матривать при заходе солнца. Пока же мы возвратились в гостиницу, усталые, счастливые, рука в руке. Дверь в маленький закуток была открыта, чья-то фигура поднялась нам навстречу с того самого кресла, где три дня назад меня дожидалась Бала, - это был Корнинский. Я почувствовал, как окаменела Бала: ее ногти вонзились в мое запястье. Ее отец с улыбкой подошел к нам. Протянул мне руку: "Спасибо за вашу телеграмму". Была ли это в самом деле искренняя благодарность или он сказал это, чтобы погубить меня? Не знаю по сей день. Резким движением Бала отстранилась от меня. А взгляд, который она на меня бросила... Молчание оборвало фразу так, словно какой-то призрак зажал ему рот рукой. Он стоял у окна, спиной ко мне, прямой как жердь. Потом, точно по команде, сделал поворот кругом, мне даже почудилось, что он приложил палец к козырьку, но нет, это он тщетно старался пригладить непокорную прядь, а губы тщились что-то выговорить, но слова можно было только угадать по выражению его опрокинутого лица: "...не забыть до смерти". Я не сразу связала этот обрывок фразы с предыдущей фразой о взгляде Балы. Он хлопнул себя ладонью по лбу, беззвучно смеясь и скривив лицо. - Гм, странно: все это сидело здесь, запертое на ключ, под замком, но все - здесь. - Что именно? - Ее взгляд. Забытый. Незабываемый. Горестный взгляд. Полный бесконечного изумления. Взгляд животного, раненного хозяином. Взгляд, полный отчаяния, ненависти, отвращения. Она поднесла руку к губам, я услышал какой-то гортанный, мучительный, хриплый звук, мелкие зубы вонзились в нежную кожу... Потом... потом она повернулась и бросилась к лестнице. Мы с ее отцом видели, как она пошатнулась, с трудом ухватилась за перила, точно слепая, стала подниматься по ступенькам, еле удержалась на ногах на площадке, снова стала подниматься по ступенькам вверх и исчезла. Корнинский стиснул мое плечо: "Не беда, не обращайте внимания. Экзальтированная девочка. Это у нее пройдет. И обещаю вам..." Но, не дав ему окончить, я вырвался от него и выбежал из отеля на улицу... Моя чудовищная глупость вдруг предстала передо мной во всей своей красе: я понял, что потерял все. Я бежал, пока не выбился из сил. Люди оглядывались на меня с любопытством, сам того не замечая, я заливался слезами. Но мне было все равно. Наконец я очутился у края мола, в самом его конце, между небом и морем. Раз уж я здесь у вас, не к чему говорить, что и на этот раз, как в детстве после вранья, я утопился бы, не будь я слишком труслив. Но я только обвил руками ржавую лебедку и рыдал, пока не задохнулся от рыданий. Кого, что оплакивал я в глубине души? Не знаю. Балу, себя самого, загубленную любовь? Не знаю. Наверное, в первую очередь чудовищную бессмыслицу. В самом деле, жизнь была слишком сложна. Никакие правила игры для нее не годились - ни те, что предлагали одни, ни те, что предлагали другие. Что бы ты ни делал - все равно тебя ждет проигрыш. А другой голос обвинял меня в том, что я хитрю, что я знал, что делаю. Но от этого мои слезы становились лишь горше. - Хитрите - с кем? - С самим собой. С Балой. С любовью. С ее бунтарством и с моим собственным. Я слишком мало любил Балу, слишком мало, чтобы преодолевать, преодолеть... Ну да, робость, страх перед новым скандалом. Да, это была правда, я боялся скандала. Первый скандал выдвинул, прославил меня, заставил общество меня "принять", конец моим былым, детским страхам - но второй скандал? Да еще почище первого, потому что это скандал не на бумаге, а на деле. На этом моя удача кончится. Похищение, да еще несовершеннолетней, да еще дочери угольного магната... Нет, невозможно. Я не мог. И я плакал. Оплакивал Балу. Себя. Свою трусость. Разбитую любовь. Вот и все. - Когда вы возвратились, отец с дочерью все еще были в гостинице? - Нет, они уехали. Очевидно, перебрались в другую гостиницу. У меня хватило сил вернуться только с наступлением ночи. - Но потом вы еще увиделись с нею? - С Балой? Нет, никогда. Он сказал это печально, но на сей раз уже без волнения: он вновь обрел хладнокровие, контроль над своими нервами. Этот человек выкрутится. За его жену я далеко не так спокойна. - Я узнал, что на другой же день они сели на пароход. Несомненно, по настоянию Балы. Думаю, что ее отец предпочел бы остаться. Хуже всего было то, что я не мог уехать за ними следом: меня связывали обязательства перед "Альянс франсез". О, я, конечно, мог придумать какой-нибудь уважительный предлог, но я не посмел, вернее, не захотел: я не люблю нарушать данное мною слово. Чтобы дописать текст лекции, в том состоянии, в каком я находился, я не придумал ничего лучшего, как напиться. Это принесло своеобразные плоды: лекция получилась донельзя пылкой, страстной, полной противоречий, которые набегали, наскакивали друг на друга, точно морские валы на песчаный берег, и никто из моих слушателей не мог потом объяснить, что же я, собственно, хотел сказать. Но так как я и сам этого не знал, я произвел на редкость искреннее впечатление. Кстати, в связи с этим я оценил преимущество двусмысленности: спустя недели, месяцы в печати, в салонах еще спорили о том, что означает моя речь. "Нувель ревю франсез", уведомленное молодым профессором из Французского института в Афинах, попросило меня передать им этот туманный текст и опубликовало его на почетном месте между туманными заметками Жуандо и туманной поэмой Фарга. Ну, а дальше - вы сами знаете, как часто случай устраивает все к лучшему, а порой к худшему. - Вернее, то, что вы называете случаем. - То есть? - На этот пресловутый "случай" удобно сваливать что угодно. Слишком часто, когда не хочешь смотреть правде в глаза, ему приписываешь дела, к которым он не имеет ни малейшего отношения. Обвиняешь его в опозданиях, встречах, ошибках, а их подлинный источник - в каком-нибудь страхе или желании, в которых себе не признаешься. - Тогда как вы объясните, почему я всеми силами старался сократить цикл моих лекций? Он должен был продолжаться три недели, я сел на пароход по истечении двух. Между Афинами и Парижем в те годы самолеты летали редко, а может, их и вообще не было, в противном случае я выгадал бы еще три дня, и как знать, быть может, все сложилось бы по-другому. Но когда по приезде в Париж я бросился к баронессе Дессу, чтобы исповедаться ей, как сейчас вам, и умолять ее устроить мне встречу с Балой, было уже поздно: Бала только что уехала со своим отцом, он увез ее в Питтсбург, в Соединенные Штаты. Корнинский должен был посетить тамошние угольные шахты, чтобы изучить стратегию борьбы предпринимателей против могущественного профсоюза шахтеров. Они собирались вернуться не раньше мая. Как я мог нагнать их там? К тому же я потратил слишком много денег и оказался почти на мели. - Вы могли попросить аванс. - Мортье уехал лечиться на воды. - Существуют телеграф, телефон. - Я ненавижу брать взаймы. И если уж говорить начистоту, меня охватило неистовое желание писать. Немедленно, да, сию минуту. Роман о трагической любви. Почему вы смеетесь? - Просто так. - В эти годы еще легко было найти квартиру, если ты располагал деньгами. Мне удалось снять благоустроенную однокомнатную квартиру с видом на лес Сен-Клу - плата была мне по карману. Там я мог спокойно работать. Само собой, я каждый день писал Бале, но то ли ей не пересылали моих писем, отправленных на парижский адрес, то ли она не хотела их читать или на них отвечать, я не получил в ответ ни строчки. Когда в июне она вернулась, я об этом тоже узнал с запозданием. Баронесса Дессу сообщила мне только, что она уехала на своем "бугатти" в Тироль, на озера, в Альпы: разыскивать ее там бесполезно - она все время будет переезжать с места на место. К тому же она уехала вдвоем с подругой. Я несколько раз пытался дозвониться по телефону ее отцу, но он отправился в Швецию. Я ни с кем не встречался, даже с Пуанье и моими приятелями, я не бывал на Монпарнасе, только сидел и писал. Я вооружился терпением и два-три раза в неделю звонил Корнинскому, мне отвечали, что его нет, но когда-нибудь он должен же был вернуться. И в самом деле, однажды утром в начале августа я услышал наконец его голос. Когда я назвал себя, мне показалось, что он обрадовался. Он веселым тоном назначил мне встречу в тот же день вечером, у себя дома... Но, придя к нему, я застал его в совершенно ином настроении. Он расхаживал взад и вперед по своему кабинету и, увидев меня, даже как будто удивился. Было ясно, что он забыл о назначенной встрече. Он удивился, а может быть, даже был раздосадован, я понял это по нетерпеливому жесту, который мог означать в такой же мере "Чего ради вас сюда принесло", как и "Садитесь". Я замешкался, не зная, как поступить, он остановился, схватил валявшийся на кресле развернутый номер "Тан" и сунул мне в лицо: "Ну вот, на этот раз мы влипли, мой мальчик!" Я читал заголовки, но смысл их до меня не доходил. Он нервно и в то же время ловко щелкнул пальцами: "Вы что, не видите? Нас надули, мой друг. Сталин и Гитлер. НегодяиСговорились за нашей спиной!" - "Ну и что же?" - "Как что, милейший? Да это значит, что через неделю начнется война!" Я сразу подумал, крикнул: "А Бала?" Он махнул рукой: успокойтесь. "Она в Италии, в Вероне. Я дал ей телеграмму. Послезавтра утром она вернется". И, очевидно, увидев, как просияло мое лицо, добавил: "Но я сразу же отправлю ее к бабушке в Ардеш. Не к чему понапрасну рисковать". Мы по-прежнему стояли. Он уже не предлагал мне сесть. Он явно хотел сократить беседу. "Вы разрешите мне повидаться с ней хоть на часок?" - с мольбой сказал я. Он улыбнулся, покачал головой: "Нет, малыш. Она не захочет. В настоящее время ее невозможно урезонить. Но доверьтесь мне: со временем все уладится. Особенно если начнется война. Кстати, как ваши родителя?" - "Мои родители?" - "Есть от них какие-нибудь известия?" - "Я с ними не встречаюсь". Все мои мысли были о Бале. "Вы уверены, что войны не избежать?" Он опять стал расхаживать по кабинету. "Это сплошное идиотство. У нас никто не хочет воевать. Все только будут делать вид, что воюют. В глубине души все ждут прихода Гитлера. В нем нуждаются, иначе... Так к чему все это притворство? Тысячи бедных парней сложат голову зазря. - Он обернулся ко мне: - У вас есть отсрочка?" Я покачал головой - она у меня скоро истекала, я ведь бросил Училище древних рукописей. Он снова щелкнул пальцами, переспросил: "Но все-таки до каких пор она действительна?" Я ответил наугад: "Кажется, до середины ноября". Он отозвался: "Не густо. Остается три месяца. Ну ладно, попробую что-нибудь сделать. А насчет ваших родителей - с этим надо кончать. Это ребячество. Что вы сейчас делаете?" Я улыбнулся: "Пишу роман о любви". Он в свою очередь рассмеялся: "Браво. Отлично. Остальное после войны забудется. И вам и вашим родителям пора перестать упрямиться. Ваша мать - прелестная женщина. Я устрою вам встречу. - Он в последний раз стиснул мне плечо: - Ждите моего звонка". 23 - Вы увиделись с вашими родителями? - Только с матерью. У баронессы Дессу. Когда меня мобилизовали, сами понимаете... Уже шла "странная война", но мои отец и дед были по-прежнему непреклонны, они требовали публичных извинений. Влияние Корнинского тоже имело свои пределы, он вынужден был признать, что поторопился, - ведь моей жизни еще не угрожала опасность. Тем более что весь этот период я проработал у Жироду. Мортье был с ним знаком, он однажды издал его книжицу, Корнинский когда-то финансировал его фильм (съемки были прерваны войной), прибавьте к этому мою юную литературную славу - им не составило труда представить Жироду мою особу в самом выгодном свете. Я был баловнем судьбы, был знаменит, и, хотя слава моя носила несколько скандальный характер, я пользовался покровительством влиятельных лиц - поэтому все то время, что я состоял при нем в "Континентале", Жироду обращался со мной как с балованным ребенком. Я принимал это как должное, и удовлетворенное тщеславие уживалось в моей душе с мучительной болью от затаенной раны. Я вам уже сказал, что в моих отношениях с Балой не произошло никаких перемен к лучшему. Наоборот, за пять с половиной месяцев, проведенных мною на улице Риволи, мне так и не удалось ни разу ее увидеть, хотя бы на полчаса. А ведь я знал, что она не захотела остаться в Ардеше - пробыв там месяц, она вернулась в Париж. Я много раз умолял баронессу дать мне возможность ее увидеть, пусть даже застигнув ее врасплох. По-моему, баронесса пыталась или делала вид, что пытается исполнить мою просьбу, но, как видно, без особой убежденности, потому что у нее ничего не вышло. Я уже подумывал о какой-нибудь отчаянной выходке, например, дождаться Балы в такси у ее дверей и похитить ее - не об этом ли она меня когда-то молила? Но такого рода мечты обычно остаются мечтами. К тому же она отказалась бы уехать со мной, и я загубил бы свою последнюю надежду. - Вы в этом уверены? Если бы его глаза могли в буквальном смысле слова метать молнии, он испепелил бы меня и я бы уже не писала сегодня этих заметок. Но чувство юмора погасило его вспышку. - Вы чудовище. Вы самая жестокая женщина, какую я когда-либо встречал. - Благодарю вас, вы очень любезны. - Неужели вы искренне верите, что помогаете мне? - Это не входит в мою задачу. Вас никто уже не просит продолжать свой рассказ. То, что я вас выслушиваю, с моей стороны простая любезность. - Вы любезны, но жестоки. Как были жестоки события тех лет: вторжение немцев, разгром, паника, всеобщее бегство... - Вы ушли с Жироду? - Нет, с молодыми новобранцами. Я и сам был зеленый юнец, а мои покровители были теперь далеко, через неделю после вторжения меня отправили на военную учебу в Антибы. В июне Италия объявила войну, нас эвакуировали в Жиронду, по соседству с поселком, где разводили осетров. В армейской лавке нам по дешевке продавали икру, которую уже не могли вывозить в Париж. Мы намазывали ее на ломти хлеба величиной с тарелку. Но, как вы понимаете, счастливое время длилось недолго. У нас не было оружия, явились боши и захватили нас без всякого сопротивления - так я очутился в Германии. В Германии я провел пять лет. Даже для юного преступника пять лет - чудовищно долгий срок. Целая жизнь. Но преступник по крайней мере знает, что заключению придет конец... А военнопленный... Он знает только, когда все началось, а дальше... конца не видно. Вроде пожизненного заключения. Нет ничего страшнее... Чувствуешь себя мертвецом. И в какой-то мере ты и есть мертвец: то, чего ты не видишь, чего не знаешь, перестает существовать. Ты погружен в небытие. Время похоже на пустыню. Я думаю, этим объясняется все: и то, что я выздоровел, и то, что забыл. Воспоминание о Бале медленно выветривалось из моей памяти, - да что я, медленно - оно выветрилось очень быстро. А между тем после нескольких недель прострации, растерянности, пытки скукой и бездельем я вновь принялся за свой роман, причем начал его сначала, с первых строк, потому что, само собой, я потерял все свои бумаги. Я сказал "между тем", потому что этот роман каждой своей строчкой должен был напоминать мне Балу. На деле же он помог мне вытеснить ее из памяти, она все больше и больше исчезала из моей книги. К тому же плен - нечто вроде затянувшихся каникул: ты в отпуске у самого себя и вообще у всего окружающего. В часы, свободные от бессмысленной работы, ты должен организовать свой досуг, и, даже изнывая от скуки, находишь в ней самой своеобразную прелесть. Но разрыв с привычной жизнью так велик, что она уходит в какую-то смутную даль. А ты как бы возвращаешься в детство. Жирный, как монах, сержант с клоунской физиономией - этакий розовый поросенок, подрядившийся на роль водевильного комика в мюзик-холле, - развлекал нас разными шуточками, но репертуар его вскоре истощился. Он без труда уговорил меня сочинять для него маленькие сценки и монологи, которые поднимали бы дух солдат. Позже на меня возложили также заботу о библиотеке. Моим помощником был молодой преподаватель литературы из Монтобана. Ему не слишком нравился мой "Плот "Медузы", но зато моя проза пришлась ему по душе. Мы добились у начальства разрешения раз в неделю ходить к букинистам, чтобы пополнять нашу библиотеку, и откапывали в их лавках старые французские книги. Мы развлекались тем, что состязались в эрудиции: он - опираясь на свою диссертацию, я - на мое Училище древних рукописей... - А вам не приходила в голову мысль о побеге? - Нет. Бежать было слишком далеко. В лучшем случае мы добрались бы до России. Но не стану пересказывать вам тысячу семьсот восемьдесят дней моего пребывания в плену. Я делал зарубки на своей койке - шесть месяцев ушло на то, чтобы заполнить один ряд, на два ряда ушла целая вечность, а таких рядов оказалось десять!.. Не знаю, представляете ли вы себе однообразие жизни пленного. Не замечаешь, как стареешь, как из юноши превращаешься во взрослого мужчину, - короче, когда война наконец окончилась и я вернулся, я думал, что совершенно излечился от чувств к Бале. Вернее сказать, я вспоминал о ней так редко, что можно считать - почти никогда. И без всякого волнения. О том, что происходило во Франции в мое отсутствие, я ничего не знал и теперь ничего не мог понять. Я потратил немало времени и усилий, прежде чем уловил суть происшедшего. Отношения между людьми совершенно сбивали меня с толку. Почему старые друзья избегали друг друга, а те, кто когда-то враждовал между собой, стали добрыми друзьями? Сразу по приезде я увидел мать - похудевшую, озабоченную. Отец был в Швейцарии. В годы войны, не оставляя своих прежних занятий, он основал предприятие по производству извести и цемента, которое очень быстро расширилось. Теперь ему удалось доказать, что если даже немцы и покупали у него материал для строительства Атлантического вала, то только через посредников и совершенно без его ведома. Впрочем, после десяти лет изгнания с него вообще были сняты обвинения, теперь он член департаментского совета Соммы, весьма влиятельный в своем департаменте, и вот-вот станет сенатором. - Вы встречаетесь с ним? - Конечно. Как может быть иначе - ведь прошло семнадцать лет! Мы видимся, и даже довольно часто: бедный папа, он уже не молод, что и говорить. - А дед Провен? - Скончался в сорок третьем, от рака. - Верно. Я забыла. - О нем ходили разные слухи. Будто бы он издал антисемитские указы для ведомства морского флота. А на самом деле, понижая евреев в должности, назначая их на должности, которые менее на виду, он ведь их оберегал. - А Реми? Он не удивился, не смутился, впрочем, этот вопрос напрашивался сам собой, он, несомненно, его ждал, однако ответил не сразу. Он уже снова удобно устроился в глубоком кресле, непринужденно закинув ногу на ногу. Соединив растопыренные пальцы обеих рук, он разглядывал потолок. - Надо вам прежде всего сказать, что я узнал две ошеломившие меня новости. От баронессы Дессу. Она первая сообщила мне печальное известие. На мой вопрос: "А как Бала?" - она ответила коротко: "Умерла". Таким отчужденным, странным, я бы даже сказал грубым тоном, что у меня в тот миг не хватило мужества обнаружить, как я потрясен. Умерла - и ни одной слезинки? Ни единого вздоха? А ведь эта старая женщина была для Балы не просто другом - матерью! Но еще больше меня поразили мои собственные чувства. С одной стороны, это известие сразило меня сильнее, чем можно было ждать после пяти лет забвения. И в то же время - да, оно утешило меня. Я вздохнул свободнее. На сердце легло бремя невыплаканных слез, но душа стряхнула с себя мучительное бремя воспоминания. Чем было вызвано это горе и это чувство облегчения, я не мог объяснить, правда, я редко над этим задумывался. Но ведь, если бы Бала была жива и находилась бы где-нибудь поблизости, я не стал бы искать с ней встречи. Выходит, живая ли, мертвая ли - не все ли мне равно? И однако... однако... Еще труднее объяснить, почему для меня был так чувствителен второй удар, нанесенный баронессой Дессу, почему жгучая ревность, досада, гнев охватили меня, когда престарелая дама добавила, что за два года до смерти Бала вышла замуж за Реми. И точно его только сию минуту ошеломили этой новостью, он и в самом деле побледнел, да, да, просто посерел. Бровь задергалась. На губах, в ямочках заиграла насмешливая улыбка - этой насмешкой над самим собой он пытался замаскировать бросающееся в глаза смятение. Казалось, его улыбка призывала меня посмеяться над этим нелепым гневом. Потом он вытащил трубку и стал ее набивать. Э, нет, шалишь! Я резко нарушила молчание: - Оставьте трубку в покое. Когда вы встретились? - С моей трубкой? - Не валяйте дурака. - А-а!.. С Реми. Д-да. Гораздо позже. Спустя несколько лет. Вернувшись из Германии, я узнал о нем только то, что мне рассказала моя мать. Она была не более словоохотлива, чем баронесса, так же замкнута, суха, почти груба: "Мы с ним не встречаемся". Я удивился. Поинтересовался почему. "Увидишь своего дядю, спроси у него. Я не знаю. Твой дядя не хочет говорить на эту тему. Знаю только, что он вел себя совершенно недопустимо". - "По отношению к кому? Ведь не к тебе же?" - "По отношению к твоему отцу. И к своему. Они выгнали его из дому". - "Что у них за мания такая! Когда это случилось?" - "В сорок втором. Когда он вернулся из Виши". - "А что он там делал?" - "Твой дед устроил его после его побега в министерство морского флота". - "После какого побега?" - "Он спрыгнул с поезда, который увозил его в Германию, как раз накануне перемирия. Он мог поехать работать на Мадагаскар, но заявил, что хочет остаться во Франции. Не понимаю зачем. Ты немало выстрадал в Германии, мой мальчик, но поверь, и во Франции было невесело. Холодно, голодно. Чего ради оставаться, когда была возможность уехать!" Само собой, я пытался получить более подробные сведения, но в ответ на все мои вопросы ("Кем он работал в Виши?" - "Не знаю точно, кажется, по финансовой части". - "Почему ушел оттуда?" - "Не знаю, спроси у отца".) она отсылала меня к другим. Легко сказать! Отец был в Швейцарии, дед в могиле, расспрашивать дядю Поля об опальном сыне было неудобно. Оставался один выход, не так ли? - повидать самого Реми. О, меня не слишком интересовала его судьба. Мы не виделись почти семь лет - для молодых людей срок огромный, связи ослабевают, ведь дружба питается общим жизненным опытом, наш житейский опыт развел нас в разные стороны. Но его брак с Балой стоял у меня поперек горла. Я должен был, должен был выяснить, как это произошло, по каким причинам и прочее. И услышать от него, как умерла Бала. - С Корнинским вы больше не встречались? - Нет. (Легкое покашливание.) В ту пору он был в Испании. - Скажите на милость! Вы были окружены одними эмигрантами! Он вынул изо рта трубку и потер подбородок тыльной стороной ладони. - Мне всегда - и до войны, и после - претило вмешиваться в политику. И тем более заниматься сведением счетов. Взять чью-нибудь сторону - это неминуемо совершить несправедливость, ведь нам всегда не хватает слишком многих данных, чтобы верно судить о мотивах тех или иных человеческих поступков. Высказаться категорически всегда означает кого-то обидеть. А стать на позицию "око за око"... - Тем не менее существуют некоторые бесспорные критерии. - Например? - Например, убийство миллиона еврейских детей. - Не обвиняете же вы в этом французов? - Смотря каких. Есть закон, который карает за неоказание помощи. - Мы отвлеклись. Очень мило с вашей стороны, что вы меня слушаете, но, если мы все время будем перескакивать с одного на другое, мы никогда не кончим. - Извините. Я слушаю. И больше не пророню ни слова. - Не помню, на чем я остановился. - На Реми. На том, что вы собирались с ним встретиться. - Вернее, хотел встретиться. Но я не знал, как это осуществить. Во-первых, где и как его найти? Порвав с семьей, он не поддерживал никаких связей, никаких отношений даже с нашими друзьями. Я ничего не знал о нем - ни что он делает, ни где живет. Люди, которых я о нем расспрашивал, тоже ничего не знали. Прошли недели, месяцы, потом год и два. Любопытство притупляется, не так ли? - Ах вот оно что... - Простите? - Нет, ничего. Продолжайте. - К тому же я тем временем женился. Мою жену, Марилизу, вам представлять не надо. Она никогда не рассказывала вам, как мы с ней познакомились? - У какой-то поэтессы. Забыла фамилию. - Виктория Диаспарасас. Великолепная женщина. Жена атташе - не помню, по каким делам, - посольства Венесуэлы. В течение двух-трех лет после Освобождения о ней ходило много толков. Не помните? Жаль, а впрочем, не все ли равно. Я познакомился с нею на каком-то приеме в посольстве. Ее окружали офицеры-янки. Была там и Марлен Дитрих в военной форме. Она рассказывала какую-то забавную историю, делая такое движение, будто щекочет кого-то кончиками пальцев. Я ничего не понял. Потом мне объяснили, что Марлен рассказывала об оригинальном способе ловли форели - эта рыба обожает, когда ей щекочут живот. Высокая, ослепительная красавица брюнетка смеялась гортанным смехом. Она-то и заметила, что я плохо понимаю по-английски, и перевела мне анекдот. Она отвела меня в сторонку. Да, я забыл упомянуть, что за мой роман, написанный в плену, я получил премию "Фемина", - это был второй приступ славы. Дама читала перед войной "Плот "Медузы", оценила его поэтические красоты, хотя ей не нравилась его гневная запальчивость. Но зато героиня романа! "Что за женщина!" - говорила она. Она в восхищении прижимала кулаки к своей пышной белоснежной груди. "Что за женщина!" - повторяла она, и так как я наделил этот образ некоторыми чертами Балы, меня это не могло не тронуть. Когда двое испытывают общее умиление, им начинает казаться, что они любят друг друга. Она пригласила меня к себе, муж всегда был в отъезде. В красной с золотом спальне стояла огромная кровать, застланная козьими шкурами. Был у нее еще сиамский кот. Спокойный, молчаливый, с совершенно неподвижными глазами цвета морских водорослей. Он всегда находился в спальне. Вам случайно не приходилось заниматься любовью под пристальным взглядом кота? Зачем он ни к селу ни к городу рассказал мне эту скабрезную историю? Без причин ничего не бывает. Хочет меня шокировать? Или пытается уравновесить в собственных глазах чашу весов, которая стала угрожающе клониться в сторону слишком уж благополучного образа? - Вы представить себе не можете, как... как это расхолаживает. Не меньше, чем человеческий взгляд. Виктория смеялась, говорила: "Это твоя душа" - или: "Это взгляд Вселенной". Она была пантеисткой и утверждала, что телесная связь, контакт с вселенской вездесущностью не прерывается никогда, даже когда находишься в четырех стенах. Она потешалась над моим смущением, над моим гневом и прижималась своим нагим, роскошным и благоуханным телом к моему нагому телу и к кошке так, что все тормоза летели к черту, и я отдавался пароксизму неописуемого наслаждения. Целый сезон я терпел этого кота, а в один прекрасный день вместо кота в спальне оказалась девушка. Мари-Лаис Кламар. Марилиза. Моя жена. - Она должна была присутствовать при ваших...? - Что вы, что вы! С самой невинной целью. Она была приглашена на чашку чая. Раскрыв глаза, она слушала, как мы с Викторией спорим о поэзии и поэтах, наперебой цитируем стансы Жана Мореаса, оды Сен-Жон Перса и кантилены Рене Шара. Она была слишком скромна, чтобы вставить хоть словечко, но прехорошенькая, вы сами это знаете. Я отвез ее домой на своей машине. По дороге мне удалось заставить ее разговориться. Целый час мы сидели в темной машине, не прикасаясь друг к другу, и поверяли один другому свои симпатии и антипатии. Мы стали встречаться почти ежедневно, подогревая друг в друге бунтарские настроения против окружающего мира. Конечно, я знал, что она богата, я не мог не догадываться об этом по ее фамилии, но клянусь вам, это не имело для меня значения, скорее, напротив, это было единственное, что могло бы меня оттолкнуть. Но Виктория хорошо меня знала и сумела выбрать себе преемницу, я влюбился не на шутку. Накануне того дня, когда состоялось наше знакомство, Виктория без слез, но не без волнения сообщила мне, что через несколько дней уезжает в Ванкувер, куда ее муж назначен консулом. Больше я с ней не встречался. Такова история моей женитьбы. - Хорошо. А Реми?.. - Вот именно. Я как раз об этом и собирался вам рассказать. У вас не найдется немного виски? 24 Пока я подавала напитки, он снова принялся расхаживать из угла в угол, сначала медленно, словно для того, чтобы размяться. Было два часа ночи. Он остановился у окна: "Смотрите, снег!" И в самом деле, в свете, падавшем из окна, на ветру в беспорядочном танце кружились снежинки. Как я люблю это ни с чем не сравнимое ощущение - сознавать, что я дома, в тепле, когда на улице холодно, дождливо или ветрено. В сущности, мы недалеко ушли от наших пещерных предков. Я подала ему стакан виски. Он задумчиво смотрел с высоты моего двенадцатого этажа на белеющие крыши. - Вы не находите, что это все-таки странная штука? - Что, снег? - Нет, нет - наша память. - Конечно. Но почему вы спросили? - Все или почти все, что я вам сейчас рассказываю, я предал забвению. Прошло пятнадцать лет. Но вот я у вас, и все вернулось. - Мы об этом уже говорили. - Да, но меня сейчас интересует другое. Из тысячи событий я без всяких видимых причин одни помню, другие забываю. Отчего, почему одни сохраняются в памяти, другие стираются? Я хочу сказать, какой тут биологический механизм? - Если бы мы это знали, мне и моим коллегам было бы намного легче работать. - А мы совсем ничего не знаем? - Нет, отчего же. Знаем, и даже довольно много. Как нейроны получают химические метки в соответствии с определенными кодами нуклеиновых кислот. И в коре головного мозга остаются неизгладимые следы, которые вбирает в себя память. Однако следы эти стираются или видоизменяются. Что же меняется - химические метки, коды? Можно подумать, что именно они. Но вот наступает вечер вроде сегодняшнего, и следы обнаруживаются, оказывается, они никуда не делись, метки, коды - все на своем месте. В чем же дело? Мы ищем. Но до ответа еще далеко. - Я признаюсь вам в одном своем свойстве. Когда я что-нибудь вижу или что-нибудь делаю, я часто знаю, знаю заранее, буду я это помнить или нет. Это зависит от моего отношения к факту. Есть вещи, которые я заранее выкорчевываю из своей памяти. Как я это делаю, не знаю сам. Впрочем, они могут вспомниться, если я открою задвижку. - Как сейчас. - Да, странно. Под самой страшной пыткой я бы не вспомнил эту сцену в Люксембургском саду. Выкорчевана - во всяком случае, в самом главном. Но вот вы здесь - и все ожило. - Так-так. Что же эта за сцена? - В Люксембургском саду. С Реми. - А-а! Наконец-то! Каким образом вы его нашли? - Через некоего Сюмера. Я встретил его в кругу знакомых Марилизы, когда мы стали женихом и невестой. "Домашний" коммунист. Знаете, что это такое? - Нет... Что это значит? - В наше время любая патрицианская семья, если она не хочет прослыть совершенно отсталой, должна обеспечить себе хотя бы одного "домашнего" коммуниста. Заметьте, что друзья Марилизы называли себя "прогрессистами". О, весьма относительными. И "домашним" коммунистом они выбрали далеко не первого встречного. Отец Сюмера был владельцем фирмы по производству зубной пасты - знаете, "Вобискум". Кстати сказать, до войны сын сотрудничал в "Аксьон франсез". Но поражение тяжело подействовало на него. А особенно поведение Морраса [Жан Моррас (1868-1952) - французский писатель, монархист, шовинист, официальный идеолог правительства Петэна, в 1945 году за свою деятельность в период оккупации приговорен к тюремному заключению], отплясывающего на развалинах танец дикарей. Увлеченный Сопротивлением, обращенный коммунистами в их веру, он стал ярым сталинистом и оставался им вплоть до венгерских событий. После них он вышел из партии и примкнул к тем, кто после процесса Сланского обзывал его подонком и лицемером, а он оплевывал их, именуя ренегатами; потом он в свою очередь обзывал подонками и лицемерами тех, кто после Будапешта не вышел, как он, из партии, а те оплевывали его, именуя ренегатом; а в один прекрасный день они тоже примкнут к нему и будут обзывать подонками и лицемерами тех, кто не выйдет из партии, как вышли они, и кто будет обзывать ренегатами их... Удивительные нравы, не правда ли? - Хорошо. Но что же Реми? - Минутку. Теперь вы понимаете, почему мне всегда претило ввязываться в политику. Так вот, в эту пору Сюмер был еще активистом партии, продавал "Юма-Диманш" у Сен-Пер-дю-Кайу и, приезжая в гости к Марилизе на своем "порше", предавал нас всех анафеме и забавлял крайностью своих суждений. Когда меня ему представили, он сделал вид, что не знает, кто я. И только к концу вечера, когда мы развалились рядом на диване, оба в подпитии, он заплетающимся языком спросил меня, не известный ли я путешественник. Мое тщеславие было уязвлено, но он, как видно, этого и добивался. Я объяснил, кто я, он посмотрел на меня не без насмешки: "Ах, так это вы автор "Медузы"! Занятно! Выходит - вы двоюродный брат Реми Провена?" Я опять был уязвлен, но в то же время решил, что мне повезло - я могу узнать у него адрес Реми. Однако первым делом я стал его расспрашивать о другом. Я был немного удивлен: что общего у Реми и этого коммуниста?.. Так я и узнал все неизвестные мне прежде подробности. Оказывается, Реми явился к Сюмеру, который возглавлял одно из партизанских соединений, действовавших в районе Гатинэ, и предоставил себя в его распоряжение. Они сразу подружились: "Мировой парень". Они не раз толковали о том, что побудило Реми стать участником Сопротивления. Само собой, у Реми было немало причин, но главная из них - желание восстановить честь. При этих словах Сюмер покосился на меня. Он увидел, что я не понял. Чью честь? "Да честь семьи, мсье, к которой, я полагаю, вы имеете честь принадлежать". Это что еще за гнусные намеки? "Ладно, - сказал он, - я заткнулся". Э, нет! Сказанного было слишком много или слишком мало. Но он заявил: "Дорогой мэтр, я не генеральный прокурор. Если вам не приходилось слышать о небезызвестном Атлантическом вале..." Я не мог смолчать: с моего отца снято обвинение. "Знаю, знаю. Но в сорок третьем году все это не было столь уж очевидным... Впрочем, что касается чести ваших родственников, вам, конечно, виднее. Не мне об этом спорить. И тем более с вами". Его тон весьма мне не понравился, но как я мог показать, что обижен? И потом, мне хотелось разузнать подробнее о Реми, о Бале. Прежде всего о Реми. Сюмер похрустел костлявыми пальцами. Единственное, что он мог мне сказать, - лучшего помощника ему бы не найти. Отличный парень. Всегда готовый идти на дело. И неизменно брал на себя самые трудные, самые рискованные поручения. Чудо, что он уцелел. (Молчание.) Правда, странно, доктор? Тихоня, рохля, чуть что готовый спрятаться под кровать... - Люди меняются... - Но все-таки согласитесь, очень уж неожиданная перемена. Тюфяк Реми в маки, с автоматом за спиной... Невероятно. Правда, не забудьте - я не хочу быть злым, но ведь сорок третий год, это уже Сталинград, победа перешла в другой лагерь... Впрочем, неважно. Сюмер замолчал. Я тоже. И вдруг у меня мелькнула мысль: "Его жена была с вами?" Вместо ответа он передернул плечами, не насмешливо, а скорее нервно: что, мол, за дурацкий вопрос! "Вы знали Балу?" Я ответил равнодушным тоном: "Немного. - И тут же спросил: - Когда они поженились?" Он помолчал. "Да примерно за год до этого или что-то в этом роде. Когда Реми в Виши хлопнул дверью и бросил министерство". Я подумал: "Вот оно что!" Подумал: "Удивительно, как она любила, когда хлопают дверьми. Может, и ему она говорила: "Уведите меня". А его спросил: "Почему он хлопнул дверью?" Он с минуту глядел на меня: "Вы что же, ни о чем не знали, сидя в своей Германии?" Я ответил: "Нет", а он: "Ну, а когда вернулись?" Когда я вернулся, говорили разное, кто одно, кто совсем другое. Но он, конечно, хотел навести меня на разговор об истории с должностью начальника полевой жандармерии... - Кто "он"? Что за история? - Сюмер. История дяди Поля. Дядя Поль выхлопотал себе эту должность в Тулоне после затопления флота. Должность будто бы принадлежала какому-то еврею. Я возмутился. "Если вы это знаете, вы должны знать и то, что дядя Поль возвратил ему должность, когда тот вернулся из лагеря. Поль и занял эту должность, чтобы сохранить ее для того человека!" Но Сюмер вкрадчиво спросил: "А если бы тот человек умер, кому бы он ее возвратил?" Словом, вам знакомы рассуждения такого рода. Терпеть не могу недобросовестности. Кстати сказать, дядя Поль недавно получил орден. Я пресек все эти сплетни. Спросил Сюмера, где сейчас работает Реми. По-прежнему в государственном аппарате? "Нет, с ним он покончил в сорок пятом году. Считал, что там слишком плохо провели чистку. А захоти он, его назначили бы атташе по торговым делам в Лондоне или в Вашингтоне. Там настоятельно требовали этого назначения. Сулили большие деньги, продвижение - он от всего отказался и несколько месяцев шатался без дела - не мог найти работу. Не хотел служить вместе с бывшими коллаборационистами, которые вышли сухими из воды". Шатался без работы? Не может быть. Мне что-то не приходилось слышать, чтобы участникам Сопротивления после Освобождения было трудно пристроиться. Он рассмеялся. "Вот как! Вы и вправду так думаете? Но его и в самом деле, как вы выражаетесь, "пристроили". Да только... а впрочем, вам все равно не понять". Я стал настаивать, он сказал: "В общем, представьте его в роли "серого кардинала". Человека, который скромно держится в тени, но пользуется огромным влиянием. Даже в партии, членом которой он формально не состоит. Эта деятельность не имеет ничего общего с его побочной работой - ради заработка. Ради того, чтобы существовать и ни от кого не зависеть". - "А что это за работа?" - "В настоящее время он эксперт по финансовой части в фирме по производству химикалиев. У молодого патрона, тоже бывшего участника Сопротивления. Я зову Реми столпом капитализма, но высоко ценю его бескорыстие. И вообще глубоко его уважаю". Я спросил: "Вы можете дать мне его адрес?" Он: "Конечно" - и, не дожидаясь повторной просьбы, записал адрес на клочке бумаги. Я сунул листок в карман и потом полгода не мог вспомнить, куда его девал. - Ах вот что... - Да, полгода, а то и год, и нашел его случайно, когда искал адрес доктора для моей жены. (Поспешно.) Это было задолго до того, как мне рассказали о вас. Много лет назад. - Вам незачем оправдываться. Вы ему написали? - Реми? Не сразу. Теперь мне не так уж хотелось его видеть. Все потускнело в памяти, ушло в прошлое... Но с этой минуты стоило мне начать искать чей-нибудь адрес, как я натыкался на адрес Реми. Просто какой-то рок. В конце концов я сказал себе: одно из двух - либо напиши ему, либо порви адрес. Но порвать я не решался: что-то мне мешало, может, воспоминания юности. Кончилось тем, что я ему написал, просто, что нам надо увидеться. В ответ пришла открытка - два слова: "К чему?" И все. Конечно, я был задет. Но поскольку мы много лет ничего не знали друг о друге, тут могло иметь место какое угодно недоразумение. Я спрятал в карман свое самолюбие, написал снова, объяснил, что разыскиваю его вот уже более трех лет. Чтобы поговорить по душам, п