лениями в ящике стола, что у большого окна, а опиум в другой комнате, на полке. Если опять начнутся боли, дайте ему еще одну дозу. И ни в коем случае не оставляйте склянку на виду, а то как бы у него не явилось искушение принять больше, чем следует... Когда Мартини вошел в полутемную комнату, Овод быстро повернул голову, протянул ему горячую руку и заговорил, тщетно пытаясь сохранить обычную небрежность тона: - А, Мартини! Вы, наверно, сердитесь за корректуру? Не ругайте меня, что я пропустил собрание комитета: я не совсем здоров, и... - Бог с ним, с комитетом! Я видел сейчас Риккардо и пришел узнать, не могу ли я вам чем-нибудь помочь. У Овода лицо словно окаменело. - Это очень любезно с вашей стороны. Но вы напрасно беспокоились: я просто немножко расклеился. - Я так и понял со слов Риккардо. Ведь он пробыл у вас всю ночь? Овод сердито закусил губу. - Благодарю вас. Теперь я чувствую себя хорошо, и мне ничего не надо. - Прекрасно! В таком случае, я посижу в соседней комнате: может быть, вам приятнее быть одному. Я оставлю дверь полуоткрытой, чтобы вы могли позвать меня. - Пожалуйста, не беспокойтесь. Уверяю вас, мне ничего не надо. Вы только напрасно потеряете время... - Бросьте эти глупости! - резко перебил его Мартини. - Зачем вы меня обманываете? Думаете, я слепой? Лежите спокойно и постарайтесь заснуть. Мартини вышел в соседнюю комнату и, оставив дверь открытой, стал читать. Вскоре он услышал, как больной беспокойно зашевелился. Он отложил книгу и стал прислушиваться. Некоторое время за дверью было тихо, потом опять начались беспокойные движения, послышался стон, словно Риварес стиснул зубы, чтобы подавить тяжелые вздохи. Мартини вернулся к нему: - Может быть, нужно что-нибудь сделать, Риварес? Ответа не последовало, и Мартини подошел к кровати. Овод, бледный как смерть, взглянул на него и молча покачал головой. - Не дать ли вам еще опиума? Риккардо говорил, что можно принять, если боли усилятся. - Нет, благодарю. Я еще могу терпеть. Потом может быть хуже... Мартини пожал плечами и сел у кровати. В течение часа, показавшегося ему бесконечным, он молча наблюдал за больным, потом встал и принес опиум. - Довольно, Риварес! Если вы еще можете терпеть, то я не могу. Надо принять опиум. Не говоря ни слова, Овод принял лекарство. Потом отвернулся и закрыл глаза. Мартини снова сел. Дыхание больного постепенно становилось глубже и ровнее. Овод был так измучен, что уснул как мертвый. Час проходил за часом, а он не шевелился. Днем и вечером Мартини не раз подходил к кровати и вглядывался в это неподвижное тело - кроме дыхания, в нем не замечалось никаких признаков жизни. Лицо было настолько бледно, что на Мартини вдруг напал страх. Что, если он дал ему слишком большую дозу опиума? Изуродованная левая рука Овода лежала поверх одеяла, и Мартини осторожно тряхнул ее, думая его разбудить. Расстегнутый рукав сполз к локтю, обнаружив страшные шрамы, покрывавшие всю руку. - Представляете, какой вид имела эта рука, когда раны были еще свежие? - послышался сзади голос Риккардо. - А, это вы наконец! Слушайте, Риккардо, да что, он все так и будет спать? Я дал ему опиума часов десять назад, и с тех пор он не шевельнул ни единым мускулом. Риккардо наклонился и прислушался к дыханию Овода. - Ничего, дышит ровно. Это просто от сильного переутомления после такой ночи. К утру приступ может повториться. Я надеюсь, кто-нибудь посидит около него? - Галли будет дежурить. Он прислал сказать, что придет часов в десять. - Теперь как раз около десяти... Ага, он просыпается! Позаботьтесь, чтобы бульон подали горячий... Спокойно, Риварес, спокойно! Не деритесь, я не епископ. Овод вдруг приподнялся, глядя прямо перед собой испуганными глазами. - Мой выход? - забормотал он по-испански. - Займите публику еще минуту... А! Я не узнал вас, Риккардо. - Он оглядел комнату и провел рукой по лбу, как будто не понимая, что с ним происходит. - Мартини! Я думал, вы давно ушли! Я, должно быть, спал... - Да еще как! Точно спящая красавица! Десять часов кряду! А теперь вам надо выпить бульону и заснуть опять. - Десять часов! Мартини, неужели вы были здесь все время? - Да. Я уже начинал бояться, не угостил ли я вас чересчур большой дозой опиума. Овод лукаво взглянул на него: - Не повезло вам на этот раз! А как спокойны и мирны были бы без меня ваши комитетские заседания!.. Чего вы, черт возьми, пристаете ко мне, Риккардо? Ради бога, оставьте меня в покое! Терпеть не могу врачей. - Ладно, выпейте вот это, и вас оставят в покое. Через день-два я все-таки зайду и хорошенько осмотрю вас. Надеюсь, что самое худшее миновало: вы уже не так похожи на мертвеца. - Скоро я буду совсем здоров, благодарю... Кто это!.. Галли? Сегодня у меня, кажется, собрание всех граций... - Я останусь около вас на ночь. - Глупости! Мне никого не надо. Идите все по домам. Если даже приступ повторится, вы все равно не поможете: я не буду больше принимать опиум. Это хорошо один-два раза. - Да, вы правы, - сказал Риккардо. - Но придерживаться этого решения не так-то легко. Овод посмотрел на него и улыбнулся. - Не бойтесь. Если б у меня была склонность к этому, я давно бы стал наркоманом. - Во всяком случае, мы вас одного не оставим, - сухо ответил Риккардо. - Пойдемте, Мартини... Спокойной ночи, Риварес! Я загляну завтра. Мартини хотел выйти следом за ним, но в эту минуту Овод негромко окликнул его и протянул ему руку; - Благодарю вас. - Ну что за глупости! Спите. Риккардо ушел, а Мартини остался поговорить с Галли в соседней комнате. Отворив через несколько минут входную дверь, он увидел, как к садовой калитке подъехал экипаж и из него вышла женщина. Это была Зита, вернувшаяся, должно быть, с какого-нибудь вечера. Он приподнял шляпу, посторонился, уступая ей дорогу, и прошел садом в темный переулок, который вел к Поджио Империале. Но не успел он сделать двух шагов, как вдруг калитка сзади хлопнула и в переулке послышались торопливые шаги. - Подождите! - крикнула Зита. Лишь только Мартини повернул назад, она остановилась и медленно пошла ему навстречу, ведя рукой по живой изгороди. Свет единственного фонаря в конце переулка еле достигал сюда, но Мартини все же увидел, что танцовщица идет, опустив голову, точно робея или стыдясь чего-то. - Как он себя чувствует? - спросила она, не глядя на Мартини. - Гораздо лучше, чем утром. Он спал весь день, и вид у него не такой измученный. Кажется, приступ миновал! - Ему было очень плохо? - Так плохо, что хуже, по-моему, и быть не может. - Я так и думала. Если он не пускает меня к себе, значит, ему очень плохо. - А часто у него бывают такие приступы? - По-разному... Летом, в Швейцарии, он совсем не болел, а прошлой зимой, когда мы жили в Вене, было просто ужасно. Я не смела к нему входить несколько дней подряд. Он не выносит моего присутствия во время болезни... - Она подняла на Мартини глаза и тут же потупилась. - Когда ему становится плохо, он под любым предлогом отсылает меня одну на бал, на концерт или еще куда-нибудь, а сам запирается у себя в комнате. А я вернусь украдкой, сяду у его двери и сижу. Если бы он узнал об этом, мне бы так досталось! Когда собака скулит за дверью, он ее пускает, а меня - нет. Должно быть, собака ему дороже... Она говорила все это каким-то странным, сердито-пренебрежительным тоном. - Будем надеяться, что теперь дело пойдет на поправку, - ласково сказал Мартини. - Доктор Риккардо взялся за него всерьез. Может быть, и полное выздоровление не за горами. Во всяком случае, сейчас он уже не так страдает, но в следующий раз немедленно пошлите за нами. Если бы мы узнали о его болезни вовремя, все обошлось бы гораздо легче. До свидания! Он протянул ей руку, но она отступила назад, резко мотнув головой: - Не понимаю, какая вам охота пожимать руку его любовнице! - Воля ваша, но... - смущенно проговорил Мартини. Зита топнула ногой. - Ненавижу вас! - крикнула она, и глаза у нее засверкали, как раскаленные угли. - Ненавижу вас всех! Вы приходите, говорите с ним о политике! Он позволяет вам сидеть около него всю ночь и давать ему лекарства, а я не смею даже посмотреть на него в дверную щелку! Что он для вас? Кто дал вам право отнимать его у меня? Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Она разразилась бурными рыданиями и, кинувшись к дому, захлопнула калитку перед носом у Мартини. "Бог ты мой! - мысленно проговорил он, идя темным переулком. - Эта женщина не на шутку любит его! Вот чудеса!" Глава VIII Овод быстро поправлялся. В одно из своих посещений на следующей неделе Риккардо застал его уже на кушетке облаченным в турецкий халат. С ним были Мартини и Галли. Овод захотел даже выйти на воздух, но Риккардо только рассмеялся на это и спросил, не лучше ли уж сразу предпринять прогулку до Фьезоле. - Можете также нанести визит Грассини, - добавил он язвительно. - Я уверен, что синьора будет в восторге, особенно сейчас, когда на лице у вас такая интересная бледность. Овод трагически всплеснул руками. - Боже мой! А я об этом и не подумал! Она примет меня за итальянского мученика и будет разглагольствовать о патриотизме. Мне придется войти в роль и рассказать ей, что меня изрубили на куски в подземелье и довольно плохо потом склеили. Ей захочется узнать в точности мои ощущения. Вы думаете, ее трудно провести, Риккардо? Бьюсь об заклад, что она примет на веру самую дикую ложь, какую только можно измыслить. Ставлю свой индийский кинжал против заспиртованного солитера из вашего кабинета. Соглашайтесь, условия выгодные. - Спасибо, я не любитель смертоносного оружия. - Солитер тоже смертоносен, только он далеко не так красив. - Во всяком случае, друг мой, без кинжала я как-нибудь обойдусь, а солитер мне нужен... Мартини, я должен бежать. Значит, этот беспокойный пациент остается на вашем попечении? - Да. Но только до трех часов. С трех здесь посидит синьора Болла. - Синьора Болла? - испуганно переспросил Овод. - Нет, Мартини, это невозможно! Я не допущу, чтобы дама возилась со мной и с моими болезнями. Да и где мне ее принимать? Здесь неудобно. - Давно ли вы стали так строго соблюдать приличия? - спросил, смеясь, Риккардо. - Синьора Болла - наша главная сиделка. Она начала ухаживать за больными еще тогда, когда бегала в коротеньких платьицах. Лучшей сестры милосердия я не знаю. "Здесь неудобно"? Да вы, может быть, говорите о госпоже Грассини?.. Мартини, если придет синьора Болла, для нее не надо оставлять никаких указаний... Боже мой, уже половина третьего! Мне пора. - Ну, Риварес, примите-ка лекарство до ее прихода, - сказал Галли, подходя к Оводу со стаканом. - К черту лекарства! Как и все выздоравливающие, Овод был очень раздражителен и доставлял много хлопот своим преданным сиделкам. - 3-зачем вы пичкаете м-меня всякой дрянью, когда боли прошли? - Именно затем, чтобы они не возобновились. Или вы хотите так обессилеть, чтобы синьоре Болле пришлось давать вам опиум? - М-милостивый государь! Если приступы должны возобновиться, они возобновятся. Это не зубная боль, которую м-можно облегчить вашими дрянными л-лекарствами. От них столько же пользы, сколько от игрушечного насоса на пожаре. Впрочем, как хотите, дело ваше. Он взял стакан левой рукой. Страшные шрамы на ней напомнили Галли о бывшем у них перед тем разговоре. - Да, кстати, - спросил он, - где вы получили эти раны? На войне, вероятно? - Я же только что рассказывал, что меня бросили в мрачное подземелье и... - Знаю. Но это вариант для синьоры Грассини... Нет, в самом деле, в бразильскую войну? - Да, частью на войне, частью на охоте в диких местах... Всякое бывало. - А! Во время научной экспедиции?.. Бурное это было время в вашей жизни, должно быть? - Разумеется, в диких странах не проживешь без приключений, - небрежно сказал Овод. - И приключения, надо сознаться, бывают часто не из приятных. - Я все-таки не представляю себе, как вы ухитрились получить столько ранений... разве только если на вас нападали дикие звери. Например, эти шрамы на левой руке. - А, это было во время охоты на пуму. Я, знаете, выстрелил... Послышался стук в дверь. - Все ли прибрано в комнате, Мартини? Да? Так отворите, пожалуйста... Вы очень добры, синьора... Извините, что я не встаю. - И незачем вам вставать. Я не с визитом... Я пришла пораньше, Чезаре: вы, наверно, торопитесь. - Нет, у меня еще есть четверть часа. Позвольте, я положу ваш плащ в той комнате. Корзинку можно туда же? - Осторожно, там яйца. Самые свежие. Кэтти купила их утром в Монте Оливето... А это рождественские розы, синьор Риварес. Я знаю, вы любите цветы. Она присела к столу и, подрезав стебли, поставила цветы в вазу. - Риварес, вы начали рассказывать про пуму, - заговорил опять Галли. - Как же это было? - Ах да! Галли расспрашивал меня, синьора, о жизни в Южной Америке, и я начал рассказывать ему, отчего у меня так изуродована левая рука. Это было в Перу. На охоте за пумой нам пришлось переходить реку вброд, и когда я выстрелил, ружье дало осечку: оказывается, порох отсырел. Понятно, пума не стала дожидаться, пока я исправлю свою оплошность, и вот результат. - Нечего сказать, приятное приключение! - Ну, не так страшно, как кажется. Всякое бывало, конечно, но в общем жизнь была преинтересная. Охота на змей, например... Он болтал, рассказывал случай за случаем - об аргентинской войне, о бразильской экспедиции, о встречах с туземцами, об охоте на диких зверей. Галли слушал с увлечением, словно ребенок - сказку, и то и дело прерывал его вопросами. Впечатлительный, как все неаполитанцы, он любил все необычное. Джемма достала из корзинки вязанье и тоже внимательно слушала, проворно шевеля спицами и не отрывая глаз от работы. Мартини хмурился и беспокойно ерзал на стуле. Во всех этих рассказах ему слышались хвастливость и самодовольство. Несмотря на свое невольное преклонение перед человеком, способным переносить сильную физическую боль с таким поразительным мужеством, - как сам он, Мартини, мог убедиться неделю тому назад, - ему решительно не нравился Овод, не нравились его манеры, его поступки. - Вот это жизнь! - вздохнул Галли с откровенной завистью. - Удивляюсь, как вы решились покинуть Бразилию. Какими скучными должны казаться после нее все другие страны! - Лучше всего мне жилось, пожалуй, в Перу и в Эквадоре, - продолжал Овод. - Вот где действительно великолепно! Правда, слишком уж жарко, особенно в прибрежной полосе Эквадора, и условия жизни подчас очень суровы. Но красота природы превосходит всякое воображение. - Меня, пожалуй, больше привлекает полная свобода жизни в дикой стране, чем красоты природы, - сказал Галли. - Там человек может действительно сохранить свое человеческое достоинство, не то что в наших городах. - Да, - согласился Овод, - но только... Джемма отвела глаза от работы и посмотрела на него. Он вспыхнул и не кончил фразы. - Неужели опять начинается приступ? - спросил тревожно Галли. - Нет, ничего, не обращайте внимания. Ваши с-снадобья помогли, хоть я и п-проклинал их... Вы уже уходите, Мартини? - Да... Идемте, Галли, а то опоздаем. Джемма вышла за ними и скоро вернулась со стаканом гоголь-моголя. - Выпейте, - сказала она мягко, но настойчиво и снова села за свое вязанье. Овод кротко повиновался. С полчаса оба молчали. Наконец он тихо проговорил: - Синьора Болла! Джемма взглянула на него. Он теребил пальцами бахрому пледа, которым была покрыта кушетка, и не поднимал глаз. - Скажите, вы не поверили моим рассказам? - Я ни одной минуты не сомневалась, что вы все это выдумали, - спокойно ответила Джемма. - Вы совершенно правы. Я все время лгал. - И о том, что касалось войны? - Обо всем вообще. Я никогда не участвовал в войнах. А экспедиция... Приключения там бывали, и большая часть того, о чем я рассказывал, - действительные факты. Но раны мои совершенно другого происхождения. Вы поймали меня на одной лжи, и теперь я могу сознаться во всем остальном. - Стоит ли тратить силы на сочинение таких небылиц? - спросила Джемма. - По-моему, нет. - А что мне было делать? Вы помните вашу английскую пословицу: "Не задавай вопросов - не услышишь лжи". Мне не доставляет ни малейшего удовольствия дурачить людей, но должен же я что-то отвечать, когда меня спрашивают, каким образом я стал калекой. А уж если врать, так врать забавно. Вы видели, как Галли был доволен. - Неужели вам важнее позабавить Галли, чем сказать правду? - Правду... - Он пристально взглянул на нее, держа в руке оторванную бахромку пледа. - Вы хотите, чтобы я сказал правду этим людям? Да лучше я себе язык отрежу! - И затем с какой-то неуклюжей и робкой порывистостью добавил: - Я еще никому не рассказывал правды, но вам, если хотите, расскажу. Она молча опустила вязанье на колени. Было что-то трогательное в том, что этот черствый, скрытный человек решил довериться женщине, которую он так мало знал и, видимо, недолюбливал. После долгого молчания Джемма взглянула на него. Овод полулежал, облокотившись на столик, стоявший возле кушетки, и прикрыв изувеченной рукой глаза. Пальцы этой руки нервно вздрагивали, на кисти, там, где был рубец, четко бился пульс. Джемма подошла к кушетке и тихо окликнула его. Он вздрогнул и поднял голову. - Я совсем з-забыл, - проговорил он извиняющимся тоном. - Я х-хотел рассказать вам о... - О несчастном случае, когда вы сломали ногу. Но если вам тяжело об этом вспоминать... - О несчастном случае? Но это не был несчастный случай! Нет. Меня просто избили кочергой. Джемма смотрела на него в полном недоумении. Он откинул дрожащей рукой волосы со лба и улыбнулся. - Может быть, вы присядете? Пожалуйста, придвиньте кресло поближе. К сожалению, я не могу сделать это сам. 3-знаете, я был бы д-драгоценной находкой для Риккардо, если бы ему пришлось лечить меня тогда. Ведь он, как истый хирург, ужасно любит поломанные кости, а у меня в тот раз было сломано, кажется, все, что только можно сломать, за исключением шеи. - И вашего мужества, - мягко вставила Джемма. - Но, может быть, его и нельзя сломить? Овод покачал головой. - Нет, - сказал он, - мужество мое кое-как удалось починить потом, вместе со всем прочим, что от меня осталось. Но тогда оно было разбито, как чайная чашка. В том-то и весь ужас... Да, так я начал рассказывать о кочерге. Это было... дайте припомнить... лет тринадцать назад в Лиме. Я говорил, что Перу прекрасная страна, но она не так уже прекрасна для тех, кто очутился там без гроша в кармане, как было со мной. Я побывал в Аргентине, потом в Чили. Бродил по всей стране, чуть не умирая с голоду, и приехал в Лиму из Вальпарайзо матросом на судне, перевозившем скот. В самом городе мне не удалось найти работу, и я спустился к докам, в Каллао, - решил попытать счастья там. Ну, как известно, во всех портовых городах есть трущобы, в которых собираются матросы, и в конце концов я устроился в одном из игорных притонов. Я исполнял должность повара, подавал напитки гостям и тому подобное. Занятие не особенно приятное, но я был рад и этому. Там меня кормили, я видел человеческие лица, слышал хоть какую-то человеческую речь. Вы, может быть, скажете, что радоваться было нечему, но незадолго перед тем я болел желтой лихорадкой, долго пролежал в полуразвалившейся лачуге совершенно один, и это вселило в меня ужас... И вот однажды ночью мне велели вытолкать за дверь пьяного матроса, который стал буянить. Он в этот день сошел на берег, проиграл все свои деньги и был сильно не в духе. Мне пришлось послушаться, иначе я потерял бы место и околел с голоду; но этот человек был вдвое сильнее меня: мне пошел тогда только двадцать второй год, и после лихорадки я был слаб, как котенок. К тому же у него в руках была кочерга... - Овод замолчал и взглянул украдкой на Джемму. - Он, вероятно, хотел разделаться со мной, отправить на тот свет, но, будучи индийским матросом, выполнил свою работу небрежно и оставил меня недобитым как раз настолько, что я мог вернуться к жизни. - А что же делали остальные? Неужели все испугались одного пьяного матроса? Овод посмотрел на нее и расхохотался. - /Остальные!/ Игроки и другие завсегдатаи притона? Как же вы не понимаете! Я был их слугой, /собственностью/. Они окружили нас и, конечно, были в восторге от такого зрелища. Там смотрят на подобные вещи, как на забаву. Конечно, в том случае, если действующим лицом является кто-то другой. Джемма содрогнулась. - Чем же все это кончилось? - Этого я вам не могу сказать. После такой драки человек обычно ничего не помнит в первые дни. Но поблизости был корабельный врач, и, по-видимому, когда зрители убедились, что я не умер, за ним послали. Он починил меня кое-как. Риккардо находит, что плохо, но, может быть, в нем говорит профессиональная зависть. Как бы то ни было, когда я очнулся, одна старуха туземка взяла меня к себе из христианского милосердия - не правда ли, странно звучит? Помню, как она, бывало, сидит, скорчившись, в углу хижины, курит трубку, сплевывает на пол и напевает что-то себе под нос. Старуха оказалась добрая, она все говорила, что у нее я могу умереть спокойно: никто мне не помешает. Но дух противоречия не оставил меня, и я решил выжить. Трудная это была работа - возвращаться к жизни, и теперь мне иной раз приходит в голову, что игра не стоила свеч. Терпение у этой старухи было поразительное. Я пробыл у нее... дай бог памяти... месяца четыре и все это время то бредил, то буйствовал, как медведь с болячкой в ухе. Боль была, надо сказать, довольно сильная, а я человек изнеженный еще с детства. - Что же было дальше? - Дальше... кое-как поправился и уполз от старухи. Не думайте, что во мне говорила щепетильность, нежелание злоупотреблять гостеприимством бедной женщины. Нет, мне было не до этого. Я просто не мог больше выносить ее лачужку... Вы говорили о моем мужестве. Посмотрели бы вы на меня тогда! Приступы боли возобновлялись каждый вечер, как только начинало смеркаться. После полудня я обычно лежал один и следил, как солнце опускается все ниже и ниже... О, вам никогда этого не понять! Я и теперь не могу без ужаса видеть солнечный закат... Наступила долгая пауза. - Потом я пошел бродить по стране, в надежде найти какую-нибудь работу. Оставаться в Лиме не было никакой возможности. Я сошел бы с ума... Добрался до Куско... Однако зачем мучить вас этой старой историей - в ней нет ничего занимательного. Джемма подняла голову и посмотрела на него серьезным, глубоким взглядом. - Не говорите так, /прошу/ вас, - сказала она. Овод закусил губу и оторвал еще одну бахромку от пледа. - Значит, рассказывать дальше? - спросил он немного погодя. - Если... если хотите... Но воспоминания мучительны для вас. - А вы думаете, я забываю об этом, когда молчу? Тогда еще хуже. Но меня мучают не сами воспоминания. Нет, страшно то, что я потерял тогда всякую власть над собой. - Я не совсем понимаю... - Мое мужество пришло к концу, и я оказался трусом. - Но ведь есть предел всякому терпению! - Да, и человек, который достиг этого предела, не знает, что с ним будет в следующий раз. - Скажите, если можете, - нерешительно спросила Джемма, - каким образом вы в двадцать лет оказались заброшенным в такую даль? - Очень просто. Дома, на родине, жизнь улыбалась мне, но я убежал оттуда. - Почему? Он засмеялся коротким, сухим смехом: - Почему? Должно быть, потому, что я был самонадеянным мальчишкой. Я рос в богатой семье, меня до невозможности баловали, и я вообразил, что весь мир сделан из розовой ваты и засахаренного миндаля. Но в один прекрасный день выяснилось, что некто, кому я верил, обманывал меня... Что с вами? Почему вы так вздрогнули? - Ничего. Продолжайте, пожалуйста. - Я открыл, что меня оплели ложью. Случай весьма обыкновенный, конечно, но, повторяю, я был молод, самонадеян и верил, что лжецов ожидает ад. Поэтому я решил: будь что будет - и убежал в Южную Америку, без денег, не зная ни слова по-испански, будучи белоручкой, привыкшим жить на всем готовом. В результате я сам попал в настоящий ад, и это излечило меня от веры в ад воображаемый. Я уже был на самом дне... Так прошло пять лет, а потом экспедиция Дюпре вытащила меня на поверхность. - Пять лет! Это ужасно! Но неужели у вас не было друзей? - Друзей? - Он повернулся к ней всем телом. - У меня /никогда/ не было друзей... Но через секунду словно устыдился своей вспышки и поспешил прибавить: - Не придавайте всему этому такого значения. Я, пожалуй, изобразил свое прошлое в слишком мрачном свете. В действительности первые полтора года были вовсе не так плохи: я был молод, силен и довольно успешно выходил из затруднений, пока тот матрос не изувечил меня... После этого я уже не мог найти работу. Удивительно, каким совершенным оружием может быть кочерга в умелых руках! А калеку, понятно, никто не наймет. - Что же вы делали? - Что мог. Одно время был на побегушках у негров, работавших на сахарных плантациях. Между прочим, удивительное дело! Рабы всегда ухитряются завести себе собственного раба. Впрочем, надсмотрщики не держали меня подолгу. Из-за хромоты я не мог двигаться быстро, да и большие тяжести были мне не под силу. А кроме того, у меня то и дело повторялось воспаление или как там называется эта проклятая болезнь... Через некоторое время я перекочевал с плантаций на серебряные рудники и пытался устроиться там Но управляющие смеялись, как только я заговаривал о работе, а рудокопы буквально травили меня. - За что? - Такова уж, должно быть, человеческая натура. Они видели, что я могу отбиваться только одной рукой. Наконец я ушел с этих рудников и отправился бродяжничать, в надежде, что подвернется какая-нибудь работа. - Бродяжничать? С больной ногой? Овод вдруг поднял на нее глаза, судорожно переведя дыхание. - Я... я голодал, - сказал он. Джемма отвернулась от него и оперлась на руку подбородком. Он помолчал, потом заговорил снова, все больше и больше понижая голос: - Я бродил и бродил без конца, до умопомрачения и все-таки ничего не нашел. Пробрался в Эквадор, но там оказалось еще хуже. Иногда перепадала паяльная работа - я довольно хороший паяльщик - или какое-нибудь мелкое поручение. Случалось, что меня нанимали вычистить свиной хлев или... да не стоит перечислять... И вот однажды ... Тонкая смуглая рука Овода вдруг сжалась в кулак, и Джемма, подняв голову, с тревогой взглянула ему в лицо. Оно было обращено к ней в профиль, и она увидела жилку на виске, бившуюся частыми неровными ударами. Джемма наклонилась и нежно взяла его за руку: - Не надо больше. Об этом даже говорить тяжело. Он нерешительно посмотрел на ее руку, покачал головой и продолжал твердым голосом: - И вот однажды я наткнулся на бродячий цирк. Помните, тот цирк, где мы были с вами? Так вот такой же, только еще хуже, еще вульгарнее. Тамошняя публика хуже наших флорентийцев - им чем грубее, грязнее, тем лучше. Входил в программу, конечно, и бой быков. Труппа расположилась на ночлег возле большой дороги. Я подошел к ним и попросил милостыни. Погода стояла нестерпимо жаркая. Я изнемогал от голода и упал в обморок. В то время со мной часто случалось, что я терял сознание, точно институтка, затянутая в корсет. Меня внесли в палатку, накормили, дали мне коньяку, а на другое утро предложили мне... Снова пауза. - Им требовался горбун, вообще какой-нибудь уродец, чтобы мальчишкам было в кого бросать апельсинными и банановыми корками... Помните клоуна в цирке? Вот и я был таким же целых два года. Итак, я научился выделывать кое-какие трюки. Но хозяину показалось, что я недостаточно изуродован. Это исправили: мне приделали фальшивый горб и постарались извлечь все, что можно, из больной ноги и руки. Зрители там непритязательные - можно полюбоваться, как мучают живое существо, и с них этого достаточно. А шутовской наряд довершал впечатление. Все бы шло прекрасно, но я часто болел и не мог выходить на арену. Если содержатель труппы бывал не в духе, он требовал, чтобы я все-таки участвовал в представлении, и в такие вечера публика получала особое удовольствие. Помню, как-то раз у меня были сильные боли. Я вышел на арену и упал в обморок. Потом очнулся и вижу: вокруг толпятся люди, все кричат, улюлюкают, забрасывают меня... - Не надо! Я не могу больше! Ради бога, перестаньте! - Джемма вскочила, зажав уши. Овод замолчал и, подняв голову, увидел слезы у нее на глазах. - Боже мой! Какой я идиот! - прошептал он. Джемма отошла к окну. Когда она обернулась, Овод снова лежал, облокотившись на столик и прикрыв лицо рукой. Казалось, он забыл о ее присутствии. Она села возле него и после долгого молчания тихо проговорила: - Я хочу вас спросить... - Да? - Почему вы тогда не перерезали себе горло? Он удивленно посмотрел на нее: - Вот не ожидал от вас такого вопроса! А как же мое дело? Кто бы выполнил его за меня? - Ваше дело? А-а, понимаю... И вам не стыдно говорить о своей трусости! Претерпеть все это и не забыть о стоящей перед вами цели! Вы самый мужественный человек, какого я встречала! Он снова прикрыл лицо рукой и горячо сжал пальцы Джеммы. Наступило молчание, которому, казалось, не будет конца. И вдруг в саду, под окнами, чистый женский голос запел французскую уличную песенку: Ch, Pierrot! Danse, Pierrot! Danse un pen, mon pauvre Jeannot! Vive la danse et l'allegresse! Jouissons de notre bell' jeunesse! Si moi je pleure on moi je soupire, Si moi ie fais la triste figure - Monsieur, ce nest que pour rire! На! На, ha, ha! Monsieur, ce n'est que pour rire!(*71) При первых же словах этой песни Овод с глухим стоном отшатнулся от Джеммы. Но она удержала его за руку и крепко сжала ее в своих, будто стараясь облегчить ему боль во время тяжелой операции. Когда же песня оборвалась и в саду раздались аплодисменты и смех, он медленно проговорил, устремив на нее страдальческий, как у затравленного зверя, взгляд: - Да, это Зита со своими друзьями. Она хотела прийти ко мне в тот вечер, когда здесь был Риккардо. Я сошел бы с ума от одного ее прикосновения! - Но ведь она не понимает этого, - мягко сказала Джемма. - Она даже не подозревает, что вам тяжело с ней. В саду снова раздался взрыв смеха. Джемма поднялась и распахнула окно. Кокетливо повязанная шарфом с золотой вышивкой, Зита стояла посреди дорожки, подняв над головой руку с букетом фиалок, за которым тянулись три молодых кавалерийских офицера. - Мадам Рени! - окликнула ее Джемма. Словно туча нашла на лицо Зиты. - Что вам угодно, сударыня? - спросила она, бросив на Джемму вызывающий взгляд. - Попросите, пожалуйста, ваших друзей говорить немножко потише. Синьор Риварес плохо себя чувствует. Танцовщица швырнула фиалки на землю. - Allez-vous-en! - крикнула она, круто повернувшись к удивленным офицерам. - Vous m'embelez, messieurs!(*72) - и медленно вышла из сада. Джемма закрыла окно. - Они ушли, - сказала она. - Благодарю... И простите, что вам пришлось побеспокоиться из-за меня. - Беспокойство не большое... Он сразу уловил нерешительные нотки в ее голосе. - Беспокойство не большое, но..? Вы не докончили фразы, синьора, там было "но". - Если вы умеете читать чужие мысли, то не извольте обижаться на них. Правда, это не мое дело, но я не понимаю... - Моего отвращения к мадам Рени? Это только когда я... - Нет, я не понимаю, как вы можете жить вместе с ней, если она вызывает у вас такие чувства. По-моему, это оскорбительно для нее как для женщины, и... - Как для женщины? - Он резко рассмеялся. - И вы называете /ее/ женщиной? - Это нечестно! - воскликнула Джемма. - Кто дал вам право говорить о ней в таком тоне с другими... и особенно с женщинами! Овод отвернулся к окну и широко открытыми глазами посмотрел на заходящее солнце. Джемма опустила шторы и жалюзи, чтобы ему не было видно заката, потом села к столику у другого окна и снова взялась за вязанье. - Не зажечь ли лампу? - спросила она немного погодя. Овод покачал головой. Когда стемнело, Джемма свернула работу и положила ее в корзинку. Опустив руки на колени, она молча смотрела на неподвижную фигуру Овода. Тусклый вечерний свет смягчал насмешливое, самоуверенное выражение его лица и подчеркивал трагические складки у рта. Джемма вспомнила вдруг каменный крест, поставленный ее отцом в память Артура, и надпись на нем: Все воды твои и волны твои прошли надо мной. Целый час прошел в молчании. Наконец Джемма встала и тихо вышла из комнаты. Возвращаясь назад с зажженной лампой, она остановилась в дверях, думая, что Овод заснул. Но как только свет упал на него, он повернул к ней голову. - Я сварила вам кофе, - сказала Джемма, опуская лампу на стол. - Поставьте его куда-нибудь и, пожалуйста, подойдите ко мне. Он взял ее руки в свои. - Знаете, о чем я думал? Вы совершенно правы, моя жизнь исковеркана. Но ведь женщину, достойную твоей... любви, встречаешь не каждый день. А мне пришлось перенести столько всяких бед! Я боюсь... - Чего? - Темноты. Иногда я просто /не могу/ оставаться один ночью. Мне нужно, чтобы рядом со мной было живое существо. Темнота, кромешная темнота вокруг... Нет, нет! Я боюсь не ада! Ад - это детская игрушка. Меня страшит темнота /внутренняя/, там нет ни плача, ни скрежета зубовного, а только тишина... мертвая тишина. Зрачки у него расширились, он замолчал. Джемма ждала, затаив дыхание. - Вы, наверно, думаете: что за фантазии! Да! Вам этого не понять - к счастью, для вас самой. А я сойду с ума, если останусь один. Не судите меня слишком строго. Я не так мерзок, как, может быть, кажется на первый взгляд. - Осуждать вас я не могу, - ответила она. - Мне не приходилось испытывать такие страдания. Но беды... у кого их не было! И мне думается, если смалодушествовать и совершить несправедливость, жестокость, - раскаяния все равно не минуешь. Но вы не устояли только в этом, а я на вашем месте потеряла бы последние силы, прокляла бы бога и покончила с собой. Овод все еще держал ее руки в своих. - Скажите мне, - тихо проговорил он, - а вам никогда не приходилось корить себя за какой-нибудь жестокий поступок? Джемма ничего не ответила ему, но голова ее поникла, и две крупные слезы упали на его руку. - Говорите, - горячо зашептал он, сжимая ее пальцы, - говорите! Ведь я рассказал вам о всех своих страданиях. - Да... Я была жестока с человеком, которого любила больше всех на свете. Руки, сжимавшие ее пальцы, задрожали. - Он был нашим товарищем, - продолжала Джемма, - его оклеветали, на него возвели явный поклеп в полиции, а я всему поверила. Я ударила его по лицу, как предателя... Он покончил с собой, утопился... Через два дня я узнала, что он был ни в чем не виновен... Такое воспоминание, пожалуй, похуже ваших... Я охотно дала бы отсечь правую руку, если бы этим можно было исправить то, что сделано. Новый для нее, опасный огонек сверкнул в глазах Овода. Он быстро склонил голову и поцеловал руку Джеммы. Она испуганно отшатнулась от него. - Не надо! - сказала она умоляющим тоном. - Никогда больше не делайте этого. Мне тяжело. - А разве тому, кого вы убили, не было тяжело? - Тому, кого я убила... Ах, вот идет Чезаре! Наконец-то! Мне... мне надо идти. x x x Войдя в комнату, Мартини застал Овода одного. Около него стояла нетронутая чашка кофе, и он тихо и монотонно, видимо не получая от этого никакого удовольствия, сыпал ругательствами. Глава IX Несколько дней спустя Овод вошел в читальный зал общественной библиотеки и спросил собрание проповедей кардинала Монтанелли. Он был еще очень бледен и хромал сильнее, чем всегда. Риккардо, сидевший за соседним столом, поднял голову. Он любил Овода, но не выносил в нем одной черты - озлобленности на всех и вся. - Подготовляете новое нападение на несчастного кардинала? - язвительно спросил Риккардо. - Почему это вы, милейший, в-всегда приписываете людям з-злые умыслы? Это отнюдь не по-христиански. Я просто готовлю статью о современном богословии для н-новой газеты. - Для какой новой газеты? - Риккардо нахмурился. Ни для кого не было тайной, что оппозиция только дожидалась нового закона о печати, чтобы поразить читателей газетой радикального направления, но открыто об этом не говорили. - Для "Шарлатана" или - как она называется - "Церковная хроника"? - Тише, Риварес! Мы мешаем другим. - Ну, так вернитесь к своей хирургии и предоставьте м-мне заниматься богословием. Я не м-мешаю вам выправлять с-сломанные кости, хотя имел с ними дело гораздо больше, чем вы. И Овод погрузился в изучение тома проповедей. Вскоре к нему подошел один из библиотекарей. - Синьор Риварес, если не ошибаюсь, вы были членом экспедиции Дюпре, исследовавшей притоки Амазонки. Помогите нам выйти из затруднения. Одна дама спрашивала отчеты этой экспедиции, а они как раз у переплетчика. - Какие сведения ей нужны? - Она хочет знать только, когда экспедиция выехала и когда она проходила через Эквадор. - Экспедиция выехала из Парижа осенью тысяча восемьсот тридцать седьмого года и прошла через Квито в апреле тридцать восьмого. Мы провели три года в Бразилии, потом спустились к Рио(*73) и вернулись в Париж летом сорок первого года. Не нужны ли вашей читательнице даты отдельных открытий? - Нет, спасибо. Это все, что ей требуется... Беппо, отнесите, пожалуйста, этот листок синьоре Болле... Еще раз благодарю вас, синьор Риварес. Простите за беспокойство. Нахмурившись, Овод откинулся на спинку стула. Зачем ей понадобились эти даты? Зачем ей знать, когда экспедиция проходила через Эквадор? Джемма ушла домой с полученной справкой. Апрель 1838 года, а Артур умер в мае 1833. Пять лет... Она взволнованно ходила по комнате. Последние ночи ей плохо спалось, и под глазами у нее были темные круги. Пять лет... И он говорил о "богатом доме", о ком-то, "кому он верил и кто его обманул"... Обманул его, а обман открылся... Она остановилась и заломила руки над головой. Нет, это чистое безумие!.. Этого не может быть... А между тем, как тщательно обыскали они тогда всю гавань! Пять лет... И ему не было двадцати одного, когда тот матрос... Значит, он убежал из дому девятнадцати лет. Ведь он сказал: "полтора года"... А эти синие глаза и эти нервные пальцы? И отчего он так озлоблен против Монтанелли? Пять лет... Пять лет... Если бы только знать наверное, что Артур утонул, если бы она видела его труп... Тогда эта старая рана зажила бы наконец, и тяжелое воспоминание перестало бы так мучить ее. И лет через двадцать она, может быть, привыкла бы оглядываться на прошлое без ужаса. Вся ее юность была отравлена мыслью об этом поступке. День за днем, год за годом боролась она с угрызениями совести. Она не переставала твердить себе, что служит будущему, и старалась отгородиться от страшного призрака прошлого. Но изо дня в день, из года в год ее преследовал образ утопленника, уносимого в море, в сердце звучал горький вопль, который она не могла заглушить: "Артур погиб! Я убила его!" Порой ей казалось, что такое бремя слишком тяжело для нее. И, однако, Джемма отдала бы теперь половину жизни, чтобы снова почувствовать это бремя. Горькая мысль, что она убила Артура, стала привычной; ее душа слишком долго изнемогала под этой тяжестью, чтобы упасть под ней теперь. Но если она толкнула его не в воду, а... Джемма опустилась на стул и закрыла лицо руками. И подумать, что вся ее жизнь была омрачена призраком его смерти! О,