ы получились грандиозные. Город был битком набит народом, самым разным народом: пронырами из окружных советов, провинциалами, деревенскими, людьми, никогда прежде не видевшими тротуаров. И с ними были женщины. Они заполнили все пространство вокруг Капитолия, затопили прилегающие улицы, а с неба сыпалась изморось, и громкоговорители орали со столбов и деревьев слова, от которых хотелось блевать. Потом, когда гроб снесли по большой лестнице Капитолия и погрузили на катафалк, когда пешие и конные полицейские пробили ему дорогу, процессия медленно потекла к кладбищу. Толпа хлынула следом. На кладбище ее мотало взад и вперед по траве, она затаптывала могилы и выворачивала кустарник. Некоторые надгробья были опрокинуты и разбиты. Только через два часа после погребения полиции удалось расчистить место. У меня это были вторые похороны за неделю. Первые прошли совсем иначе. Я имею в виду похороны Адама Стентона в Берденс-Лендинге. 10 После того как Хозяина зарыли в землю и потные пузатые городские полисмены вместе с поджарыми молодцеватыми патрульными и конными на холеных нетерпеливых лошадях, чьи ноги по щетку увязали в клумбах, молча вытеснили с кладбища толпу, - но гораздо раньше, чем начала подниматься притоптанная трава и смотрители занялись ремонтом опрокинутых памятников, - я уехал в Берденс-Лендинг. Для этого были две причины. Во-первых, оставаться в городе было выше моих сил. Во-вторых, в Лендинге жила Анна Стентон. Она осталась там после похорон Адама. Она приехала в Лендинг вслед за дорогим лакированным катафалком, на машине похоронного бюро, в сопровождении медицинской сестры, которая оказалась лишней, и старой подруги Кети Мейнард, которая, без сомнения, тоже оказалась лишней. Я не видел ее в этом наемном лимузине, который полз по правилам палаческого ритуала все сто без малого миль пути, медленно наматывая на колеса милю за милей, медленно и аккуратно, словно стаскивал бесконечный лоскут кожи с живого мяса. Я не видел ее, но знаю, как она выглядела: прямая, лицо с прекрасным, резко обозначенным костяком бледно, руки сжаты на коленях. Потому что такой я увидел ее под замшелыми дубами: она выглядела одинокой, хотя рядом у могилы стояли Кети Мейнард, сестра милосердия и другие люди - друзья семьи, зеваки, пришедшие, чтобы позлорадствовать и потолкать друг дружку локтями, репортеры, знаменитые врачи из столицы, Балтимора и Филадельфии. Такой она была, когда уходила с кладбища, сама, без посторонней помощи, а Кети Мейнард и сестра милосердия брели сзади со смущенными и постными лицами, какие бывают у людей, оставшихся наедине с близким родственником покойного. И даже в воротах кладбища, когда к ней подскочил репортер и щелкнул фотоаппаратом, выражение ее лица не изменилось. Когда я подошел к воротам, он еще стоял там - нахал, в шляпе набекрень, с фотоаппаратом на груди и ухмылкой на нахальном лице. Я подумал, что может быть, встречал его в городе, а может и нет - они все на одно лицо, нахалы, которых пекут на факультете журналистики. - Здравствуйте, - сказал я. Он сказал: - Здравствуйте. - Я вижу, вы сделали снимок? - сказал я. - Ага. - Сынок, - сказал я, - если ты проживешь достаточно долго, ты поймешь, что даже репортеру не всегда обязательно быть подонком. Он сказал "угу" и посмотрел на меня нахальными глазами. Потом спросил: - Вы - Берден? Я кивнул. - Господи! - изумился он. - Работает у Старка и еще называет кого-то подонком. Я только посмотрел на него. У меня уже бывали такие стычки. Сотни стычек с сотнями людей. В вестибюлях гостиниц, в спальнях, в машинах, за столом, на уличных перекрестках и заправочных станциях. Иногда это говорилось другими словами, а иногда совсем не говорилось, но висело в воздухе. И я знал, как заткнуть им рот. Я умел развернуться и заехать прямо под ложечку. Да и как не уметь? У меня была большая практика. Но от этого устаешь. С одной стороны, это чересчур легко, и пропадает всякий интерес. А со временем ты так привыкаешь, что даже не злишься. И все же настоящая причина в другом. В том, что люди, которые тебе это говорят - или не говорят, - и правы и не правы. Если бы правда была однозначна - вся там или вся тут, - тебе не пришлось бы задумываться, можно было бы зажмуриться и рубить сплеча. Но беда в том, что они правы наполовину и не правы наполовину - и в конце концов именно это вяжет тебя по рукам. Желание отсеять одно от другого. Ты не можешь им объяснить - на это никогда не хватает времени, да и не такое у них выражение на лицах. И вот наступает день, когда тебе уже не хочется бить под ложечку. Ты только смотришь на них, и они как сон или как дурное воспоминание, а то кажется, что и вообще их нет. И я только посмотрел на нахальную физиономию. Вокруг стояли люди. Они наблюдали за мной. Они ждали, что я скажу. Или сделаю. А меня почему-то не смущали их взгляды. Они даже не были мне противны. Я ничего не ощущал, кроме досады и отупения, и отупение было сильнее. Я стоял, смотрел на него и ждал, как ждешь боли после удара. Если бы боль появилась, я бы врезал ему. Но боли не было - было только отупение. Тогда я повернулся и пошел прочь. Меня не смущали глаза, смотревшие мне в спину, и даже чей-то смешок, правда очень короткий, - ведь мы были на похоронах. Я шел по улице, ощущая отупение и досаду. Но вызвала их не стычка в воротах. Они появились раньше. Я шел по набережной к дому Стентонов. Я не рассчитывал, что Анна сейчас меня примет; я просто хотел ей сказать, что пробуду в здешней гостинице до вечера. В том случае, конечно, если ничего не случится с Хозяином. Но, придя к Стентонам, я узнал, что Анна при всем желании не могла бы меня принять. Кети Мейнард и сестра милосердия уже не были лишними. Потому что, вернувшись домой, Анна прошла в гостиную, остановилась в дверях, медленно обвела взглядом комнату - рояль, картину над камином, всю обстановку, - так, как оглядывает комнату женщина, решив заново ее отделать и переставить мебель (я воспроизвожу рассказ Кети Мейнард), а потом просто упала. Она даже не схватилась за косяк, не пошатнулась, не издала ни звука, рассказывала Кети Мейнард. Теперь, когда все кончилось, она просто потеряла сознание. Поэтому, когда я туда пришел, сестра ухаживала наверху за Анной, а Кети Мейнард вызывала врача и распоряжалась по дому. Оставаться в городе не имело смысла. Я сел в машину и уехал в столицу. Но вот и Хозяин умер, и я вернулся в Лендинг. Мать со своим Теодором отправилась путешествовать, и дом был в моем распоряжении. В доме было пусто и тихо, как в морге. Но даже так он был веселее кладбищ и больниц, из которых я последнее время не вылезал. То, что умерло в доме, умерло давно, и я с этим свыкся. Я даже начал свыкаться с другими смертями. В земле уже лежали и судья Ирвин, и Адам Стентон, и Хозяин. Но кое-кто из нас еще был жив. И в том числе - Анна Стентон. И я. И вот, вернувшись в Лендинг, мы сидели рядом на веранде, когда светило солнце - бледно-лимонное солнце поздней осени, катившееся по укороченной дуге над полосатой, как оникс, водой залива, который сливался на юге с дымчатым осенним небом. Или, когда солнца не было и ветер наваливал волны на берег почти к дороге, а в небе не оставалось ничего, кроме косого дождя, мы сидели рядом в гостиной. Разговаривали мы мало - не потому, что не было темы для разговора, а потому, наверное, что она была слишком огромна и всякое слово могло нарушить прекрасное, но неустойчивое равновесие, которого нам удалось достичь. Мы как будто сидели на концах ненадежно уравновешенной доски, но под нами была не чистенькая детская площадка, а бог знает какая бездна, над которой бог соорудил для нас, малышей, качели. И если один из нас подастся к другому, пусть хоть на долю дюйма, равновесие нарушится и мы соскользнем в эту бездну. Но мы обманули бога, мы не обменялись ни словом. Мы не произносили ни слова, но иногда я читал Анне вслух. Я читал книгу - первую попавшуюся на глаза в тот день, когда я почувствовал, что больше не могу выносить эту тишину, которая пучилась и трещала от всех невысказанных слов. А попался мне первый том сочинений Энтони Троллопа [английский романист XIX века]. Чтение вполне безопасное. Энтони никогда не нарушает никаких равновесий. Эти осенние дни странным образом напоминали мне то время, почти двадцать лет назад, когда я влюбился в Анну. В то лето мы были совсем одни, даже среди людей, - единственные обитатели летучего острова или ковра-самолета, который представляет собой любовь. И теперь мы были совсем одни - но на летучем острове или ковре-самолете другого рода. В то лето нас будто захватил могучий поток, и, хотя он верно нес нас к счастью, мы не в силах были ускорить его бег, потому что он сам знал свои сроки. И теперь нас будто захватил поток, и мы были бессильны перед его неудержимым бегом, потому что он сам знал свои сроки. Но куда он нас нес, мы не знали. Я даже не задавался таким вопросом. Однако время от времени я задавал себе другой вопрос. То сидя рядом с Анной, когда мы молчали или я читал ей книгу, то в одиночестве - за завтраком, гуляя по набережной, в постели. Это был вопрос без ответа. Когда Анна описывала мне свою последнюю страшную встречу с Адамом, как он ворвался к ней в квартиру и кричал, что не будет сутенером, она обмолвилась, что Адаму позвонил какой-то человек и рассказал про нее и губернатора Старка. _Кто_? В первые дни после катастрофы я совсем об этом забыл, но позднее вспомнил. И все же этот вопрос сначала не казался мне важным. Ибо тогда за общей досадой и отупением ничто не казалось мне важным. Вернее, то, что казалось мне важным, не имело никакого отношения к этому вопросу. Важным было то, что произошло, а не причина происшедшего - если только я мог не считать себя причиной. Но вопрос не выходил из головы. Даже когда я над ним не думал, я чувствовал порой, как он грызет, словно мышь, перегородки моего сознания. Первое время я не представлял себе, как спрошу об этом Анну. Я не смел ей сказать ни слова о том, что произошло. Наш заговор молчания должен быть вечным, ибо мы навеки связаны сознанием того, что уже участвовали непреднамеренно в другом заговоре - мы свели и этим погубили Адама Стентона и Вилли Старка. (Если мы нарушим заговор молчания, нам, возможно, придется вспомнить и о том заговоре, придется взглянуть на свои руки и увидеть, что они в крови.) И я ничего не говорил. Пока не почувствовал, что должен заговорить. Я сказал: - Анна, я хочу задать тебе один вопрос. О... об... этом. Я никогда больше об этом не заговорю. Она посмотрела на меня и не ответила. Я увидел в ее глазах ужас, но она быстро справилась с собой. Я опрометью бросился дальше: - Ты говорила мне... когда я приехал к тебе домой... что кто-то позвонил Адаму... рассказал ему... рассказал про... - Про меня, - закончила она фразу, которую я не решался выговорить. Она не ждала, пока эта фраза на нее обрушится. Она сама бросилась ей навстречу. Я кивнул. - Ну? - спросила она. - Он сказал, кто ему звонил? Анна задумалась. Казалось, в этот миг она приподнимает покров с того дня, когда к ней ворвался Адам, как приподнимают край простыни в морге, чтобы опознать труп. Потом она покачала головой. - Нет, - ответила она, - не сказал... - Она помедлила. - Только что это был мужчина. Я хорошо помню, он сказал - мужчина. И мы снова надолго замолчали, цепляясь за доску, которая дрожала и колебалась под нами над черной бездной. На другой день я уехал из Лендинга. Я приехал в столицу в конце дня и позвонил на квартиру Сэди Берк. Никто не подошел. Потом уже просто так, на всякий случай, я позвонил в Капитолий, но ее номер не отвечал. За вечер я несколько раз пробовал дозвониться к ней домой, но безуспешно. Наутро я не поехал искать ее в Капитолий. Я не хотел видеть тамошнюю шайку. Я вообще не хотел ее больше видеть. Поэтому я снова стал звонить. Ее номер не отвечал. Я попросил телефонистку узнать, если не трудно, где она находится. Через две или три минуты мне сказали: "Ее здесь нет. Она больна. Можно разъединять?" И не успел я опомниться, как в трубке щелкнуло и меня разъединили. Я позвонил еще раз. - Это Джек Берден, - сказал я. - Я хотел бы... - А-а-а, мистер Берден... - уклончиво и даже как-то вопросительно протянула телефонистка. Было время - и совсем недавно, - когда имя _Джек Берден_ заставляло людей шевелиться в этом заведении. Но голос телефонистки, ее тон показал мне, что имя _Джек Берден_ теперь ничего здесь не значит, кроме сотрясения воздуха. В первую секунду я страшно разозлился. Потом вспомнил, что изменилась ситуация. А она там изменилась. Когда она меняется в таком месте, она меняется быстро и по всем статьям, и телефонистка произносит ваше имя совсем другим тоном. И я уже больше не злился, мне было наплевать. Я проворковал: - Простите, вы не могли бы мне сказать, как мне разыскать мисс Берк? Я был бы вам очень признателен. Я подождал минуты две, пока она наводила справки. - Мисс Берк в санатории Миллет, - произнес ее голос. Кладбища и больницы: жизнь по-прежнему бьет ключом, подумал я. Но санаторий Миллет не был похож на больницу. Он ничем не напоминал больницы - я обнаружил это, когда свернул с шоссе в двадцати пяти милях от города и медленно покатился под сводами вековых вечнозеленых дубов, чьи ветви, увешанные сталактитами мха, смыкались над аллеей, создавая водянистый зеленый полумрак, превращавший ее в подобие пещеры. Между правильно рассаженными дубами стояли на пьедесталах античные статуи - мужчин и женщин, в одеждах и без одежд, замаранные непогодами, кислотами листвы и цепкими лишайниками, поднявшиеся, словно чахлые побеги, из липкого зеленовато-черного перегноя, - и смотрели на прохожего слегка обиженным, тяжелым, нелюбопытным взглядом жвачных животных. Взгляд этих мраморных глаз был, наверное, первым этапом в лечении невротика, прибывающего в санаторий. Словно вязкая мазь времени, ложился он на жаркие прыщи и расчесы души. В конце аллеи перед невротиком вставал санаторий, суливший блаженный покой за белыми колоннами. Санаторий Миллет был скорее домом отдыха, чем больницей. Его построил сто с лишним лет назад из тщеславия и любви к искусству хлопковый нувориш, который деньги ни во что не ставил и закупил в Париже целый корабль ампирной мебели для дома, а в Риме - целый корабль белых мраморных статуй для аллеи; который, должно быть, напоминал лицом грубую резьбу по дереву и не знал, что такое нервы; и теперь люди, которые были потомками таких людей или имели достаточно денег (нажитых в годы правления Гранта или Кулиджа) [Улисс Грант - президент США с 1868 по 1876 год; Калвин Кулидж - президент США с 1923 по 1929 год; годы правления обоих отмечены усиленной спекуляцией], чтобы считать себя их потомками, свозили сюда свои спазмы, судороги, тики и экземы, отдыхали в комнатах с высокими потолками, ели суп из омаров и слушали баюкающий голос психиатра, в чьих больших, бесстрастных влажно-карих глазах человек медленно тонет. Я сам чуть не утонул в этих глазах за ту минуту, когда спрашивал разрешения повидать Сэди. "Очень трудная пациентка", - сказал он. Сэди лежала в шезлонге у окна, которое выходило на лужайку, спускавшуюся к топкому берегу речки. Ее обкромсанные волосы были растрепаны, а белое лицо в косом послеполуденном свете больше чем когда-либо напоминало алебастровую маску Медузы, расстрелянную из духового ружья. И глаза были частью этой маски, будто брошенной на подушку. Они не были глазами Сэди Берк. В них ничего не горело. - Привет, Сэди, - сказал я, - надеюсь, я не потревожил вас своим посещением? Она разглядывала меня потухшими глазами. - Нет, не потревожили, - сказала она. Тогда я сел, подтащил свое кресло поближе и зажег сигарету. - Как вы себя чувствуете? - спросил я. Она повернулась ко мне и снова посмотрела на меня долгим взглядом. На миг что-то вспыхнуло в ее глазах - будто сквозняк пронесся над гаснущими углями. - Перестаньте, - сказала она, - я хорошо себя чувствую. С чего бы мне плохо себя чувствовать? - Ну слава богу, - сказал я. - Я приехала сюда не потому, что больна. Я приехала, потому что устала. Я хочу отдохнуть. Я так и сказала врачу: "Я буду здесь отдыхать, потому что устала. И не хочу, чтобы вы ко мне приставали, разговаривали со мной по душам и допытывались, не вижу ли я во сне красную пожарную машину". Я ему сказала: "Если я поговорю с вами по душам, вы такого наслушаетесь, что у вас уши завянут. Я хочу здесь отдыхать, и вы меня не злите". Говорю: "Я от многого устала, и больше всего - от людей, и к вам, доктор, это тоже относится". Она приподнялась на локте и посмотрела на меня. - И к вам это тоже относится, Джек Берден, - сказала она. Я ничего не ответил и не пошевелился. Сэди легла и, видимо, забыла обо мне. Сигарета успела догореть у меня в пальцах, и я прикурил от нее другую, прежде чем сказал: - Сэди, я понимаю, как вам тяжело, и не хотел бы ворошить старое, но... - Ничего вы не понимаете, - сказала она. - Ну так... приблизительно, - сказал я. - Но приехал я потому, что хочу задать вам один вопрос. - А я думала, вы приехали потому, что так страшно меня любите. - Не буду отрицать, - сказал я. - Люблю. Мы долго работали вместе и отлично ладили. Но не в этом... - Да уж, - перебила она, снова приподнявшись на локте, - все мы отлично ладили. Просто отлично, куда к черту... Я подождал, пока она ляжет и отвернется от меня к окну, за которым виднелись река и лужайка. В чистом небе над лохматыми макушками кипарисов за рекой летел ворон. Потом ворон скрылся, и я сказал: - Адам Стентон убил Хозяина, но сам он до этого никогда бы не додумался. Кто-то его натравил. Кто-то, кто знал, что за человек Адам, знал, как он получил пост в больнице, знал... Она как будто не слушала меня. Она смотрела в ясное небо над лохматыми кипарисами, где скрылся ворон. Я помедлил, потом, наблюдая за ее лицом, продолжал: - ...И знал про Хозяина и Анну Стентон. Я снова помолчал, наблюдая, какое впечатление произведут на нее эти имена, но лицо ее ничего не выражало. Оно выглядело просто усталым, усталым и совершенно безразличным. - И вот что я выяснил, - продолжал я. - В тот день Адаму кто-то позвонил и рассказал про Хозяина и его сестру. И все остальное. Словом, понимаете. Он взбесился. Пошел к сестре, набросился на нее, а она ничего не отрицала. Не такой она человек, чтобы отпираться. Я думаю, ей самой была противна вся эта скрытность, она почти обрадовалась, что может больше не прятаться... - Ну, ну, - сказала Сэди, не оборачиваясь ко мне, - расскажите мне, какая она честная и благородная, ваша Анна Стентон. - Извините, - сказал я, чувствуя, что краснею. - Кажется, я отклонился от темы. - Да, кажется, отклонились. Я помолчал. - Этот человек, который звонил Адаму, - вы не представляете, кто бы это мог быть? Казалось, она раздумывает над моим вопросом. Если она его слышала, в чем я не был уверен. - Не представляете? - спросил я. - Нет, не представляю, - сказала она. - Нет? - Нет, - сказала она, по-прежнему не глядя на меня. - А мне и незачем представлять. Потому что, видите ли, я знаю. - Кто? Кто? - Я вскочил с кресла. - Дафи, - сказала она. - Так и знал, - вскрикнул я. - Как же я не догадался! Больше некому. - А если знали, - сказала она, - какого черта вы сюда приперлись? - Я хотел убедиться. Хотел знать. Точно знать. Я... - Я оборвал себя и, стоя в ногах шезлонга, взглянул сверху на ее лицо, повернутое к окну и освещенное косыми лучами солнца. - Значит, вам известно, что это Дафи... Откуда вам известно? - Черт бы вас взял, черт бы вас взял, Джек Берден, - устало проговорила она и повернула голову ко мне. Потом, глядя на меня, она села и уже не устало, а горячо и со злобой произнесла: - Черт бы вас взял, Джек Берден, что вас сюда принесло? Почему вы всюду лезете? Почему не даете мне покоя? Почему? Я смотрел ей в глаза; глаза горели на искаженном лице. - Откуда вам известно? - мягко настаивал я. - Черт бы вас взял, черт бы вас взял, Джек Берден. - Это звучало как заклинание. - Откуда вам известно? - повторил я мягче прежнего, почти шепотом и наклонился к ней. - Черт бы вас взял, Джек Берден! - сказала она. - Откуда вам известно? - Потому что... - начала она, но осеклась и устало, с отчаянием повела головой, как ребенок в жару на подушке. - Потому что? - повторил я. - Потому что, - сказала она и откинулась в шезлонге, - я сама ему сказала. Я велела ему позвонить. Так. Так, значит. А я не догадался. Мои колени медленно подогнулись, я осел, как машина на спущенном пневматическом домкрате, и очутился в кресле. Ай да Сэди. Я смотрел на нее так, будто никогда ее прежде не видел. Через минуту она сказала: - Перестаньте на меня смотреть. - Но в голосе ее не было гнева. Я, наверно, продолжал смотреть на нее, потому что она опять попросила: - Перестаньте на меня смотреть. Потом я услышал свой голос, словно разговаривал с собой: - Вы убили его. - Ладно, - сказала она. - Ладно. Убила. Он бросил меня. Окончательно. Я знала, что теперь это окончательно. Ради своей Люси. После всего, что я сделала. Сделала его человеком. Я сказала, что он об этом пожалеет, а он улыбнулся этой новой своей постной улыбкой, как будто разучивал роль Христа, взял меня за руки и попросил понять... Понять, видали! И тут меня как обожгло: я убью его. - Вы убили Адама Стентона, - сказал я. - Боже, - выдохнула она, - боже. - Вы убили Адама, - повторил я. - И Вилли, - прошептала она. - Убила. - Да, - кивнул я. - Боже, - проговорила она, глядя в потолок. Я выяснил то, ради чего приехал сюда. Но я продолжал сидеть. Я даже не закурил. Немного погодя она сказала: - Подите сюда. Пододвиньте ваше кресло. Я подтащил свое кресло ближе к шезлонгу. Она не посмотрела на меня, но неуверенно протянула руку в моем направлении. Я взял ее и держал, а Сэди смотрела в потолок, и косые лучи безжалостно освещали ее лицо. - Джек, - сказала наконец она, не глядя на меня. - Да? - Я рада, что сказала вам. Я знала, что придется кому-нибудь сказать. Когда-нибудь. Я знала, что придется, но мне некому было сказать. Пока вы не приехали. Вот почему я так вас ненавидела в ту минуту. Как только вы вошли, я поняла, что должна буду вам сказать. Но я рада, что сказала. Мне все равно, кто об этом узнает. Может, я не такая благородная, как ваша Стентон, но я рада, что сказала. Я не нашелся что ответить. Поэтому какое-то время я продолжал сидеть - молча, что, видимо, устраивало Сэди, - держал ее за руку и глядел поверх нее на реку, которая вилась под мхом, свисавшим с лохматых кипарисов, - на воду, рябую от водорослей, тяжелую, с запахом и отливом болот, дебрей и темноты, начинавшихся за стриженой лужайкой. Я выяснил, что Крошка Дафи, который был теперь губернатором штата, убил Вилли Старка так же верно, как если бы его собственная рука держала пистолет. Я выяснил также, что Сэди Берк вложила оружие в руки Дафи и нацелила его, что и она убила Вилли Старка. И Адама Стентона. Но то, что сделала она, было сделано сгоряча. То, что сделал Дафи, было сделано хладнокровно. И в конце концов поступок Сэди Берк не имел такого значения. Меня он как-то мало интересовал. Значит, оставался Дафи. Дафи это сделал. И, как ни странно, при этой мысли я испытывал большую радость и облегчение. Дафи его убил. И от этого все становилось чистым и ясным, как в солнечный морозный день. Там где-то был Крошка Дафи со своим бриллиантовым перстнем, а тут был Джек Берден. Я ощущал свободу и ясность, как бывает после долгого паралича, вызванного неведением и нерешительностью, когда ты вдруг понимаешь, что можно действовать. Я чувствовал, что готов действовать. Но я не знал - как. Когда я во второй раз приехал к Сэди - по ее собственной просьбе, - она, не дожидаясь каких-либо намеков с моей стороны, сказала, что, если нужно, она составит заявление. Я ответил, что это будет прекрасно, и мне казалось, что это будет прекрасно, ибо я по-прежнему ощущал свободу, ясность и готовность к действию, а Сэди вооружила меня. Я поблагодарил ее. - Не надо меня благодарить, - сказала она, - я не ради вас это делаю. Дафи... Дафи... - Она села на шезлонге, и глаза ее загорелись, как прежде. - Вы знаете, что он выкинул? Не дожидаясь ответа, она продолжала: - После... После этого я ничего не чувствовала. Ничего. Я уже вечером узнала, что произошло, и мне было все равно. А на другое утро ко мне приходит Дафи, пыхтит, и улыбается, и говорит: "Ну, девочка, ты молодец, поздравляю, поздравляю". А я все равно ничего не чувствовала, даже когда посмотрела на его лицо. Но потом он обнял меня за плечи и похлопывать начал, поглаживать между лопатками. И говорит: "Ты убрала его, девочка, и я тебя не забуду. Теперь мы с тобой не расстанемся". И тут на меня накатило. В эту самую секунду. Как будто его не в Капитолии убивали, а здесь, сейчас, у меня на глазах. Я вцепилась в него ногтями и выскочила. Убежала на улицу. А через три дня, когда он умер, поехала сюда. Мне больше некуда было деться. - Ну что ж, спасибо, - сказал я. - Я думаю, мы расквитаемся с Дафи. - На суде ничего не докажешь, - сказала она. - Я на это не рассчитываю. Все, что он вам говорил или вы ему говорили, ничего не доказывает. Но есть другие способы. Она задумалась. - При любом способе, через суд или нет, вы же понимаете, что вам придется втянуть эту... - Она запнулась и не выговорила того, что вертелось у нее на языке. - ...Впутать Анну Стентон. - Она согласится, - заверил я. - Непременно согласится. Сэди пожала плечами. - Вам лучше знать, что вам нужно, - сказала она. - И вам, и ей. - Мне нужен Дафи. - Я не возражаю, - сказала она и снова пожала плечами. Вид у нее опять сделался усталый. - Я не возражаю, - повторила она, - но мир полон таких Дафи. Мне кажется, я всю жизнь среди них прожила. - Сейчас я думаю только об одном из них, - объявил я. Прошла неделя, я все еще думал об этом одном (к тому времени я решил, что не остается иного выхода, как дать материал в оппозиционную газету), когда получил записку, написанную его собственной рукой. Не могу ли я к нему зайти, спрашивалось в ней. Когда мне будет удобно. Мне было удобно немедленно, и я нашел его ветчинное величество на большой кожаной кушетке в библиотеке резиденции, где прежде сиживал Хозяин. Его ботинки заскрипели, когда он поднялся мне навстречу, но тело его колыхалось с легкостью раздутого тела утопленника, вырвавшегося наконец из цепких объятий донного ила и торжественно всплывающего на поверхность. Мы обменялись рукопожатиями, он улыбнулся. Кушетка снова застонала под его тяжестью, и он жестом предложил мне присесть. Черный слуга в белом пиджаке принес виски. Я сделал глоток, но от сигары отказался. Он сказал, что удручен смертью Хозяина. Я кивнул. Он сказал, что ребятам очень не хватает Хозяина. Я кивнул. Он сказал, что дело все же должно делаться. Так, как хотел бы Хозяин. Я кивнул. Он сказал, что все же ему очень не хватает Хозяина. Я кивнул. Он сказал: - Джек, ребятам вас очень не хватает. Я скромно кивнул и сказал, да, и мне их не хватает. Он продолжал: - Да, я еще на днях сказал себе: дай мне только впрячься, и я обязательно разыщу Джека. Ну да, Джек - как раз такой человек, какой мне нужен. Хозяин его очень высоко ставил, а что хорошо для Хозяина, то хорошо и для старины Дафи. Да, сказал я себе, надо разыскать старину Джека. Такой человек мне очень нужен. Прямой, честный. Такому можно довериться. Этот не подведет, не обманет. Его слово крепче печати. - Это обо мне речь? - спросил я. - Конечно, - ответил он. - Я хочу сделать вам предложение. Я не знаю точно, на каких условиях вы работали с Хозяином, но вы мне только скажите, и я вам прибавлю десять процентов. - Меня устраивало мое жалованье. - Вот это разговор белого человека, - сказал он и серьезно добавил: - И не поймите меня превратно, я знаю, что вы с Хозяином были вот так. - Он поднял два белых лоснящихся епископальных пальца, как для благословения. - Вот так, - повторил он. - Не поймите меня превратно, я не критикую Хозяина. Я просто хочу вам доказать, как я вас ценю. - Благодарю, - произнес я без особой теплоты. Теплоты, по-видимому, было так мало, что он слегка наклонился вперед и сказал: - Джек, я прибавлю двадцать процентов. - Этого недостаточно, - отозвался я. - Вы правы, Джек, - сказал он. - Этого недостаточно. Двадцать пять процентов. Я замотал головой. Ему стало немного не по себе, кушетка скрипнула, но он поборол себя и улыбнулся. - Джек, - произнес он задушевно, - вы скажите, сколько вы считаете нужным, уж как-нибудь сговоримся. Скажите, сколько вас устроит. - Нисколько, - сказал я. - А? - Слушайте, - начал я, - вы только что сказали, что я человек, слово которого крепче печати. Правильно? - Да, Джек. - Значит, вы мне поверите, если я скажу вам одну вещь? - Ну конечно, Джек. - Ну так я вам скажу. Еще не рождалось на свет скотины гнуснее вас. Несколько секунд я наслаждался мертвой тишиной, потом продолжал: - И вы думаете, что можете меня купить. Я понимаю, зачем вам это нужно. Вы не знаете, много ли я знаю и о чем. Я был близок с Хозяином и слишком много знаю. Я джокер в вашей колоде. И вы хотите сдать его себе из-под низу. Но этот номер не пройдет, Крошка, не пройдет. Плохо ваше дело, Крошка. Знаете почему? - Слушайте, - произнес он властно. - Слушайте, не смейте... - Плохо, потому что я много знаю. Я знаю, что вы убили Хозяина. - Это ложь! - закричал он и поднялся на кушетке - и кушетка заскрипела. - Не ложь. И не догадка. Хотя мне следовало бы догадаться. Мне сказала Сэди Берк. Она... - Она сама в этом замешана, сама! - Была замешана, - поправил я, - а теперь нет. Она об этом расскажет. Ей все равно, кто об этом узнает. Она не боится. - Зря не боится. Я... - Она не боится, потому что устала. Она устала от всего, от вас устала. - Я убью ее, - сказал он, и на висках его выступили капли пота. - Никого вы не убьете, - сказал я. - И теперь никто за вас этого не сделает. Потому что вы боитесь. Вы боялись убить Хозяина и боялись не убить, но вам помог случай. Вы не упустили случай, и, ей-богу, я вас за это уважаю. Вы мне открыли глаза. Понимаете, Крошка, все эти годы я не держал вас за живого человека. Вы были карикатурой из газеты. С вашим бриллиантовым перстнем. Вы были у Хозяина вместо груши и улыбались кривой улыбкой, когда он вас бил. Вы были как тот пудель. Вы когда-нибудь слышали про пуделя? Я не дал ему ответить. Он успел только рот открыть, а я уже продолжал: - У одного алкоголика был пудель, и он таскал его за собой повсюду, из бара в бар. А почему? Потому что любил? Нет, не поэтому. Он таскал за собой пуделя для того, чтобы можно было плевать на него и не пачкать пола. Вот вы и были пуделем у Хозяина. И вам это нравилось. Вам нравилось, когда на вас плевали. Вы не были человеком. Вы не существовали. Так я думал. Но я ошибался, Крошка. Что-то у вас было внутри, что делало вас человеком. Вам не нравилось, когда на вас плевали, даже за деньги. Я встал, держа в руке полупустой стакан. - И теперь, Крошка, - сказал я, - когда я знаю, что вы существуете, мне вас пожалуй что жалко. Вы смешной, толстый старик, Крошка, с плохим сердцем, с усохшей печенью, и по лицу вашему бежит пот, на душе у вас гнусная тревога, и большая чернота поднимается в вас, как вода в погребе. И мне вас даже жалко. Но если вы скажете хоть слово, я перестану вас жалеть. Поэтому сейчас я допью ваше виски, плюну в стакан и уйду. И я допил виски, бросил стакан на пол (он не разбился на толстом ковре) и двинулся к двери. Я почти дошел до нее, когда услышал за спиной скрип. Я оглянулся. - В суде, - проскрипел он, - не докажете. Я кивнул. - Да, - сказал я. - Не докажем. Но забот у вас и без этого хватит. Я открыл дверь, вышел, оставив ее открытой, и прошел под большой сверкающей люстрой через длинную переднюю к двери, за которой стояла свежая ночь. Я глубоко вдохнул холодный воздух и увидел сквозь ветви ясные звезды. Я чувствовал себя великолепно. Я лихо провел эту сцену. Я показал ему, где раки зимуют. Я лопался от гордости. Из ноздрей моих валил дым. Я был герой. Я был святой Георгий с драконом у ног. Я был Эдвин Бут [выдающийся американский трагический актер XIX века] и кланялся под газовыми огнями. Я был Иисус Христос с бичом в храме. Большой человек. И вдруг под звездами я мигом превратился в человека, который попотчевал себя всем, от супа до орешков и "Короны-короны", и чувствует себя наверху блаженства, и вдруг - нет ничего, кроме желтого кислого привкуса, который пробрался в рот из старого больного желудка. Три дня спустя я получил заказное письмо от Сэди Берк. В нем говорилось: "Дорогой Джек, чтобы вы не подумали, будто я хочу увильнуть от того дела, о котором мы говорили, посылаю вам обещанное заявление. Оно удостоверено свидетелями, заверено нотариусом, заштемпелевано по всей форме, и вы можете делать с ним все, что вам заблагорассудится, потому что оно - ваше. Это мое решение. Еще раз говорю, распоряжайтесь им, как вам угодно. Что касается меня, то я уезжаю. Не только из этой комбинации желтого дома с богадельней, а вообще из города и из штата. Жить здесь я больше не могу и поэтому отчаливаю. Я уеду далеко, уеду надолго, и, может быть, где-нибудь климат окажется лучше. Но моя двоюродная сестра (миссис Стил Ларкин, авеню Руссо, 23/31), которую можно считать моей ближайшей родственницей, будет иметь мой адрес, и, если вы захотите со мной связаться, пишите через нее. Где бы я ни была, я сделаю все, что вы скажете. Если вы скажете "приезжай" - я приеду. Я не хочу, чтобы вы думали, будто я увиливаю. Никакая огласка меня не пугает. Все, что вам будет нужно по этому делу, я сделаю. Но если хотите послушаться моего совета - бросьте это дело. Не потому, что я люблю Дафи. Я надеюсь, что вы скажете ему пару ласковых слов и нагоните на него холоду. Но мой вам совет - откажитесь. Во-первых, юридическим путем вы ничего не добьетесь. Во-вторых, если вы используете материал политически, самое большее, чего вы добьетесь, это помешаете переизбранию Дафи. А вы знаете не хуже меня, что его и так не выдвинут кандидатом. Ребята никогда его не выдвинут, потому что он болван даже по их понятиям. Он был просто принадлежностью Хозяина. А шайке эта история никак не повредит. Она просто даст ей повод избавиться от Дафи. Если вы хотите добраться до шайки, дайте им самим вырыть себе могилу. Теперь, когда Хозяина нет, она недолго протянет. А в-третьих, если вы это напечатаете, вашей даме Стентон придется туго. Может быть, она такая благородная и возвышенная, что пойдет на это, как вы говорили, но вы будете дураком. Ей, наверно, и без того пришлось несладко, и вы будете дураком, если станете мучить ее, изображая из себя бойскаута, а из нее Жанну д'Арк. И даже если вы только расскажете ей, будете дураком. Если уже не проболтались - с вас станется. Я не собираюсь утверждать, что она моя лучшая подруга, но еще раз говорю, у нее были свои неприятности, и вы могли бы дать ей передышку. Помните, я не увиливаю. Я просто даю вам совет. Не падайте духом. Ваша Сэди Берк". Я прочел заявление Сэди. Там было сказано все, что требовалось, и каждая страница была подписана и заверена. Затем я сложил его. Оно мне было не нужно. Но не из-за совета, который дала мне Сэди. Конечно, письмо ее было разумным. По крайней мере в том, что касалось Дафи и шайки. Но что-то произошло. Ну их всех к черту, думал я. Я был сыт по горло. Я еще раз посмотрел на письмо. Итак, Сэди обозвала меня бойскаутом. Но для меня это не было новостью. В ту ночь, когда я посетил Дафи и шел по улице под звездами, я называл себя худшими именами. Но ее слова попали в больное место и разбередили его. Разбередили потому, что, оказывается, не я один знал, где оно. Это знала Сэди. Она видела меня насквозь. Она читала в моей душе, как в книге. У меня оставалось одно, довольно кислое утешение. По крайней мере мне не надо было дожидаться, пока она меня раскусит. Я сам себя раскусил в ту ночь, когда шел от Дафи героем и бойскаутом и желтая кислая слюна вдруг высушила мне рот. Что же я понял? Я понял вот что: когда я выяснил, что Дафи убил Хозяина и Адама, я почувствовал себя чистым и свободным, и, когда я измывался над Дафи, я был наверху блаженства, я думал: значит, я не причастен. Дафи был злодей, а я - герой-мститель. Я задал Дафи трепку и раздувался, как мыльный пузырь. И вдруг что-то произошло, и рот мой наполнился желтой кислой слюною. Вот что произошло: я вдруг спросил себя - а почему Дафи так уверен, что я буду на него работать? И вдруг я вспомнил глаза нахального репортеришки в воротах кладбища и все другие глаза, смотревшие на меня с тем же выражением, и вдруг я понял, что пытаюсь сделать Дафи козлом отпущения, взвалить на него свои грехи, отмежеваться от Дафи, - и пиршество героизма отрыгнулось кислотой и желчью, я почувствовал, что влип, увяз, запутался, застрял, как вол в болоте, как муха в липучке. Я не просто увидел себя и Анну участниками заговора, который сделал Адама Стентона жертвой Вилли Старка и Вилли Старка жертвой Адама Стентона. Гораздо хуже. Получалось так, что я был участником еще более зловещего заговора, значение которого я не мог объять. Получалось так, что сцена, которую я сейчас пережил, была зловещим фарсом, поставленным неизвестно для чего и неизвестно перед какой публикой, хотя я знал, что она скалится где-то в темноте. Получалось так, что в разгаре сцены Крошка Дафи лениво, по-родственному подмигнул мне своим глазом-устрицей, и я понял, что он знает кошмарную правду: мы - близнецы, связанные нерасторжимее и гибельнее тех несчастных уродцев, которые соединены лишь стежком мяса и хряща и разветвлением крови. Мы связаны с ним навеки, и я никогда не смогу возненавидеть его, не возненавидев себя, или полюбить себя, не полюбив его. Мы едины перед немигающим оком Вечности, милостью бога нашего, Великого Тика. И я ворочался, трепыхался, словно бык или муха, и кислота жгла мне глотку, и все было яснее ясного, и я ненавидел все и вся: и себя, и Крошку Дафи, и Вилли Старка, и Адама Стентона. "Пропади они пропадом", - равнодушно повторял я под звездным небом. Все они казались мне одинаковыми. И я был такой же, как они. Так продолжалось некоторое время. Я не вернулся в Лендинг. Я не хотел видеть Анну Стентон. Я даже не распечатал полученное от нее письмо. Оно лежало на моем бюро, и я видел его каждое утро. Я не хотел встречать никого из знакомых. Я шлялся по городу, сидел в своей комнате, сидел в барах, где прежде редко бывал, или в первом ряду кинотеатров, откуда я мог любоваться огромными перекошенными тенями, которые жестикулировали, махали кулаками, обнимались и разражались речами, напоминавшими тебе обо всем, о чем ты только мог вспомнить. Я часами сидел в зале периодики публичной библиотеки, где собираются, как на вокзале, или в общественной уборной, или в филантропическом обществе, бродяги и катаральные старики и мусолят газеты, рассказывающие о мире, в котором они прожили уже некоторое количество лет, или просто сидят, посвистывая горлом и глядя на серую пленку дождя, сбегающую по оконным стеклам под потолком. В этой публичной библиотеке я и встретил Рафинада. Место было такое для него неподходящее, что я едва поверил своим глазам. Но сомнений не было. Большая голова была опущена, словно тонкий черенок шеи не выдерживал ее тяжести, и я видел тонкую, младенчески-розовую кожу на тех местах, где прежде времени вылезли волосы. Его короткие ручки в сморщенных рукавах из синей ди