говорю ей это, и теперь она цепляется за меня с отчаянным страхом ребенка, чувствующего, как почва уходит у него из-под ног. Я решаю, что ее нужно слегка встряхнуть, и опять веду ее в ванную. Но она упирается, она сдавленно кричит: "Нет! Нет!", мне никак не удается преодолеть ее ужас, и я в раздражении называю ее про себя идиоткой. Господи боже, вот еще трагедия - узнать себя в зеркале! Что за глупые страхи, да она через минуту сама начнет веселиться и хихикать от радости, а ну давай-ка, пошли, будь умницей! Но Сильва бьется как одержимая... ну, хватит, говорят тебе, гляди, вот она ты, посмотри на себя! Она как будто уступает, подходит к зеркалу и вдруг, нырнув, выскальзывает у меня из рук, бросается к двери и, захлопнув ее за собой, мчится со всех ног по коридору, и я слышу, как она бегом взбирается по лестнице, ведущей на чердак. Бежать за ней или оставить ее в покое? Может, я зря принуждал ее? Да ну, ерунда! Вот еще причуды - бояться собственного отражения! Пускай теперь сидит там и дуется, если ей так угодно. Я снова ложусь. Но сон бежит от меня: я, как никогда, странно взбудоражен, заинтригован поведением моей лисицы. Мало-помалу я опять погружаюсь в полудрему, и теперь мне кажется, что я угадываю, яснее понимаю случившееся, что я могу уподобиться Сильве, проникнуть в ее ощущения. Или, вернее, я представляю себе, чем она была всего полчаса назад: маленьким неразумным зверьком, беззаботным и не осознающим самого себя, существом, которое, по словам доктора Салливена, жило и действовало, даже не понимая, что оно существует, не выделяя себя по-настоящему из остального мира. Мы, люди, с самого детства привыкли, принуждены видеть самих себя, различать себя среди других, и эта самообособленность настолько естественна, что мы о ней и не думаем. Но лисица! Трудно даже представить себе, что означает для нее сделать подобное открытие: внезапно ощутить себя изолированной, обособленной, изгнанной из рая матери-природы, с которой доныне она была связана общей кровью, общим дыханием, общим теплом. О, как ясно я вдруг представил себе также то жестокое потрясение, которое испытали наши далекие предки-неандертальцы - эти дикие косматые полулюди; у них не было зеркал, чтобы осознать себя как личность, они открывали это в глазах других, себе подобных, в их криках, в их угрозах, в их жестикуляции и враждебности, открывали себя такими, какими и были в действительности: уязвимыми, нагими и одинокими, предоставленными самим себе, могущими рассчитывать лишь на собственные силы среди опасностей окружающего леса... И тут, словно в подтверждение этих диких образов, тишину разбил оглушительный грохот. Я вскочил на ноги. Что это? Грохот повторился уже чуть дальше, зазвенело разбитое стекло. Я выскочил в коридор и увидел разлетевшиеся осколки двух стенных зеркал. В тот же миг звон раздался снизу, из гостиной. Потом из холла. Потом из курительной. Нэнни выбежала из своей комнаты в папильотках и халате. "Что происходит?" - вопросила она. Я крикнул: "Это Сильва бьет зеркала!" - и бросился вниз по лестнице. Но внизу уже никого не было. Осколки стекла хрустели у меня под ногами. Пройдя по всем трем нижним комнатам, я не нашел ни одного целого зеркала. Я поднялся наверх по другой лестнице. Нигде ничего. И - ни звука. Дверь в комнату Сильвы была открыта. Войдя туда, я увидел неподвижную Нэнни, молча глядевшую на кровать. Моя лисица лежала на животе, судорожно сжавшись и стараясь поглубже зарыть голову под подушку и под одеяло - так заяц ищет убежища в своей норе; так ужаснувшийся ребенок стремится вернуться в темное, надежное, успокаивающее тепло материнского лона, где его убаюкает первозданное, досознательное забытье... И если до этого я еще не все до конца понимал, то теперь, при виде Сильвы, я смог ощутить во всей полноте, что она испытала (как и неандертальцы), когда впервые с ужасом поняла, окончательно и бесповоротно, что эта, скорченная и дрожащая под одеялом, и та, минуту назад узнавшая себя в зеркале, - и есть она, Сильва; что Сильва есть вещь, существующая отдельно от всех других вещей, обособленная, отделенная от всего прочего вещь, которая существует и не может не существовать, перебей она хоть все зеркала на свете, и что все это уже непоправимо. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Но этот человек - чистейший анахронизм: ведь он родился еще до наступления железного века, даже до наступления каменного. Подумать только: он принадлежит к началу начал человеческой истории. Редьярд Киплинг. Среди толпы 21 Дни, последовавшие за этой поразительной ночью, разочаровали меня. Тогда я не сомкнул глаз до самого рассвета, изнывая от нетерпения. Я все ожидал каких-то новых чудес, в полной уверенности, что Сильва наконец переступила границу и проникла в страну людей, что мне предстоит увидеть огромные, быстрые перемены. Нэнни первая окатила меня холодным душем. Когда наутро я вышел к завтраку, она с отдохнувшим видом сидела за столом, преспокойно намазывая себе маслом тартинки. Я воскликнул: - Неужели вы спали сегодня? Я лично провел бессонную ночь. - Из-за разбитых зеркал? Разве они так дорого стоят? - Да кто говорит о зеркалах? Наплевать мне на них! Но тот факт, что Сильва... Нет, ей-богу, - возмутился я, - у меня такое впечатление, что вам все это безразлично. Неужели вы еще не поняли: она узнала себя и испугалась этого. - Во-первых, еще не доказано, что она себя узнала, - ответила Нэнни осторожно. - Вы слишком спешите с выводами. - Ну а чего же она тогда испугалась? - О, пока еще рано доискиваться причин. - Но ведь это же ясно как день! - сказал я, изо всех сил сдерживая накипающее раздражение. - Сильва поняла наконец, что она существует, а для лисицы, согласитесь, это страшное открытие. И вот тогда-то она и испугалась, испытала ужас, вполне естественный в данной ситуации, и этот испуг, этот ужас - первое свидетельство того, что она начала мыслить разумно, первый признак ее cogito [я мыслю (лат.)], так разве же это не поразительная новость? - Она могла, - возразила Нэнни с кротким упрямством, которое окончательно вывело меня из себя, - испугаться неизвестно чего, самой простой, самой обыкновенной вещи, которую вам, поскольку вы человек, а не лисица, трудно себе представить. Вот, например, ребенок, даже очень отсталый, никогда не боится зеркала - напротив, он радуется, он восхищенно хлопает в ладоши и любуется своим отражением. - Именно так! - ответил я. - Именно об этом я и толкую! Разве мы с вами не ждали того мгновения, когда Сильва узнает себя в зеркале? И разве не интересно то, что она не обрадовалась, а, наоборот, испугалась? - Вот потому-то я и думаю, что она все-таки не узнала себя, - упорствовала Нэнни, старательно жуя свой бутерброд, наклонившись над чашкой, ибо у нее была скверная привычка макать в кофе хлеб, с которого потом текло. - Мы, конечно, когда-нибудь узнаем, что именно ее напугало, и сами удивимся, как все это банально и просто. Несмотря на раздражение, я не мог не признать, что осторожная Нэнни рассуждала более чем благоразумно. Вот почему днем я отправился искать утешения и поддержки у доктора Салливена. И тут я не разочаровался. Он пришел в полный восторг. - Ну что я вам говорил? Что я вам говорил? - твердил он, опершись на дубовую каминную доску в позе пророка, делавшей его похожим на епископа, выступающего с амвона. - Значит, вы тоже считаете, что она сделала решающий шаг? - Даже не сомневайтесь! Ваша Нэнни с ее отсталыми детьми - просто дура набитая. Сильва не имеет с ними ничего общего, она - доисторическое создание, да-да, именно так! Я, разумеется, не мог предположить, что первой реакцией подобной натуры на это открытие будет тревога и страх. Но по зрелом размышлении легко можно понять, что именно такое поведение неизбежно. - Как вы думаете, - спросил я, - что теперь произойдет? Каков следующий этап? Доктор воздел руки к небу, словно беря его в свидетели своего бессилия. - Ну, милый мой, я ведь не пророк! Напротив, именно от Сильвы я теперь надеюсь узнать, что творится в темном сознании первобытного человека. - К несчастью, все, что в нем происходит, потребовало многих тысячелетий. Если и нам придется столько ждать... - Конечно, у нас нет гарантий, что Сильва минует какие-то ступени развития. Но, однако, она уже сделала это, и есть надежда, что, живя в современной обстановке, при вашей помощи, она продолжит в том же духе. - Да, но как оказывать ей эту помощь, совершенно не зная самой программы? - О, это вы поймете сами по ходу дела, - успокоил меня доктор, - я полагаю, что теперь, открыв себя себе самой, Сильва начнет задавать вопросы. Тогда только держитесь! - А что, Дороти нет дома? - спросил я невпопад, настолько удивило меня ее затянувшееся отсутствие. Доктор мгновенно переменился в лице, словно этот нежданный вопрос причинил ему боль. Его щеки густо побагровели, а огромный жирный нос между ними побледнел и стал безумно похож на клюв перепуганного тукана. - Мне кажется, у нее мигрень, - пробормотал он. Я, конечно, не поверил ему. - Не могу ли я хотя бы поздороваться с ней? - Нет-нет, вы должны ее извинить, - быстро ответил доктор, - я полагаю, она лежит в постели. - Доктор, - с упреком сказал я, - вы не откровенны со мной. Может быть, я допустил какой-нибудь промах? Почему Дороти отказывается видеть меня? Еще несколько дней назад мне показалось... Доктор прервал меня довольно потешным способом: он начал сморкаться. Потрясая воздушной кудрявой бахромкой седых волос, он извлекал из собственного носа громовую симфонию. - Нет-нет, - трубил он в платок, - она вовсе не отказывается, успокойтесь. Вы тут абсолютно ни при чем, уверяю вас. Но только не расспрашивайте меня! - продолжал он, заботливо складывая огромный белый квадрат. - Мы сейчас переживаем некое испытание. Последствия жизни в Лондоне... Она сама вам расскажет, но позже. Да, позже, - повторил он, умоляюще протягивая ко мне сложенные ладони. - Не правда ли? - Он так настойчиво глядел на меня, так просительно и жалобно улыбался, что мне не оставалось ничего другого, как улыбнуться ему в ответ и пожать простертые ко мне руки. - Вы же знаете, как я к вам отношусь, доктор. Нет нужды говорить... - Я знаю, знаю, я могу рассчитывать на вас. Но сейчас вы ничем не можете помочь. О! - воскликнул он с торопливым испугом. - Не заставляйте меня говорить больше, чем я сказал. Ничего серьезного. Все пройдет. Нужно только выдержать это испытание. А потом все наладится. И все же, покидая доктора, я был далек от спокойствия. Что он имел в виду, дважды повторив слово "испытание"? Как ни суди, а я не был до конца уверен в своей полной непричастности к состоянию Дороти. Во все последующие дни я больше не осмеливался подводить Сильву к зеркалу. Я велел вставить новые зеркала в рамы, включая и псише, но Сильва сперва притворилась, что даже не замечает их, хотя, проходя по галерее между двумя высокими трюмо, не могла удержаться, чтобы не ускорить шаг, стараясь миновать их почти бегом. Но мало-помалу она, по нашим наблюдениям, переставала пугаться. Теперь она все чаще и чаще ловила свое отражение в оконном стекле, в дверце книжного шкафа, на лакированной поверхности мебели. И вот настал день, когда, вместо того чтобы бежать или притвориться ничего не видящей, Сильва остановилась и взглянула в зеркало. Через какое-то время подошла поближе. Присмотрелась - сперва робко, потом с любопытством, потом с глубоким вниманием. И наконец псише стало для нее центром притяжения, никогда не надоедавшим развлечением. Теперь она непрерывно смотрелась в него, но не так, как смотрятся женщины - желая полюбоваться своей внешностью, рассмотреть себя или просто со скуки, - а так, словно непрерывно проверяла, там ли ее отражение, как будто никогда не бывала уверена в существовании этой незнакомки, чье появление, чей ответный взгляд каждый раз повергали ее в бесконечное недоумение. Отойдя от зеркала, она сворачивалась клубочком в ногах кровати и, обхватив руками лицо, глядела перед собой ничего не видящими, немигающими глазами, на манер затаившейся кошки. В эти мгновения я готов был отдать год жизни за возможность проникнуть в этот примитивный мозг и подглядеть, что там происходит. А впрочем, что могло в нем происходить такого, чего не мог бы себе представить наш человеческий, великолепно развитой мозг! Наконец она стряхивала с себя это слепое оцепенение - либо для того, чтобы свернуться еще более плотным клубочком и заснуть, либо, вскочив одним прыжком на ноги, кинуться играть, как раньше. Я уже рассказывал, что ей нравилось бросаться на разные предметы, как на добычу, причем выбирала она для этого те вещи, которые можно было опрокинуть или покатать по полу: табурет, стул, коробку с рукоделием Нэнни (когда содержимое рассыпалось по полу, Сильва забивалась в угол и полунасмешливо, полусокрушенно выслушивала бурные причитания своей воспитательницы), кувшин, корзинку. Но теперь она, случалось, неожиданно прерывала игру и, вертя предмет в руках, внимательно изучала его. Иногда она несла его к зеркалу и созерцала там себя вместе с ним, пристально и настороженно, с застывшим выражением лица, то ли растерянным, то ли отсутствующим, то ли задумчивым. Обычно после такого рассматривания она роняла игрушку на пол и опять забивалась в угол кровати, уткнув подбородок в ладони и глядя в пустоту. Кончалось обычно тем, что она засыпала. Однажды она, играя, накинулась на корзинку с яблоками, которые Нэнни собрала в саду. Яблоки, конечно, раскатились по комнате, и Сильва начала гоняться за ними с резвостью молодой газели. Наконец она подобрала одно из них и принялась грызть. И вдруг ее словно ударило что-то: она вскочила на ноги и, выбежав из комнаты, кубарем скатилась по лестнице. Заинтересовавшись, мы с Нэнни пошли за ней следом. Сильва стояла в столовой, созерцая большой натюрморт - копию мюнхенского мастера, - висящий над сервантом. Она повернулась к нам и сказала: "Яблоки". Я торжествующе взглянул на Нэнни, а та побледнела, покраснела и взволнованно прижала руки к груди. Потом взяла Сильву за кончики пальцев. - А это? - спросила она. - Виноград. - А это? И она указала на серебряную статуэтку Вакха, изображенного в углу картины, - Вакх стоял, подняв голову и прижимая к губам кисть винограда. Сильва не ответила. Она долго глядела на картину, но ничего не сказала. Нэнни промолвила: "Это человек". Сильва по-прежнему молчала. Потом отвела взгляд от натюрморта, выдернула руку, одним прыжком кинулась к стулу, опрокинула его и занялась игрой, не обращая на нас больше никакого внимания. - Вы задали ей слишком трудную задачу, - сказал я Нэнни. - Скульптура, изображенная на картине, да еще и серебряная. Ей это ничего не говорит, - слишком далеко от реальности. Но Нэнни усердно трясла головой, и ее отвислые щеки на добром бульдожьем лице мотались туда-сюда, точно белье, которое полощут в реке. - Виноград и яблоки тоже не похожи на настоящие фрукты. Просто невероятно, как это она узнала их. Я где-то читала, что некоторые туземцы в Индонезии способны на такое. Но то, что она поняла, что яблоки можно изобразить, - просто фантастика! - Да ведь вовсе не известно, поняла ли она это, - возразил я осторожно (настал и мой черед проявить благоразумие). - Я наблюдаю за ней с той самой ночи, когда она била зеркала. Единственное, что можно утверждать наверняка, - это то, что она научилась "отделять" как себя от остального мира, так и одни вещи от других. Выделять их как самостоятельные предметы. Ну а выделив, она, конечно, может и узнавать их даже изображенными на полотне. Но это вовсе не значит, что она способна... Однако Нэнни явно не слушала. Я вдруг увидел, как она приоткрыла рот, словно желая прервать меня. И тотчас лицо ее так перекосилось от изумления и ужаса, что я круто обернулся. Дверь в сад была открыта. А Сильва стремительней ласточки летела к неуклюжему приземистому силуэту, одиноко торчащему там, в сумерках, словно призрак из каменного века. Впервые в жизни я пожалел, что я не охотник. Сейчас броситься бы к стойке с ружьями, вынуть винтовку, пальнуть в воздух и обратить в бегство эту злосчастную гориллу! Поэтому, за неимением оружия, я выхватил из-за сундука массивную трость с ручкой из слоновой кости, принадлежавшую моему отцу, и, яростно размахивая ею, с громкими проклятиями выбежал из дома. Комплекция у меня солидная: человек такого сложения, орущий и размахивающий палкой на бегу, не может не внушить страх. Во всяком случае, при виде меня бедняга питекантроп круто повернулся и удрал, не дожидаясь особого приглашения. Увидав, что ее поклонник спасается бегством, Сильва остановилась. Она глядела ему вслед скорее с любопытством, нежели с огорчением. Мне ужасно хотелось отлупить ее как следует своей палкой. Но могу похвалиться: я всегда - или почти всегда - при любых обстоятельствах владею собой. Остановившись, я опустил трость и употребил ее по прямому назначению - оперся на нее. Сильва обернулась и взглянула на меня. Я позвал ее - тоном приказа. Трудно описать, как она шла - буквально пресмыкаясь. Она вроде бы и продвигалась вперед, но как-то бочком, по-крабьи, настолько явно против своей воли, против жгучего желания убежать, что весь мой гнев мгновенно испарился, оставив вместо себя досадливую нежность. Она приближалась, ожидая побоев, но не понимая своей вины, - точь-в-точь щенок, который по голосу хозяина улавливает, что ему грозит хорошая взбучка. Когда Сильва подошла вплотную, я выпустил трость из руки; она с ликующим птичьим вскриком подхватила ее и, восторженно прыгая, буквально захлебываясь от радости, отнесла в дом, где водрузила на обычное место; потом вернулась назад и, застигнув меня на пороге, так бурно накинулась на меня, что я пошатнулся и вместе с ней рухнул на пол; лежа в обнимку со мной, она целовала, обнимала, лизала, покусывала меня, и ее тело, прижавшееся к моему, уже начинало так явно, так недвусмысленно страстно волноваться, что мне пришлось почти отшвырнуть ее прочь, дабы не лишиться перед лицом Нэнни, которая от души хохотала над этим зрелищем, уважения почтенной дамы и собственного своего достоинства. И я в недоумении спрашивал себя, возможно ли будет когда-нибудь внушить моей невинной лисице понятие если не греховности ее поведения, то хотя бы начатки стыдливости. Это было абсолютно необходимо, если я намеревался в будущем приглашать к себе друзей или наносить им визиты вместе с Сильвой. Не без смутного страха представлял я себе, на какие неожиданные и бесстыдные выходки способна Сильва, оказавшись в кругу моих знакомых. Обрати она свои бурные чувства ко мне, я при необходимости смогу быстро пресечь их проявление, но что, если она проникнется симпатией к кому-либо из гостей?! Это будет настоящий позор. Я поделился своими опасениями с Нэнни, и мы долго размышляли над этой проблемой. Не знаю, будет ли еще популярен Фрейд в 1960 году. Но тогда я сам, как и весь цивилизованный мир, только-только открыл для себя психоанализ. Цель этого метода состоит не в том, чтобы наделять комплексами людей, которые ими не страдают, а в том, чтобы избавлять от них тех, кто их в себе поощряет. Тем не менее мы подумали, что в данном случае Сильве возможно внушить сознательное отвращение к некоторым вещам, и это значительно упростит нам жизнь в будущем. Сильве явно недоставало тех темных уголков сознания, где прячутся все нечистые или отвратительные помыслы человека. И если мы намеревались превратить ее в мало-мальски приличную особу (разумеется, не питая ни малейшей надежды сделать из нее настоящую леди), нам следовало в первую очередь воспитать в ней, как противовес ее порывам самки, те благие запретительные механизмы, которые, хотя и становятся иногда причинами неврозов, тем не менее способны помешать Сильве проявлять невинное дикарское бесстыдство, столь препятствующее нашим усилиям цивилизовать ее. Итак, мы с Нэнни прочли все подряд главные труды гениального австрийца. Поскольку в них содержались методы выявления механизмов сексуального торможения, мы, несомненно, должны были отыскать и обратные средства, чтобы применить их в случае с Сильвой. Увы, к нашему величайшему огорчению, мы обнаружили лишь одно-единственное: с младенчества расти в цивилизованном обществе. Сами понимаете, годилось ли это средство для взрослой лисицы, превратившейся в женщину. Затем мы принялись за труды Юнга. Он объясняет наше подсознание наличием атавистических черт, доставшихся человеку от его доисторических предков. Новое невезение: у Сильвы таких предков не имелось - я хочу сказать, среди людей, а не лис. Так что и здесь почерпнуть было нечего. В общем, нам пришлось признать, что все эти объяснения истоков механизмов торможения только отодвинули решение проблемы и что пока на этом пути нас ждут одни неудачи. Мы имели дело с человеческим существом, обладающим таким же нетронутым сознанием, как первобытные люди - вчерашние обезьяны, существом без предков, вне социальной среды, возникшим среди нас, как говорил доктор, из небытия, из животного состояния. Бедная, убогая, пустая душа! Голова кружилась при взгляде в эту загадочную бездну. 22 Я больше не осмеливался надоедать доктору Салливену, приезжая к нему или приглашая к себе в гости. После того, что он сказал мне во время последнего моего посещения, я мог только ждать, когда он сам сочтет нужным позвать меня. Но доктор не подавал никаких признаков жизни. Я начал волноваться всерьез, все больше убеждая себя в том, что провинился перед Салливенами. Вероятно, думал я, они сердятся на меня за совместную жизнь с Сильвой: Нэнни поняла необходимость этого и больше не осуждала меня, Дороти утверждала, что думает точно так же, но, может быть, отрицая свою ревность, она просто пыталась сохранить достоинство и выглядеть свободомыслящей женщиной? А сама втайне страдала от этой двусмысленной близости, оскорбляющей ее гордость и - кто знает? - тщательно скрываемую ею любовь ко мне. Перебирая все эти гипотезы, я терзался сердечными муками, разрываясь между двумя чувствами, которые с каждым днем казались мне все более непримиримыми. Меньше, чем когда-либо, я расположен был расстаться с Сильвой теперь, когда она дала мне первое доказательство своей способности обрести истинно человеческую натуру. Но отказаться от Дороти! Ее долгое отсутствие, все старания избежать встреч со мной подстегивали, как это обычно бывает, чувства, которые в противном случае оставались бы вполне прохладными и неопределенными. Я написал ей письмо, составленное нарочито сдержанно, и не получил ответа. Второе, гораздо более пылкое, также не дало результата. Я совсем уж было приготовился написать третье, в котором, окончательно позабыв об осторожности, хотел "сжечь корабли", когда в Ричвик-мэнор без всякого предупреждения ворвался доктор Салливен. Именно ворвался - другого слова не подберешь. Лил дождь, поэтому доктор надел поверх черного редингота старомодную пелерину, украсившую старика, тонкого и длинного, как зонтик в чехле, широченными плечами грузчика. Я был один, Нэнни наверху помогала Сильве совершать вечерний туалет. Только что принесли газеты, и я рассеянно проглядывал их, но мысли мои были далеко. Внезапно дверь с треском распахнулась, и в проеме возникла чья-то спина, которую я не сразу признал под необъятной накидкой; неизвестный встряхивался, как мокрый пес, стоя на плиточном полу в прихожей. Потом пришелец обернулся, скидывая пелерину, и я наконец увидел знакомый силуэт. Вскочив, я бросился к доктору. - Ну, слава богу! Где вы пропадали? Что у вас стряслось? Доктор тщательно сложил свою пелерину сухой подкладкой наружу, так же тщательно повесил ее на спинку стула. Он явно медлил, чтобы отдышаться и изобразить спокойствие. - Ну и погодка! - промолвил он наконец. - Прошу меня извинить. За то, что я явился к вам без предупреждения. - Не стоит извиняться, доктор, вам всегда здесь рады, лучше скажите мне без всяких церемоний... Доктор жестом прервал меня и уселся, а вернее сказать, опустил свое длинное тело в одно из глубоких кресел, обтянутых выцветшей от старости кожей. Он поглядел на меня, казалось не зная, с чего начать. Его крупные губы под огромным носом неслышно шептали какие-то слова, как будто он никак не решался произнести их вслух. Глаза затуманились. И вдруг он пробормотал - явно не то, что приготовился сказать заранее: - Да, надо ехать. Я за вами. - Как - ехать? Прямо сейчас? - (На дворе была уже ночь). - Значит, дело серьезное? У вас что-то случилось? Я вскочил было, собираясь взять шляпу и плащ. Но доктор жестом остановил меня, велел опять сесть. - Нет-нет, ничего нового. Ничего такого срочного. Просто я уже беспомощен, я ничего не могу сделать. Не знаю, сможете ли вы... Надеюсь, что сможете. А вдруг, наоборот, выйдет еще хуже. Не знаю. Нужно попытаться. Господи, на кого же теперь уповать? День ото дня все хуже и хуже. Слова эти, похожие на бред, ничего не проясняли, и я, вне себя от беспокойства и нетерпения, закричал: - Да скажете ли вы мне, наконец, в чем дело, черт побери! Доктор совсем обмяк в своем кресле, его черный редингот сморщился, как спущенный воздушный шар, а острые колени в узких панталонах нелепо торчали чуть ли не выше головы. Он глядел на меня, словно через стекло, затуманенное дождем. Длинный подбородок дрогнул, и я услышал вместе с горестным вздохом: - Морфий, бедный мой друг. - Когда она была еще маленькой, за ней уже нужно было строго присматривать, - рассказывал доктор чуть позже, прихлебывая чай, который приготовила нам миссис Бамли, сразу вслед за тем тактично удалившаяся. - Да, она была умненькой, прилежной девочкой, но на редкость легко потакавшей собственным прихотям. Тайком объедалась марципанами и конфетами - вы ведь помните ее в двенадцатилетнем возрасте: толстушка, настоящий шарик. После сладостей начались более опасные увлечения: танцы, флирт, катанье на лодках, - и тут уж я не мог уследить за ней. Вы были слишком молоды (ах, как я жалел об этом!), и за ней стал ухаживать этот Годфри - взрослый человек, слишком уж блестящий, но его взгляд внушал мне почему-то тревогу. Увы! Тогда я не проявил должной твердости. И лишь несколько месяцев назад Дороти рассказала мне всю правду: однажды вечером они лежали, глядя в небо, на палубе плоскодонки, плывущей по течению, и Годфри вдруг протянул ей что-то на ладони: "Вдохните это". Она вдохнула - и испытала невероятное наслаждение. Дороти мне во всем призналась. Она не любила Годфри, он забавлял ее, интриговал, поражал, даже временами шокировал, но она его не любила по-настоящему. Вот только кто, кроме него, доставлял бы ей райское снадобье?! Она никогда не осмелилась бы, да и не сумела бы раздобыть его сама. Никто не понимал причин этого брака, да и кому могло прийти в голову, насколько жалки эти причины, - жалки, нечисты и гадки. Даже я, хотя мне постепенно открылись мерзкие нравы ее мужа, ни разу не заподозрил самого страшного - наркотиков. Его беспутная смерть нисколько не удивила меня. Признаюсь вам, я даже порадовался, тем более что Дороти так и не удалось скрыть от меня, как она была несчастна с ним. Я надеялся, что теперь-то она вернется ко мне. И никак не мог понять, почему она осталась жить в Лондоне. Она нашла себе хорошо оплачиваемую работу, но вряд ли это было ей интересно: секретарша директора на кирпичной фабрике. Я узнал правду лишь тогда, когда она впервые попала в больницу. Мне написал ее врач. Ведь лечение наркоманов всегда связано с большой опасностью - приступами ярости, попытками самоубийства. Я примчался в Лондон, но мне не разрешили ее видеть. К счастью, все прошло благополучно. По окончании курса лечения я хотел увезти ее домой. Но она осталась - под тем предлогом, что не может так внезапно бросить свою работу, своего патрона. Надо вам сказать, что, действительно, когда я пришел поговорить с ним, он рассыпался в похвалах Дороти. Он не догадывался о морфии, а я, естественно, умолчал обо всем. Может быть, следовало, наоборот, предупредить его. Он бы последил за ней. Впрочем, злостные наркоманы отличаются поистине дьявольской хитростью и умеют обмануть самых бдительных надзирателей, так что его наблюдения все равно ни к чему бы не привели. Словом, она опять взялась за старое. А рецидив всегда протекает тяжелее. На сей раз пострадала и ее работа: она отсутствовала по два-три дня подряд. В результате, когда четыре года спустя она снова вышла из больницы после вторичного лечения, ее место на фабрике оказалось занято. И вот тогда, в порыве запоздалого благоразумия и, может быть, в надежде на спасение, она известила меня о своем приезде. В течение всей своей долгой речи доктор Салливен, держа в руке пустую чашку, наклонившись вперед, упорно смотрел на таджикский ковер, словно хотел навсегда запечатлеть его орнамент у себя в памяти. Наконец он поставил чашку на столик и повернулся ко мне. - Я так рассчитывал на вас, - вздохнул он. Я почувствовал себя виноватым, мне показалось, что он упрекает меня, но нет, его горечь объяснялась другим. - Дороти очень любила вас, очень - по крайней мере насколько может любить наркоманка. Мне кажется, в четырнадцать или пятнадцать лет она увлеклась вами. Но вы были слишком робки, чтобы заметить это, к тому же ваша молодость подвела вас: юным девушкам нравятся зрелые мужчины, вот и Дороти - не успела оглянуться, как воспылала к Годфри этой невероятной страстью, в которой не было места для нормальной любви. Когда она написала мне, что хотела бы снова увидеть вас, я понадеялся на чудо. Быть может, и она тоже. Но чудо длилось недолго, всего несколько недель. А потом... Ах! Потом... И доктор вновь съежился в своем кресле так, словно под рединготом ничего не было. - Не знаю точно, когда это началось опять. Я не сразу заметил перемену. Да я к тому же не мог уразуметь, каким образом она ухитряется раздобывать морфий в такой замшелой дыре, как наш Уордли-Коурт. А потом я нашел в корзинке для бумаг конверт, пришедший из Лондона с надписью "До востребования", и тут все понял. Но не могу же я держать ее взаперти! - вскричал он и замолк. Я был уничтожен - иначе не назовешь то, что я испытал, слушая эту исповедь. До боли стиснув зубы, я молчал, не в силах ничего выговорить, и в комнате залегла мертвая тишина. Не знаю, сколько времени она продлилась. О чем думал старый доктор? Он бессильно осел в своем кресле, словно старый, сломанный паяц, и это зрелище еще усугубляло невыносимо тяжкое молчание. В конце концов доктор обратил ко мне вопрошающий отрешенный взгляд, и, казалось, был удивлен, встретившись со мной глазами. Нужно было наконец что-то сказать. Но я не нашел ничего лучшего, как пробормотать: "Я просто убит". В ответ он устало махнул рукой и скривил рот в гримасе, которую лишь с большой натяжкой можно было назвать улыбкой. "Конечно, конечно", - откликнулся он - так подбадривают школьника, огорченного своей ошибкой в трудном переводе Лукреция: "Конечно, вы исправите, не торопитесь и не волнуйтесь". Затем я выдавил из себя еще пару изречений типа "Кто бы мог подумать..." или "Просто невероятно...", на которые он отреагировал репликами того же уровня: "Ну естественно" или "Еще бы". Теперь я и сам до того выдохся, что мы с доктором, наверное, очень походили на пару марионеток, брошенных на кресла после спектакля. Наконец мне удалось внятно выразить первую пришедшую мне отчетливую мысль: - Когда точно начался у нее последний рецидив? Задавая этот вопрос, я не мог отделаться от тайно терзавшего меня беспокойства: а что, если я и в самом деле виноват? Доктор забормотал: "Ну... в общем... примерно...", но никак не мог вспомнить. Постепенно, путем сопоставления фактов, выяснилось, что это случилось гораздо раньше того, предпоследнего визита, когда у нас с Дороти произошел памятный разговор, сперва резкий, потом патетический: и самая эта резкость, и этот надрыв выглядели ненормальными для женщины, обычно такой сдержанной, иногда даже загадочной. И все же я никак не мог убедить себя в полной непричастности к этой беде. - Располагайте мною, как вам угодно, - сказал я доктору. - Я готов сделать все, что вы попросите. Я питаю к Дороти самые нежные чувства. И если вы считаете, что брак с ней... Говоря это, я думал: "Что ж, тем хуже для Сильвы. Она пока еще ничто. И худшее, что может случиться с ней, так и остаться ничем. В то время как Дороти - человек, которого нужно спасать, губящая себя женщина, быть может, частично и по твоей вине, потому что ты недостаточно любил ее. Твой долг - любить ее, ибо это единственный способ". - Еще полтора месяца назад я, не раздумывая, сказал бы вам "да", - ответил мне доктор Салливен. - Теперь же я сомневаюсь: а что, если уже слишком поздно, зачем же тогда преступно губить вашу молодую жизнь. Ах, какую же я допустил глупость, когда стыдливо скрыл от вас правду! Я не осмеливался быть откровенным, а ведь, возможно, было еще не поздно исправить дело. Я один во всем виноват, - закончил доктор, словно угадав мои тайные терзания. Ему пришлось сделать две попытки, прежде чем он сумел встать с кресла. - Так я еду с вами? - быстро спросил я. - Нет-нет, даже и не думайте, на ночь-то глядя! Я ведь доберусь до Дунсинена не раньше часа ночи. Мне просто хотелось честно рассказать вам обо всем. Приезжайте, когда сможете. Если она увидит вас, если захочет увидеть... ах, не знаю, ничего я больше не знаю. Но попытаться нужно. Все же не оттягивайте слишком ваш приезд. - Я приеду завтра же, если смогу. Но скажите, доктор, разве вы не считаете возможным третий курс лечения? - (Эта мысль только сейчас пришла мне в голову.) Доктор испустил тяжкий вздох и воздел к небу длинные худые руки. - Если бы знать, что это хоть чему-нибудь послужит, - промямлил он. - Недостаток подобного лечения заключается в том, что с каждым разом оно дает все меньший эффект. И потом нужно еще, чтобы Дороти согласилась подвергнуться ему. А она вряд ли пойдет на это. Вы даже не представляете, в каком она сейчас состоянии. Полное падение. Приезжайте, друг мой. Спасибо. Я жду вас. 23 Я не слишком-то уверен, что мне помешали приехать на следующий день в Дунсинен, как я почти обещал, именно работы на ферме. Конечно, в тот день у меня случились кое-какие неприятности: заболела корова, в амбаре, стоящем посреди поля, занялся пожар. Но я хорошо понимал, что эти промедления, эти вполне извинительные причины необыкновенно утешали меня - очень уж пугала меня предстоящая встреча с Дороти в том состоянии, на которое намекнул мне ее отец. Каковы же были мои удивление, радость и в то же время некоторое разочарование, когда, приехав на третий день в Дунсинен, я увидел следующую картину: Дороти, сидя у окна рядом с отцом, спокойно читала. Она встретила меня в обычной для нее манере - бесстрастно и чуть таинственно улыбаясь. Да и выглядела она как будто лучше, чем в прошлый раз. Но доктор Салливен из-за ее спины грустно покачал головой, словно предупреждая меня: "Не верьте". Все это было довольно странно. Дороти стала меня расспрашивать о моей лисице - ей уже было известно о важном этапе, преодоленном Сильвой в истории с зеркалами, и она почти с восторгом выслушала историю с яблоками, которые та узнала на натюрморте. Потом Дороти встала со словами: "Пойду приготовлю чай". Едва она вышла, как я радостно обратился к доктору: - Мне кажется... - Тссс! - прервал меня доктор. Его лицо было омрачено тоскливой озабоченностью, которую я заметил незадолго перед тем. - Не обольщайтесь, это все одна видимость. Подождите часок, и вы увидите, как начнет слабеть действие морфия. Я даже подскочил от изумления: - Вы хотите сказать, что она сейчас?.. Он кивнул и продолжал с безнадежной печалью в голосе: - Я бессилен ей помешать. Не могу же я обыскивать ее комнату. - Но у нее абсолютно нормальный вид, уверены ли вы, что?.. Я даже не мог закончить фразу: какая-то инстинктивная сдержанность мешала мне произнести слова, оскорбительные, казалось мне, для слуха отца; сам он, однако, выражался теперь без всякой ложной стыдливости: - Наркотик оказывает странное действие на людей, оно может быть самым различным в зависимости от дня, часа - как, впрочем, все, что влияет на человеческую психику. Во время войны я познакомился с одним полковником колониальных войск, который напивался, чтобы поддержать себя во время приступов лихорадки. И, знаете, никогда он не ходил так прямо и уверенно, как в этих случаях. Кроме того, он развивал перед нами всякие философские теории, в которых, будучи в нормальном состоянии, сам не понял бы ни единого слова. А в других случаях, наоборот, после нескольких несчастных рюмок спиртного он, шатаясь, с трудом выбирался из комнаты и, рухнув на постель, засыпал мертвецким сном на несколько часов кряду. Вот так же и с Дороти: случается, она проводит по два дня подряд в состоянии, близком к коме, а назавтра держит передо мной речь, достойную быть произнесенной в Королевском научном обществе. Это совершенно непредсказуемо. Или же она, как сегодня, ходит прямо и говорит спокойно, вроде того полковника. Но длится это недолго: через час она либо полностью лишится сил и ей придется лечь, либо начнет нести какой-нибудь несусветный вздор. - А вы полагаете, что она... гм... что она каждый день... ну, словом... что она ежедневно... я хочу сказать: никогда не лишает себя?.. - О, я не имею возможности наблюдать за ней ежеминутно, но, к величайшему несчастью, я знаю, что она дошла уже до того предела, когда лишить себя наркотика для нее еще мучительнее, чем принять его. Это ведь дьявольский заколдованный круг. И окончиться это может только плохо. - Скажите, доктор, что требуется от меня? - спросил я. - Я сделаю все, что вы захотите. Может ли помочь Дороти эмоциональный шок? Я готов жениться на ней хоть завтра, если она согласится. - Друг мой, я ведь знаю, что вы уже предлагали ей это; она была глубоко тронута, но в ней еще осталось достаточно порядочности, чтобы отказать вам. Просто не знаю, что вам сказать. Я старый человек, жалкий старый лекарь, все это превосходит мои возможности. Может быть, втайне я и надеюсь на вашу молодость - вашу и Дороти, - молодость ведь способна на чудеса. - И доктор грустно улыбнулся: - Вы уже совершили одно чудо, так почему бы вам не совершить и второе? - Увы, ничего я не совершал, это произошло само собой. И все же дайте мне совет, доктор: должен ли я проявить инициативу? Выказать настойчивость, даже дерзость? Или вы думаете, что, напротив, медленное, упорное, ненавязчивое убеждение... Но я не успел ни закончить фразу, ни тем более получить ответ: за дверью послышались шаги Дороти, которая несла чай. Доктор, под предлогом осмотра какого-то больного, оставил нас наедине. Едва он вышел, как Дороти, не дав мне раскрыть рот, заговорила первой: - Я знаю, что отец вам все рассказал. Не могу даже понять, что я сильнее ощущаю при этом - стыд или облегчение. Теперь вам все известно, да и я вас давно предупреждала: надеюсь, мне больше нет нужды доказывать вам, что я не из тех женщин, на которых женятся. Нет! - крикнула она, заметив, что я собираюсь перебить ее. - Избавьте меня от вашей жалости, я еще не так низко пала, чтобы она не ранила меня, притом без всякой пользы. Мы не любим друг друга. Какая же совместная жи