тоже так думал, и мы расстались чрезвычайно сердечно. За завтраком мы увиделись снова, и он, если это только возможно, был еще более сердечен, пожимал мне обе руки и пытался услуживать мне за столом. Я не допускал этого, и мы состязались друг с другом в любезности. Прощаясь, он сказал: - Надеюсь, что ты скоро вернешься ко мне. Мне очень тебя не хватает. Твой преемник или твои преемники не в состоянии тебя заменить. Ведь твоя одаренность в окулистике была очевидна. Ты оперировал почти так же хорошо, как я, только немного торопился, это ошибка всех начинающих. У нас не так, как в хирургии. Кто затрачивает на операцию больше времени, тот часто и мастер. Так, как же, ты не хочешь вернуться? Те деньги, которые платит Морауэр, я тоже стану тебе платить. - Я улыбался и молчал. - А что касается Габи, то знай, пожалуйста, что я либерал, я могу закрыть на это глаза. Вам нужно только подождать. Ты как думаешь? Я ничего не думал. На этот раз он никак не мог расстаться со мной, и мы проговорили бы до самого обеда, если б не моя неотложная работа. Он уехал с двенадцатичасовым поездом. Я передал через него множество приветов семье и маленький подарок для моей жены. Однажды вечером, незадолго до рождества, ко мне в комнату вошла экономка и сказала, чтоб я оделся потеплее - шел сильный снег - и пришел в сторожку. - Вас ждет одно лицо, которого вы не ждали. Ничего не подозревая, я пошел к домику сторожа, по дорожке, расчищенной в глубоком снегу меж высоких елей, и в тускло освещенной комнате увидел бледную, немолодую беременную женщину, сидящую у окна. Пораженный, я подошел ближе, и, хотя я еще не узнал ее, у меня забилось сердце. - Ты не узнаешь меня? - сказала она и тяжело поднялась, пряча носовой платок в широкую меховую манжету, - ведь это я! Разве я так изменилась? Рыдая, она упала в мои объятия, и я услышал ее всхлипывания и ужасный мучительный кашель. - Эвелина! Ты? - сказал я. Больше я ничего не мог сказать. - Позволь мне остаться здесь, - молила она, судорожно цепляясь за мое пальто. - Я словно маленький ребенок, мне нужно быть подле тебя. Позволь мне остаться здесь, не наказывай меня! Привратник скромно отвернулся. Я должен был принять решение. - Как ты приехала сюда? - спросил я со всей сдержанностью, на какую был способен. Холодный, энергичный звук моего голоса, видимо, подействовал на нее. Она собралась с силами, вытерла слезы и сказала, опустив глаза: - Что тебе хочется знать? - Ты приехала на машине? - Да. На машине, в автомобиле. Он ждет на улице. Я боялась, что ты меня прогонишь. - Ах, Эвелина, большой ребенок! Покуда я платил довольно большую сумму шоферу и приказывал прислуге перенести ко мне багаж - два больших чемодана, - она стояла, прижавшись к кафельной печке, где горел веселый огонь, и пыталась согреться после долгой дороги. Казалось, она была на верху блаженства, услышав шум отъезжающей машины. Мы шли по еловой аллее во флигель, где я теперь жил. Я поддерживал ее. Снег перестал. Стемнело, снежный покров сверкал, как серебро. Я видел лихорадочный блеск ее глаз на бледном лице. Огромные серьги, семейную драгоценность, она уже не носила. - Я что-то очень устала с дороги, - сказала она, очутившись в моей комнате. - Мне не хотелось бы сегодня видеться с экономкой и с Морауэром. - Как тебе угодно, - ответил я. - Мне кажется, что у меня легкий бронхит, - продолжала она. - Я не могу смотреть на себя в зеркало. Знаешь, - и она припала ко мне так, что я ощутил ее большой живот, - моя мать умерла, когда ей было больше тридцати четырех. Значит, мне остается жить еще лет пять. Все хотят испытать все, что только могут в короткий срок! У нее начался ужасный приступ кашля. - Разденься, ложись в постель, мы измерим температуру... - Да, делай все, что нужно. Ты не станешь мне мстить, правда? Ведь я вернулась к тебе. Я не стану говорить больше, что я люблю тебя, я... Я закрыл ей рукою рот. Она поцеловала мою ладонь с прежней страстью. 5 Но Эвелина была в большом беспокойстве, и я на этот раз в не меньшем. - Твой муж знает, что ты здесь? - Нет, он не знает, что я у тебя. Разве он отпустил бы меня? Я погладил ее маленькую пепельную головку, и мы сели за стол. Она изо всех сил заставляла себя есть. Экономка в кухне старалась, как могла. Я положил Эвелине на тарелку очень маленькую порцию. Я был страшно рад, что она проглотила хоть эту малость. - Ты согласна, - спросил я ее после завтрака, - чтоб мы пригласили доцента Л.? - К чему? Я здорова, а ребенок появится еще не скоро. - Но ты ведь сама жаловалась вчера на бронхит. - Я? Я только простудилась в дороге. - Не будем спорить о словах, - сказал я спокойно, - я требую, чтоб ты сегодня вызвала специалиста. - Да? Тогда другое дело, - ответила она и очень удивленно взглянула на меня. Сейчас же после осмотра я переговорил с врачом. Он не стал, как некогда Морауэр, ссылаться на профессиональную тайну и совершенно откровенно сообщил мне диагноз. - Мне нужен рентгеновский снимок, но я и сейчас могу успокоить вас, поскольку не считаю симптомы угрожающими. Затронуты оба легких, это несомненно. Имеются ли каверны, это может установить только рентген. Решающего значения это не имеет. Я очень надеюсь на благоприятный исход. - Благодарю вас, коллега, - сказал я и пожал ему руку. Он торопился. Я вручил ему солидную сумму за визит, и он принял ее с большой благодарностью. Разумеется, я включил сюда и оплату времени, затраченного на дорогу. Дойдя до привратницкой, он простился со мной, но потом обернулся еще раз: - ...Беременность, разумеется, нужно прервать немедленно. Вы, конечно, и сами это знаете, не так ли? - Нет, - сказал я, - я не обладаю достаточным опытом. - Опытом обладаю я. Спасти и мать и ребенка вне сил человеческих. - Вы объяснили это пациентке? - Не помню, право, - сказал он немного смущенно и торопливо. - В сущности, это само собой разумеется. Если я забыл, передайте от моего имени. Я вернулся к Эвелине очень угнетенным. Несмотря на довольно благоприятный диагноз, у меня были мрачные предчувствия, и на этот раз с полным основанием. Как можно осторожнее я сказал Эвелине о том, что узнал от врача. Но она заткнула уши и не пожелала меня слушать. Она начала рыдать и биться. Наконец она с трудом поднялась и стала укладывать вещи, не отвечая на мои просьбы. - Я хочу ребенка, - сказала она, когда я насилу заставил ее снова лечь. - Я слишком высокого мнения о себе, чтобы служить только развлечением вам, господам земли! Женщина и не мать - существо бесполезное. - Прежде ты никогда этого не говорила. - Я всегда это говорила, но ты не хотел меня слушать. Вы, мужчины, с вашим чудовищным эгоизмом думаете только о себе. - Но это угрожает твоей жизни! - Кто это сказал? Моя мать была гораздо сильнее больна, чем я, а родила двух здоровых детей, меня и моего брата, - великана, креслокрушителя. - Я не знаю, как сильно больна была твоя мать. Но я знаю, что у тебя затронуты оба легких и что в тридцать лет ты не перенесешь первые роды. - Теперь он попрекает меня моим возрастом. Так-то ты меня принимаешь? Сегодня первый день, что я с тобой. Ты не позволяешь мне иметь ребенка, потому что он не от тебя! Но что же мне было делать? Жениться на мне ты не можешь, а у меня не было сил оттолкнуть моего бедного обманутого мужа, который так великодушен и жертвует всем ради своей родины и снова отправляется на фронт. - Эвелина, - сказал я очень твердо и очень спокойно, - я думаю только о тебе. - Тогда пощади меня, не волнуй меня. Я измерю сейчас температуру, ты увидишь, что она поднялась. Она была права. Термометр показывал 38 с лишним. Я успокоил ее, как мог. Рентгеновский снимок оказался не очень хорошим, но и не очень плохим. Специалист-легочник повторил, что ей нельзя рожать. Эвелина обещала повиноваться ему, но наедине со мной повторила все свои старые обвинения. Я не желаю, чтобы у нее был ребенок, я натравил на нее врача, я ревную ее к мужу, которым она пожертвовала ради меня... Я не был уже так безгранично счастлив с ней, как прежде. В мое чувство закралась горечь, но я любил ее все больше. Я дрожал, открывая дверь в комнату, где она находилась. Я думал о ней днем и ночью, я думал только о том, как ей помочь, как укрепить ее здоровье. И все-таки, даже теперь, я бывал иногда счастлив. Это случалось, когда у Эвелины не было вечером жара или когда у нее оказывалась маленькая прибавка в весе. Я почти готов сказать, что эти ничтожные признаки улучшения ее здоровья дарили мне более глубокое счастье, чем былые пламенные ночи. В середине марта я получил длинное письмо от ее мужа. "Дорогой лейтенант и старый полковой товарищ! Я давно уже, разумеется, должен был выразить тебе благодарность. Ведь около года назад у себя в санатории ты принял такое участие в моей жене, что, несомненно, заслуживаешь моей благодарности. После проделанного курса лечения Линочка вернулась в цветущем состоянии. Я знаю, конечно, что она не крепка, как дуб. Но думаю, что после родов она расцветет по-настоящему. Многие женщины бледны и малокровны, а после первого ребенка их узнать нельзя. Само собой разумеется, мы оба хотели ребенка, и оба счастливы, что это наконец случилось. Несмотря на твою великолепную врачебную репутацию, я все-таки не позволил бы ей пуститься в такое далекое утомительное путешествие, если бы к этому не присоединилось важное обстоятельство, которое ты, как бывший вольноопределяющийся, прапорщик и, наконец, лейтенант нашего старого полка, конечно, поймешь. Я поляк. Моя жена тоже чувствует и думает как полька. Ты знаешь, что согласно Версальскому договору, наши границы установлены только на Западе, только между нами и Европой, но не на Востоке, между нами и Полуазией - Россией. Границы эти наш великий герой и спаситель отечества нанесет польской шпагой. Тебе, как бывшему австрийскому драгуну, разумеется, приятно будет узнать, что мы проводим воинское обучение согласно австрийскому уставу и что оружие доброго австрийского образца, которое сослужило нам такую службу в сражениях с московитами, и теперь будет служить нам верой и правдой и приведет нас к неизбежной победе. Однако жену, в ее теперешнем положении, я не хочу подвергать волнениям. Я отослал ее к тебе. Позаботься о ней, дорогой товарищ, как о своей сестре, о своей матери, о своей жене. Скажи своей супруге, с которой я надеюсь познакомиться после нашего возвращения, что я буду вечно ей благодарен, если она позаботится о нашей мамочке и до и после ее родов. И - останусь ли я жив или умру - я поручаю ее вам обоим. Если меня ждет солдатская судьба, помогите ей привести в порядок наши дела. Наше состояние несколько уменьшилось вследствие инфляции. Но после победы над Москвою, валюта наша снова укрепится, и Эвелина будет опять очень богата. Мое завещание хранится у моего брата Витислава фон К., проживающего в поместье Анатовка под Люблином. Со старым приветом в эти новые времена. Целую руку твоей супруге. Твой полковник, фон Ксчальский". Я ничего не сказал Эвелине об этом письме. Мне не хотелось оскорблять ее, уличать во лжи. Я хотел, чтобы она доверяла мне больше, чем когда бы то ни было. Я старался напрячь все силы, чтобы спасти ее, даже если при этом пришлось бы пожертвовать ребенком. Мне нелегко было принять это решение, я вынужден был сказать себе: если в один прекрасный день она будет здорова или почти здорова, она будет благодарна тебе. Но если для этого ей придется пожертвовать ребенком, которого она, по-видимому, хочет, она станет горько упрекать тебя. Да, она ложно истолкует твои побуждения и с ненавистью навсегда расстанется с тобой. И тем не менее я решился на это. Не удовлетворившись уклончивыми ответами врача-туберкулезника по телефону, я наконец освободился на послеобеденное время и поехал к нему в город. - Я не могу сказать вам ничего, кроме того, что вы уже знаете! - Пожалуйста, выскажитесь яснее! - Хорошо! Я нахожу, что беременность давно следовало прервать. То, что с этим так медлили, кажется мне почти умышленной ошибкой. Вы знаете, в обоих легких идет если не бурный, то активный процесс. В правом - в верхушке, в левом - в верхушке, в основании и в грудореберной плевре с обеих сторон. Кроме того: даме предстоят первые роды почти в тридцать два года. После двадцати восьми это вообще не просто. Тазовые суставы уже окостенели. Свяжитесь с врачом-гинекологом, гофратом доктором Р. Операция и теперь еще не представляет опасности. Надо вызвать преждевременные роды. Может даже случиться, что удастся спасти и ребенка. - А от нормальных родов она непременно умрет? - Умрет? От родов? Нет, этого я не говорю. Чудеса всегда случаются, к счастью. Гофрат был очень занят и принял меня несколько холодно. - Я за то, чтобы ждать. Хирургическое вмешательство мы всегда применить успеем. Я понимаю, дама не хочет ребенка... - Нет, господин гофрат, по секрету говоря, у меня такое впечатление, что ей скорее хотелось бы сохранить его. - Ах так, сохранить? Доносить? Замечательно! Великолепно! В таком случае ждать непременно. Ребенок может родиться абсолютно здоровым и при некоторой осторожности его можно, несмотря на тяжелую наследственность, вырастить, как всякий нормальней плод... - Но пациентка температурит, у нее туберкулез... - Все это хорошо и прекрасно. Но если она хочет доносить ребенка, преступление препятствовать ей в этом. Вы в родстве с дамой? - Нет. Ее муж, который находится в Польше, прислал ее сюда и поручил мне. Вот его письмо. - Его письмо - к чему? Все ясно, вашего слова достаточно. У вас есть заключение лечащего врача? Хорошо! Я к вашим услугам, если даме угодно будет меня пригласить. Передайте ей только, чтобы она не ждала до последней минуты. - Я передам. Я заплатил за визит и вернулся к Эвелине, которая тотчас догадалась, что я был у врачей. - Ну, что они тебе сказали? - Кто? - спросил я и попытался внушить ей, что я делал в городе покупки или, точнее говоря, только покупки, потому что на обратном пути я зашел в несколько магазинов и принес ей разных лакомств, флакончик духов и несколько новых иллюстрированных журналов. Она притворилась, что верит мне. - Я так рада, - сказала она, - что ты примирился с ребенком. Я и теперь уже счастлива, когда думаю о нем. Сегодня после обеда здесь был патер С., который знает меня с детства. Он благословил меня и ребенка в моем чреве. В отчаянии я чуть не спросил, не благословил ли он заодно и туберкулезные бациллы и каверны в ее бедной груди. Но я вовремя опомнился и сделал вид, будто верю в то, что она мне верит. Так мы обманывали друг друга в течение первых месяцев 1920 года. Она почти ежедневно получала короткие письма от мужа, который участвовал в походе маршала Пилсудского на Россию. Я делал вид, что не знаю его почерка, что меня не интересует ее переписка. Я щадил ее, не задавал никаких вопросов, ни к чему ее не принуждал, не внушал ей страха. Я не запугивал ее тем, что, может быть, ей придется заплатить жизнью за ребенка, я не спрашивал ее больше, любит ли она меня. Я был по-своему счастлив - тем уже, что она живет здесь, у меня, что она немного меньше кашляет, что ее ночную сорочку не каждое утро приходится вывешивать сушить в ванной комнате, что она немного ест. Прежде, ради меня, ее нельзя было заставить есть. Ради ребенка она это делала. Но ревность казалась мне жалкой, недостойной и пошлой, и я старался подавить ее. Мне прекрасно это удавалось. Она стала мне немного чужой. Это была другая Эвелина. Вместо Эвелины моей юности теперь у меня в комнатах жила другая Эвелина, и я любил ее по-другому, но еще больше, чем прежнюю. Беременность ее близилась к концу. Нам следовало принять решение. Здесь, в нашей лечебнице, ей никоим образом нельзя было рожать. Я предложил Эвелине поместить ее в больницу при Диакониссовской общине, где принимал один наш знакомый врач. Я обещал сделать все, чтобы она не очень страдала, чтобы в случае необходимости ей дали наркоз. Но то, что успокоило бы всякую другую женщину, настроило ее против меня. Она не хотела, чтобы ей давали наркоз. Она покачала головой. - Но я сам останусь при тебе, я сам буду за всем наблюдать, - сказал я и обнял рукой ее тонкую шею. - Уж на себя-то я полагаюсь. - А я на тебя нет, мой любимый! - сказала она и решительно высвободилась из моих объятий. - В женщинах ты ничего не смыслишь. Я не хочу, чтоб мне давали наркоз. То, что переносят сотни миллионов женщин, вынесет и Эвелина, так называемая Линочка. И она улыбнулась. В ее чертах проступила прежняя Эвелина, и я наклонился, чтобы поцеловать ее. - Благоразумие! - сказала она и отстранила меня нежными, пожелтевшими руками, словно боясь, что я могу надавить на живот и повредить ребенку. - Ноты ведь не сердишься на меня за это? - спросила она наивно. - Ты для меня не врач. Я слишком люблю тебя. - Но мой знакомый доцент в Диакониссовской больнице? - По правде сказать, - прошептала она и сама притянула меня на кушетку, чтобы говорить тише, потому что громкая речь утомляла ее и ее сухой кашель становился беспрерывным, - если уж быть совершенно искренней, я не доверяю и твоему знакомому. Я знаю, ты плохо относишься к ребенку. - Я люблю только тебя, - сказал я очень тихо. - Это не значит, что ты должен враждебно относиться к беззащитному ребенку! Я говорю о нем, словно он уже существует. Впрочем, он, правда, существует, он шевелится, я часто его чувствую. Мужчина не может этого понять. - О мет, я хорошо тебя понимаю. - Тогда сделай наконец по-моему. Ведь это касается меня, а ты утверждаешь, что любишь меня, да? - А чего ты хочешь? - Я непременно хочу в частную клинику гофрата Р. Я хочу, чтобы ты не навещал меня, покуда не будет все позади. И не звони по телефону. Пожалуйста! Ты обещаешь мне? Ты клянешься? - Нет, я не могу, - сказал я. - Что ж, разве я не права, не доверяя тебе? Твои великие чувства только одни слова, иногда я не понимаю, как я могла обманывать мужа с тобой. Если б он знал! Я такая гадкая. Он больше не пишет мне. Она заплакала. Что было мне делать? - Все будет по-твоему. Но, несмотря на то что я покорился, ее прежняя нежность, казалось, прошла навсегда, и она холодно отвернулась от меня, когда подъехал автомобиль, чтобы отвезти ее из нашего заведения в клинику гофрата. Для экономки, которая в своем старом, толстом пальто проводила ее до привратницкой, у нее нашлась теплая улыбка. Очень растроганно Эвелина наклонилась к ней, бросилась ей на шею и в слезах расцеловала ее. Мне она только протянула руку, которую я поцеловал, потому что не посмел поцеловать ее в губы, прощаясь с ней. 6 Шесть дней, последовавшие за этим прощанием, были мучительнейшими в моей жизни. По сравнению с ними первые дни после ранения под Хломи казались мне теперь раем. Я обещал Эвелине ждать, пока она позовет меня, то есть "покуда не будет все позади". Я дал слово. Она сомневалась в моей честности, в моей доброй воле. Так вот теперь я решил доказать ей. Я бродил по лечебнице, как отверженный. Больные впервые утомляли меня. В большинстве они были неизлечимы. Мой отец оказался прав. Стояла дождливая ненастная пора, весна все не приходила. Свирепствовал жестокий и коварный грипп. Наши пациенты, как и большинство душевнобольных, склонны были к заболеванию дыхательных путей, сопровождавшемуся повышенной температурой, что нередко очень быстро приводило к печальному концу. Но почему печальному? Не лучше ли для такого больного скончаться в бурном горячечном бреду, чем месяцы и годы влачить безнадежное существование, подобно моему несчастному другу Периклу, от которого не осталось и тени прежнего выдающегося философа наделенного таким исключительным умом. Среди наших больных находился еще один паралитик, человек выдающийся в свое время: это был граф Ц., прославленный спортсмен, получивший некогда первый приз на скачках Вена - Будапешт. Во время войны он был прикомандирован к штабу горной бригады, трижды ранен, до конца проявлял беспримерную храбрость на итальянском фронте и был награжден высшим Австро-Венгерским орденом. Теперь он лежал в комнате рядом с комнатой моего друга, хворал гриппом, и мы всякими впрыскиваниями и укутываниями пытались во что бы то ни стало продлить его жизнь. Морауэру не понравился мой вид. - Что с вами? Вы все еще не образумились, несмотря на седые волосы? - грубо спросил он меня. - Ну, что же вы молчите? Я молчал еще упорнее, не понимая, что этим я только больше раздражаю его. - Ненавижу всех добровольных сумасшедших, - сказал он с издевкой. - Неужели я бежал от мира и его тупости, чтобы вы, дорогой мой... Он запнулся, с ненавистью поглядел на меня и закончил приказанием, верным по существу, но он обидел меня так, как никогда еще не обижал. - Я желаю, - сказал он с деланным спокойствием, - чтобы ваши две комнаты были немедленно продезинфицированы. Ваша жилица была больна заразной болезнью, открытой формой туберкулеза. - Была больна, - повторил я про себя. Шел четвертый день разлуки. Нормальные роды никогда не длятся больше сорока восьми часов. - Вы грезите наяву? - спросил он. - Угодно вам ответить на мой вопрос? - Комнаты продезинфицируют, - ответил я коротко. Он ушел. Его белый халат развевался в сумраке коридора, мы очень экономили теперь электричество. - И ваш мозг, надеюсь, продезинфицируют заодно, - крикнул он уже на ходу. Я каждый день посылал Эвелине цветы. Их аккуратно ей передавали. Значит - женщина, которую я любил, была еще жива. Я распорядился продезинфицировать комнаты. Временно я выехал. Уходя, я еще раз оглядел все вокруг. Я не мог расстаться с этой банальной квартирой, обставленной с дешевой роскошью. Я осмотрел углы. Всюду было чисто. Только на подоконнике, возле умывальника, я увидел маленький комок светлых волос, который, вероятно, в последний день она сняла с гребня и свернула узелком. Я оставил его на прежнем месте. Я любил ее, но я не хотел уподобиться сумасшедшему, который питает особое пристрастие к волосам, ногтям и прочему. Я не принимал снотворного. Я боялся, что мне предстоят важные решения, и хотел сохранить ясную голову. Я решил продолжать исследования в университетской нервной клинике над заболеванием зрительного нерва при сифилисе. Но я каждую минуту ждал, что меня вызовут к Эвелине. У нас в лечебнице меня всегда могли разыскать, а там? Я поборол трусость, которая советовала мне не уходить из лечебницы. Я дал чаевые и нашим служащим, и в университетской клинике и вполне полагался на них. Если бы я срочно понадобился Эвелине и меня не оказалось бы в лечебнице, меня отыскали бы в клинике. Я все учел, я продумал все возможности до последней мелочи. Я считал, что готов к самому худшему. Я считал себя мужчиной. Все - сплошной самообман, сплошное заблуждение, сплошное безумие, На шестые сутки, в пять часов дня, мне позвонили, как раз когда я собирался выйти из лечебницы. Мне повезло, у подъезда случайно стоял автомобиль, через десять минут я был на месте. В коридоре я встретил гофрата. Он протянул мне руку. Я пытался прочесть в его глазах. И не смог. Но мне показалось, что он как будто бы доволен. - Ну как? - спросил я. - Да, - ответил он, - потеря крови была весьма значительная, но она жива, в сознании и, - глаза его гордо засверкали, - ребенок, очевидно, вполне удавшийся экземпляр, пять фунтов веса, не правда ли? Он обратился к старшему врачу, который стоял позади него, но не проявлял такого восторга. - Я хотел бы видеть ее, - сказал я с усилием. - Против этого ведь нет возражений? - Он снова обратился к своему старшему врачу, точно тот являлся наместником бога на земле. - Однако нас все-таки немного беспокоит потеря крови, дорогой коллега, - добавил он в заключение и словно пытаясь меня удержать. - Разумеется, мы сделаем все возможное. Ребенок, во всяком случае, не вызывает никакой тревоги. Я на цыпочках вошел в комнату Эвелины. Сначала я не мог разглядеть ее лица, потому что мой последний букет стоял еще на ночном столике и загораживал ее от меня. Я был так взволнован, что у меня захватило дыхание, когда я остановился подле нее. Она заметила это и прошептала со своей прежней улыбкой: - Почему ты так бежал? Я поцеловал ей руку и подавил слезы. Я видел, что она умирает. Ее ребенок лежал в чистой, лакированной, бело-голубой колыбели и спал. - Шесть с лишним фунтов, - сказала она гордо. - Как ты поживаешь? Мой муж уже написал? Я велела дать ему телеграмму. Я чувствую себя сейчас очень хорошо. У меня ничего не болит, я счастлива. Ты ведь тоже? Знаешь, - и что-то неописуемое промелькнуло на ее бескровных белых губах, - я представляла себе это много хуже. В будущем году я снова хочу ребенка, только от тебя. Ведь только теперь я знаю, что я люблю тебя. Ты меня еще тоже любишь? Она закашлялась, постель затряслась от кашля. Ребенок проснулся и начал громко кричать. - Ты мне покажешь его? Только не сейчас. Подойди сюда, поцелуй меня, очень крепко! Не бойся! Подойди ближе. Крепко! Крепче! А теперь, сейчас же передай поцелуй ребенку, я ведь еще не поцеловала его, глупые врачи запретили мне это, они думают, что у меня чахотка. Я поцеловал ребенка в беззубый, тепленький, разинутый от крика ротик, потом поднял его с мокрых подушек и протянул ей. - Держи его крепко-крепко, - сказала она, уже задыхаясь. - Я еще очень слаба, я почему-то неясно вижу. Я еще очень слаба. Да, знаешь, это было не пустяком. Ближе, еще ближе, я плохо вижу, разве здесь так темно? Я держал ребенка, который шевелил ручонками, сводя и расправляя пальчики, около ее лица. Она не совладала с собой, она поцеловала младенца, но она дотянулась только до его уха. Тогда я положил ребенка на подушку, приподнял его головку, и мать без труда прижалась губами к его губам. Но это усилие было для нее слишком тяжело, она упала на подушки, продолжая говорить. Она нисколько не сознавала своего положения. - Теперь мы будем жить совсем по-другому, - сказала она, - ты должен поближе познакомиться с моим мужем, вы станете лучшими друзьями, потому что вы оба так меня любите. Знаешь, ты великий разбойник и соблазнитель, мне следовало бы сердиться на тебя. В последнее время ты был такой скверный со мной. Ты казался мне настоящим Мефистофелем. Но теперь ты станешь другим? Правда? Разве не жаль было бы отказаться от такого золотца? Я осторожно положил ребенка обратно в колыбель, и он уснул. Я едва нащупал пульс Эвелины, так он был слаб и редок. Старый священник, патер С., ее духовник, которого я знал еще с юности, вошел в сопровождении старшего врача. - Ах, как хорошо, - воскликнула она и попыталась приподняться. - Как хорошо, что вы пришли. Слава Иисусу Христу! - Во веки веков аминь! Врач сделал мне знак. - Вы хотите крестить мою девчурку малым крещеньем, ваше преподобие? - спросила Эвелина. - Она весит семь фунтов, она совершенно здо... - Она вдруг закрыла глаза. - Разве больше ничего нельзя сделать? - спросил я в коридоре у старшего врача. - Может быть, переливание крови? - Мы все время делали вливание физиологического раствора. Мы старались продлить ее жизнь, покуда вы... - Возьмите, пожалуйста, кровь у меня! - сказали. - У вас все приготовлено? - Как вам угодно, - сказал он. - Может быть, это поможет на несколько часов или дней. Перед неизбежным надо смириться. Он провел меня в операционную, где еще стоял тяжелый запах крови. Я сел и вытянул руку. Он основательно продезинфицировал большую иглу, вонзил ее мне в локтевую вену и стал медленно набирать кровь. - Скорее! Скорее! - прошипел я. - Терпение! - сказал он. - Только терпение! Наконец он набрал кровь, теперь ему надо было позаботиться, чтобы она не свернулась. Я пошел к Эвелине. Когда я открыл дверь, она поглядела на меня своими громадными серо-стальными глазами, глазами ее дорогого отца. Но мне кажется, она уже не узнала меня. Ночной столик немного отодвинули, патер успел соорудить на нем маленький алтарь со святыми дарами и причастил ее. Она была уже почти без сознания. Она двигала руками, словно натягивая длинные перчатки. Когда-то в имении - она была еще молоденькой девушкой, - я сопровождал ее на первый большой бал и на ней были белые, узкие лайковые перчатки до локтя. Я опустился на колени перед кроватью, схватил ее правую руку и прижался к ней губами. Я не хотел ее выпускать. Вошел старший врач. Я ничего не видел. Я слышал, как он вполголоса отдавал приказания ассистенту. Священник был все еще здесь. Он стоял с левой стороны у изголовья и молился спокойным, монотонным, умиротворяющим голосом. Переливание крови уже не понадобилось. Когда все было кончено, патер закрыл ей глаза. Потом он взял меня за руку и вывел в коридор. - Мы не можем спорить со всевышним. Пожалуйста, господин доктор, пожалуйста, помолимся за нее. Читайте вместе со мной "Отче наш". Я послушался. Он читал, а я повторял за ним. - Не проводить ли вас домой? - Прошу вас, пожалуйста, - сказал я. По дороге он рассказал мне, что беседовал с ней до самого конца. - Как назвать твою дочку? - спросил он. - Эвелиной, - ответила она, - у нас всегда первого ребенка называют именем матери. - Эвелиной? Прекрасно! - сказал старый патер. У подъезда мы расстались, хотя славный старик, вероятно, пробыл бы со мной весь вечер. Мне хотелось остаться одному. Пробило половину седьмого, и в парке было почти темно. Месяц только всходил. Мне, как всегда, принесли сведения о больных. У графа был сильный жар - 39,9, и мой ассистент не знал, продолжать ли делать инъекции. Среди санитаров тоже было несколько случаев гриппа. Как нам организовать уход за всеми этими больными? Нельзя ли некоторых, занимавших отдельные комнаты, перевести в общее помещение и обойтись, таким образом, меньшим количеством персонала? Мне пришла в голову одна мысль, но я решил еще подождать. - Я дам вам распоряжения вечером, покамест все остается по-прежнему. - Слушаю, господин старший врач, - ответил ассистент. Я заперся в своей комнате, в которой еще сильно пахло дезинфекцией, сел за письменный стол и положил перед собой красивый белый лист бумаги. Я так любил писать. Прежде, в детстве, отец не позволял мне писать. Это было для меня запретной радостью. Теперь она была мне дозволена. Только радость стала не в радость. "Моя последняя воля", - написал я. Но это показалось мне чересчур трогательным, я вычеркнул слово "моя". Но "воля" тоже было не то. Все никуда не годилось. Моя воля была совершенно бессильна, о ней и речи быть не могло. Но ведь что-то должно было стоять на листе. И я написал "Собственноручное завещание". Но у меня и тут нашлись возражения, и тогда я понял, что человек, сидящий за этим письменным столом, издевается над другим человеком, сидящим за этим же столом. Я изорвал бумагу в мелкие клочки. Теперь, рассуждая строго логически, следовало обдумать две вещи. Какие последствия проистекают, во-первых, из смерти Эвелины, а во-вторых, из моей? Итак, во-первых: муж извещен. Он не откликнулся. Он жив. А может быть, умер? Если жив, он обязан позаботиться о ребенке, которого так хотел. Если его нет в живых, о ребенке должен позаботиться кто-то другой. Не я. Я не любил этого ребенка и не мог любить, потому что он был причиной смерти Эвелины. Но я и не ненавидел его, потому что это был ее ребенок. Из этого следовало, что я не участвую в игре и не несу никакой ответственности. У Эвелины есть родные. Ребенок - наследник, по слухам, колоссального состояния. Раздался стук. Стучала экономка, которая настоятельно желала со мной говорить. Зато я не хотел. Я знал, что говорится в подобных случаях, и поблагодарил ее заранее через закрытые двери. Ворча, она удалилась. Но она была умная женщина, искушенная жизнью, она не обиделась на меня. Итак, часть вторая. Какие последствия влекла за собой моя смерть? У меня был отец. Большой человек, умный человек, богатый человек, практический человек, либерал. Он утешится в моей смерти. О том, как распорядиться моим состоянием, я мог не тревожиться. Все, что я приобрел, я растратил. Моя наличность равнялась, примерно, нулю. Я отказался от наследства. Мне нечего было ждать денег и имущества от семьи и, следовательно, нечем было и распорядиться в пользу близких. Хорошо. У меня была жена. Я взял ее в жены, потому что мы, - нет, будем правдивы, скажем откровенно все, - потому что она меня обманула. Я, особенно удачливый супруг, был обманут женой еще до женитьбы. Ей это принесло мало счастья. Но я, слава богу, не нужен ей как кормилец, она сама о себе позаботится, а любить ее я не хочу и не могу. Хорошо. У меня был ребенок, который не отвечал на мои письма, которого я почти не знал и который однажды, во время прогулки, очень дружески повис у меня на руке, - приятное воспоминание, но, право же, не причина, чтобы изменять столь важное решение. Мои братья и сестры - большой, цветущий детский рой, все здоровы, все живы, все не температурят, все живы!! Да, все живы, да, здесь под моими окнами жив какой-то почтальон, принесший, верно, заказное письмо или телеграмму. Да и собака привратника жива и по-дурацки воет в лунную ночь, этакая подлая тварь, которая усядется сейчас за свою миску и возьмет кость здоровыми лапами и растерзает ее здоровыми зубами, а потом снова будет лаять, дыша во всю мощь своих здоровенных легких. Так угодно судьбе. Глупость зовется судьбой. Она не ведает, что творит. Но почему она так враждует со мной? Разве я что-нибудь сделал ей? Разве я не честно, по совести... на воде, и на земле, и в воздухе... мне пришла на память старая австро-венгерская воинская присяга, которую я, будучи рекрутом, должен был принести старому батюшке, кайзеру Францу-Иосифу, хотя никто из пышных мундиров, сверкавших за крестом и свечами, не спросил меня, желаю ли я присягать. Но я сдержал ее, присягу, как мог. Мне очень хотелось плакать, мне очень хотелось кричать. Я вышел за дверь. Коридор был пуст. Никто не мог мне помешать. Но, видно, мне не было суждено. Я приготовил все для укола. Я пытался сломить судьбу. Я принял на себя ненужные страдания. (Страдания не возвышают.) Разве есть человек, который не нуждается в утешении? Но есть разница между человеком в несчастье и человеком, которого постигло _такое_ несчастье, который превратился в жалкого горемыку, годного только на то, чтобы причитать и раскаиваться неизвестно в чем, бунтовать неизвестно против кого. ...Тут позвонил ассистент. Что делать с графом? - Иду, - ответил я и прошел во флигель, в котором была его палата, рядом с палатой Перикла. Я зашел и к моему другу. Он находился в совершенно идиотическом состоянии, ел руками, его халат был довольно грязен и спереди и, прошу извинения, сзади. Раньше на больных меняли платье каждый день, теперь экономили на всем, ведь теперешние деньги были уже не деньги. Я каждый месяц платил за беднягу, но, право же, сам господь бог должен был бы спуститься с небес, чтобы вернуть ему хоть проблеск рассудка и чтобы он мог отличить, кто желал ему добра и кто зла. Он был моей Габи. Он не благодарил меня. Но я? Разве я обладал еще хоть проблеском рассудка? Разве я знал, кто желает мне добра? Кого мне любить всем сердцем и всей душой? Эвелину, которая видела во мне Мефистофеля? Отца, который "не хотел жить среди врагов"? Жену, которая писала мне такие прекрасные, умные, честные письма? - Благодарю вас, - сказал я ассистенту, - что вы послали за мной. Смелее! Смелее! Бедняга вытаращил на меня глаза. Я молчал. Как бы там ни было, он обратил мое внимание на мои обязанности, на мою ответственность перед этим чавкающим, сопящим, дурно пахнущим, и все-таки живым трупом. Ведь если я умру, денег на его содержание не будет. А в казенных сумасшедших домах нет такого вкусного стола, в котором он находит видимое удовольствие, - старуха экономила на всем, только не на питании. Да и жить в общей, тесной палате, вместе с другими, часто буйными, товарищами по страданию едва ли приятно. Говорят, что в этих домах бывают случаи внезапной смерти, которые не фиксируются в протоколах. - Возьми его с собой! - сказал я себе. - Его отсутствия тоже никто не почувствует. Но как? - Тут у меня мелькнула прекрасная мысль. - Положите графа сюда. Поставьте их постели рядом, а утром посмотрим. Так легче следить за обоими. Ассистент согласился, а надзиратель тем более. Мы положили графа, у которого был сильный жар и который долго и страшно кашлял, по кускам выплевывая свое легкое, рядом с моим старым товарищем Периклом, и я ни минуты не сомневался в том, что паралитик-философ в течение ночи заразится роскошным гриппом аристократа. Значит, у него была прекрасная перспектива распрощаться с миром следом за мной. Императорам тоже приходится умирать. Какой наплыв в рай! Эвелина. Я. Перикл. Граф. Если в такой отчаянной душевной сумятице существует утешение, радость, то удар, который я нанес по дурацкой судьбе, облегчил мое сердце, и у себя в комнате я смог наконец заплакать. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Когда я снова зажег свет, я увидел у себя на письменном столе телеграмму, мокрую от моих слез. Я взял ее, вытер носовым платком и начал ходить взад и вперед по комнате. Прочесть? Сделать для себя неизбежное еще более трудным? Я не ждал ничего хорошего от мира, и мир не мог ждать ничего хорошего от меня. Я принялся искать обрывки бумаги. Я же изорвал красивый белый лист, на котором набросал свое завещание. Куда девались бумажки? - размышлял я. А ведь на всем белом свете не было ничего более ненужного, чем ответ на этот самый праздный из всех праздных вопросов. Но все-таки я нашел его, этот ответ. Здесь была экономка. Это она принесла телеграмму, которую почтальон, встреченный мной во дворе, сдал в канцелярию. Экономка теперь хорошо видела. Процесс в ее глазах был старым, воспаление - свежим. Искусственная температура и боль излечили то, что не удавалось излечить при помощи испытанных лекарств. Вдруг передо мной возник мой друг Перикл. Его болезнь была тоже застарелым процессом. Вероятно, он заполучил свой недуг много лет назад, после какого-нибудь дешевого развлечения. Теперь он лежал рядом с графом, горящим в жару, и я надеялся, что искусственная лихорадка излечит его, то есть поможет отправиться на тот свет, прежде чем он окончательно впадет в животное состояние. У меня начались угрызения совести. Смею ли я распоряжаться жизнью, которая мне не принадлежит? Я схватился за телефонную трубку, чтобы дать новое указание. Я поднес ее к уху и почувствовал сильный укол в правом локте. Я вспомнил. Это то место, из которого всего несколько часов тому назад у меня брали кровь, чтобы спасти Эвелину. Меня охватила неописуемая ярость. Я готов был растерзать себя. Я и слышать не желал о спасении. Я снова опустил трубку. На ночном столике, чистенький, на марлевой подушечке, лежал шприц, который мне должен был помочь отправиться на тот свет. Это было мое последнее спасение. Разорви телеграмму не читая, сказал я себе. Потом сядь и сделай себе укол. И ты совершишь все, что тебе еще полагается совершить. Мной овладела страшная усталость. Колено, на которое я слишком понадеялся в этот дьявольский день, начинало болеть. Только этого еще не хватало, сказал я себе. Я улегся в удобном кресле и взял белую тряпочку и шприц, наполненный до краев. Рядом стояла бутылочка со спиртом. А вдруг экономка в своей преувеличенной любви к чистоте заменила содержимое шприца невинным алкоголем? С нее станется. Тогда вместо быстрой смерти меня ждет только легкое опьянение. Чтобы застраховать себя от такой возможности, я выпустил шприц и хотел взять новые ампулы. Я не нашел их. Дьявол порядка, старая ведьма чистоты унесла их с со