рно для них, - возразил Бриганте. И убрал сухо щелкнувшее лезвие ножа. Оркестр начал слоу-фокс. Сейчас Франческо, оставив ударные, взялся за электрическую гитару. Бриганте отметил (мысленно, конечно), что Джузеппина танцует с директором филиала Неаполитанского банка, молодым человеком, только недавно женившимся. И что немецкие туристы завели разговор с сыном аптекаря: они хором описывали ему новый мотор, который будет установлен на "мерседесе" последнего выпуска; один из немцев даже набросал схему двигателя, а затем он предложит аптекарскому сынку прокатиться на "фольксвагене" - приемчик классический. Внезапно на площадь ворвались гуальони. Физиономии себе они перепачкали соком тутовой ягоды. Получилась как бы алая маска, на которой блестели только черные глаза. Вся банда - душ двадцать в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Они проскакали через площадь, испуская воинственные клики и размахивая воображаемыми томагавками. Это они играли в "краснокожих". Бриганте хохотнул, прищурив глаза и не разжимая губ - такова была его манера смеяться холодным своим смешком. - Дурень ты, - обратился он к Пиццаччо. - Если бы гуальони обокрали швейцарца, во всех булочных города ни одного леденца не осталось бы. Он положил свой нож на стол. Пиппо и Бальбо по-прежнему не тронулись с места. Гуальони снова проскакали через площадь на полном галопе, вцепившись в гривы своих воображаемых коней. Пиппо и Бальбо медленно двинулись в направлении улицы Гарибальди. Бриганте отметил про себя, что зашли они в "Спортивный бар". "Краснокожие" исчезли в какой-то улочке в дальнем конце площади. Пиппо облокотился на стойку бара. - Две порции мороженого по двадцать лир, - сказал он. Бальбо положил на прилавок две монеты по двадцать лир. Курортники разглядывали Пиппо в его победительном тряпье. - Бродяг не обслуживаю, - отрезал Джусто, официант бара. Тут и Бальбо облокотился на стойку бара. - Ведь мы же заплатили, - сказал он. - А ну, катитесь отсюда, да поживее, - крикнул Джусто. За соседним столиком сидел помощник комиссара полиции. - Синьор помощник, - воззвал к нему Пиппо, - мы же заплатили. Должен этот человек нас обслужить или нет? С площади доносились оглушительные вопли. Это "краснокожие" снова шли на приступ. - Дети совершенно правы, - вмешался кто-то из посетителей бара. - Они же заплатили. На каком основании их не обслуживают? - Ясно почему, потому что они бедные, - заметила какая-то либерально мыслящая курортница. В эту самую минуту молочно-голубые фонарики на танцевальной площадке и все лампы на площади разом погасли. Молодой месяц уже закатился. Единственным источником света было бледное сияние звезд. - Синьор помощник, - гнул свое Пиппо, - мы же в своем праве. "Краснокожие" перескочили через зеленый барьерчик и с воплями рассыпались среди танцующих. Раздался женский крик. Городские стражники, держа дубинки в руках, бросились на танцевальную площадку. Трое "краснокожих" окружили столик, где сидели немецкие туристы. - Это у вас в Южной Италии такой обычай, что ли? - спросил один из немцев сына аптекаря. Но тут их столик толкнули. Они испуганно вскочили с места. Теперь алые маски были уже повсюду. И вдруг они исчезли. Воцарилась тишина. А через десять минут снова вспыхнул электрический свет. Нашелся какой-то человек, который сообщил, что один из "краснокожих", как раз перед тем как "индейцы" пошли на приступ, пробрался в каморку привратника мэрии и просто-напросто отключил рубильник, а следовательно, и свет на Главной площади. Городские стражники подводили итоги набега. Две курортницы недосчитались своих сумочек. Из карманов пиджака, который один из немецких туристов повесил на спинку стула, пропал бумажник. Кое у кого из девушек украли дешевенькие украшения. Тем временем Пиппо и Бальбо не спеша лакомились мороженым, которое им по настоятельному требованию либерально мыслящей туристки все-таки подал Джусто. Когда какой-то очевидец рассказал в "Спортивном баре" о нападении "краснокожих" на танцевальную площадку, Пиппо осведомился: - Задержали хоть одного гуальоне? - Нет, - ответил свидетель. - Прощайте, - проговорил Пиппо. - Спокойной всем ночи, - добавил Бальбо. Помощник комиссара полиции уже собирал свидетельские показания. Пиппо и Бальбо медленно и степенно прошли улицей Гарибальди, свернули на одну из улочек Старого города и явились на назначенное для дележа добычи место. В тот момент, когда погасло электричество, окулировочный нож Маттео Бриганте лежал на столе возле бутылки асти. Когда молочно-голубые фонарики снова вспыхнули и залили резким светом танцевальную площадку, оказалось, что нож исчез. - Подумаешь, делов, - сказал Бриганте, - железка ценой в восемьсот лир. И говорить о ней не стоит. Он прикусил тонкую нижнюю губу, и Пиццаччо снова возликовал - гуальони бросили открытый вызов его патрону. Когда Мариетта начала петь, в доме никто еще не спал, кроме Эльвиры. Однако дон Чезаре, положивший ладонь на грудь Эльвиры, проснулся не по-настоящему. Год от года его сон, равно как и его бодрствование, все больше "лишался интереса". Уже давно он утратил способность спать крепко, спать глубоким сном, прародителем всех и всяческих метаморфоз, когда сраженный им человек осознает и переваривает все свои дневные неудачи и унижения и претворяет их в материальную основу новой силы, дремлющей подобно личинке во мраке своего кокона, и, просыпаясь в утренних лучах, человек, торжествующий, радостно потягивается всем своим прошедшим через ночную линьку телом. Отныне и сон и пробуждение дона Чезаре стали одинаково унылы. Отныне он был отлучен также и от того сна, который непосредственно примыкает к самому глубокому сну и рождает пророческие и вещие сновидения. Уже давно дон Чезаре видел лишь обрывки мимолетных сновидений, те беглые сны, где беспорядочно перемешаны воспоминания о мелких дневных событиях, почти неотличимые от их восприятия в состоянии бодрствования. В ту самую минуту, когда запела Мариетта, дремота дона Чезаре уже переходила в сновидение, он витал где-то между дремой и сном: так проходили теперь все его ночи. Старуха Джулия отгоняла комаров, тонко жужжащих над самым ее ухом. Она ждала, когда какой-нибудь сядет ей на щеку, и тогда раздавалось сухое щелканье ладони, под тяжестью каковой погибал смельчак. Промахивалась она редко. По правую ее руку под окном в бледном свечении звезд виднелась пустая кровать Мариетты. В представлении старухи эти комары-мучители как-то сливались с образом Мариетты, посмевшей восстать против матери. При каждом новом шлепке она шипела: - Это тебе, мерзавка! - Это тебе, шлюха! - Это тебе, troia, потаскуха! В соседней комнате Мария, забившись в дальний угол постели, жалась к стене - пускай Тонио видит, сколько ему оставлено места. Она молилась. Ничего не забыла. Отче наш, Дева Мария, Святая матерь бога нашего, верни мне моего мужа. Святой Иосиф, благословенный супруг, пробуди угрызения совести в сердце мужа моего, прелюбодея. Святая Мария Капуанская, покровительница Юга, воззри на горе несчастнейшей рабы твоей. Святой Михаил Архангел, изжени демона из тела сестры моей, что отняла у меня мужа. Святая Урсула Урийская, дева-мученица, верни отца детям моим! Вовсе Мария не была уж так твердо уверена, что Мариетта уступила домогательствам ее супруга. Сколько раз на ее глазах та гнала его прочь. Да и соседи, обитатели камышовых хижин, разбросанных среди бамбуков, откуда видно все и вся, и те ни разу не настигли их вместе - а кабы настигли, не преминули бы рассказать. Но сейчас (думала она) Тонио с Мариеттой находятся вдвоем в большой зале. Мариетта вся еще взбудораженная (думала она) после полученной порки. А уж ее Тонио! Она, законная жена, еще никогда не видела, чтобы муж держался так уверенно, что же могло произойти с ним в Манакоре? Каким спокойным, властным тоном приказал он женщинам отпустить Мариетту, поэтому-то Мария и не смеет сейчас войти в большую залу, устроить мужу скандал: по ее мнению, он способен будет энергично, как и подобает настоящему мужчине, бороться за свое право - побыть наедине с молоденькой девушкой. А этого с лихвой хватает, чтобы создать себе видимость подлинного несчастья. Мария торжествует, словно бы доктор объявил ей, что у нее рак. И она призывает небеса в свидетели, дабы убедить себя, что на ее долю выпало воистину неслыханное горе. А Тонио тем временем, стоя на крыльце, не спускает глаз с темной стены бамбуков, за которой скрылась Мариетта. Во рту у него все тот же горький вкус, какой бывает, когда слишком накуришься, совсем такой, как когда его недавно вырвало на Главной площади Порто-Манакоре. Мариетта начала петь где-то там, за камышами, возле водослива озера. За основу она взяла старинную песенку сборщиц оливок. Для разгона она запела весело, будто с единственной целью показать своей семейке, от которой ей удалось вырваться: плевать я, мол, на вас хотела! Выбор она сделала удачный, при такой песне порой можно довести "голос" до полного его звучания. Дон Чезаре сразу же открыл глаза и прислушался. Тонио сверлил взглядом ночную тьму. А Мариетта кружила вокруг дома позади сплошной стены бамбука и камышей, служившей ей надежным укрытием в мерцании южной ночи, разливающей слабый свет даже после того, как скрылся молодой месяц. Она повторяла все те же строфы, но теперь уже совсем в разудалом тоне. Пение разбудило Эльвиру. Вокруг дома с колоннами кружил сам воплощенный вызов. Мариетта повторила припев, но уже тоном выше. Дон Чезаре бесшумно поднялся с постели и подошел к окну. Эльвира села на кровати. Она вдруг ощутила, что ненавидит сестру неистово, до глубины души. Мариетта уверенно укрепилась в новой тональности. Но пока не убедилась, что голос звучит так, как ему положено, повторяла только один припев. А потом повела песню еще несколькими тонами выше. И так все повышала и повышала тональность. Затем чуть понизила голос до той тональности, что удавалась ей лучше всего. Опершись на перила крыльца, Тонио, подавшись всем телом вперед, тянул в темноту руки и, прихлопывая ладонями в такт песне, бормотал тихо, но страстно: - А ну давай, а ну давай! Такими словами обычно подбадривают певца, когда "голос", кажется, вот-вот взлетит в самое небо. Но такое редко бывает ночью, особенно после столь драматических событий, как нынче. Скорее, это бывает в праздничный день, во вторую его половину, когда гости и хозяева напелись, когда вся честная компания разгорячилась, наслушавшись пения и пропев все, что в таких случаях поется: ритурнели, сторнелли, песенки, арии из оперетт и опер. Тот (или та), кто наделен "голосом", держится в стороне, сидит с угрюмым видом. Его просят, но особенно с просьбами не лезут. Когда же тот (или та) махнет рукой, показывая, что-де тоже хочет петь, все разом смолкают. Начинает он (или она) обычно с какой-нибудь старинной песни, удобной для распева, но начинает ее обычно просто так, без всякой вокальной игры. Когда он (или она) подымает "голос" несколькими тонами выше, как бы приоткрывая ему врата (так прожженный игрок, войдя в зал, где идет игра в рулетку, ставит для начала на первые попавшиеся числа, без всякой системы, лишь для того, чтобы открыть врата удаче), когда он (или она) начинает перепрыгивать из тональности в тональность, подобно струе фонтана, пытающейся противоборствовать воздуху, самому небу противоборствовать, присутствующие дружно встают с места и окружают поющего. А он все еще пробует, колеблется, но идет все вверх. И вот тут-то каждый молча вторит ему, молча помогает ему, неслышно бьет в ладоши - он как бы заключен в кольцо беззвучно хлопающих рук, и каждый страстно просит его шепотом: - А ну давай, давай, давай! Вот точно так же кричал сейчас шепотом и Тонио, вытянув руки вперед, во мрак. Точно так же шептал дон Чезаре, стоя на примостившемся меж двух колонн балконе, куда выходит его спальня. Наконец "голос" установился, достиг своей предельной высоты. В те времена, когда дон Чезаре еще принимал иностранцев и толковал с ними о манакорском фольклоре, он высказывал мнение, что "голосом" владели еще жрицы Венеры Урийской, особенно когда впадали в транс, но что, по преданиям, эта манера пения восходила еще к фригийцам, а те переняли ее у огнепоклонников. Иные, опираясь на сходство с арабской манерой пения, утверждали, что, мол, жители Манакоре позаимствовали "голос" от сарацинов, которые завоевали Урию, после того как порт занесло песком. Так как албанцы неоднократно оседали на южном побережье Италии, кое-кто склонен считать родиной "голоса" Иллирию. Но все эти гипотезы достаточно шатки, особенно еще и потому, что настоящие музыковеды редко слышат "голос", до сих пор еще он не записан на пластинку. Сами же манакорцы не особенно жалуют любителей "голоса", равно как и зрителей, присутствующих при игре в "закон". Похоже, что они стесняются или стыдятся своего пения или своей игры как чего-то слишком интимного. Разница лишь в том, что в "закон" играет вся Южная Италия, тогда как "голос" - удел небольшого клочка Адриатического побережья. Теперь не к чему было шептать: - А ну, Мариетта, давай, давай! Девушка уже утвердилась на самых высоких нотах и уверенно вела песню. Музыкант-профессионал определил бы ее пение как чересчур высокое. Но в том-то и дело, что его можно определить также и как пение утробное. Такова главная противоречивость "голоса". Доводящая до умопомрачения манера пения - другими словами, та, при которой источник звука вроде находится в глотке и в то же самое время он как бы ни с чем не связан, бродячий голос. Такова главная противоречивость этого умопомрачения. Пение нечеловеческое, однако так может петь только лишь голос человеческий. Пение виртуозное, исходящее из до удивления необработанной гортани. Такова главная противоречивость Мариетты. Когда Мариетта кончила петь - "голос" сразу сник, - она исчезла, да так бесшумно, что даже хорошо натренированный слух - а каждый вершок низины, производящей ложное впечатление безлюдья, где-нибудь да прослушивается внимательным ухом, - так вот, даже такое ухо не уловило бы легчайшего шороха в бамбуке и камышах, среди которых она прокладывала себе путь и за которые цеплялось ее полотняное платье. Она отвязала первый попавшийся рыбачий ялик, уселась на задней скамейке и быстро, без усилий действуя двумя короткими веслами (каждое не длиннее ее руки), пробралась между зарослями камыша в один лишь ей знакомый проток, так осторожно, что даже не потревожила чуткого сна болотных птиц. Тонио вернулся в дом и, стараясь не шуметь, лег рядом с женой, со своей Марией, живот которой был изуродован родами. Дон Чезаре, отойдя от окна, подошел к кровати под балдахином. На кровати, напрягшись, как струна, сидела Эльвира в белой ночной рубашке под самое горло, как требовала того старинная мода; он поймал ее взгляд с выражением такой лютой ненависти, что подумал: пора ему уже избавиться от Эльвиры. А старуха Джулия, вытянув мизинец и указательный палец в виде рожков, все еще творила заклинания и ругала на чем свет стоит свою младшую дочь. Добравшись до подножия каменистого плато, на котором, в сущности, и вырос в свое время Манакоре (порт находился на другом конце города, как раз в стороне, противоположной низине), Мариетта выскочила на берег. Через оливковые плантации она не торопясь обошла город стороной, неслышно ступая босыми ногами. Очутившись на шоссе, она прошла по нему немного, до первого же километрового столба, первого по счету от Порто-Манакоре. У подножия столба был припрятан кусочек красного мела, и она нарисовала на столбе круг, а в круге крест. Затем вприпрыжку сбежала с откоса, снова углубилась в оливковые плантации и вскоре очутилась у первых отрогов горы, защищавшей Порто-Манакоре от ветров с континента. Здесь начиналось лимонно-апельсиновое царство. Каждая плантация была отделена от соседней стеной в защиту от воров и зимнего ветра, обычно дующего с моря. Мариетта смело вступила в лабиринт дорожек, вьющихся среди высоких стен, огораживающих плантации. Склон здесь был крутой. Вскоре Мариетта увидела у себя под ногами молочно-голубые фонарики на танцевальной площадке, красный огонь у входа в порт, всю бухту, освещенную лишь свечением южной ночи, и фонарь маяка, который то загорался, то гас на вершине самого гористого острова. Она остановилась у калитки, приподнялась на цыпочки, перекинула руку через опорную стенку, пошарила вслепую под одной ей известной черепицей и обнаружила большой ключ. Отперев калитку, она вошла на плантацию и спрятала ключ в прежний тайник. Под сплошным сводом листвы апельсиновых, лимонных и фиговых деревьев стояла темень. Путь Мариетте указывало лишь журчание ручейков. Все три ручейка с невнятным лепетом пробивались из горной расселины и сливались вместе в нижней части плантации, пробежав по облицованным оросительным бороздам; когда наступает время полива, через эти борозды воду направляют в приствольные чаши, вырытые под каждым деревом, а более мощный ручей, рожденный этими тремя слабенькими ручейками, каскадом льется на расположенную ниже плантацию, попадает в бассейн, а из него воду по сложной сети таких же борозд пускают от дерева к дереву в приствольные чаши. Так оно и идет от горной расселины все ниже и ниже. Даже в середине августа на плантациях, где неумолчно журчит и струится вода, прохладно и свежо. Возле истока верхнего ручья стоит грубо сложенный из камня сарайчик. В сарайчике садовые инструменты, стол, деревянный стул, на столе инжир и жбан с водой; в углу свалены кучей мешки. Мариетта проскользнула в сарайчик, сжевала инжирину, улеглась на мешки и сразу же заснула как убитая. Маттео Бриганте дал последние указания Пиццаччо и отправился домой. Было около трех утра. Танцы все еще продолжались. Бриганте жил в бывшем дворце Фридриха II Швабского. Эта громадина, состоящая из разностильных строений, соединенных между собой коридорами, винтовыми лестницами, висячими мостиками, тянулась от улицы Гарибальди до улочек Старого города, до подножия храма святой Урсулы Урийской. Поначалу император повелел построить восьмиугольную башню, которая и образует ныне угол улицы Гарибальди и Главной площади: здесь его величество любил отдыхать после охотничьих забав в низине. Анжуйцы пристроили к башне дворец с портиками, теперешнюю городскую ратушу, обращенную фасадом к Главной площади. Неаполитанские короли нагромоздили еще множество весьма причудливых строений и распорядились поставить позади дворца разные службы, конюшни и складские помещения; было это в те времена, когда Порто-Манакоре еще вел широкую торговлю с далматским берегом. Нынешний Главный почтамт размещен в одном из барочных строений, притулившихся к Фридриховой башне, сплошь оплетенной вьюнком, который виден донне Лукреции из окна ее спальни. Все прочие здания превращены в жилые квартиры, и размещается там до сотни семейств. Женщины сушат белье, протянув веревки через двор, где некогда приплясывали под своими царственными всадниками кони; на "мостике вздохов" гуальони устраивают теперь побоища. Маттео Бриганте живет в одной из наиболее удачно расположенных квартир, над ратушей, ближе к углу, при квартире балкончик с низенькими арками постройки XVIII века, и жена Бриганте развела там вьющуюся герань и древовидную гвоздику. Маттео Бриганте снимает также у муниципалитета башню Фридриха II, так и не перестроенную под жилье, и в свою очередь сдает полицейскому комиссариату подвальные этажи: туда дон Аттилио сваливает папки с прекращенными делами. За собой Бриганте оставил верхние этажи - "мой чердак", говорит он, "мое барахлохранилище". Жена Маттео Бриганте родилась в предместье Триеста; она блондинка, выше мужа ростом; в жилах ее, безусловно, течет славянская кровь. Познакомился он с ней в Анконе, где она работала официанткой в баре, а он тогда служил матросом на королевском флоте. Хотя ей еще и двадцати не было, она уже успела обрюзгнуть, но он все равно гордился, что заполучил в любовницы северянку. Когда же он ее обрюхатил, триестинцы заставили-таки его сочетаться с ней законным браком; род их шел из Венеции-Джулии, и был это многочисленный клан, которому принадлежали бары, рестораны и отели. В ту пору Маттео Бриганте еще не навязывал своего закона, особенно в отношении триестинцев, таким образом Франческо заимел отца. Теперь супруга Маттео Бриганте жила как затворница; манакорская знать ее не принимала, а муж запретил ей водиться с кем попало; детей у них больше не было, так как Бриганте не желал распылять свои капиталы между несколькими наследниками. Когда Маттео вернулся домой, жена уже спала. Если бы она не спала, она возилась бы по дому, который, согласно триестинской традиции, содержала в образцовой чистоте. Маттео вынул из серванта, забитого бумагами, несколько папок и взгромоздил их на обеденный стол. Надо было подбить счета и послать в Фоджу кое-кому из дельцов письма, за что он и принялся, и начал строчить одно послание за другим, крупным, ровным, разборчивым почерком. Деньги, которые ему приносил контроль над Порто-Манакоре, сразу же помещались в различные предприятия по всей провинции Фоджа: таким образом, Бриганте был совладельцем маслобойного завода в Калалунге, он же участвовал в транспортировке бокситов в Манфредонии, а недавно приобрел по соседству с Маргерит-ди-Савойя земли, которые втридорога в свое время перекупит у него фирма "Монтекатини", когда ей понадобится увеличить площадь соляных разработок, что и произойдет в самом недалеком будущем. Теперь все эти дела приносили значительно больший доход, нежели его контроль над Порто-Манакоре. Франческо будет богачом. Вот поэтому-то отец и отправил его изучать юриспруденцию. Когда у человека есть состояние, он обязан знать законы. Единственно только юристы ухитрялись порой обвести Маттео Бриганте вокруг пальца. Бал кончился ровно в три. Франческо Бриганте выключил свою электрогитару и спрятал ее в большой черный футляр, подбитый лиловым шелком. Товарищи из кружка "Любители джаза" звали его заглянуть в "Спортивный бар", но он отказался: во-первых, потому что у него не было денег, во-вторых, потому, что в глубине души он смутно чувствовал, что если задержится с молодыми людьми в баре, выпьет с ними, то, глядишь, начнутся разговоры о женщинах и он совершит дурной проступок в отношении донны Лукреции, которая, конечно же, смотрит сейчас на него в щелку приоткрытых ставень пятого этажа претуры. Донна Лукреция и впрямь глядела на него, когда он прощался с оркестрантами. И твердила: "Люблю, люблю его". С какой ликующей отвагой произносила она эти слова почти полным голосом: наконец-то настал час ее торжества над убогим воспитанием, какое дается особам женского пола на Юге. Она твердила про себя те решительные, бесповоротные слова, которые она непременно скажет ему во время их свидания, назначенного на нынешнее утро. Ей представлялось, как будет он гордиться такой возлюбленной. Не заходя никуда, Франческо вернулся домой и поставил футляр с гитарой на сервант, на ее обычное место; семья Бриганте и завтракала, и обедала, и ужинала на кухне. Маттео Бриганте бегло взглянул на сына. Парень выше его, шире в плечах, и мастью, и телосложением пошел в мать - полноватый блондин с легкой рыжинкой. Но тут же Бриганте снова взялся за свою писанину. Франческо не пожелал отцу "доброго вечера". Вообще-то в доме Бриганте никто из домашних никогда никому не желал ни "доброго утра", ни "доброго вечера". Спать Франческо не хотелось, слишком его взбудоражила многочасовая игра в джаз-оркестре и отчасти тревожило близкое свидание с донной Лукрецией со всеми вытекающими отсюда последствиями, а каковы будут эти последствия, он не сомневался. Он прошел в переднюю, снял с этажерки партитуры, аккуратно стоящие рядком между пластинками и книгами, жалкой стопкой книг. Потом вернулся в столовую, сел напротив отца и начал просматривать партитуры одну за другой. А Маттео Бриганте, не отрываясь от своих деловых писем, не без удовольствия подумал, что сын его не из болтливых. Ему не нравилось, что Франческо пошел в мать - склонен к полноте, к тому же рыжеватый блондин, - но ему нравилось, что сын молчалив, что лицо у него загадочное, будто он скрывает какую-то тайну. И еще он подумал, что Франческо не обойдут никакие адвокаты и нотариусы. Сыну он из принципа не давал или, вернее, почти не давал карманных денег: пусть сначала сам начнет зарабатывать себе на жизнь. Отец платил за учение на юридическом факультете в Неаполе и за полный пансион у одного из родственников с материнской стороны, у некоего священника-триестинца; Франческо жил в доме этого священника при церкви Санта-Лючии. Зато Маттео купил сыну электрогитару - не гитара, а игрушечка, - самую дорогую из тех, что имелись в продаже, чтобы Франческо не ударил лицом в грязь перед сыновьями знатных манакорцев, тоже студентами, организовавшими кружок "Любители джаза". Таким-то образом Франческо попал в дом к судье Алессандро, супруга которого обожала музыку. Франческо разложил перед собой чистые партитурные листы и начал быстро рассаживать на линейках черные точечки нот. За одну песенку на последнем фестивале, проходившем в Неаполе, он был удостоен серебряной медали. Бриганте с удовольствием наблюдал за сыном. Ему было даже как-то совестно мешать такому, хоть и пустяковому, занятию, тем более что сын трудился не на шутку. Но потом решил, что, пожалуй, самое надежное средство поставить сына в тупик - это повести внезапную атаку, только таким путем и можно узнать всю правду. - Почему ты велел адресовать себе письма до востребования? - в упор спрашивает Бриганте. Франческо не торопясь поднимает на отца глаза. А сам думает: "Да, здорово промахнулся. Почтальон ему рассказал. Он все всегда знает. Я обязан был это предвидеть и выдумать что-нибудь другое". Он медленно поднимает голову. - Да, отец, - говорит он. - Я тебя не спрашиваю, пишут ли тебе до востребования. Я и без тебя это знаю. Я спрашиваю почему? Бриганте сверлит сына пронзительным взглядом. Франческо даже не смигнул. Глаза у него большие, навыкате, бледно-голубые. С минуту он молча смотрит на отца. Потом говорит: - Это несущественно. Жестким взглядом маленьких глазок Маттео Бриганте впивается в водянистые большие глаза сына. Но ему не удается нащупать их глубин, так же как не разглядеть пики Далматских гор, до того головокружительно высоких, что, того гляди, пробуравят они само небо. Их неприступность по душе отцу. Все козни дельцов разобьются об этот Олимп. - Стало быть, у тебя в Неаполе есть подружка? - спрашивает Бриганте. Франческо размышляет, но длится это всего лишь один миг. "Это он мне ловушку, что ли, ставит или протягивает руку помощи? - думает он. - Очевидно, ловушку, но лучше пусть остается в заблуждении, тем более что все равно ничего проверить он не сможет". Даже отдаленная тень этих мыслей не замутняет его глаз, где огромный зрачок заполняет почти всю радужку, не омрачает лица с округлой нижней челюстью, царственно вознесенного над мощной, высокой, как у Юпитера Олимпийского, шеей. - Да, отец, - отвечает он. - С моей точки зрения, нет ничего дурного в том, что у тебя в Неаполе есть подружка. Можешь сказать ей, чтобы писала тебе на дом. - Скажу. - Она на каникулах? - Да, отец. - На каникулах в Турине? - Нет, отец. - Как же так, ведь на конверте штемпель туринского почтамта. - Я не посмотрел. - Посмотри. - Я конверт выбросил. - Посмотри, что она в письме пишет. - Я письмо выбросил. - А сам-то ты знаешь, где она сейчас? - Да, отец. - Если ничего не имеешь против, может, скажешь, где именно она? - Уехала на каникулы в Пьемонт. - К своим родителям? - Да, отец. - Понятно, - тянет Маттео Бриганте. - Попросила кого-нибудь отвезти письмо в Турин, чтобы родители не заметили что она тебе пишет. - Очень может быть. - Она у отца с матерью? - Очевидно. - Что-то ты о ней не много знаешь... - Да, отец. - По-моему, она тебе на машинке пишет? - Она машинистка. - Значит, возит с собой машинку даже на каникулы? - Не знаю. "С таким молодцом ни один адвокат не справится", - думает отец. Но свое восхищение предпочитает не показывать открыто. И снова берется за писание. "Если он прочел письмо, - думает сын, - он меня просто на медленном огне поджаривает, ждет, когда я заврусь окончательно, готовит мне ловушку. А если письмо не прочел, а только почтальон описал ему конверт, тогда победа на моей стороне. Но все же будем начеку". Бриганте подымает голову. - Надеюсь, ты этой девушке не пишешь ничего такого, что могло бы тебя скомпрометировать... - Нет, отец. - Помнишь, что я тебе по этому поводу говорил? - Да, отец. Что бы я ни писал, я всегда помню о законе. - А помнишь, что существует лишь один способ не сделать девушке ребенка? - Да, отец. - И она соглашается? - Да, отец. Не переставая строчить, Бриганте негромко хохотнул. - Ох уж мне эти машинистки, - бросает он. - Девицы, живущие при родителях, не столь сговорчивы. Воцаряется молчание. Франческо снова начинает рассаживать черные значочки на пяти нотных линейках. Когда бал кончился, директор филиала Неаполитанского банка вернулся домой вместе с собственной женой. Жена дулась, потому что он все время танцевал с Джузеппиной. Пока жена молча раздевалась, он сидел в уголке на стуле. А когда она легла в постель, заявил: - Пойду на площадь выкурить сигарету. - Ты к той девке идешь! - крикнула жена. - Я сказал - иду на площадь выкурить сигарету. Имею я право подышать свежим воздухом или уже не имею? Он ушел и действительно встретился с Джузеппиной. И сейчас они целуются в тени аркады анжуйского крыла дворца. Пиццаччо рыщет по городу, выполняя наказ Маттео Бриганте. Он заметил Джузеппину, целующуюся с директором филиала Неаполитанского банка. "Вечно она к женатым липнет", - думает он и даже отмечает это на ходу (в памяти, конечно), просто так, на всякий случай. Но Маттео Бриганте не давал ему приказа следить за этой парочкой. На пятом этаже претуры бодрствует в своем кабинете судья Алессандро; теперь, когда донна Лукреция потребовала себе отдельную спальню, он и ночует в кабинете. Когда уже начнет рассветать, он приляжет на кушетку, стоящую под книжными полками. А пока он пишет свой интимный дневник, пишет в общей тетради, и строчки то лезут вверх, то ползут книзу, потому что приступ малярии еще не окончательно прошел. "...Никогда я не завершу моего труда. "Фридрих II Швабский как законодатель", о котором я так часто беседовал с бывшей тогда еще моей невестой Лукрецией. Я один из десяти тысяч итальянских судебных чиновников, начинавших какой-нибудь труд, полный оригинальнейших идей, посвященный истории права, и ни разу еще не случалось, чтобы такой труд был доведен до конца. Мне просто не хватает дарования. Ровно семьсот пятьдесят лет назад Фридрих II, вернувшись с Родоса, высадился в Порто-Манакоре. За время его отсутствия папские войска вторглись в его королевство. Только два часа провел он в восьмиугольной башне, которую я вижу сейчас из моего окна; как раз столько времени потребовалось ему, чтобы вздернуть на виселице своих подданных - изменников, перешедших на сторону врага. Той же ночью он обходными дорогами добирается до Лучеры. Тайно проникает в цитадель и снова прибирает к рукам своих сарацинов, начальник которых продался папе. А через неделю он разбивает папские войска под стенами Фоджи и гонит их до самого Беневенто. Спустя два месяца он снова захватывает Неаполь и Палермо и угрожает Риму. Фридрих II был государственный муж, щедро одаренный талантами. Судьи, которым он поручил пересмотреть старинный кодекс, тоже были людьми весьма одаренными. Лукреция была создана для одного из таких судей. Фридрих II был тиран. Но он боролся против феодалов, объединившихся с папой, и установил хоть какую-то справедливость в Южной Италии. Неужели тирания является непременным условием установления хоть минимальной справедливости?" И так далее. И тому подобное. Судья Алессандро долго еще сидел над дневником. Даже стены кабинета свидетельствовали об интересах и занятиях судьи Алессандро в первые годы его карьеры. Множество портретов Фридриха II Швабского. А в застекленных рамках собственноручные снимки с замков, которые великий король воздвиг в Апулии. Внизу на каждой рамке бумажная ленточка, где отпечатан на машинке короткий комментарий судьи. К примеру: "Кастель дель Монте или рационалистическая готика". "Лучера, пять столетий до Вольтера, сарацины на службе Разума". "Беневенте, рейтары на защите римского права". Десять лет назад судья Алессандро составил эти надписи, придав им характер афористический. Тогда его только что назначили в Порто-Манакоре, и он поселился с молодой своей женой, донной Лукрецией, на пятом этаже претуры. Он с гордостью говаривал: "Я носитель культуры Южной Италии". Бумажные ленточки, прикрепленные к рамкам, давно пожелтели, машинописные буквы выцвели. Сейчас большую часть своих досугов он посвящает "Словарю человеческой пошлости", как он сам его окрестил. "Словарь" содержится в высоких ящиках из блестящего оцинкованного железа, которыми снабжает его жестянщик, отец Джузеппины. Там размещена коллекция почтовых "тематических" открыток из тех, что продаются в писчебумажных магазинах и в лавочке "Соль и табак"; серия, посвященная малолитражным автомобилям (двое влюбленных улыбаются друг другу, дуются друг на друга, целуются, декламируют стихи - и все это, конечно, не отрывая рук от руля); серия, посвященная мотороллеру "веспа"; серия, посвященная молодоженам в home [дом (англ.)] на американский манер, без детей, с детьми, молодожены играют в карты, смотрят телевизор. Большая часть ящиков уже заполнена. В те дни, когда у судьи Алессандро нет приступа малярии, ему достаточно полюбоваться своей коллекцией, чтобы разыгралась желчь. Уже давно замолк джаз-оркестр, и уже давно погасли молочно-голубые фонарики, развешанные по случаю бала. Край неба предрассветно бледнеет. А судья Алессандро все пишет и пишет: "...Если каким-нибудь чудом в любой политической партии сегодняшней Италии появится такой вот Фридрих II (Швабский), он без труда добьется того, что у каждого рабочего будет свой "фиат" и свой телевизор. Таким образом, не осталось бы ни одного человека, у которого был бы досуг для размышления. Глупость - неизбежная расплата за установление справедливости". Он перечел последние слова, вычеркнул слово "неизбежная", написал "неизбежная ли" и над замыкающей фразу точкой поставил еще завитушку вопросительного знака. Потому что он человек щепетильный до чрезвычайности. Потом закрыл тетрадь и прилег на узенькой коротенькой кушетке под книгами, которые он читает теперь все реже и реже. Как и обычно, он оставил свой дневник на письменном столе в надежде, что донне Лукреции достанет нескромности перелистать его в отсутствие мужа. Вот тут-то она и заметит, что у него еще не иссяк родник идей. Но она ни разу не проявила любопытства, ни разу не заглянула в тетрадь. Наконец судья Алессандро забылся потным сном малярика. Из-за дальнего мыса, замыкающего с востока бухту Порто-Манакоре, вынырнуло солнце. Гуальоне, рассыльный дона Оттавио, протарахтел на трехколесном велосипеде с мотором, направляясь за удоем козьего молока в сторону холмов за озером. Прикорнув на скамейке в уголке террасы, сладко похрапывал Пиццаччо. Его разбудил треск велосипедного мотора. Вскоре проснется и засуетится весь город. Пиццаччо отправился на свой наблюдательный пост под сосной короля Неаполитанского Мюрата, отсюда можно держать под наблюдением всю Главную площадь и улицу Гарибальди. Гуальоне, рассыльный дона Оттавио, выехав за пределы города, остановился у первого же километрового столба. Он останавливался там каждое утро. По приказу Пиппо. Чаще всего на столбе вообще не было никаких надписей. Но сегодня кто-то нарисовал на нем красный круг, а в середине круга - красный крест. Он хорошенько запомнил рисунок и на полном ходу понесся обратно в Порто-Манакоре. Бросив велосипед у границы Старого города, он побежал, петляя в лабиринте узеньких улочек, и наконец добрался до нужного ему дома. Пиццаччо отметил про себя, что гуальоне бросил свой велосипед и скрылся в Старом городе. Недолго думая он отправился следом, стараясь не попадаться ему на глаза и прячась за углами домов. Гуальоне разбудил Пиппо. - Круг, - объявил он, - а в кругу крест. - Ясно, - ответил Пиппо. Гуальоне помчался к брошенному велосипеду. Пиппо встал потянулся и выглянул из окошка. Пиццаччо он не заметил. Он вышел из дома и не торопясь пересек Главную площадь, пока еще безлюдную. А там над открытым морем сирокко с либеччо все еще вели свою битву титанов. За ночь либеччо оттеснил врага на несколько километров, и гряда туч надвинулась на берег, затянув вход в бухту. Солнце торопливо вставало над сосновой рощей, покрывавшей мыс. Термометр на аптеке показывал 28o. Пиппо вышел из города и направился к горной гряде. Быстро шагая, он добрался до первых отрогов горы, к широкой полосе плантаций. На нижних отрогах горы раскинулось столько апельсиновых и лимонных плантаций, что по весне моряки на судах, проходящих в открытом море, вдыхали бодрящий аромат цветов апельсина и цветов лимона еще задолго до того, как покажется земля: казалось, будто барашки волн сами превратились в бескрайний фруктовый сад. Пиппо уверенно шагал по лабиринту дорожек между двух рядов высоких каменных стен, за которыми наливались и круглились (подобно грудям Мариетты) еще зеленые плоды, которые скоро позолотит солнце. В тайничке он нащупал ключ, открыл и аккуратно запер за собой калитку, положил ключ обратно в тайничок и, легко переступая босыми ногами, побежал к сарайчику, а рядом в своем облицованном ложе что-то бормотала живая вода ручейка. Когда он добрался до цели, Мариетта ополаскивала лицо из маленького водоема у верхнего ручья, неподалеку от сарая, где она провела ночь. С минуту они молча стояли, глядя друг другу в глаза. Она - в своем неизменном белом полотняном платьице, надетом прямо на голое тело, с засученными рукавами, с всклокоченными за ночь волосами, с блестящими каплями воды на щеках и руках. Он - в своей неизменной рванине - в рубашке, накинутой на плечи на манер шарфа, с крутыми черными локонами, падавшими ему на лоб. - Чего это они опять с тобой сделали? - Побили... - Больно? - Да нет, - протянула Мариетта. - Ничего, придет еще и мой час. - Вернешься в низину? - Еще не знаю, - ответила она. - Надо подумать. - А когда агроном придет за ответом? - Сегодня или завтра... Да какая разница, все равно я к нему не пойду, не желаю... Они уселись рядышком на земляную насыпь, которой был обнесен водоем. Солнце уже припекало вовсю. Но на плантации, прорезанной ручейками, было свежо, даже прохладно под сводом мясистой листвы инжира, апельсиновых и лимонных деревьев, под защитой живой изгороди лаврового кустарника, идущей на каждой плантации параллельно опорным стенкам и защищающей фруктовые деревья от налетавшего зимой с моря холодного ветра, среди немолчного шепота живой воды, среди аромата цветов, из которых созреет зимний урожай, хотя и сейчас уже подернулись золотистым налетом осенние плоды. До чего же радостно было сидеть в густой, несущей прохладу тени, когда все вокруг: и небо, и землю, и море - сжигает сухой зной. Мариетте вот-вот исполнится семнадцать, Пиппо чуть больше шестнадцати. Ни тот ни другая не прочли за свою недолгую жизнь ни од