жности, но и в строгости. Я не хотел, чтобы она стала такой, как ее бедная мать. Прежде всего ей следовало исчезнуть из моего дома. Мы были привязаны друг к другу всем сердцем, навеки. Для нас обоих было мукой жить не так, как прежде. Но это было неизбежно. Признаюсь, я сделал еще одну, последнюю попытку. Я направился к профессору. На этот раз он был не так терпелив, как обычно. Он не нашел существенного улучшения в моем состоянии. Нашел ли он ухудшение - не знаю. Во всяком случае, он настаивал на том, чтобы, ребенок уехал. Жена моя волновалась. Она сказала мне, что Юдифь обратила ее внимание на то, как плохо я выгляжу. - Я живу с тобой изо дня в день. Я знаю тебя двадцать лет. Мне кажется, что ты нисколько не изменился, ты и прежде не казался особенно цветущим. Конечно, мы оба немножко поседели... Я ничего не сказал ей. - Ты был у врача? Не можешь же ты сам заглянуть себе внутрь! - Конечно, - ответил я. - И что же? - Он полагает, что у меня не очень крепкие легкие, что мне следует остерегаться простуды и очень беречься. - А о курении он ничего не говорил? - Ты же знаешь, что я уже несколько месяцев не курю. - А почему ты избегаешь бедняжку Ниши? Она до смерти опечалена и просила меня попросить тебя забыть ее шалости! Не будь так строг! Ведь она только трехлетний избалованный ребенок. - Я вовсе не строг, - сказал я, - разве ты не знаешь меня? - Но ребенок жалуется, и справедливо, - возразила она. - Ребенок должен уехать из нашего дома. Врач категорически на этом настаивает. - Но почему? Разве для девочки не делается все, что только можно? Разве родная мать заботилась бы о ней больше, чем я? В чем ты можешь меня упрекнуть? - Я тебя? Ни в чем. - Я помирилась даже с твоей сестрой, я вежливо попросила у нее прощения за то, что она обозвала меня потаскухой, а моего ребенка ублюдком. Что же еще я могу сделать? - Вы все должны ладить друг с другом, - сказал я. - Ребенок переедет к Юдифи, и вначале ты будешь каждый день ходить туда и присматривать за ним. - Это немыслимо, - сказала жена, - сначала ты принуждаешь меня отдать собственного ребенка... - Я никогда ни к чему тебя не принуждаю, - прервал я ее устало, - ты хотела избавить мальчика от мнимых унижений. - Ах, все это красивые слова, - сказала она, - ты просто не выносишь его. Вот если бы он был ребенком твоей дорогой Эвелины, тогда... - Но, милая Валли, - сказал я. - Разве ты не понимаешь, как тяжело мне разлучиться с ребенком Эвелины? - Как тяжело! Как тяжело?! Ох, если бы я никогда не знала тебя! - закричала жена, теряя самообладание. - Что же будет со всеми нами? Разве ты серьезно болен? Уж не заразила ли тебя эта несчастная чертовка своей проклятой болезнью? Ягелло говорил мне что-то в этом роде, но я решила, что все это штуки и фокусы Юдифи. Да как же может терпеть это господь? Украсть у меня мужа, навязать мне незаконного ребенка и еще заразить моего мужа чахоткой? Я люблю тебя! Я все тебе простила. Твой ребенок мне ближе, чем собственный. Что же это будет? Она невнятно причитала, разговаривая сама с собой, и рыдания сотрясали ее тяжелую, обычно столь внушительную фигуру. Я вынул носовой платок, вытер слезы на ее покрасневших глазах и пригладил ее растрепавшиеся седые волосы. Зазвонил телефон, меня вызывали пациенты. Потом нужно было ехать в институт. Когда я вернулся домой, у меня едва хватило времени пообедать - меня ждали новые пациенты. Я стал очень популярным врачом, про меня ходила незаслуженная, во всяким случае не вполне заслуженная, слава. Говорили, будто я обладаю необыкновенным даром ставить диагнозы и очень легкой рукой, и мои доходы, даже в перечислении на валюту мирного времени, превосходили доходы отца в первые годы его практики. Конечно, жена могла бы поговорить со мной вечером, в нашей спальне. Но она щадила меня, она не хотела меня беспокоить. Она готовила теперь сама. Я получал все деликатесы, которые могли возбудить мой слабый аппетит. Но меня ничто не соблазняло, разве только мысль об отдыхе. Именно жена заставила наконец Юдифь условиться со мной о встрече, в городе, в кафе. Дома нас никогда не оставляли в покое. Мои родители, как почти все старики, не желали, чтобы их избегали, им хотелось принимать участие во всех разговорах. Но они не понимали ни изменившихся обстоятельств, ни нового времени. Для этого разговора в кафе Юдифь явилась в очень элегантном туалете, сверкая всеми своими драгоценностями. Ей не было еще девятнадцати лет, но непередаваемое очарование первой молодости уже исчезло. Она встретила меня взглядом, полным упрека, - я опоздал на несколько минут. Объяснить ей, что я от нее хочу, оказалось трудным. Она не умела сосредоточиться, а кроме того, ее мысли всегда вращались только вокруг собственной персоны. Сперва я услышал яростные упреки по поводу оскорбления, нанесенного ей моим злополучным свадебным подарком, потом признание, с краской в лице, что она всегда жертвовала собой ради меня, а я всегда отвергал ее духовную, чистую, бескорыстную любовь. А ведь она видела во мне некрасивого мужчину, а только обожаемого брата и хотела оградить меня от злых баб, от Вальпургии и Эвелины. Она никогда бы не вышла замуж, если бы только я позволил ей вести мое хозяйство. Она сравнивает, к сожалению, своего мужа со мной, но, разумеется, она не может ему этого сказать. Наконец, глядя на меня холодным-взглядом, она сообщила мне, что она беременна от него. Она сказала это таким тоном, словно я повинен в том, что сначала она отдалась старому богатому джентльмену, а потом безвольному тунеядцу Ягелло. Я взял ее маленькие, красивые, очень теплые и мягкие руки в свои и слегка притянул ее к себе. Неожиданно она подалась вперед и чуть не упала в мои объятия. Головка в элегантной шляпке склонилась ко мне, и крупные слезы закапали из ее глаз. - Ты единственная, Юдифь, - соврал я, - кому я доверяю важную тайну. Я немного захворал. Я не могу заботиться о маленькой Эвелине так, как о ней нужно заботиться. Подумай, через несколько месяцев у тебя у самой будет ребенок. Возьми свою маленькую племянницу. Ты избавишь меня от огромной заботы, и я буду вечно благодарен тебе. Я... - Тебе незачем объяснять больше, брат, дорогой ты мой, я вижу, как тебя утомляет разговор. Я сделаю все, что ты хочешь. Ты сможешь каждый день видеть ребенка у нас, или лучше, если тебе угодно, я буду каждый день, после приема больных, привозить его к тебе. - Нет, Юдифь, - сказал я, - мне не хотелось бы, чтоб ребенка раздирали между двумя домами. Во всяком случае, в первое время, в первые годы, пускай она чувствует себя дома у тебя одной. Вот только в первые дни позволь Валли приходить к тебе. Да? Хорошо! Ты молода, твой муж молод, значит вы всегда... насколько можно предвидеть... Наши родители... Меня одолел приступ кашля. В кафе было слишком натоплено, в воздухе стоял густой табачный дым. Мы быстро расплатились, поднялись и вышли. На улице сестра тяжело повисла у меня на руке. Я не высвободил руку, хотя мое сердце бешено колотилось от напряжения, и я задыхался. На другой день малютка переехала к своей тетке. Я как раз поднимался по лестнице, когда она в белом меховом пальтишке и новой меховой шапочке спускалась по лестнице, держась одной ручкой за руку своей гордой, красивой тети Юдифи, а другой обнимая свои любимые игрушки - медведя и потрепанную старую куклу. Она едва взглянула на меня и, скривив губки, с неподвижным лицом прошла мимо. В продолжении этих трех лет моя жена искренне и по-настоящему была привязана к ребенку, но, когда девочка уехала, она все же вздохнула с облегчением. Ей казалось, что всю любовь, которую я питал к Эвелине, я отдам теперь ей. Я обещал ей все, что она хотела, и даже больше. Я обещал, как только представится возможность, навестить нашего мальчика. Нам, родителям, следовало поскорее принять решение относительно его будущего и его профессии. Мой отец, который теперь аккуратно два раза в день ходил в церковь, ничего не имел против, чтобы мальчик сделался священником, и лучше всего при монастыре. Но мальчик не проявлял пристрастия к духовному сану, он был чрезвычайно посредственным учеником, и самое правильное было бы обучить его какому-нибудь ремеслу. От меня и от деда он унаследовал техническую сноровку, легкую руку. Судя по его письмам к матери, он был бережлив, добродушен, несколько медлителен во всем. Он со всеми был приветлив, но особенно, кажется, не любил никого. Он не был вспыльчив. И с деньгами обращался аккуратно. Он обладал своего рода гордостью. Заметив, что его присутствие кому-нибудь нежелательно, он тотчас же, не горюя, удалялся. Но что самое главное, он был здоровяк, и я надеялся, что он легко найдет свое место в жизни. Сам он никогда в этом не сомневался. Я надеялся на полное выздоровление. Профессор тоже считал это возможным, хотя я ничего еще не сделал для этого, да и не мог сделать. 5 С тех пор как я объяснился с Юдифью и доверил ей моего ребенка, она словно переродилась, а с ней вместе и мой старик отец. Они баловали меня, они шли навстречу моим желаниям, которые обычно совпадали с тем, что было необходимо для всей семьи. Я добился наконец того, о чем тщетно и страстно мечтал, - мира в семье. Я чувствовал себя обязанным Юдифи и должен был доказать ей свою благодарность. Приближалось ее девятнадцатилетие. Мог ли я обойти и этот торжественный для нее день или, невзирая на вечные денежные заботы - наше хозяйство было слишком велико, - сделать ей маленький подарок? Я знал, что ничто не может доставить ей большее удовольствие, чем какое-нибудь украшение. Это и красиво, и вместе с тем ценно. Ее всегда занимало только показное, и она так же любила деньги и собственность, как наш отец. Незадолго до дня ее рождения я пошел к ювелиру, который хорошо знал моего отца и меня, намереваясь выбрать у него кольцо или браслет - красивые и недорогие. Ювелир предложил мне несколько дешевеньких вещиц, но они были безобразны. Мое внимание привлекло очень простое, благородное кольцо с большим четырехгранным камнем, лежавшее рядом с другим, почти таким же. - Дайте мне взглянуть на это кольцо! Кажется, это как раз то, что мне нужно. - Пожалуй, - сказал ювелир довольно равнодушно. - Это приятная вещица - турмалин, она стоит недорого. Но кольцо, которое мне понравилось, лежало рядом с турмалином. - Ах, так, - сказал старик, улыбаясь, - поздравляю, вы выбрали как раз самую дорогую вещь из всей коллекции. Я взял в руку дорогое кольцо и представил себе, как оно засверкает на пальце Юдифи. - Сколько оно стоит? - спросил я, воображая, как будут рады Юдифь, отец и я, старый дурак, когда принесу ей мой запоздалый свадебный подарок. Жене это тоже пошло бы на пользу. От Юдифи в нашем доме зависело многое. Ювелир заметил мои колебания. - Я с особым удовольствием отдам вам эту роскошную вещь. Вы оставите задаток, а остальное внесете в рассрочку. Как раз в эти дни заработок мой был очень велик. Я купил кольцо, и радость, которую оно вызвало, была неописуема. Даже жена моя радовалась. По дороге на виллу Юдифи она приставала ко мне с просьбами о новой меховой шубе, ее старая, действительно, очень износилась и вытерлась на швах, но когда мы возвращались домой, она нисколько не упрекала меня в мотовстве. Я был весь еще погружен в мысли о моей маленькой Эвелине, которую я увидел впервые после долгой разлуки - очаровательную и очень недоступную. В ближайшие дни заработок мой, к сожалению, был меньше, чем я надеялся, мне снова нездоровилось, колено распухло и мешало мне во время операций, меня изнурял кашель, и к девяти часам вечера я чувствовал такую усталость, которая обычно наступала только к одиннадцати. Я не смог сделать в срок даже первый взнос. У меня были большие расходы на мальчика, ему нужен был новый костюм и пальто, еще большие на двух младших сестер, и я должен был подарить шубу жене, чтобы не возбуждать ее ревности. Правда, эта шуба стоила только ничтожную часть того, что стоило кольцо, - весной меха всегда очень дешевы. Но долги росли, и летом мне пришлось написать моему старому другу Морауэру и попросить у него денег. Он выслал их немедленно. Этот долг был первым, который мне удалось возвратить, ибо здоровье мое, слава богу, немного окрепло и я снова мог работать почти так же, как прежде. Профессор предостерегал меня. Но что бы он сделал на моем месте? Я откровенно поговорил с ним. Он понял все. Я обязан был работать ради других, да и ради себя тоже, чтобы избавиться от чувства одиночества и бесполезности. Я никогда не думал, что мне будет так не хватать ребенка. Может быть, я слишком привязался к малютке. О том, чтобы жить снова вместе, покамест нечего было и думать. Профессор посоветовал мне ограничить до минимума общение с младшими братьями и сестрами. Я вынужден был последовать его совету, хотя мой брат Виктор, во многом, но, к счастью, не во всем, мой портрет, любил меня и восхищался мною. Я этого не заслуживал, да и не хотел. В любви, то есть в любви ко мне, я никогда не чувствовал недостатка. Но я сам хотел любить и обладать любимым, а это уже миновало, может быть, навеки, а может быть, я надеялся, только на время. Профессор с его рентгеновским снимком не мог лишить меня этой надежды. И разве она была недостаточно скромной? Жить снова вместе с подрастающим, восхитительным существом, с Эвелиной, воспитывать дочь женщины, которую я любил, люблю и буду любить вечно. Так прошло лето. Я отослал семью в Пушберг. Сам я остался в городе. Я работал не меньше, чем всегда, количество пациентов, страдавших болезнями глаз и позвоночника, не уменьшалось и летом. Зато мне не приходилось разговаривать дома. Я был один. Я думал о минувшем, и это было очень приятно. Осенью этого года я закончил "Очерки о злокачественной глаукоме". Я прочел группе студентов, среди которых было несколько иностранцев, так называемый подготовительный курс: "Руководство к исследованию глаза зеркалом". Зимой мне предложили заведование отделением в одной из городских больниц в фабричном районе. Но мне пришлось отклонить это предложение, иначе я вынужден был бы отказаться от частной практики. Это напомнило мне случай с пилигримами, так потрясший меня, когда я был мальчиком. Но я стал теперь беспристрастнее, я относился к отцу объективно. Правда, он был тогда совершенно здоровым, не сломленным человеком, и у него был только один ребенок. Я никак не мог назвать себя здоровым, и мне приходилось заботиться не только об отце, матери и жене, обо всех моих братьях и сестрах, но еще и о сыне, немного и о старике тесте в Пушберге (табак для трубки), об Эвелине. Юдифь была богата, но она потребовала от нас плату за содержание Ниши. Проценты с состояния Эвелины мы не получали, все денежные переводы из Польши были запрещены. И прочее и прочее. Мой великолепный подарок, ценное кольцо, произвел на Юдифь лишь мимолетное впечатление. Она стала, скупой, она заставила некогда щедрого Ягелло соблюдать экономию, да к тому же еще и трудиться и возможно быстрее продвигаться по службе, и, вероятно, его семейный очаг на красивой вилле возле энергичной супруги не всегда казался ему уютным. Юдифь забрала в руки все; Во время очень тяжелых родов она храбро отказалась от хлороформа, чтобы не повредить ребенку, и благополучно родила близнецов. Это были мальчики, слабенькие, но все же здоровые. Юдифь сама их кормила и теперь сблизилась с моей женой, которая была образцовой матерью и с наслаждением родила бы семерых. Дружба эта меня радовала. Но я уже не чувствовал себя хозяином жизни, как прежде. В воздухе нависало что-то жуткое. Беспокойство не покидало меня даже во время самых тяжелых и ответственных операций. Неудачи при столь обширной практике были неизбежны. Они случались редко, реже, быть может, чем у моих коллег или некогда у отца. Но они каждый раз невероятно меня угнетали. Отец теперь был почти всегда весел. Он вернулся к детской вере. Я - нет. Меня часто занимали вопросы смерти, жизни, бессмертия. Я не так любил зримые науки, как некогда отец. Но науки незримые требовали покоя, мира, тишины, а их у меня не было. Я обещал жене навестить весной сына в день его пятнадцатилетия. И я радовался этому с самого Нового года, года, в котором мне должно было исполниться тридцать пять лет. Осенью мой сын ушел из духовной семинарии и начал обучаться столярному делу у моего тестя. Мне очень хотелось определить его в художественное ремесленное училище в Инсбруке. Это было бы такой радостью для моей жены. Я хотел, чтобы она перестала наконец смотреть на себя как на бедную служанку, сын которой может стать только простым ремесленником. Валли и я часто сидели до поздней ночи над расходной книгой, над тетрадью с доходами от моей практики и над бесконечными счетами, к которым присоединились еще ежемесячные счета от ювелира. Мы не могли обременить себя новыми расходами. 6 Со времени моего детства, или, точнее говоря, со времени нашей великой размолвки из-за дорогих уродливых галстуков, из-за неоправданной покупки маринованных огурцов и спрятанной в печке научной книги - и все это разом, - да еще из-за безвозвратно утерянных золотых!! - словом, с тех пор мы с отцом никогда еще не жили в таком мире и согласии, как в последние месяцы. Он даже предпочитал теперь мое общество обществу своего зятя, Ягелло, который подпал окончательно под башмак жены. Она правила его домом с тремя детьми, то есть близнецами и моей Эвелиной, точно так же, как жена моя правила нашим домом и всеми нами. Отца беспокоило мое здоровье. Он настаивал, чтобы я поехал в Давос. Однажды он принес конверт, набитый множеством, правда, мелких, швейцарских банкнот. Вручая мне его, он отпустил остроту, для его возраста, действительно, примечательную. Он сказал, что собрал на мою поездку давозы (вместо девизы). Как - это меня не касается. Я не стал расспрашивать. Я и так давно все знал: прекрасный, дорогой английский справочник, занимавший всю верхнюю полку в его книжном шкафу, был задешево продан букинисту, а тот, разумеется, по секрету, предложил его мне. Но я притворился удивленным. Мне очень хотелось поехать в Швейцарию. Но в этот вечер стопка счетов оказалась особенно высокой, а жена твердо рассчитывала, что я окажу честь ее сыну своим посещением. Что было мне делать? Я обменял дорогие девизы, чтобы покрыть текущие расходы, и через несколько дней от этих неожиданных денег не осталось и следа. Стояла такая страшная дороговизна, что удовлетворение даже самых насущных потребностей нашей большой семьи поглощало решительно все. Да, мы проиграли войну, и мои заботы были еще очень ничтожны и легки по сравнению с нищетой и отчаянием широких масс. Я назначил свой отъезд на конец февраля, но мне пришлось снова и снова откладывать его. Перед отъездом я решил повидать Эвелину. Я застал ее в детской. Она стояла в углу на коленях, лицом к стенке, и ее темно-синий грубый фартучек был мокрым от слез. Я окликнул ее, она обернулась, состроила гримаску, готовая не то заплакать, не то - я не смел на это надеяться - обрадоваться, но тут же повернулась ко мне спиной, послушный, терпеливо переносящий наказание ребенок, и осталась стоять на коленях. Как раз такой мне и хотелось ее видеть. Только так я и мог надеяться, что она будет не слишком походить на свою несчастную мать. Та никогда не подчинилась бы наказанию, каким бы мягким оно ни было. Мне следовало поскорее уйти. Я слышал, как в соседней комнате сестра шалит и смеется со своими мальчиками. Я не ушел. Я наклонился к Эвелине и поцеловал ее в затылок. Она вздрогнула. Право, я, кажется, испугался, что она сотрет ладонью след моего поцелуя, как это не разделала ее мать, когда сердилась на меня. Но Эвелина была не такая, как ее мать. Она обернулась, весело засмеялась и подмигнула мне, словно один маленький преступник другому, понимающе, лукаво. Ее большие серо-стальные глаза уже не плакали. Значит, я тоже был преступником? Я бог весть сколько времени не целовал мою дочурку, я никогда не прикоснулся бы к ее рту. Но поцелуй в затылок, один-единственный, не может быть заразным! В конце недели мы уехали. На вокзале отец простился с нами, словно с новобрачными, и поручил жене как можно лучше заботиться обо мне. Он купил нам все газеты, которые только вышли в тот день, и мы с женой читали их во время долгой дороги. Содержание их было однообразно. Меня больше всего заинтересовала заметка о том, что великий ученый и гуманист гофрат фон Вагнер-Нурегг представлен к Нобелевской премии. После долголетних систематических экспериментов и исследований он добился излечения прогрессивного паралича при помощи прививки малярии, метод, схожий с тем, который я случайно, попросту говоря вслепую, применил к моему другу Периклу. Мы переночевали в Л. и только к концу следующего дня, очень усталые, приехали в Пушберг. Выпал снег, горы стояли в тумане, воздух был чистым и строгим. Ели под своим легким снежным покрывалом сохранили сочный темно-зеленый цвет. В тихом воздухе раздавался крик ворон да отдаляющийся, замирающий на верхних нотах свист локомотива, который давал сигнал перед входом в каждый из бесконечных туннелей. Поспешно ковыляя по снегу, нас встретил наш тесть. Он очень состарился, почти ссохся, меж его тонких губ торчала никогда не угасающая трубка. Он был один, без моего сына. Мальчик ушел в соседнюю деревню снять мерку для гроба, который нужно было сколотить на другой день. Кроме того, ему поручили купить черный и серебряный лак в местечке Гойгель. Дорога от станции Пушберг до нашего дома показалась мне очень длинной. Я был разбит, я кашлял, в колене-кололо, в лопатках тоже, ноги у меня были словно налиты свинцом. Жене пришлось поддерживать меня. Наш дом, приспособленный только для лета, нельзя было отопить. В комнатах было холодно, пахло плесенью. Их плохо проветрили, хотя мы заблаговременно известили о нашем приезде. Деревенские жители не терпят зимой свежего воздуха. - Здесь ты не можешь спать, - сказала жена, ощупывая простыни, холодные, как лед, и стоящие колом от мороза. - Он может жить у нас, - сказал мой тесть, - мы потеснимся. Но меня это не привлекало. Мне очень хотелось остаться одному, мне казалось, будто предстоит что-то удивительное, загадочное, только вовсе не несчастье. Жена по лицу моему угадала мое желание. - Ваше высокоблагородие может спать сегодня внизу, на кухне, - сказала она лукаво, как говаривала молоденькой девушкой. Она уложила меня на кушетку, заботливо закутала в свою новую шубу - как хорошо все же, что я купил ее! - с помощью отца, не выпускавшего из беззубого рта трубку, разобрала кровать и снова собрала ее внизу, в кухне. Потом, оставив горящую свечу на столе, она отправилась со стариком в мастерскую принести сухих дров и спичек, чтобы затопить. Я смертельно устал. У меня ничего не болело, легкое тепло разлилось под шубой, которой я укрылся с головой, и окутало меня. Я уснул. Проснулся я внезапно. Жена и сын стояли передо мной и с ужасом глядели на меня. А может быть, мне только так показалось. Зубы у меня стучали. Они взяли меня под руки и, поддерживая с двух сторон, свели вниз на кухню, где горел уже сильный, яркий золотистый огонь и громко трещали дрова. Простыни, оттаявшие и мягкие, гостеприимно сверкали. Жена и сын сказали мне, что они не могли меня добудиться и подумали, что я умер! Дети! Вот они оба стоят рядом, похожие друг на друга как две капли воды, оба здоровые, крепкие, умудренные жизнью и жизнеспособные, - оба мои, и все же мне немного чужие. Я легко успокоил их. Только кашель мешал нам. Я не умер, я и не думал умирать, но я не был голоден, я не испытывал жажды, я не хотел, чтобы жена дежурила возле меня, меня не интересовала моя температура. Единственным моим желанием было поглубже зарыться в постель, хорошенько укрыться, остаться одному с самим собой. Только наутро моя милая Валли исполнила мое желание, всю ночь она не отходила от меня. Теперь она решила вызвать врача, который служил при станции в Гойгеле, а покамест со мной должен был оставаться сын. Но сын не пришел, к счастью, - очевидно, тесть не отпустил его. Это было очень хорошо. Жена вернулась перед обедом и принесла курицу, немного вина и кулек молотого кофе. В кухню падал отблеск снега, лежавшего на дворе, и в ней было светло и уютно. В окно я видел сад, старые деревья, улей и деревянный забор. Все, что летом скрыто листвой, было отчетливо видно теперь. Вот бы жить здесь постоянно. В большом городе не знаешь такой тишины. Около часу дня пришел врач. Он наскоро и несколько машинально выслушал меня, зато много и долго рассказывал о случаях из своей практики и просил моих "драгоценных" советов. Я сделал, что мог. Я обещал даже посмотреть вместе с ним нескольких больных в ближайшие дни. Наше имя было ему хорошо известно, ведь мой отец был почетным гражданином Пушберга. Железнодорожный врач жил в Гойгеле. Может быть, он знал и почтальона, с которым я познакомился пятнадцать лет тому назад по дороге из Гойгеля в Пушберг и который дал мне совет сделать из своего сердца мешок с соломой? Да, врач хорошо его знал. У почтальона было семеро детей, он пил горькую и доставлял письма кому угодно, только не адресатам. Но так как жена его была местной уроженкой - дочерью лесничего, который тогда не впустил его, - община ему потакала, и на него не жаловались. Мне казалось, что рассказ об этом парне развлечет и позабавит меня. Но я только через силу засмеялся, грудь страшно болела при каждом вздохе. Вечером я проснулся. Еда, почти нетронутая, стояла рядом с кроватью на столике - садовом железном столике на трех ножках, который я прекрасно знал со старых времен. Жена сидела возле меня, держала в руках начатый чулок, разговаривала сама с собой вслух, вязала и плакала. Я не мог понять, что с ней приключилось. Чтобы доставить ей удовольствие, я принудил себя проглотить несколько кусков, но они не лезли мне в горло. Жена потушила свечу. Она обошла кровать на цыпочках, тихо, тихо ступая по прогнившему за долгие годы полу, и подержала руку над моим лицом, не прикасаясь ко мне. Уж не вспомнила ли она грехи молодости, когда мы стояли рядом, но не прикасались друг к другу? Или хотела увериться, что я еще дышу, что я еще не умер? На другое утро я проснулся от стука хлопнувшей двери. В открытое окно веял теплый, душный и уже напоенный весною воздух, мокрые деревья в саду, старые, верные и прекрасные, сверкали, как черный мрамор, я чувствовал себя здоровым, юным, словно переродившимся. На столике рядом с чашкой кофе, полной до краев, лежал термометр, он показывал 39,3. Верно, у меня был жар вчера вечером, сейчас я чувствовал себя так, словно мне предстоит жить вечно. У мужчины в тридцать пять лет много еще впереди. Я оделся. Платье болталось на мне, верней я болтался в платье. Я сел к столу. Я попробовал есть. Это было невозможно. Но я выпил много черного кофе. Я сидел и писал. В полдень пришел священник. Жена подготовила меня. Он пришел как старый друг, а не как посланец католической церкви. Он пришел в церковном облачении, но не для выполнения обязанностей священнослужителя. Обязанности эти, как я хорошо знал, выполнял уже много лет его молодой коадъютор. Звонили колокола. Погребение крестьянина - богатея из Обергрунда, как его прозвали, - началось. - Гроб сколотил мой сын, - сказал я гордо. - А крестьянина вколотил в гроб твой коллега, железнодорожный врач из Гойгеля, - сказал с мужицким юмором престарелый патер. - Мир бедной душе, - добавил он кротко и осенил крестом себя, мою улыбающуюся, но очень серьезную жену и меня. Жена накрылась большим платком, какой носят местные крестьянки и который носила ее мать, и вышла навстречу похоронной процессии. Старый священник и я остались одни. Сначала он предложил мне поиграть в карты, "невинное времяпрепровождение". Впрочем, это было не серьезно, вернее серьезно. Это означало, что он хочет поговорить со мной о спасении моей души. Священник говорил, а я кивал или молчал. Я даже совсем отвернулся и прислонил мою бедную горячую голову к стене. Больше всего мне хотелось зарыться под толстое одеяло. Но зачем? У старика ведь были самые добрые намерения. Я думал о смерти Эвелины, о священнике, который уговорил меня тогда прочитать "Отче наш". Мне хотелось рассказать об этом, но я слишком устал. Я знаю, что, когда выздоравливаешь, чувствуешь очень большую усталость. - Хорошим католиком тебя, к сожалению, не назовешь, а вот христианин ты не плохой, - сказал мне священник. И не смысл этих слов, а тон, которым он произнес их, был мне приятен. На другой день, в четверг, то есть через пять дней после нашего приезда, мне не измерили температуру. Значит, всякая опасность миновала. Зашел коадъютор. И еще бургомистр. И несколько легких пациентов, двое с катаром горла, один с начинающейся старческой катарактой, потом учитель и почтальон. Но этот меня совсем не узнал. Вероятно, он был не совсем трезв. Скопилось много писем, но их я еще не прочитал. Среди них было и несколько уведомлений. Верно, они тоже лежали уже несколько дней. Я думал и думал, не переставая. Ночью я, к сожалению, не спал. Я тяжело кашлял. Утром мне стало лучше, в груди полегчало, я уснул. Погода прояснилась. Солнце светит ярко, птицы шумят в ветвях, набухают почки. В воздухе чувствуется настоящая весна. Мне, конечно, понадобится еще несколько дней, чтобы совсем окрепнуть, и я с удовольствием побуду здесь. Я ведь и в юности прожил здесь свои лучшие дни. Я был очень счастлив тогда, а ведь я не знал еще Эвелины. Сейчас я тоже счастлив. Моя жена ухаживает за мной днем и ночью. Врач очень доволен ею и всегда похлопывает ее по плечу. Потом он зовет ее, и я слышу, как они шепчутся за дверью. Потом она возвращается, говорит что-то и глядит в окно. Она не знает, что я думаю об Эвелине. Любить умершее и быть верным тому, что уже не вернется. Дарить то, чего не имеешь. Ведь это доставляет такое удовольствие! Господь бог, верно, тоже расточитель. Видеть то, что незримо. Все мы мучаемся, только сами не знаем этого. Тот, наверху, он-то знает, да молчит. Вот мы и надеемся, и для больных, и заодно для себя. Надеяться - хорошо, очень хорошо, даже когда не веришь. Еще и еще немного пожить. Завтра я напишу больше. Правда, мне не следовало бы этого делать. Врачу не нравится, когда я пишу, а жена пытается отобрать у меня бумагу и чернила. Но писать было для меня всегда большой, запретной радостью. День близится к вечеру, хотя все еще светло. Дует сильный южный ветер.