Видмер Урс. Рай забвения --------------------------------------------------------------- ПОВЕСТЬ Перевод с немецкого Е. КОЛЕСОВА OCR: PHIPER --------------------------------------------------------------- И всегда поражался тем неустрашимым авторам, которые беспечно ездят на метро или отправляются в поход по окрестным кабакам, имея при себе рукописи своих шедевров, не запасшись даже вторым экземпляром. Рукописи при этом, разумеется, теряются -- их оставляют холодной ночью под неоновыми лампами кафе-мороженого где-нибудь в Нью-Йорке, или они вываливаются из багажника велосипеда, на котором автор с первыми лучами солнца -- а кругом кукуют кукушки -- едет домой, выскользнув из постели подружки, которая теперь спит, потому что вся книга была ей зачитана вслух, перед тем как они оба наконец отправились на седьмое небо, куда нам, смертным, путь заказан. Ни одну из этих рукописей найти не удалось по сей день, и нам остаются лишь воспоминания о чем-то стократ более чудесном, чем все написанное этим автором когда-либо и не потерянное. Годами я мечтал, что когда-нибудь почувствую такой прилив сил, что напишу толстую книгу, страниц на пятьсот, в которой наконец выскажу все -- и потеряю ее, ибо главное -- это процесс написания, а не сама книга. И я таки написал нечто подобное -- издатель, видевший мой труд, но так и не успевший его прочесть, сразу назвал это романом. А я тут же попытался его потерять. Наперекор собственным привычкам я пускался в длительные прогулки, долго ездил в трамваях и выскакивал из них сломя голову. Однако всякий раз находился какой-нибудь любезный господин или милая дама, догонявшие меня с криком: "Эй!" или "Постойте!", чтобы вернуть книгу. Моя благодарность в таких случаях была просто безмерна. Однажды, засидевшись в ресторанчике "Роза" допоздна, до самого комендантского часа, я засунул в карманы обоим полицейским, явившимся, чтобы вышвырнуть нас, забулдыг, а бармену пригрозить закрытием его заведения, если он не будет соблюдать законы хотя бы для виду, -- я засунул им в карманы плащей свою рукопись, заблаговременно разделенную на два почти одинаковых пакета. Однако оба они -- о, чувствительная служивая душа! -- скоро почувствовали лишний вес и сунули мне мой труд прямо в руки, правда не преминув прежде пролистать его. -- А что, неплохо! -- сказал один. Другой поддержал его: -- Молодец, валяй дальше! Я улыбнулся и потащился к себе, по дороге зашвырнув книгу в кучу компоста, откуда утром мой домохозяин извлек ее, чтобы положить в ящик для молочных бутылок, да еще с запиской, в которой слегка журил меня за излишнее пристрастие к горячительным напиткам. А книга ваша, мол, высший класс. Потом было еще много попыток. Я даже летал в Ибицу, где взял напрокат велосипед, но женщина, с которой я спал -- учительница из бирмингемского интерната для трудновоспитуемых, -- и не подумала заснуть после моего ухода, а выскочила из отеля на улицу нагишом с криком: -- Ay masterpiece, darling! То есть, мол, "вот твой шедевр", и что "она не позволит бросить его в багажник этого вшивого велосипеда", на котором я собирался добраться до своего бунгало, "и вообще отдай его мне!" И я отдал ей свой шедевр -- назывался он, если мне не изменяет память, "Ад забвения" -- и толкал велосипед, шагая вслед за ней, чуть ли не до самой своей постели. Поднявшись ни свет ни заря, она поцеловала меня и торжественно возложила рукопись мне на живот. Последняя попытка сорвалась вот как: я поехал в Золотурн на фестиваль литераторов, точнее, на ту пьянку, которую они устраивают по субботам в ресторане "Крест", и положил свою драгоценную рукопись -- после ночи, которую мы всю напролет плясали рок-н-ролл с одной поэтессой из Берна, -- на стол, где участники фестиваля разложили ксерокопии своих текстов. Теперь-то уж, думал я, она непременно затеряется в общем потоке и, унесенная волнами этого океана, наконец исчезнет в его пучинах. Не знаю уж, бог ли, черт ли тут подгадал, однако папка с моей рукописью попалась одному германисту, разыскивавшему, впрочем, всего лишь сумку со своей пижамой, и он в тот же вечер прочел все от корки до корки, лежа в постели, и сразу догадался, кто автор. Пару дней спустя он позвонил мне, уже ликовавшему, и я, запинаясь, выразил ему как мог свою безмерную благодарность, и вообще "у меня с души-де свалился огромный камень". "Можно я напишу вам посвящение, на титульном листе, когда книга выйдет?" -- спросил я заодно. Придя в себя, он сказал, что, конечно, будет рад, однако вынужден признать, что предпринятый им структурный анализ моей прозы совсем не сразу дал результаты -- то есть было, конечно, понятно, что книга написана швейцарцем довольно молодого возраста, потому что речь все время идет о деньгах, и там есть еще про горы, -- но тем не менее до меня он успел позвонить -- именно в таком порядке! -- Максу Фришу, Францу Бени, Райнеру Брамбаху (который к тому моменту уже успел умереть) и Петеру Бикселю. Этот последний, кстати, на следующем съезде литераторов через год признался мне, что после звонка он долю секунды колебался, не признать ли неизвестную рукопись своей, потому что четыреста пятьдесят страниц, что ни говори, порядочное искушение. Вот так, вконец отчаявшись, я отдал наконец свою рукопись издателю, приехавшему ранним утром и торчавшему у меня до позднего вечера, прячась за батареей пустых бутылок "Вельтинера". -- Ты там поосторожнее! -- крикнул я вслед велосипеду, на сиденье которого возвышался издатель, а в багажнике лежала драгоценная рукопись. -- Такие книги не каждый день пишутся! Он оглянулся, помахав мне рукой, и завернул за угол. Я вернулся в дом в глубоком раздумье. Моя книга ушла от меня в этот злобный бескрайний мир, и я уже не мог ничего с этим поделать. Прошло не так уж много времени, и издатель позвонил мне. Голос у него был то ли больной, то ли одышливый -- не надо было ему, наверное, гонять так быстро на этом велосипеде, у которого целых десять скоростей. -- Рукопись! -- вскричал он. -- Твоя рукопись пропала! -- Ты с ума сошел! -- возопил я с той же громкостью в трубку. -- Да ты понимаешь, что говоришь? У меня же нет второго экземпляра! На другом конце провода настала мертвая тишина. Потом издатель сказал -- уже совершенно другим тоном, похожим на автоответчик у какого-нибудь торговца недвижимостью, -- что рукопись погибла, вследствие чего он считает себя обязанным возместить мне причиненный ущерб. Удовлетворит ли меня сумма в 750 франков? В ответ я сумел лишь пробормотать: "Д-да", а потом: "Хотя нет...", а еще потом: "Но вообще-то конечно...", -- короче, этих денег я дожидаюсь до сих пор, хотя с выходом моего третьего романа издатель по меньшей мере во второй раз записал себе номер моего банковского счета. Речь в романе, насколько я помню, шла о человеке, который, старея, терял память. Он уже настолько ничего не помнил, что спрашивал свою дочь, кто она такая, а получив (,. забыв) ответ, осведомлялся, кто же тогда он сам, и сидел ночи напролет без сна, мечтая о вещах, не напоминавших совсем ничего. Например, об анемонах в светло-зеленых весенних лесах. У его болезни есть название, которое я забыл. Что-то типа "Шопенгауэр" или "Зонтгеймер". Днем он ходил в кафе и заказывал вещи, которых не существова- Рай забвения ло уже давно. Так, он говорил: "Двойной цвиккер, пожалуйста!" -- потому что это понятие сидело в каком-то уголке его ума с самого детства, -- и искренне удивлялся тому, что приносили ему официанты в ответ на это. Иногда они смеялись, и посетители кафе тоже, но это его совсем не трогало. Он ощущал свое родство с древнегреческими стариками, хоть их никогда и не бывало в его родном городе, -- они сидели, все в черном, на своих табуретках, склоняясь ниже и ниже, на фоне выбеленной известкой стены, и падали перед ней, чтобы уже никогда не подняться. На Пасху, когда стену приходится красить, молодежь переставляет стариков вместе с табуретками на пару метров в сторону, а потом обратно. Вот и все путешествия, доступные старикам в Греции; кому-то из них при этом удается разглядеть уголок порта, прежде незнакомый, кому-то -- окно, где все еще можно увидеть молодую женщину, забыть о которой он пытался целый год. Так или иначе, но каждый день старик выходил из дому (инстинкт?) и, в зависимости от того, куда он направлялся на этот раз, направо или налево, добирался либо до ресторана "Роза" (если направо), либо до парка (если налево), там он усаживался на скамью и сидел. Долгое время целью его путешествий, не считая роз, был сам парк. Старик садился на одну из скамеек возле детской площадки и кормил голубей, язык которых со временем научился понимать. И ворковал вместе с ними. Они рассказывали ему о детях прежних времен, а он сообщал им о делах сегодняшних. Держал почтенным мамашам шерсть, которую они перематывали, и позволял им завязывать свои шнурки. Иногда он залезал на качели и смеялся, качаясь, а на глазах у мамаш выступали слезы. (Детство и в самом деле может быть раем.) Однажды какой-то мальчик дал ему свой велосипед фирмы ВМХ, и старик прокатился, лавируя меж дубов и рытвин, а потом вернулся. Равновесие он потерял, лишь когда усаживался обратно на скамейку. Его внимание отвлек малыш с кофейного цвета кожей и курчавыми волосами, пытавшийся повторить его пируэты. Часто старик просто сидел и сплетал веночки из маргариток, надевая их всем, кому не лень было подставить свою голову. Его смешили все анекдоты, которые рассказывал один вредный старик, каждый день заново вспоминавший вслух подробности своего детства. Рассказав очередную историю в тридцатый или даже в сотый раз, он наконец и сам не выдержал. Пораженный непосредственностью восприятия своего слушателя, он расхохотался, и оба старика сидели теперь, прыская и хихикая, до тех пор, пока все окрестные мамаши, дети и бабушки тоже не заразились смехом, причин которого не понимали. Однако все они восприняли этот смех как подарок небес. Анекдот же, над которым они смеялись, был древен как мир: речь в нем шла о двух бегемотах, в библейские времена вышедших из Древнего Египта: они долго бродили по пустыне, следуя ведшей их звезде, и наконец пришли в Вифлеем, где нашли Марию с младенцем и сказали: -- Вот, мы, три волхва, пришли забрать подарки. Но однажды старик, придя в парк, вместо того чтобы сесть на скамейку, прошел его весь, и вышел с другой стороны через низенькие ворота, и брел все дальше и дальше, возможно вдохновленный примером тех самых бегемотов. Он брел по узким улочкам, переходя дорогу на красный свет и улыбаясь водителям, которые, глядя на него, выразительно постукивали себя по лбу. Увидев продавца мороженого, он забрал у него порцию пломбира, которую тот как раз собирался дать женщине в небесно-голубой майке. Потом он зашел в кино, где показывали фильм, вдруг представившийся ему самой что ни на есть действительностью. Речь там шла о старике (разумеется), влюбившемся в молоденькую девушку, и они угнали сначала мотоцикл, а потом яхту и высадились на необитаемом острове, где предались страсти прямо на пляже под сенью пальм. Наверху сидели обезьяны, сбрасывавшие на влюбленных кокосовые орехи. Последний орех, упавший, когда хэппи энд был уже близок и музыка перешла в мажор, попал старику прямо в голову, наверняка наперекор замыслу режиссера, ибо в кинозале зажегся свет, как будто кино уже кончилось, и этот удар пробудил в нем усопшую память, и он, с недоумением взглянув на женщину, на которой лежал, поднялся на ноги и без штанов пошел прочь, и его арестовал чернокожий полицейский в блестевшем золотом мундире. По обочинам узких улочек ликовали аборигены в соломенных набедренных повязках, так как дело происходило на Антильских островах, уж не знаю, на Больших или на Малых. В этот вечер старик сумел добраться домой только потому, что та женщина, у которой он ненароком отнял мороженое, встретила его поздно вечером на берегу изера, где он, подвернув брюки, пытался ходить по воде аки посуху. Пойдя по звуку на плеск воды, она обнаружила его и отвела домой, потому что работала уборщицей в "Розе" и знала, где он живет. Когда она помогала ему переодеться в ночную рубашку, у него в голове вновь прокрутился весь сюжет фильма, и он по уши влюбился в свою благодетельницу -- жаль только, что это чувство, когда она ушла, тут же выветрилось из его памяти. Его пути-дороги делались все длиннее. Теперь он часто ходил к озеру, а в один прекрасный день даже перебрался на водном велосипеде на другой берег. Крики хозяина велосипедов все удалялись. На той стороне он перешел через железнодорожное полотно, не заметив готардского экспресса, который с ужасным свистом промчался мимо, и очутился в предгорье Альп. Там на холмах паслись коровы, приветствовавшие старика дружелюбным мычанием, а он отвечал им на голубином языке. В тот раз его нашли только к полуночи, когда начался дождь. Он долго сидел на куче бревен, глядя на небо, звезды на котором представлялись ему все более загадочными. Словно они -- письмена, которые ему нужно прочесть во что бы то ни стало. Но потом, когда мысли его почему-то были уже далеко от светил, это самое небо вдруг окатило его целым водопадом, и он, с усилием поднявшись на ноги, добрел до деревенского кабачка, посетители которого как раз вели разговор о том, как следует поступать с чужаками, все чаще забредавшими в деревню, -- давать им от ворот поворот или попросту убивать. И тут вошел старик -- и упал на пол, едва переступив порог, и лежал в луже воды; староста и хозяин кабачка подняли его, уложили на скамью, а потом пришла полиция и обнаружила у него в кармане письмо с именем и адресом, и его отвезли домой, однако на самом деле это были мое имя и мой адрес. Сделав вид, что это его зовут так и что это он живет в моем доме, я поблагодарил честных служак, которые в ответ приложили руки к козырькам и посоветовали мне лучше следить за стариком, иначе его придется отдавать в дом престарелых. Я перевел его наискосок через улицу, туда, где он действительно жил, и в этот раз сам помог ему надеть ночную рубашку. Она была в полосочку. Я выключил свет. Еще немного, и я бы поцеловал его на ночь. Чтобы изгнать чувство, вызвавшее у меня такое желание, я отправился в "Розу" и выпил пару пива. Зато потеря книги сблизила меня с моим издателем, а его со мной. В одно прекрасное весеннее утро он позвонил и спросил, не хочу ли я прокатиться вместе с ним на велосипеде, и я, заняв денег у хозяина ресторана, купил себе велосипед марки "Мотобекан" -- почти такой же, как у издателя, только скоростей у него было целых одиннадцать. И к нему еще облегающую майку с надписью "Панасоник", такие же штаны, черные, с резиновыми растяжками, и шапку с надписью "Ривелла". Издатель мой, заехав за мной в первый раз, был одет таким же образом. Только на майке у него красовалась реклама моих книг. Он ее заказал специально. Одна лишь шапка не имела отношения к нашим делам и рекламировала какой-то банк. Мы поехали по Форхштрассе, по направлению к Пфанненштилю; издатель ловко и весело чесал впереди, я за ним, как за лидером, старательно крутя педали. Он был в такой отличной форме, что время от времени издавал ликующие вопли, тогда как я уже у Цумикона был на последнем издыхании. Это не мешало ему на ходу делиться со мной своими ощущениями. В тот первый день его больше всего беспокоило, что издательство слишком разрослось. Ну зачем ему заводить еще телефонный коммутатор и ЭВМ! Когда-то все его хозяйство умещалось в коробке из-под ботинок, стоявшей под кроватью; в ней было все: и рукописи, и договора, и калькуляции, и дебет-кредит, ибо он с самого начала решил держать все у себя, чтобы быть в курсе. -- Книга! Что книга? -- вопил он, делая такой рывок, что я слышал его из уже почти неразличимого далека. -- На что мне книга без человека? -- Прыгая в седле, он бросил свой велосипед прямо навстречу ели, ветви у которой были опилены чуть ли не до самой верхушки. -- Без его страстей? Печалей? Радостей? Без уходящего времени? При этом он взглянул на меня, как будто это я писал такие книги, и поболтал ногами в воздухе, чтобы дать отдохнуть мышцам. Отказавшись от борьбы, я рухнул в траву. Мое сердце колотилось как бешеное, перед глазами крутились звезды, а он кричал: -- Есть одна вещь, которую я никогда не прощу никакому автору: если он будет говорить о себе! Разве я когда-нибудь говорю о себе?! Я энергично замотал головой. Меня мучила нестерпимая жажда. Далеко внизу сияло озеро Грейфен, полное вкусной, прохладной воды, голубое, разукрашенное белыми парусами. Издатель обеими руками уперся в ствол ели и оттолкнулся от него, полный сил, а потом начал разминать попеременно то левую, то правую ногу. Рай забвения -- Я согласен, бывает, -- проговорил он, еще слегка задыхаясь, -- что книгу не покупают. Однако я терпеть не могу жалоб. Для меня главное -- сохранять дистанцию. Выпустив из рук ель, он вернулся к своему велосипеду, отцепил от рамы металлическую флягу и отвинтил крышку. -- Иногда мне хочется сократить все до такой степени, чтобы можно было работать только с одним автором, -- признался он и сделал несколько долгих глотков. -- Ты даже не представляешь себе, какое барахло мне приходится читать каждый день. -- Хм, -- признался я. -- И знаешь что? -- Он нагнулся ко мне, словно хотел открыть какую-то немыслимую тайну. -- Я не выношу авторов-плебеев. От которых воняет потом, или у них на роже полно прыщей. Тут я просто из себя выхожу. Завинтив флягу, он снова укрепил ее на раме и вскочил в седло. Он улыбнулся, и я улыбнулся в ответ. Но мне ли он улыбался? У него была круглая рыжая голова, из которой, спрятавшись глубоко под козырьком шапки, глядели на мир сияющие, как прожектора, глаза, а еще были широкая грудная клетка и икры, тугие мышцы которых напоминали заплетенные косы. Может, он допинги употребляет? Я и ахнуть не успел, как он уже скрылся за поворотом. Кряхтя, я поднял велосипед и вставил ноги в зажимы педалей. Теперь оно и в самом деле пошло как-то легче, возможно, потому, что мы уже забрались достаточно высоко и воздух больше не оказывал сопротивления. Подражая издателю, я начал прыгать в седле, раскачиваясь из стороны в сторону. Я жал на педали так, что только шины скрипели. На перевале мне ударил в лицо ветер, примчавшийся с альпийских вершин, сверкавших в прекрасной дали. Я тоже издал радостный вопль, совсем как мой издатель час тому назад, так что он даже обернулся с удивлением, летя далеко впереди меня вниз, в долину. При этом он чуть не врезался в ограждение и лишь в самый последний момент сумел заложить такой крутой вираж, что чуть не распростерся на асфальте. А потом исчез. Распевая песни, иногда даже отпуская руль, я тоже летел по направлению к Цюрихскому озеру и наконец домчался до Кюснахта, где мой друг уже ожидал меня, стоя на берегу и бросая крошки лебедям. Я встал рядом. Далеко на той стороне озера виднелась вилла, в которой Томас Манн когда-то написал, кажется, "Хозяина и его пса" и еще много других шедевров. Возможно, он тоже стоял там так вместе со своим издателем, глядя на этот берег озера, где нас двоих едва можно было разглядеть. Дальше в моей книге шла речь о том, что этот старик, у которого не было имени (я просто усаживался каждый вечер в беседке у себя в саду и записывал в коленкоровую тетрадь все, что успевало прийти в голову за день), однажды-таки действительно перешел через озеро аки посуху, прямо как Иисус, о котором он тоже ничего не помнил. Была очень холодная зима, и озеро замерзло. Дети ездили по нему на коньках, и влюбленные пары гуляли, ежась в шубах и прижимаясь друг к другу. В этот раз старик забрел еще дальше, миновав деревенский кабачок, его приютивший, под настороженными взглядами крестьян, ворошивших парные навозные кучи, и двигался все вперед и вперед, пока через несколько суток не добрел до какого-то городка. Что-то, скорее всего голод, толкнуло его зайти в первый же ресторан. Ресторан оказался не просто рестораном, а настоящей меккой гурманов, готовых заказывать места в нем в любое время дня и ночи и ехать любое количество километров, чтобы отведать совершенно необычайного лука, обжаривать который таким способом умел только его хозяин. Недаром "Мишлен" вывесил над этим рестораном втрое больше звезд, чем понадобилось волхвам, чтобы найти известные ясли в Вифлееме. Всего этого старик, конечно, не знал, когда усаживался за столик. Он был настолько утомлен, что не заметил коричнево-грязного следа, оставленного им на чистейше-бежевой ковровой дорожке. Зал был почти пуст. Все столы были накрыты белыми скатертями, на которых стояли красные цветы и чистые тарелки в окружении бокалов тончайшего стекла. По углам стояли пальмы, а одно из окон было превращено в аквариум, где плавали пестрые тропические рыбки. Старик занял место за столиком и стал ждать. Прождав достаточно долго, он откашлялся, потом еще раз и наконец позвал: "Официант!" Одна из дверей открылась, и появился официант, судя по всему итальянец, ибо, дойдя до старика, он остановился, пораженный, и пробормотал: Dio mio! (О боже! (итал.)) И исчез. Через несколько мгновений его сменил довольно массивный человек -- сам хозяин, легендарный хозяин -- с полотенцем через руку, которым он то и дело утирал пот с лица, красневшего тем более, чем ближе он подходил к столику. Итальянец встал, заинтересованно наблюдая, но в то же время готовый ретироваться в любой момент к стойке бара. Завидев хозяина, старик поискал у себя в голове название того картофельного блюда, хорошо прожаренного, и к нему прилагались еще такие замечательно пахнущие штучки -- вот чего ему бы хотелось отведать в этот вечер. И не нашел, и лишь сидел, глядя на стоявшие перед ним чистые пустые тарелки. Тем временем хозяин, дойдя до его столика, упер руки в боки и воззрился на старика узкими маленькими глазками. Следы остались не только на полу, но и на скатерти, где под руками старика все тоже намокло и смялось. -- Ну и что же это здесь происходит? -- строго произнес хозяин. Старик поднял голову. -- Погодите, так это вы? -- удивился хозяин, раскрывая глаза во всю ширь. -- Боже мой, неужели это вы? -- Я не знаю, -- признался старик. -- Вот уж сюрприз так сюрприз! Нет, правда. Тому уж, пожалуй, тридцать лет, как вы заходили к нам в последний раз, а то и все сорок. -- Я есть хочу, -- сообщил старик. -- Видите, как у нас тут все изменилось? Официант-итальянец почувствовал себя увереннее и приблизился. -- Отца это, конечно, раздражает, -- продолжал хозяин. -- Но тут уж ничего не поделаешь. Он вел дело, как ему хотелось, а теперь его веду я -- как я хочу. Он пошел в "Звездочку", потому что там подают его любимые сардельки с жареной картошкой. И ему пора бы уже вернуться. -- Пусть будут сардельки с картошкой, -- вздохнул старик. -- Это то что надо. Одну порцию, пожалуйста. И одно пиво. -- А у нас уже закрыто! -- ответил хозяин. -- Кроме того, вы ведь не заказали место заранее. У нас все расписано до самой весны. Наш старик кивнул и собирался уже попросить у хозяина хотя бы кусочек хлеба или соленых палочек, но тут дверь опять открылась, и вошел другой старик, почти точная копия его самого, согбенный человечек в неглаженых брюках, к тому же без башмаков, потому что их он нес в руке. Заметив пятна на ковре, он поднял глаза. -- Вот так встреча! -- обрадовался он. -- Это ты, старина? -- Он осторожно подошел ближе, словно опасаясь, что призрак вдруг исчезнет. -- Смотри-ка, это и в самом деле ты! Сколько лет, сколько зим! -- Вообще-то, -- пробормотал старик, -- я не очень хорошо понимаю, кто вы все такие. Мне просто очень хочется есть. -- Дитер! -- возопил старый хозяин много громче, чем нужно, и обернулся к молодому. -- Что ты стоишь как истукан? У нас здесь ресторан или что? Джованни, шевелись, бегом на кухню, принеси что-нибудь перекусить моему другу -- subito, subito ! (Живо, быстро (итал.)) Официант взглянул на молодого хозяина, тот кивнул, и Джованни помчался на кухню. Сам же хозяин стоял, будто окаменев. -- Ты что, в самом деле ничего не помнишь? -- спросил отец, усаживаясь за столик и все еще держа в руке башмаки. -- Как мы были мальчишками? У меня еще всегда рот был открыт, вот так, -- старик показал. -- Я -- Франц! -- Франц, -- повторил наш старик. -- Спасибо тебе, Франц. У меня и вправду что-то такое с памятью. Если я через пару минут забуду, как тебя зовут, ты, пожалуйста, не обижайся, Ханс. -- Франц, -- поправил Франц. Они умолкли. Молодой хозяин тоже молчал, по-прежнему не шевелясь, хотя мокрая шляпа старика лежала на одной из сверкающих тарелок, а его грязная куртка -- на розовой обивке стула. Только когда Франц решил было поставить свои башмаки на ковер, сын шагнул вперед и забрал их у отца. Некоторое время, не разгибаясь, он глядел на пятна грязи, потом снова выпрямился. Старый хозяин тяжело дышал сквозь свои слишком тесные бронхи. Джованни наконец вернулся с кухни и поставил на стол тарелку с куском сыра, несколькими ломтями копченой ветчины, двумя редисками и пучком петрушки. Рядом поставил корзиночку с двумя тоненькими ломтиками белого хлеба. -- Да, такие вот дела, -- произнес Франц. -- Ешь. От этого любая память поправляется, даже самая слабая. Обернувшись к сыну, он подмигнул ему. Тот с явным облегчением направился к буфету, Джованни -- за ним. Старик ел. -- Так ты правда все забыл? -- воскликнул Франц, вновь воодушевляясь. -- И ту тетку в доме напротив? Которая вечно спотыкалась о провода своей сигнализации? Этот трезвон среди ночи, и как потом приезжала полиция? -- Забыл, забыл совершенно, -- согласился старик, уплетая редиску вместе с хвостиком. -- И как мы лазили в каменоломню? И на нас потом свалилась лавина то ли гальки, то ли песка, или еще какой дряни? И засыпала нас по горло, так что мы думали, что уже не выберемся оттуда живыми? -- И это забыл. -- И как твоя мамаша... -- Все было очень вкусно, -- сказал старик, отодвигая пустую тарелку. -- Большое спасибо. -- Значит, совсем ничего не помнишь? -- А зачем? -- спросил старик и встал. -- Мне пора. Спасибо за угощение, Фриц. -- На здоровье, -- отозвался Франц. Он проводил друга до двери, за которой на улицу спускалась длинная лестница. По обеим сторонам от нее была терраса с деревьями, их ветви были укрыты мягкими белыми одеялами, потому что шел снег. По улице проехал трамвай и скрылся в снежном вихре. Дома с балконами, похожие на обувные коробки, и теннисный корт. Стая ворон пронеслась через метель и расселась по перилам террасы. -- Вон там мы с тобой распивали яблочный сок, который я стащил из буфета. А когда с трамвая сошел мой отец, нам пришлось прятаться под стол, и мы сидели со стаканами в руках, почти не дыша. Вороны повернули головы, точно прислушиваясь, а старик продолжал, щурясь, вглядываться в метель. -- Когда нам с тобой еще нельзя было пить пиво, его подавали здесь, на террасе, за двадцать сантимов, -- продолжал он. -- Теперь Дитер подает его тут только в виде исключения, если приезжает какой-нибудь старый клиент. Пиво у нас нынче датское, особого сорта, и стоит оно восемь двадцать. -- Вот как, -- сказал старик. -- Ты мой самый лучший друг из всех, какие у меня были, -- произнес Франц. -- Я долго не мог примириться с мыслью, что больше никогда тебя не увижу. Старик подал другу руку, и они сошли вниз по лестнице. Снег валил тоннами. Ступив на тротуар, старик обернулся, но увидел лишь рой снежинок. Вышло так, что наши велопрогулки, мои с издателем, оказались прерваны на несколько недель. Он ездил на книжные ярмарки в Дакар и Нью-Йорк, где отказался от международных прав на Хемингуэя, хотя наследники готовы были уступить ему их почти даром, потому что желал сохранить свое реноме. "Старик и море" был для него кичем последнего разбора, его тошнило от этой супермужской психологии, от стрельбы из ружья по львам, не вставая с постели, на которой герой только что привычно отымел женщину, очередную медсестру-социалистку. Мой издатель рад был вновь очутиться дома, и однажды утром -- в пять тридцать, если уж быть точным, когда ясный солнечный день еще только выбирался из своей кроватки, -- он уже звонил в дверь, за которой лежал я, без женщины и без ружья, из которого, если бы оно у меня было, я не задумался бы выстрелить по нему. Но ружья не было, и я вскочил на ноги и впустил своего друга. На нем снова был такой же велосипедный костюм, только майку с рекламой моих книг сменила другая. Имя нового автора скрывалось под рюкзаком, туго набитым провизией, виднелось только заглавие книги -- "Жизнь Эрики Папп", вот как она называлась, а ниже ярко-розовыми буквами значилось, что ее начальный тираж составил восемьдесят тысяч. На моей майке ничего подобного написано не было. Меня это так возмутило, что, заваривая кофе, я машинально выбросил в мусорное ведро свежую заварку, так что пришлось все начинать сначала. Издатель тем временем листал мою записную книжку, в которую я заносил свои самые сокровенные мысли. Я подогрел нам на двоих три отыскавшихся в холодильнике замороженных пирожных, и издатель слопал два из них, хотя незадолго до того, отчаянно жестикулируя, уверял, что плотно позавтракал. Он расска-зывал о Нью-Йорке. Жил он в "Уолдорф-Астории", что его поначалу злило, потому что он мечтал попасть в отель на 42-й улице, где все писатели мира жили хоть раз месяца по два. Однако там то ли не было свободных мест, то ли этот отель вообще снесли -- короче издатель в конце концов примирился со своей "Уолдорф-Асторией", причем настолько что почти перестал выходить на улицу. А к нему и так все приходили сами -- и эта хемингуэевская банда (само собой), и масса других издателей, потому что за его издательством числилось наибольшее число книг, месяцами занимавших первые строчки в тамошних списках бестселлеров (моя книга в их число не входила). Как-то раз он даже ездил кататься на велосипеде вместе с Эдвардом Гори и старшей сестрой Вуди Аллена: у них у обоих были мощные горные велосипеды, которые там называют mountain-bikes, и несколько лет регулярных туров до Вермонта и Мэйна. Издателю же удалось достать лишь старый дамский велосипед, который, естественно, далеко не соответствовал его обычным требованиям; впрочем, в этот раз он был как бы в отпуске. Причем Эдвард Гори был не просто в хорошей, а в потрясающей форме и так чесал по улицам Гарлема, что издатель и Вудина сестрица очень скоро потеряли его из виду, и им пришлось дожидаться его в каком-то кабачке, а в кабачках там сидят одни черные. Зато с ними обходились как с иностранцами из каких-нибудь экзотических стран, то есть чрезвычайно предупредительно, и они с удовольствием пили пиво "Рут". На этом его велопрогулки, собственно говоря, и закончились; Гори вернулся лишь поздно вечером, уже во фраке из отливающего красным шелка, и был очень сердит. Издателю он заявил, что больше никогда в жизни не будет делать ему суперобложек. Однако через некоторое время конфликт как-то сгладился (сестрицу вскоре забрал от них приехавший за ней братец), и рано утром они рука об руку уже стояли на том самом пирсе, к которому в свое время причаливали "Юнайтед Стейтс" и "Куин Элизабет", -- издатель мой по-прежнему в велосипедном костюме, а его приятель во фраке. -- Еще кофе? -- спросил я, зевая. -- Или, может быть, пива? -- Лучше иди одевайся, -- ответил издатель. -- Пора ехать. Времени-то уж вон сколько. Я поплелся в спальню и натянул на себя велосипедные шмотки. В оставленную мной уютную впадину на постели забралась кошка и теперь дрыхла, довольно урча. Я погладил ее и прикрыл, так чтобы видна была только голова. И пошел обратно на кухню. Издатель продолжал изучать мой дневник. Завидев меня, он вскричал: -- Значит, поехали! И, вскочив, помчался на улицу. В этот раз нашей целью был Альбис, гора, в списке велосипедных маршрутов Швейцарии отнесенная к третьей категории и не представляющая для профессиональных гонщиков особого интереса. Мой издатель тоже не высказал никаких опасений -- знай себе летел как перышко, минуя дорожные зигзаги, все выше к перевалу, -- тогда как я, да еще в эту чертову рань, спекся почти сразу, так что мне приходилось то и дело останавливаться, чтобы передохнуть, а под конец меня вместе с велосипедом подсадил крестьянин, ехавший туда же на мотокосилке с пустым прицепом. Издатель тактично не заметил моего опоздания -- или, возможно, и в самом деле не обратил внимания на трагизм моего положения, сидя промеж ромашек высотой почти в человеческий рост и доедая содержимое своего необъятного мешка со жратвой. Теперь мне наконец удалось прочесть на его майке имя автора книги: Сесиль Паваротти. Так это баба! Я рухнул в траву, горько сожалея, что не взял с собой никакой провизии. Издатель же, запихивая в рот плитку шоколада, сказал что-то, чего я не разобрал, хотя мне, впрочем, и не до того было, потому что я начал рассказывать ему, как Гепф Вайленман, если я верно помню, или, может быть, это был Эмилио Крочи-Торти, в каком-то богом забытом году, кажется в 1948-м, проиграл главный заезд Лугано-Хур только потому, что не успел взять пакет со жратвой в Сан-Бернардино. Голодная гонка! После этого я умолк и уставился на кролика, медленными скачками перебиравшегося через шоссе. Ромашки, среди которых мы сидели, были мокры от росы. -- Германисты все -- дерьмо, -- заявил мой издатель с набитым ртом. -- Строят из своего ремесла науку, тогда как оно должно быть наполовину ремеслом, наполовину искусством. Он поднес ко рту свою походную фляжку. Когда он пил, у него прыгал кадык. Напившись, он удовлетворенно вздохнул. -- Между тем все предельно просто, -- продолжал он, завертывая крышку. -- Тут одно из двух: либо книга мне нравится, либо нет. -- Мне никогда не удавалось дочитать "Recherche" Пруста до конца, -- признался я. -- Кто такая Сесиль Паваротти? -- Я рад, что ты спрашиваешь об этом! Мой издатель, как саламандра, скользнул ко мне и положил свою правую руку на мою левую. -- Поверь, я действительно благодарен тебе за то. что ты не избегаешь этой темы. Я знал, что у тебя хватит мужества! Я немедленно почувствовал себя жалким и покинутым, хотя издатель держал мою руку как в тисках. Он прямо-таки сиял: -- Она работала над этой книгой десять лет! -- воззвал он к облакам, плывшим средь голубых небес. -- В ней все правда, до последней запятой! -- Неужели? -- произнес я, срывая маргаритку. Я пощекотал ее стебельком божью коровку, но улетать той решительно не хотелось. -- Она пишет о женщине, ставшей министром в одной маленькой европейской стране. По долгу службы ей приходится бороться с финансовой мафией, однако ее муж -- заправила той же мафии. Он держит в руках все нити, и бедная женщина чувствует себя марионеткой. -- Что-то я такое слышал, -- вспомнил я. -- У нас ведь была похожая история. Как же ее звали, ту женщину-министра? -- Тс-с! -- замахал руками издатель. -- Книга проходит по разряду fiction (Беллетристика (англ.)). Ты только представь: если бы речь шла о настоящей Швейцарии и если бы ты, скажем, путем ясновидения узнал хотя бы десятую долю того, что происходит в высших эшелонах власти, и записал хотя бы сотую долю, а я издал бы эту твою книгу -- полиция явилась бы к нам в тот же день! -- Это точно, -- согласился я. -- Я уволил всех своих сотрудников, -- продолжал он, затягивая лямки опустевшего рюкзака. -- С одной книгой я и один сумею управиться. Все опять будет как раньше. Коробка из-под ботинок по-прежнему стоит у меня под кроватью, и автор будет ходить ко мне прямо домой. -- Авторша, -- уточнил я. Проигнорировав мое замечание, издатель продолжил свои рассуждения. -- One book, one editor (дна книга, один издатель), -- значительно произнес он, -- вот сегодняшний лозунг издателей в Нью-Йорке. Ну, тут тоже, конечно, кому как повезет. Лорду Уайденфелду, взявшемуся печатать автобиографию Мерил Стрип, повезло не в пример больше, чем Макгроу и Хиллу, ограничившимся последними словами Чарлза Буковски. -- Выходит, теперь везде так? -- спросил я. -- Все сокращаются? Издатель кивнул. -- Ну, ты-то найдешь другого, я в этом уверен. За тебя я спокоен. Такой мощный профессионал, как ты, без издателя не останется. Я тоже кивнул, однако все же усомнился: -- Но если у них у каждого осталось по одному автору... Или авторше... -- Мой милый, совсем без проблем жизни не бывает, -- напомнил он, вскакивая на велосипед. -- Поехали! И рванул вперед так, что только покрышки задымились. Некоторое время я глядел вслед его удаляющейся заднице, а потом подобрал камешек, бросил в пасшегося рядом кролика и попал. Позже, уже возвращаясь домой, я долго не мог понять, отчего у меня на глазах выступили слезы: от озона или от встречного ветра. Подъехав к дому, я увидел, что издатель сидит у меня на крыльце. А я-то думал, что уже никогда его не увижу! Ему просто не хотелось возвращаться к себе в издательство, и он решил выпить у меня пива. Пока я отпирал дверь, он полез куда-то в трусы и достал влажную от пота фотографию женщины лет тридцати, светловолосой, красивой. Един ственным недостатком Сесиль Паваротти было то, что взгляд ее глубоких глаз предназначался не мне. Мы поднялись по лестнице и снова уселись за кухонный стол. -- "Жизнь Эрики Папп"! -- заявил издатель, доставая стакан и наливая в него пиво -- Вот то, о чем надо писать сегодня. История потрясающая! Заглавие, кстати, придумал я сам. Эрика Папп -- дочь миллионера, детство и юность прошли на берегу Цюрихского озера, на той самой южной стороне, где владелец какого-нибудь "форда-фиеста" выглядит на фоне других жалким оборванцем. Виллы со спускающимися к озеру садами, кругом цветущие кустарники, выписанные откуда-нибудь с Бали или с Сицилии и рассаженные лучшими архитекторами. Собаки. У родителей Эрики тоже была собака, огромна} овчарка, что на самом деле довольно странно, потому что фамилия у них была какая-то еврейская: то ли Гирш, то ли Блох. Родом они были из Германии, но швейцарское подданство у них древнее нашего с тобой, вместе взятых. Когда Эрика потом стала министром полиции, то гоняла инородцев и в хвост и в гриву. Вот о чем ты мог бы написать между прочим. Я кивнул, не испытывая никакого энтузиазма, потому что голова у меня кружилась от голода. Пооткрывав по очереди все шкафы на кухне, я обнаружил там лишь зубочистки да использованную алюминиевую фольгу. В холодильнике стояла одинокая банка варенья. -- В Швейцарию они переселились совсе не из-за Освенцима, -- продолжал издатель. -- Это было в первую мировую войну... Хотя что я говорю, еще задолго до нее. Юная германская демократия тотчас же после 1848 года сделала все возможное, чтобы отравить евреям жизнь, однако в конце века они все еще имели право жить где хотят. Так было и с ее родителями. Они жили в Мюнхене и торговали солодом. Фирма разорилась, и один из ее двоюродных дедушек церемонно, точно прусский офицер, простившись с женой и детьми, удалился к себе и застрелился. Родной дедушка Эрики собрал все, что осталось от фамильного имущества, и перебрался в Цюрих, где снова открыл торговлю солодом, очень скоро приобрел дом, а потом и машину, один из первых автомобилей в городе, -- почтенный старичок за рулем в шоферских очках и крагах. Первая мировая, черт знает почему, взвинтила спрос на солод, и в двадцатые годы весь наш Swinging Zurich (Развеселый Цюрих (англ.).) только и делал, что хлебал темное пиво, а ч