырах. Он оглянулся, не поднимая свечи, и темнота у него за спиной показалась ему особенно черной: тень его как бы повисла над ним в воздухе, и, продолжая подниматься, он чувствовал ее тяжесть у себя на плечах. Он ходил из комнаты в комнату. Из темноты на него наплывали вещи, покачиваясь в свете свечи, точно пучки водорослей в лениво текущей реке. В одной комнате крысы или белки распотрошили лежавший на кровати матрац, и его серые свалявшиеся внутренности были разбросаны по полу. Сквозь тонкие подошвы своих туфель он почувствовал под ногами сухие катышки помета. В нос били затхлые запахи пыли и сырости. Дождь барабанил здесь громче, чем внизу. Последней он обследовал комнату в передней части дома, расположенную примерно над гостиной. Она была просторнее остальных, с камином, отделанным мрамором, и громадной кроватью под балдахином у стены против двери. Он подошел к кровати и остановился подле нее. Ткань балдахина прогнила и местами начала расползаться под собственной тяжестью, над кроватью неподвижно свисали полосы разлезшейся материи. Он поднес к ним свечу и по серо-розовым разводам заключил, что балдахин был когда-то красным, может быть, пунцовым. Он поднял руку, чтобы потрогать ткань, но почувствовал на пальцах прикосновение отвратительно-легкой, сухой и липкой паутины, которую он не заметил. Отдернул руку, так и не коснувшись балдахина, и вытер пальцы о штанину. На кровати лежали две толстые перины, обшитые полосатым тиком, валик, тоже в блекло-серую полоску, и две подушки. Он в жизни не видал такой кровати. Отходя, он заметил отблеск свечи в высоком зеркале гардероба, стоявшего возле противоположной стены, - и в ту же секунду увидел призрачную человеческую фигуру и бледное лицо, освещенное колеблющимся пламенем. Он оцепенел от ужаса, не сразу сообразив, что и это, как и свеча, - отражение в зеркале; эта вытянутая, шея, широко раскрытые глаза, бледное лицо и сигарета, висящая в углу рта, - его собственные. Поняв, в чем дело, но все еще не оправившись от потрясения, он озадаченно двинулся навстречу своему отражению. Остановился перед зеркалом и вгляделся в свое лицо. "Это я", - думал он, внимательно разглядывая отражение, недоверчиво говоря себе, что это и есть он сам, Анджело Пассетто, и все больше удивляясь своему открытию. Потом лицо в зеркале вдруг потемнело. Только теперь он увидел, что свеча догорает. Он все еще глядел в зеркало, когда пламя свечи в последний раз взметнулось и погасло. В зеркале остался только крошечный уголек сигареты, висевшей в левом углу рта. Он чуть заметно освещал часть щеки и уголок губ, которых уже почти касался. Он разжал губы и языком вытолкнул окурок, а потом аккуратно наступил на светящуюся точку на полу. Она не помнила, что именно прервало ее сон, но проснулась с таким чувством, будто в душе у нее что-то действительно разорвалось; так рвется прогнивший оконный шнур - и падает рама, и вылетает стекло. Проснулась с ощущением невозвратимой утраты: разорвано, разбито, не вернется, и только по этому ощущению вспомнила свой сон. Сай Грайндер - не заматеревший малый в рваной красной куртке, стоящий на мосту на фоне темнеющего неба над ревущим ручьем, с луком в руке, выкрикивающий какое-то непонятное ей оскорбление, - а другой, юный Сай Грайндер улыбался ей той самой улыбкой, от которой на глаза у нее наворачивались слезы радости. Он хотел было коснуться ее, позвать, но тут сон прервался и она проснулась с острым ощущением утраты, которое сменилось вспышкой ярости - зачем ей приснился этот сон! Никогда ей не снился Сай Грайндер - для чего теперь он снова возвращается к ней! Окончательно проснувшись и лежа в темноте, она с мрачным удовлетворением подумала, что, наверное, ее разбудил Сандер. Но, судя по его дыханию, он не звал ее. Она лежала и слушала. И скоро услыхала тот самый шум, который разбудил ее. Наверху в передней части дома кто-то ходил, натыкаясь на мебель. В то же мгновение дрожь холодком пробежала у нее по спине, и она поняла: это он. "Он", потому что по имени она его не звала, во всяком случае про себя. Она вслушивалась, чтобы не пропустить момент, когда там, наверху, в черной пустоте дома, снова раздастся шум его шагов. Вот опять. Ближе. Спустившись кое-как вниз по темным ступенькам, он остановился возле двери в ту комнату, откуда доносился хрип, и прислушался. Ничего не было слышно. Он передернул плечами. Что там за дверью? Только эта женщина. И кто-то хрипевший иногда, точно овца под ножом. А женщина, притаившись, стоит по другую сторону двери и наверняка прислушивается. Он был уверен, что не ошибся. Тогда он отошел от двери; дойдя до своей комнаты и взявшись за ручку, он отчетливо вспомнил, что, вернувшись к себе после ужина, он все-таки затворил дверь. Значит, она открыла ее, когда он спал. Он почти видел, как она сначала прислушивалась к его дыханию, и как в темноте белело прижатое к двери лицо, а потом она бесшумно отворила дверь. Он поежился. Потому что вспомнил стол, накрытый для него сегодня вечером: белая с розовым тарелка, нож, ложка и вилка, чашка - и все это на красной клетчатой клеенке с серыми трещинами, и на всем - ослепительный электрический свет. Все было готово к его приходу. Значит, она знала, что он вернется. И, сделав это открытие, он почувствовал, что совершенно беззащитен. Будто связан веревками по рукам и ногам. Будто брошен в темную комнату - и ключ поворачивается в замке. На рассвете он проснулся с пересохшим горлом и тяжелой головой, - и с той же мыслью, словно она поджидала его пробуждения. Значит, она все знала. Иначе почему она не позвонила в полицию? Телефон в доме есть. Откуда она знала, что он не сбежал с ее машиной? Положим, она бы позвонила в полицию. Его бросило в пот при мысли, что он действительно чуть не сбежал. Он отъехал уже миль на сто, въехал в Кентукки и, не разбирая дороги, гнал машину неизвестно куда, лишь бы прочь, подальше отсюда. И только в Кентукки вспомнил, какой сегодня день. Вторник. Он должен был ехать в Паркертон. И он развернулся и поехал в Паркертон. Возвращаясь из Паркертона в долину, он едва сдерживался, чтобы не свернуть с дороги. Потом подумал, что, если выпить, может, полегчает. Он не пил три года. И так привык, что даже не хотелось. Но теперь на него будто нашло. Анджело остановился возле магазина фасованных товаров. Вернувшись в машину, он свинтил с бутылки крышку и поднес виски к губам, но подумал, что не стоит пить, пока не съедет с шоссе. Так что сперва он доехал до Корнерса и свернул в долину. И тогда сделал два долгих глотка из бутылки, обжигая горло. Он ехал долиной, слабые фары тонули в низком тумане. Собирался дождь, и он вспоминал, как в тот день под дождем шел этой дорогой по берегу ревущего ручья. Ручей и теперь ревел, а он и теперь ехал туда же. Возвращался. Он ехал все медленнее, и старый двигатель начал подергиваться на слишком высокой передаче. Он подъезжал к тому месту, где этот проклятый Санта Клаус - чтоб ему! - взлетел над дорогой и упал, сраженный стрелой. Вот и дом замаячил слева от дороги. Машина двигалась медленно, колеса соскальзывали в мокрые колеи и буксовали. Анджело был словно кучер, распустивший поводья, - пусть лошадь, повесив голову, сама бредет в темноте. Он миновал дом и поехал дальше. И пока не увидел свет в той хижине, не признавался себе, что вернулся. Нашел подходящее место, развернулся и с потушенными фарами поехал назад, но, проезжая опять мимо хижины, остановился. Увидел свет в окошке и мерцающий отблеск на мокрой земле. Поискал на сиденье бутылку и, не отрывая глаз от светлого пятнышка на земле, отхлебнул из горлышка. Так он сидел долго. Несколько раз прикладывался к бутылке. Он видел себя самого как бы со стороны: в машине под дождем одиноко сидит человек и неотрывно глядит на свет в окошке, а девушка что-то делает в своей хижине. В конце концов он заставил себя завести мотор и медленно двинулся к дому: теперь он знал, что вернется туда. Подъехав, он даже не потрудился поставить машину в сарай, а просто вылез и пошел к светящемуся окну кухни. Он укрылся под кедром, где темнота была погуще, и принялся смотреть на женщину в окне. Он увидел, как там, за окном, словно в совсем ином мире, женщина стоит у плиты и держит кастрюлю в бессильно опущенной руке; внезапно он заметил, что пытается угадать ее мысли. "Боже ты мой, - думал он, - боже ты мой". Если бы утром она хоть что-нибудь сказала. Хоть бы пошевелилась. Хоть бы ударила его. Ну хоть бы поцарапала. Или закричала. Хоть что-нибудь, что-нибудь... И, стоя под мокрым кедром, глядя на женщину, одетую в старую коричневую куртку, он вспомнил, как утром ее неподвижное тело, лежавшее на полу в бессильной, неуклюжей позе, поразило его своей красотой. Но ведь она даже глаз не раскрыла. Будто неживая. Нет! Он даже поперхнулся от неожиданной догадки: будто это он, он был для нее чем-то неодушевленным. Потом он увидел за окном стол под яркой лампочкой, тарелку. Он стоял и ждал, но знал, что рано или поздно войдет в кухню. И она, она тоже знала с самого начала. Рассветное мерцание разгоралось, превращаясь в день, а он лежал в постели и снова видел все происшедшее - с первой до последней минуты. И говорил себе, что если не вставать, то больше уже ничего не будет. Никогда. И лежал на спине, и натягивал одеяло до самого носа, и закрывал глаза, чтобы больше никогда больше ничего не происходило. Но в конце концов он встал. Надел красный укороченный халат и вышел в коридор, остановился перед дверью на задний двор, прикурил и увидел, что дверь у него за спиной приотворилась и в щели показался глаз. Стояло ясное, светлое утро. Лужи от вчерашнего дождя поблескивали тонким ледком. Мир был ярок и чист. Глядя на свое окно, Анджело медленно выпускал из ноздрей дым, который тотчас бледнел и исчезал в лучах солнца. Эта сторона дома была в тени, и на серой некрашеной стене блестящим черным прямоугольником темнело его окно. Стой тут полуголый на холоде и жди - чего? - жди, потому что эта идиотка, наверное, там, у него в комнате. В нем закипела злость и вместе с нею ожесточенное упрямство. Пойти на кухню, затопить плиту, усесться там и ждать. Съесть что-нибудь самому. Что угодно, черт с ним, с кофе. И ждать, пока она придет. Переждать, переупрямить ее. Пусть знает! Даже к окну не подойдет, не заглянет, там ли она. Но к окну он подошел. Как и в тот раз, она скорчилась на полу возле кровати, в той же старой фланелевой рубашке, и ему даже видно было, что рубашка зачинена. Голова на постели, глаза закрыты. Ну, он ей покажет. Пойдет в кухню и будет ждать. Он бы так и сделал. Если бы она не приподнялась на коленях и не потянулась бы с закрытыми глазами к подушке, на которой была вмятина от его головы. Руки нащупали подушку и притянули ее. И тогда, все так же стоя на коленях, не открывая глаз, она уткнулась в нее лицом. Увидев это, он почувствовал новый прилив гнева. И все же даже в эту минуту его душили отчаяние, тоска и желание. И он бросился к двери. Все случилось так же, как в тот раз. Только, выбегая из комнаты, он унес с собой не городской костюм, а свою рабочую одежду. Если прежде он хватался за работу, потому что находил в ней убежище от самого себя, то теперь в работе он давал выход ярости. Он был всегда занят, чем именно - ему было все равно. Он давно уже заменил разбитое стекло в своем окне и теперь принялся за остальные - их набралось немало. В дождливые дни он рыскал по чердаку, выискивая дыры в кровле, и из очередной поездки в Паркертон привез дранку и залатал все дыры. Он купил краску и покрасил фасад, вернее, ту его часть, которая была защищена от дождя высокой крышей веранды: добравшись до открытых стен, он обнаружил, что во многих местах надо менять обшивку и, кроме того, доски слишком сырые, чтобы их красить. Надо было ждать, чтобы все хорошенько просохло. Однако он еще раз выкрасил сухую стену, сменил несколько половиц на веранде и выкрасил пол. Потом начал постепенно менять прогнившую обшивку. Эту работу он прервал, чтобы заняться ванной комнатой. Однажды утром, стоя высоко на приставной лестнице и пришивая доску к стене, он вспомнил про ванную, которую обнаружил в ту ночь, когда вернулся и бродил в темноте по дому. Повинуясь внезапному порыву, он тотчас же слез с лестницы, сел в машину, поехал в Корнерс, где была ближайшая лавка, купил там карманный фонарь. Вернувшись, он разыскал в грубо сложенном каменном фундаменте забитый досками вход и залез под дом. Целый день у него ушел на то, чтобы разобраться, какие трубы подают воду в ванную. Во-первых, потому, что вначале он потерял время, проверяя водопровод, который, как оказалось, шел на второй этаж. Во-вторых, потому, что работать в тесном подполье было чертовски неудобно. В иных местах балки лежали так низко, что ему приходилось ползти под ними на животе; он отталкивался локтями и пальцами ног, а лицо его облепляла древняя паутина, мерцавшая в прыгающем луче фонарика. Несколько раз он переворачивался на спину, чтобы дать отдохнуть затекшим мышцам. В одну из таких передышек, лежа в темноте, дыша сухим и холодным воздухом, полным пыли, столько лет пролежавшей в темноте, он вдруг почувствовал, будто что-то поднимается к нему из земных глубин, и им овладевает апатия, и ему хочется остаться тут навсегда. Как сладко было бы лежать здесь вечно! Мелькнули в памяти ощущения далекой прежней жизни: обжигающая струя виски в горле, шорох женского платья, рев мотора, когда машина летит в темноту, пронзая ее лучами фар, возбуждение драки, отражение в зеркале, когда проводишь расческой по блестящим черным волосам, кружение цветных огней в танцзале под нескончаемую музыку. Таким мельканием огней была вся его жизнь. Ведь правда, - жизнь его сводилась к пестрой круговерти, к погоне неизвестно за чем, к суете и каким-то поискам, которых он и сам-то не понимал. А в действительности все так просто. Лежи себе во тьме, без желаний, ни в чем не нуждаясь. Должно быть, он задремал. Потому что внезапно очнулся в темноте, не помня, где он, потом вспомнил, спохватился, что фонарь куда-то исчез, и ему показалось, что нависшая над им громада дома медленно опускается на него. Он в панике ощупал землю, нашел и зажег фонарь и увидел неподвижные балки, землю, испещренную тенями, лежавшими в самых неожиданных местах, оттого что фонарь был так близко к земле; и повсюду, куда доставал луч света, свисали с балок кружева паутины. Паниковать было глупо. "Я починю трубу, - сказал он себе. - Анджело починит трубу". Если не думать ни о чем другом, все будет в порядке. Для починки водопровода ему пришлось дважды ездить в Паркертон: сначала, чтобы купить трубы и взять напрокат ножовку и инструмент для резьбы, потом чтобы отвезти инструменты обратно. На время работы нужно было перекрыть подачу воды в дом. Он нашел основную линию, по которой вода самотеком спускалась к дому из выложенного камнем бассейна в лесу на склоне холма. Там был вентиль, погнутый и поржавевший, но действующий. Когда он велел женщине запасти воды, он ей ничего не объяснил. Он вообще старался объяснять как можно меньше. Так он охранял свою независимость. Свое право быть самим собой. Закончив завтрак и поставив на стол пустую чашку, он тотчас отодвигал стул и, еще чувствуя, как последний глоток горячего кофе проходит по пищеводу, выходил во двор, и только там, оказавшись на свободе, закуривал. В дождливое утро он стоял на заднем крыльце, посасывая сигарету и ожидая, чтобы дождь хоть на время перестал и можно было взяться за дело. Если просвета в тучах не было, он надевал старый макинтош, который нашел в кладовке, и, перебежав через двор в сарай, копошился там в сырости, притворяясь, что разбирает хлам, скопившийся в сарае за многие годы. Притворяясь, потому что все необходимое он уже сделал. Притворяясь не для того, чтобы обмануть эту женщину. Ему не было нужды обманывать ее; обманывать приходилось собственные руки, внушая им, что движения, которые они совершают, имеют смысл. Не обманешь руки, и сам не будешь обманут, и придется сидеть в холодном сумеречном сарае и думать обо всем, что было и ушло, и никогда не вернется, потому что теперь ему суждена лишь жизнь, которую он ведет здесь. Иногда днем, независимо от того, шел дождь или нет, сидел он без дела в сарае или работал, он решал не идти в дом обедать. Не потому что пришлось бы видеть ее, нет, она к этому времени куда-то исчезала, даже если с утра и была во дворе - вешала белье, например. Она всегда оставляла ему что-нибудь холодное на столе и кофе на еще горячей плите. И все же иногда он предпочитал работать или, если шел дождь, сидеть в сарае и следить за размеренными движениями своих рук, притворявшихся, что они работают. Но наставало время, и все-таки приходилось идти в дом. Теперь, когда в ванной работали краны, можно было не ходить в кухню за водой. Он шел в ванную, раздевался до пояса и мылся, потом доставал бритву, надеясь, что в змеевике, вделанном в кухонную плиту, осталась теплая вода. Побрившись, он причесывался, потом наклонялся к зеркалу, разглядывая свое отражение; у него была смуглая кожа, черные глаза и овальное лицо с правильными чертами, вот только губы слишком пухлые. Потом он отхлебывал хороший глоток виски, которое теперь всегда держал у себя в комнате, надевал городскую рубашку и шел в кухню. Стол был накрыт для него одного. Женщина всегда стояла у плиты. Но однажды, хлебнув больше обычного, он подошел прямо к ней, схватил ее за плечи и с силой прижался губами к ее губам. Потом отпустил и посмотрел ей в лицо. - Святая мадонна! - закричал он. - Ты почему молчишь? Никакого ответа. - Святая мадонна! - кричал он, слыша, как эхо обращает его голос в отдаленный вой. - Кто ты, скажи? Кто ты есть? И в этот момент раздалось хрипение из той комнаты. Если бы он не оставил дверь открытой, они бы не услышали. - Кто это? - решительно спросил он, схватив ее за плечи и встряхнув. - Думаешь, Анджело будет жить тут и не знать? Потом оттолкнул ее и сказал: - Пойду и увижу. И двинулся к двери. В дверях остановился и оглянулся на нее. - Пойду посмотреть! - снова заявил он, Если бы она ему запретила или даже позволила, он бы действительно пошел. Но она ничего не сказала. Тогда, взбешенный и униженный, он закрыл дверь и сел за стол. После ужина он всегда сразу шел к себе. Ложился и при свете старой настольной лампы без абажура, которую откопал в сарае, читал один из своих журналов. Он нашел их в шкафу, в той комнате наверху, где стояла кровать с балдахином. Там были "Верный сыщик", "Шкип", "Черная маска", "Искренние признания", "Страна гангстеров" и множество других - десятки наименований, сотни номеров, некоторые тридцатипятилетней давности, самые свежие - за сорок пятый год. Все эти журналы с пожелтевшими, ломкими страницами, выцветшими обложками, непривычными фасонами женских платьев и устаревшими автомобилями он перетаскал к себе в комнату, составил стопками вдоль стены у кровати и вечерами читал их. Прочтя журнал от корки до корки, включая объявления и рекламу, он швырял его в угол. Он не сумел бы вспомнить рассказ, прочитанный неделю назад или даже накануне, не сумел бы сказать, чем один рассказ отличается от другого. Но он чувствовал, что именно такое однообразие ему и нужно. Волнение, рожденное прочитанным сегодня скабрезным детективом, назавтра передавалось ему, едва он раскрывал рассказ, столь же бессмысленный, как и все остальные, полный порохового дыма и запаха обнаженных тел и снова ведущий по тому же кругу привычных переживаний. Все это был призрачный сон, такой же сон, каким теперь представлялось его прошлое, и когда воображение его соединяло оба призрачных мира в один, он казался себе сильным, он снова жил настоящей жизнью: мужчины падали, подкошенные ударом его кулака или выстрелом из пистолета, и белые руки тянулись к нему, и алые губы, искаженные страстью, жалобно шептали его имя: "Анджело, Анджело..." Он, бывало, лежал на спине и думал, что вот когда-то жил на свете человек по имени Анджело, и это имя можно было услышать наяву. Теперь это случалось только во сне. Наставал момент, иной раз в середине рассказа, и он ронял журнал на грудь и тянулся к подержанному приемнику, который купил в Паркертоне. Приподнявшись на локте, держа во рту сигарету, он крутил ручку, и когда находил музыку, которая была ему нужна, уменьшал звук до призрачного бормотания, до шепота, и мысленно переселялся в мир, откуда доносилась эта музыка. Он лежал с закрытыми глазами и старался вспом