бой. Нужно было пойти за ядом в центральный корпус. При этом мне надо было избежать встреч. Я не желал больше видеть ни одного человека. Я попытался встать, но почувствовал такую жестокую боль в колене, что со стоном свалился обратно в кресло. Я запасся терпением. Я твердо решился и мог подождать несколько минут. Ждал же я шесть дней и ночей! Я смотрел на телеграмму, все еще лежавшую передо мной. Со скуки я ее открыл. "Отца удар. Чудовищные денежные потери. Твой приезд настоятельно необходим. Мама". Я любил Эвелину десять лет. Жизнь без нее была мне только в тягость. Отца я любил почти тридцать лет. Я любил его уже без того обожания, которое чувствовал к нему ребенком. Но я не мог подло бросить его в беде. Я направился к телефону, чтобы вызвать мою жену, и по дороге остановился. А что будет, если семья нуждается во мне? Если отец так болен, что я должен его заменить? Если он при смерти? Я вспомнил об Эвелине. Она еще теплая, думал я, она еще не остыла. Кто закрыл ей глаза? Почему не ты? Ты боялся. Я никогда не мог понять, почему все считают долгом навещать покойного, лежащего на своем последнем одре. Я никогда не знал, что может сказать мертвый. Она жила. Ты любил ее. Она болела. Ты ухаживал за ней. Она умерла. Ты похоронил ее. Я не похоронил ее. Я думал только о себе, о лучшем способе избегнуть почти невыносимой боли. Как тогда, когда мне прострелили колено, моей первой мыслью было избавить себя самоубийством от боли, которая выше моих сил. Избавиться? Или остаться в живых? В сущности, мне не хотелось жить. Но мне хотелось что-то сделать. Всякое действие, даже бессмысленное, всегда таит в себе нечто прекрасное, какое-то освобождение. Поэтому действие без цели так опасно. Но у меня больше не было цели. Что же мне делать? Никто не мог мне посоветовать. Решать должен был я, сам. Я снова поднял телефонную трубку, заказал разговор с отцом, потом вызвал к себе по внутреннему телефону директора и экономку. Они пришли. Мы все трое уселись за письменный стол. Шприц я спрятал в ящик ночного столика. Прежде чем употреблять его для других, его нужно будет прокипятить и продезинфицировать, продезинфицировать совершенно так же, как эти комнаты, в которых жила и долго страдала моя Эвелина, Но она никогда больше не вернется сюда, и мне было все безразлично. Наконец заговорил Морауэр. Мы втроем обсудили самое необходимое. В промежутке между деловыми замечаниями слезы ручьями текли у меня по лицу, я отирал их носовым платком, словно честный пот, заработанный тяжелым почетным трудом. Мы ждали, пока нас соединят по телефону с моими. Это продолжалось долго. И мы обсудили тем временем, где и как похоронить Эвелину. Мы не знали, сколько денег было при ней. Плату за пребывание в клинике она, вероятно, внесла вперед, драгоценности, за исключением красивых, дорогих колец, она сдала в тамошнюю контору вместе со своими документами. Мы позвонили туда и узнали, что сумма, оставшаяся у них, за вычетом платы за операцию и роды, очень мала. - Что же вы предполагаете делать? - спросила экономка. - Придется нам позаботиться обо всем, нельзя же зарыть ее в землю, как собаку, - сказал я. - В крайнем случае, господин директор, вы одолжите мне деньги. - Не знаю! Не знаю! Вы великий расточитель? Я еще подумаю! - возразил он, словно можно острить по такому грустному поводу. - А что будет с этим? - С обычной для него бесцеремонностью он прочел телеграмму, лежавшую на столе. - Я позвонил домой, я жду разъяснений. - Да, мой дорогой. Беда никогда не приходит одна! - заметил он бестактно. Я молчал, и мы все уставились ста зеленую настольную лампу. - В крайнем случае мы похороним нашу бедную красавицу здесь у нас, на деревенском кладбище. Во сколько это может обойтись? У меня там кредит. Я каждый год вношу общине свою дань, - сказал Морауэр. - Бедняжечке будет здесь так же спокойно, как и в самом аристократическом фамильном склепе. Я, например, не хочу, чтобы меня похоронили в другом месте, - заметила экономка. На этом разговор иссяк. Морауэр закурил папиросу, и экономка последовала его примеру. - Может быть, вы все-таки поели бы чего-нибудь? - по-матерински спросила она меня. - Такие переживания обессиливают. Бог знает, что еще ожидает вас дома! Я поблагодарил. Через четверть часа я запросил коммутатор, заказан ли разговор на почте. - Только что, две минуты назад. - Почему же не раньше? - Х и У (двое наших больных, которые обычно помогали в конторе) больны гриппом. Я не мог освободиться. Вас соединят через несколько минут. Я поблагодарил. - Что мы наденем на бедняжку? - спросила экономка. Я снова пролил немного глазного пота, называемого слезами. На этот раз директор проявил человеческие чувства. - Глупая баба, - сказал он, - оставьте наконец бедного парня в покое! - У нее ведь были два чемодана, битком набитые платьями, - безжалостно продолжала старуха. - Найдется же там что-нибудь подходящее. Шубу мы ни за что не отдадим. Я покачал головой. Я хотел, чтобы ее похоронили в шубе. Я вспомнил вечер, когда встретил ее на вокзале и она укрывалась шубой в холодном номере гостиницы. - Разве вы не видите, - рассердился Морауэр, - что вы его мучаете. Такая старая и такая садистка! - Фу! - сказала старуха и рассмеялась. Он поднялся, готовый уйти. - Пусть этим любуется кто-нибудь другой! - Вы старый ребенок, - очень добродушно сказала экономка. - Вы холостяк, у вас нет даже собаки, которая поплачет после вашей кончины. Разве вы можете иметь право голоса в обычных житейских обстоятельствах? - Преувеличение! Преувеличение, как всегда! - сказал он и снова уселся. Теперь уже он не понимал, что я терплю муки ада, пока он спорит со старухой. На счастье, позвонили из квартиры моего отца. У телефона была моя жена. - Как папа? - спросил я. - Спит. - Он в сознании? - Разумеется! Но он страшно ослабел. Врач говорит, что у него был обморок. - Обморок? Мама телеграфировала: удар. - Может быть, и легкий удар. Во всяком случае, он лишился речи, и мы нашли его без сознания на ковре в кабинете. Он держал в руке извещение из банка. - Значит, он все-таки потерял сознание? - спросил я упрямо. - Отвяжись наконец! - сказала она резким голосом, как когда-то в Пушберге. - Ничего тебе не поможет, придется тебе оставить твою Габи и приехать немедленно. - Кого? Какую Габи? - Ты обязан приехать, - повторила она вне себя, - мы с мамой не знаем, что станется с нами и с детьми, ты должен приехать сейчас же. Когда ты можешь быть здесь? Я должен был принять решение. Зажав рукой трубку так, что Валли ничего не могла услышать, я обратился к Морауэру и экономке: - Что мне делать? Ехать домой сейчас или дождаться погребения? Морауэр хотел что-то сказать, но старуха не дала ему слова вымолвить. - Покамест вы должны остаться. Непременно. - Погоди еще минуту, Валли, - сказал я в трубку, - я соображаю. - Но мы разговариваем уже семь минут, - напомнила она. Я снова положил трубку на письменный стол. - Когда могут быть похороны? - спросил я. - Дня через два-три. Перевозка, отпевание в церкви, переговоры с кладбищенским управлением. Это не так-то все скоро делается. - Дня через два? Старуха покачала головой. - Мы должны решить относительно ребенка. Что станется с несчастным червячком? - Через три дня, - сказал я Валли. - Но это невозможно, - крикнула Валли так, что мои собеседники услышали ее голос. - Ты не смеешь всегда предавать и продавать свою семью. - Послушай, Валли, - сказал я, - я знаю, что ты нам всем желаешь добра. Пожалуйста, потерпи немного. Только совсем немного. Я приеду непременно. - Но ты обещаешь? - спросила она, тотчас же успокоившись и смирившись, как всегда. - Я позвоню завтра в восемь часов утра. - Лучше после девяти, - сказала она. - В восемь к папе должен прийти врач. - Хорошо, - согласился я. - Утро вечера мудренее. - Ты хочешь поговорить с мамой? - Да, если она может. - Она приняла снотворное. Разбудить ее? Мы весь вечер ждали от тебя телеграммы. - Нет, пусть спит. Что касается денег, не предпринимайте ничего до моего приезда. Попытайся сегодня ночью составить себе представление... - Нет, ты должен приехать, я не могу взять на себя ответственность. Он потерял чуть ли не несколько миллионов. - Да, Валли, дорогая, - сказал я очень мягко, - я приеду. Сегодняшние миллионы уже не прежние миллионы. Не волнуй папу. Завтра утром мы поговорим опять. Спокойной ночи. Успокойся. Я не оставлю вас! - Я... ты очень мне нужен, - сказала она. - Спи и ты спокойно. Благодарю тебя. Во время этого длинного разговора Морауэр ушел. - Теперь нам нужно все уладить с ребенком, - сказала неумолимая старуха. - Его окрестили? Родные извещены? - Да, но я не знаю, откликнулись ли они. - Мы справимся в клинике. - Так поздно? - возразил я. - Все равно. Должны же мы знать, как обстоит дело. Мы позвонили, и нам сказали, что от родных Эвелины до сих пор нет ответа. - Здоров ли ребенок? - спросил я. Экономка посмотрела на меня с некоторым удивлением. - Покамест здоров. Мы будем вскармливать его искусственно. Завтра или послезавтра начнем. Через три дня мы хоронили Эвелину. На деревенском кладбище, где покоились наши больные, пробивалась уже первая трава. По моей просьбе на покойницу надели черное вечернее платье, правда, оно было без рукавов и юбка была коротковата. Но поверх мы накинули шубу. На руки ей натянули длинные черные перчатки. Хотели снять кольца. Но я знал, что она любила свои драгоценности. Пусть она сохранит их и здесь. Директор, скучая, следил за службой, которую служил деревенский священник. Взгляд его блуждал по окрестным могилам, и по выражению его лица я догадался, что он вспоминает о своих пациентах, лежащих здесь, об их давно минувших душевных болезнях. Я не мог ни о чем думать. Я был словно парализован и хотел только, чтобы все кончилось. Сейчас же после краткой надгробной речи, не успев пожать мне руку, мой шеф закурил сигару. Он одолжил мне деньги. Он относился ко мне еще теплей, чем всегда, и я должен был поклясться ему, что вернусь. У меня оставалось немного времени до отхода поезда. Морауэр предоставил мне старый больничный автомобиль. Было еще рано. Я отправился опять в родильный дом и спросил о письмах. Меня поняли превратно. - Нет, дама ничего для вас не оставила, - сказала старшая сестра. - К сожалению, мы ничего не нашли. - А от родных нет никаких известий? - Нет, муж не отвечает. Мы написали ее шурину. У нее есть еще, кажется, брат. Дама оставила нам его адрес, на всякий случай. Но ребенок здоров, просто радость смотреть на него. 2 Я должен был бы потребовать, чтобы мне показали ребенка. Я прекрасно видел, что от меня этого ждут. Может быть, меня считали отцом. Я не был им. Перед отъездом я не успел навестить моего бедного Перикла. Мне сказали, что он заболел гриппом, жестоким воспалением легких и ко всему прочему еще гнойным воспалением среднего уха. Этого я не хотел. Это было лишним! Я только хотел, чтобы он не остался один, когда я умру, совсем без близких и совсем без денег. Впрочем, теперь, когда мне пришлось остаться жить, я не очень-то о нем думал. Я был так разбит, так уничтожен, что не чувствовал уже ничего схожего с печалью, с благородной болью. Больше всего мне хотелось растерзать себя в клочья, выпроводить себя самым простым способом из мира, в котором я не находил ничего, ради чего стоило бы жить. Но если это было невозможно, раз уж из-за бесполезного участия или преступного любопытства я распечатал печальное известие от моей семьи, мне пришлось направить свое внимание на обстоятельства, наиболее важные в данную минуту, например, на то, чтобы не опоздать к поезду. Но у меня оказалось так много времени, что я смог даже сделать кое-какие покупки. У вокзала я увидел магазин белья, перчаток и дорожных принадлежностей. Мне ничего не было нужно. Я вынужден был экономить. Зимнее пальто мое уже износилось, манжеты на сорочках обтрепались, но все эти вещи еще пока служили. Вдруг, когда я снова повернул к вокзалу, я вспомнил, что один предмет мне все-таки необходим - траурная креповая повязка на левый рукав или, в сущности, две повязки, одна на пальто, другая на пиджак. Я ограничился одной. У продавщицы был целый запас крепа любой ширины. Мы выбрали подходящий. После поездки, которой конца не было, - только теперь суждено мне было узнать то, чего я не узнал после ранения в колено: в какие муки ада может повергнуть человека жестокая, ясная, неистребимая память, - после этой незабываемой поездки, которая присоединилась ко всему остальному незабываемому, я приехал в город, где жил мой отец. На перроне рядом с Валли стояла юная, роскошно одетая, увешанная драгоценностями дама, которая бросилась мне на грудь, благоухая всеми благовониями Аравии, - моя сестра Юдифь. Валли, уже немолодая женщина с пышными формами, скромно стояла в стороне. Обе они сразу заметили траурную повязку. Да и не могли не заметить. Но они не обратили на нее внимания, во всяком случае, старались не обращать. Юдифь бурно обрадовалась моему появлению. Жена держалась более робко, сдержанно, но все же я чувствовал, как она рада! Юдифь повисла у меня на правой руке, Валли на левой, и так я вступил в отчий дом. По дороге Валли, которую часто прерывала и поправляла Юдифь, сообщила мне в общих чертах, что делается дома. Отец все еще лежал, то ли парализованный, то ли еще не оправившийся после обморока - они не могли мне этого объяснить. Приходили пациенты, но он не принимал их. Приносили и новые повестки из банка, он не вскрывал их. Управляющие его пятью домами - я знал только о двух и о нашем домике в Пушберге - настойчиво требовали его к телефону. Он не обращал никакого внимания на их просьбы. И не желал также, чтобы кто-нибудь вел переговоры вместо него. И все дожидались меня. Никогда еще меня не принимали с такой нежностью, даже во времена следствия по делу о трахоме. Наконец-то заклали упитанного тельца. Мне отвели лучшую комнату, вечером за ужином мне подносили самые лакомые кусочки, и отец улыбался мне своей самой милой улыбкой. На этот раз совершенно недвусмысленной. Он был искренне, до глубины души рад, что я приехал. Я хотел извиниться за то, что приехал только через три дня. Он готов был целовать мне руки за то, что я приехал уже через три дня. Пальто с крепом я оставил в передней. Отец ни о чем не подозревал. Он нашел, что я выгляжу ослепительно, что мое поведение выше всяких похвал, что "немилосердное время выковало из меня мужа", так не совсем верно процитировал он "старого Гете". Он лежал еще немного бледный у себя в кабинете на диване, с которого сняли обычный полотняный чехол. Но он совершенно не производил впечатления тяжелобольного. - Если тебе угодно, я встану. Ты уже ужинал? - Нет, благодарю, это не к спеху, обсудим сначала самое важное, - сказал я. Проходя мимо столовой, я понял по великолепна накрытому, украшенному цветами столу, что мне готовится почетный прием. - Я должен благодарить тебя, - продолжал я с вымученной улыбкой, садясь на постель. Я взял его прекрасную, прохладную, белую, как мрамор, руку, чтобы проверить пульс. - Ты, может быть, спас мне жизнь. - Ты хочешь сказать, что спасаешь мою? С тех пор, как ты здесь, я чувствую себя гораздо лучше. Но на что вам всем моя жизнь? - Но, отец! Я обнял его. Несмотря ни на что, я все еще любил его. Я заплакал. Я плакал об Эвелине, о нем, о Валли, о себе. Но он и теперь понял меня превратно. - Да, ты оплакиваешь наше состояние. Я должен был следовать твоим советам. Теперь слишком поздно. Я ни на что не годен. Как всегда, ты оказался прав. Ты предостерегал меня против спекуляций бумагами. Но наш курс был так низок. Кто мог предположить, что он когда-нибудь поднимется, разумеется! Ты никогда не простишь мне, что я проиграл на бирже твое наследство! - Нет, отец, - сказал я, - мне нечего от тебя требовать. Когда я женился, я отказался от наследства. - Какой характер! Какое золотое сердце! - сказал старик не мне, а матери, которая глядела на нас обоих. Она была так взволнована, что ее дряблые щеки прыгали и дрожали. Мать незаметно подмигнула мне, подавая знак уйти. Она была на моей стороне. Она подмигнула мне так же плутовато, как много лет назад, когда при мне бранила отца за то, что он рассказывает мне о всяких мерзостях, например, о существовании несносных пилигримов. Она и Валли увели меня, отец вздохнул с облегчением и вытянулся на своем ложе страданий. Его, очевидно, очень успокаивало сознание, что я остаюсь. - Завтра я встану, - сказал он, приветливо кивая мне на прощание, - сегодня вы еще извините меня. Подойди еще раз, сын мой, обними меня! Ты лучше, чем я думал, ты настоящий мужчина! И когда я получил и возвратил полагающийся мне поцелуй и когда он выпустил меня из своих крепких, и на этот раз, может быть, искренних, объятий, он сказал: - Прежде всего - я настаиваю на этом - наш дорогой гость должен быть в десять часов в постели. Позже не засиживаться! Поняли? А ты, Юдифь, - обратился он к девушке, которая не сводила с меня глаз, - ты не поцелуешь меня? - Ах, да, - холодно сказала Юдифь, склонилась над ним во всей своей юной красе и легонько поцеловала в лоб. Он попытался удержать ее, ему хотелось, чтобы она осталась до ужина у него, пока Валли и мать будут вводить меня в лабиринт финансовых дел. Но она высвободила свои руки и отправилась вслед за нами. В продолжение всего разговора, который затянулся до двух часов ночи (а мне еще не все стало ясным), она терпеливо оставалась на месте и следила за нашей беседой. Только на короткий миг она оставила нас и, ступая на цыпочках, удостоверилась, лег ли ее Виктор спать, вычистил ли он предварительно зубы, прочитал ли вечернюю молитву и уложил ли учебники к завтрашним урокам. Она как бы заменяла мать младшему брату, который подчинялся ей беспрекословно. Он был тихий, послушный, но вспыльчивый мальчик. Все говорили, что он чрезвычайно похож на меня в детстве. Я в детстве! Моя жестокая память откликнулась и на это, и с затаенной болью я устремился к тому времени, когда я не знал еще Эвелины. Мать старалась изобразить мне наше финансовое положение более расстроенным, чем это, вероятно, было в действительности. Впрочем, мать была мало осведомлена. Юдифь, при всей ее юности и кажущемся легкомыслии, знала о многом лучше, чем мать. Я видел это по ее взгляду. Все три женщины хотели только одного - снова втянуть меня в круг семьи. Они боялись, что я стану сопротивляться. Они не видели, что среди них сидит совсем другой, потерянный человек. Часов около десяти мать на короткое время оставила нас одних. Она хотела уложить отца. Насколько я мог судить, он и без посторонней помощи мог проделать короткий путь из кабинета в спальню. Его непременно хотели изобразить жалким, неспособным вести свои дела стариком, а он сохранил всю свою несокрушимую силу воли. Среди многих обстоятельств имелось одно, которое казалось мне особенно неприятным. Несколько лет назад отец, тогда еще колоссально богатый человек, потребовал от своих швейцаров и управляющих денежный залог. Получив деньги, он обменял их на иностранную валюту. Каким-то образом люди об этом проведали. Они потребовали вернуть им их деньги в золотом исчислении. Отец отказывался это сделать. Они боялись лишиться места, он это понимал и нарочно тянул и мешкал. Буква закона была на его стороне. Деньги обесценивались со дня на день, а он обогащался за счет бедняков. Правда, прибыль для него была небольшая, зато потеря для них очень большой. Я попросил мать выманить у него согласие на немедленный возврат этих залогов - половину в иностранной валюте, половину в нашей, обесцененной. Но когда мать уложила его в постель и, воспользовавшись случаем, заговорила об этом деле, он ответил нам твердым отказом и дал добрый совет: не делать великодушных подарков за чужой счет. Значит, он и теперь считал себя главой семьи, полновластным хозяином домов, ценных бумаг и прочего. Я видел, как потемнело лицо Валли. Она боялась, что я вскочу из-за стола, уйду с возмущением к себе и на другой же день навсегда вернусь на старую работу. Когда мы поднялись около двух часов ночи и жена проводила меня до постели, она замешкалась, и я понял, что означают ее смиренные и мрачные взгляды. - Я прекрасно знаю, мой дорогой и милый муж, - сказала она, - что прежнего у нас с тобой уже не будет. Но я была бы счастлива, и больше чем счастлива, если бы мы могли мирно жить и стариться рядом, просто как брат и сестра. - Больше чем счастлива? Ты преувеличиваешь, - сказал я жестко. Мне не понравилась елейная манера в ее разговоре. - Потребуй все, что угодно, ты увидишь, что я изменилась. - Я не хочу подвергать тебя испытанию! - сказал я. - Хочешь, я поклянусь? - Не клянись, - сказал я. - Я не узнаю тебя. Почему ты мне не веришь? Сегодня вечером ты почти не раскрыл рта! - Вы говорили, я слушал. - Я никогда ничего о тебе не знаю, - сказала она тихо, провела рукой по рукаву моей сорочки и увидела, что она потерта. - Где ты? Где я? Ты нуждаешься в уходе, тебе нужен человек, который станет о тебе заботиться. Вернись к нам, я попытаюсь сделать тебя если не счастливым, то, во всяком случае, довольным. Не отталкивай меня! Я оттолкнула тебя в Пушберге, помнишь? Я горько раскаялась, я дорого заплатила за это. - Ах, заплатила, раскаялась! Одни слова, просто манера выражаться. - Нет, клянусь тебе жизнью нашего ребенка, я сделаю все, чтобы ты мог жить у нас. - Жизнью нашего ребенка? - спросил я задумчиво. На лице ее вдруг выразился страх. - Ты не станешь требовать, чтобы мы забрали ребенка из Блуденца? Ты сам знаешь, с каким трудом свыкается подросток с новой обстановкой. Не надо вырывать его оттуда, как тебя тогда из мужского пансиона в А. - Хорошо, посмотрим, - сказал я. - Завтра вечером я уезжаю обратно к Морауэру. С утра ты поедешь со мной в банк. Залоги должны быть возвращены. Половина по курсу дня. Если он откажется, он меня больше не увидит. Дальше! Нам нужно подумать, как урегулировать финансовые дела. Страховой полис тоже заложен? - Нет, это единственное, что твой отец оставил неприкосновенным. - Переведен ли он на доллары? Она принялась разъяснять мне подробности, и мы проговорили до трех часов ночи. На другой день я, по мере сил, урегулировал все дела. Обстоятельства пришли мне на помощь: некоторые ценные бумаги в последние дни очень повысились, а наша валюта упала. Отец сразу расцвел, услыхав об этом. После обеда он снова начал принимать больных, и я мог бы уехать спокойно, если б не боялся, что в первую же свободную минуту мной овладеет воспоминание об Эвелине. Так и случилось. Боль была тем неистовей, что я оставил свою семью беззаботной и успокоенной. Мое несчастье не сделало меня добрее. В лечебнице не было ничего нового. Впрочем, нет, было! Ассистент сообщил мне, что мой друг перенес воспаление легких и находится на пути к выздоровлению. Уши были еще не совсем в порядке, и предполагалось, что этим вызвана легкая температура, которая все еще держится. В глубине сердца я был очень рад, что мой замысел не удался. Я не хотел больше брать на себя роль господа бога и его ответственность. Перикл узнал меня, протянул руку и назвал по имени! Приехала его старая тетка, уродливая старушонка, с белыми, как лунь, волосами, одетая в черные ветхие шелка. - Я отслужила очень много месс, мой дорогой господин доктор, - сказала она мне, - они помогли. Он выздоравливает. У меня хороший ходатай там, наверху. Обедни помогают куда больше, чем обеды! Мне не хотелось, мешать ей лечить его своими ходатайствами. После утомительной поездки в третьем классе я нуждался в покое. Но об этом не могло быть и речи. Вечером ко мне пришла экономка, у нее было несколько предложений. - В чем дело? - Разумеется, в Эвелине! - Экономка удивилась, что я сам не подумал об этом. Я вскочил, меня обдало холодом. - Ах, сядьте, молодой человек, - сказала она ласково. - Что вас так испугало? Не бойтесь! Ребенок, слава богу, здоров. Но не может же он оставаться в родильном доме вечно. Как нам быть? - От родных ничего нет? - Отозвалась невестка. Вот письмо, по-польски. Я дала его перевести. Она пишет, что полковник пропал без вести, муж ее, брат полковника, в армии, она сама кочует из имения в имение, боится, что придут большевики. Значит, к ним Эвелина ехать не может. - Не называйте ребенка Эвелиной, я запрещаю это! - сказал я в ярости. Она привыкла иметь дело с больными, сумасшедшими и невменяемыми и не обиделась на меня. Я тут же раскаялся в своей вспыльчивости, поцеловал ей руку и расплакался. Если непосредственно после катастрофы я жалел, что не в состоянии плакать, то теперь сосуд слез казался неиссякаемым. Но человек никогда не бывает доволен. - Я хотела только сказать, что не остается ничего другого, как отдать ребенка в сиротский приют. Деньги, которые были в клинике, уже все вышли. - Я... У меня есть сберегательная книжка, - пробормотал я, запинаясь, и попытался взять себя в руки. - Я открыл ее для Эвелины... Она дала мне деньги взаймы, сейчас же после приезда. - Ну-ка, давайте сюда, но на сколько их хватит? - А Морауэр? - спросил я. - Он привязан к вам всем сердцем, - ответила она, - но если вы оставите нас, он не даст вам и медного гроша. Вы ведь его знаете. Он такой же дурень, как и все здешние дурни, как и мы. - В приют? В приют! - воскликнул я. - Ребенка Эвелины в приют? Если бы она это знала! - Но она этого не знала. И ничего еще не потеряно. Правда, я думаю, что полковник не вернется от большевиков, да и брат его вряд ли, - но ведь есть еще дальние родственники. Если бы у меня был муж и дом, я усыновила бы ребенка. Он ведь не виноват, что... Она не договорила, она видела, что я не перенесу и слова дурного об Эвелине. Вошел Морауэр и начал в бешенстве упрекать меня за то, что я собираюсь его оставить. Он хотел удержать меня. Он готов был удвоить, утроить мой оклад - бесполезно. Разве немного больше денег могли сделать меня счастливее? Я не мог жить здесь, где я жил с ней. Он должен бы это понять. Но упреки его становились все более горькими, он обрушился теперь и на моего отца, предостерегая меня от него. Он грозил не принять меня обратно, когда жизнь рядом с отцом превратится для меня в ад, и, наконец, напомнил о деньгах, которые дал мне взаймы перед поездкой. У меня не было ни копейки, и я ничего не мог ему возвратить. Но мой отец был все еще достаточно богат. Я решил в качестве условия моего возвращения домой потребовать от отца, чтобы вместо жалования мне он оплачивал содержание ребенка, Ниши, и вдруг у меня мелькнула новая, ясная, убедительная мысль, и, не обращая внимания на надувшегося Морауэра, я бросился к телефону, позвонил домой, и через десять минут меня соединили с Валли. - Прошу тебя приехать сейчас же, - сказал я. - Выезжай ночным поездом! - Что случилось? Ради бога, что произошло? - спросила она. - Не спрашивай! Я требую, чтобы ты приехала как можно скорее. Ты ведь хотела выдержать испытание. Теперь оно пришло. На этот раз разговор не продлился и трех минут. На другое утро Валли приехала, бледная и утомленная с дороги. Я встретил ее на вокзале и насилу удержал слезы, вспоминая о том, как несколько лет назад я на этом же вокзале встретил Эвелину. Но я уже овладел своими нервами. И с непоколебимым спокойствием я изложил жене мое окончательное решение. Единственно правильное, так как оно было единственно возможным. 3 Я никогда не испытывал желания сознательно сделать человеку больно, мне всегда было тяжело причинить страдание пациенту, и это было основной причиной, почему мне хотелось избрать душевные болезни, при которых болезненных процедур - за исключением пункции спинно-мозговой жидкости, - в общем, не требуется. Отец хорошо это знал, он часто зло издевался надо мной по этому поводу. Но существуют полезная боль и бесполезные страдания. Сейчас я не хотел щадить жену. Я холодно смотрел, как она бледнеет, я чувствовал, как она судорожно вцепилась в мой рукав. - Я? Я должна взять твоего ребенка? Неужели ты говоришь это серьезно? - Это мое решение, нам нужно договориться только о частностях, - сказал я. - Как мог ты поступить со мной таким образом? Я так верила тебе, я была верна тебе столько лет! Я всегда верила, что ты вернешься ко мне, потому что никто не станет любить тебя, старого, седого, каким ты стал, любить так, как люблю тебя я, люблю с тех пор, как ты был еще юношей. - Несколько дней назад ты говорила совсем по-другому. Но дело не в словах. Ты должна сделать по-моему, или мы расстанемся, и ты никогда больше не увидишь меня. Она опустила голову. Слезы закапали у нее из-под очень модной, но уродливой шляпки на дешевую меховую горжетку. Она молчала и ждала, чтобы я разъяснил ей все, но я тоже молчал. Проще было отвечать на ее вопросы, чем самому пускаться в долгие разговоры. Если б я сказал правду, то есть, что маленькая Эвелина ребенок моей любовницы, но вовсе не мой, что она не моя плоть и кровь, я мог бы избавить от этого часа мучений бедную изработавшуюся женщину, которая называла себя моей женой. Но я знал совершенно точно, - ведь в ней я умел читать, а может быть, научился этому сейчас, - что она только тогда отдастся маленькой Ниши, как родная мать, если будет думать, что Ниши мой ребенок. И тогда она будет ей хорошей матерью. Она умела любовно, серьезно и нежно воспитывать детей. - Прежде всего я должна сознаться, что не представляю себе, как примет такого гостя твоя семья, - начала она и искоса робко поглядела на меня. - Конечно, несправедливо вымещать все на ребенке, ты согласен? Там, где сыто столько народу, перепадет крошка и для ребенка твоей Габи. - Габи? - переспросил я удивленно. - Мать зовут Эвелиной и ребенка тоже. - Эвелиной! - сказала она горько. - Почему ты не говоришь всей правды? Эвелина была твоя первая возлюбленная, а Габи последняя. Сколько дам осчастливил ты в промежутке, кто знает? - Если никто этого не знает, тогда не спрашивай. Валли, зачем ты вонзаешь нож себе в грудь, да еще поворачиваешь его там? Нам нужно подумать о более важном. - Да, о более важном! - съязвила она. - Что может быть более важно для меня? Нет, у тебя каменное сердце, тебя ничто не трогает, ты всегда был таким. - Раз я всегда был таким, примирись с этим. Я не в состоянии вынести, Валли, чтобы ты ворошила старое, с нас хватит и нового. Я засмеялся. Ее поражала моя холодность. Она ничего не подозревала. Я поехал с ней в клинику, и мы навестили ребенка. Она, увидев его, пришла в восторг от его красоты. Младенец был спокойный и розовый. Я не нашел ничего особенного в спящем, немного потном бэби, я не понимал еще, что в этой чистой, лакированной, бело-голубой колыбели, которую тихонько покачивает моя жена, лежит вторая Эвелина. - Посмотри же на нее, - шепнула мне Валли так, чтобы нас не слышали монахини - сестры милосердия, - настоящий ангелочек, клянусь жизнью, и вылитая ты! Наш Максик весь в меня, а этот червячок совершенно в тебя. Хорошо! Я беру его. Где приданое ребенка? Оказалось, что приданого, то есть пеленок, подгузников, одеял, чепчиков, свивальников, вязаных кофточек, подушечек нет и в помине. Эвелина не подумала об этом. Поэтому мы оставили ребенка в клинике и отправились купить все необходимое. Жена горевала. Она могла бы почти даром собственными руками связать, сшить и вышить гораздо более красивые вещицы. - Жаль, - сказал я, - слишком поздно! - Тебе давным-давно следовало довериться мне. Мужчина ничего не смыслит в таких вещах. Разве я не лучший твой товарищ? - Несомненно, - ответил я, - поэтому я доверяю тебе моего ребенка. - Благодарю тебя, - сказала она со слезами на глазах. - Бедная женщина, бедная мать... Если б она могла теперь взглянуть на нас... Вечером мы вернулись в лечебницу. Во время нашего отсутствия мне звонили из клиники. Нам не могли так просто отдать ребенка. Необходимы документы. Несмотря на усталость и неутихающую боль в колене, я снова отправился в город. В клинике меня спросили, по какому праву я намереваюсь забрать ребенка. - По какому праву? - холодно сказал я. - Если вы не доверяете его мне, я оставлю его вам. Заведующая попыталась уладить возникшее недоразумение. Девочка - польская гражданка, необходимо по чисто формальным соображениям назначить опекуна и прочее и прочее. - Очень интересный юридический случай, - сказал я. - Известите опекуна. Сегодня же вечером, или самое позднее завтра утром, уладьте формальности, прошу вас. Больше мне нечего сказать. Вернулся я уже ночью. Мой друг оправился, сказали мне, он хочет поговорить со мной. Он словно переродился... - Тем лучше, - сказал я. - Сейчас слишком поздно. Я хочу есть, я должен выспаться. Я слишком долго был на ногах. Перикл может подождать до завтра. Они рассмеялись над тем, что я именую параличного философа Периклом, и нашли мое равнодушие естественным. - Граф Ц., его товарищ по комнате, умер. - Да? Это самое лучшее, что он мог сделать, - сказал я. К сожалению, мой бывший шеф Морауэр смотрел на все не так рассудительно, как я. Он успел уже подружиться с Валли и раздразнил ее благами, которые ждут нас здесь, если я останусь. Он обещал даже назначить меня своим наследником, свою родню он ненавидел. Все эти старые песни я знал. Они были совершенно напрасны. Но сейчас он пустил отравленную стрелу. - Мне было бы понятно, - сказал он, - если бы вы хотели создать настоящий дом для своего родного ребенка, дом, которого, может быть, нельзя создать здесь, в лечебнице. Но для ребенка польского полковника... Что за ослиное благородство! Вы должны знать, милостивая государыня, что госпожа Эвелина фон К. не была с ним в связи все время, предшествующее... Вы понимаете? Если наш милый волокита и много чего натворил, в этом новом гражданине вселенной он совершенно неповинен, даю вам слово... Но яд был слишком тонок. Валли гораздо легче поверила моему неуклюжему вранью. - Ах вы, мужчины! - сказала она, чувствуя себя невесть какой умницей. - Всегда вы стоите друг за друга. Я прекрасно знаю, что это ребенок моего мужа. Я видела девочку собственными глазами. Его родной брат Виктор, а он вылитый портрет моего мужа, не так похож на него, как этот бедный червячок. Ладно уж, старый плут! - сказала она мне. - Дай я все улажу. Сейчас я позвоню твоему отцу. Надеюсь, он запасся новыми силами и не упадет в обморок. Мне не хотелось присутствовать при этом телефонном разговоре. Я простился и отправился спать. На другой день выяснилось, что все трудности с документами ребенка улажены. А также и с моим отцом. Мы могли уехать после обеда. Мой последний визит предназначался другу моему Периклу, как и первый мой визит несколько лет тому назад. Я застал его расхаживающим по комнате без палки, он приветствовал меня, несколько запинаясь, но вполне внятно. Что за чудо снизошло сюда с небес? Ему жаль было, что я уезжаю, он просил меня поскорее приехать опять. Из разлагающегося трупа он, кажется, начал снова превращаться в человека. Я испытывал искушение поговорить с ним, как в былые времена. Но мои мысли были с Валли и с ребенком. Я вышел, не дослушав его лепета. Только много позднее я понял, что это была величайшая глупость в моей жизни. Ничего не подозревая, по чистой случайности, подобно Грефе, открывшему операционный способ лечения глаукомы, я открыл единственный способ лечения паралича при сифилисе - искусственно вызванную лихорадку. Единственный путь если не к окончательному излечению паралитика, то к радикальному улучшению его состояния. Но я прошел мимо этого самого действенного лечения паралича, единственного великого способа лечения в области душевных болезней, как много лет назад я прошел мимо железы Каротис. Нам пришлось взять билеты третьего класса. Но и в переполненном поезде тотчас же уступили место скромной женщине с грудным ребенком на руках. Мне пришлось стоять. У меня разболелось колено. Я ничего не сказал, но люди заметили это, мне тоже освободили местечко против моей жены и ребенка. Я задремал. В первый раз я почувствовал что-то вроде облегчения, первое робкое предчувствие утешения. Мой старый товарищ Валли держала на руках ребенка - частицу моей любимой, и с беспредельной заботливостью ухаживала за ним во время пути. Я снова увидел отца. Он совершенно оправился, то есть акции его пришли в себя почти так же быстро, как его нервы. - Так это твоя Габи? - сказал он мне (он был умнее моей жены), увидев младенца в импровизированных подушках, спеленатого в свивальники из бинтов, потому что у нас не было времени экипировать его заново. Я очень спокойно поглядел на него. Я молчал. Потом я спросил: - Где я буду жить? Где я буду вести прием? - Прием? - переспросил он и широко раскрыл глаза. - Я буду заниматься частной практикой, - сказал я. - Нет, это невозможно. Ты нужен мне. Ты должен мне ассистировать. Я нуждаюсь в опоре. Моя рука уже не та, что прежде. - Вряд ли это обрадует твоих пациентов, - ответил я жестко. Он посмотрел на меня так, словно увидел привидение. Таким он меня еще не знал. - Если ты нуждаешься в помощи, я попробую работать с тобой, отец, - сказал я, - только попробую! - Мы, конечно, поладим, - пробормотал он смиренно. - Не принимай все так трагически. Габи! Так, значит, она звалась иначе. Впрочем, у тебя прекрасный ребенок, а ты знаешь, я всегда любил детей. Мой дом всегда был детским садом, у нас, смело могу сказать, никогда не просыхали пеленки. - Вот таким ты мне нравишься, отец, - сказал я. - Теперь я должен умыться, поесть, а вечером ты расскажешь мне, какие у тебя сейчас больные и какие предстоят операции. - Ничего лучшего я и не желаю, - сказал он и пожал мне руку. - Я всегда хотел, чтобы было именно так. - Но я не могу работать даром, - сказал я, - назначь мне жалование в твердой валюте. - К чему тебе деньги? Я всегда ведь забочусь обо всех вас. - Но я хочу сам отвечать за свою семью. - Мы еще поговорим обо всем этом, сначала отдохни. - Мне нужно иметь свободные вечера. Я не могу взять на себя ночные дежурства в твоей клинике. Я задумал большую работу об атрофии зрительного нерва и по вечерам буду заниматься исследованиями в университетской нервной клинике. - Невыгодное дело, - сказал он саркастически. - Тебе не слишком-то везет с научными работами. Хорошо, пусть будет по-твоему, пусть не говорят, что твой старый отец заслонял тебе солнце, то есть стоял поперек пути. Я не улыбнулся его ребяческой манере выражаться, его старомодному педантизму. Я спокойно настоял на своем. Я понял, что мне нужно осуществлять мою волю и тогда передо мною смирятся все. К сожалению, это оказалось не так-то просто. С первой же минуты, как только моя дочь вошла в наш дом, некто воспротивился моим желаниям - красивая, холодная, избалованная Юдифь. Она плакала, она рыдала, она заперлась у себя в комнате, она ничего не ела три дня, кроме шоколада, который ей носила моя жена, она возненавидела моего второго ребенка, она не хотела жить в одном доме с ним. Я никогда не видал такой ревности. Ее так оскорбило появление новой гостьи, словно ей одной принадлежали великие права на меня. Отец был привязан к Юдифи больше, чем ко всем нам, для него Ниши сразу стала бельмом в глазу. Он охотно дал бы нам теперь сколько угодно денег, только бы мы поместили Ниши в детский приют. Но у меня и в мыслях не было расстаться с ребенком. Валли заменила ему мать. Она была на моей стороне. Мы настояли на своем. Звезда моего отца клонилась к закату. Теперь и он, и одряхлевшая, беспомощная мать завис