над своими коллегами, и нам, кстати, не следует забывать об этой здоровой традиции. Восхваляя мудрость и благопристойность земляков, этот добрый человек (уроженец острова Крит) сказал однажды: -- Все критяне лжецы. Думаю, мне нет необходимости распространяться обо всех логических противоречиях, проистекающих из этого утверждения. Может быть, наш милый Штарк просто демонстрирует такие же высокие интеллектуальные и нравственные качества, как Эпименид или наш общий друг Курт Гедель? В любом случае, желаю удачи! Судя по всему, она вам понадобится. Держите меня в курсе событий. -- Как же мне раньше не пришло в голову? -- сокрушенно сказал я. -- А ведь парадокс Эпименида лег в основу знаменитой теоремы Геде-ля! Тем не менее я тоже не узнал эту фразу... -- Бэкону, очевидно, было по-настоящему стыдно. -- Что ж, зато мы сделали шаг вперед. -- Фраза "Все критяне лжецы" так же ничего не значит, как и "Все физики лжецы", если она не произнесена соответственно одним из критян или одним из физиков... -- А нам как раз физик говорит, что все физики лжецы... -- Вот именно, -- подхватил я. -- Это все равно, как если бы я сказал: "Я -- лжец", или: "Мои слова -- ложь". Однако если в самом деле так, то я говорю правду. А если я говорю правду, значит, фраза не верна. А если она не верна, значит, я лжец, то есть говорю правду... И так ad infinitum1... Типичный возвратный парадокс! -- На котором построена, как весьма своевременно напомнил нам фон Нейман, теорема Геделя... Вы обратили внимание, Густав? Снова неопределенность... -- Идея в послании Штарка порождает многие другие идеи... -- И все они сводятся к одному: истину познать невозможно... -- Он пытается убедить нас в безнадежности наших усилий, -- сделал я малоприятный вывод. -- Он словно говорит: истина противоречива, как неразрешимое утверждение; неуловима, как электрон; неопределенна, как парадокс... -- И вам никогда не отыскать Клингзора... Я помолчал, размышляя и взвешивая различные варианты развития событий. -- Вот что пришло мне в голову, лейтенант, -- начал я. -- Может быть, послание Штарка как раз подтверждает наши прежние подозрения... В свое время он выступал против всех ученых, с которыми нам до настоящего момента довелось переговорить. Все они были настроены против Штарка, и сейчас, наверно, тоже... -- Так-так, продолжайте... -- Вспомните еще раз ключевую фразу: "Все физики лжецы". Штарк хочет, чтобы мы засомневались в правдивости всех собранных нами показаний... И знаете почему, Фрэнк? -- все больше увлекался я. -- Если мы примем за отправную гипотезу, что Клингзор и в самом деле один из бывших врагов Штарка, тогда все опрошенные нами физики солгали с целью не допустить его идентификации... А что, если все они лгут, укрывая одного из своих? Например, Гейзенберга? -- Я считаю, глупо подозревать Гейзенберга только потому, что на него указывает такая личность, как Штарк. -- В том-то и загвоздка, лейтенант. Штарк заведомо знал, что мы ему не поверим, поэтому и не пытается убедить нас. Наоборот, он призывает нас опровергнуть его мнение. Он не выдвигает обвинение, а, как вы заметили, бросает вызов! Если хотя бы одного из опрошенных нами удастся уличить во лжи, защищающей Гейзенберга, значит, мы на верном пути... -- Но тогда нам придется втянуть в это дело чуть ли не всех ученых Германии, -- в нерешительности произнес Бэкон, хотя по глазам было видно, что его заинтересовала моя идея. -- Не просто раскрыть целый заговор... -- Вот именно, что, если это заговор? -- подзадорил я его. -- Штарк, конечно, подлец, однако нельзя исключать, что на сей раз говорит правду. В конце концов, Гейзенберг вызывает недоверие не только у меня, лейтенант. -- Мне удавалось все сильнее заинтриговать Бэкона. -- Общеизвестно, что от него впоследствии отвернулся сам Бор... -- Бор? -- Именно так, лейтенант! Мне неизвестно почему, однако причина должна быть, без всяких сомнений, по-настоящему серьезной! Вам не хотелось бы расспросить об этом самого Вернера? Фрэнк безмолвствовал. Казалось, он сейчас где-то очень далеко и достучаться до его сознания невозможно... -- О чем ты думаешь? -- спросил Бэкон, глядя на Сдержанную и молчаливую Ирену, лежащую поверх простыней в предрассветном сумраке. Тело женщины напоминало выброшенную волной на песок рыбину, обреченно подставившую свою нежную чешую иссушающим лучам восходящего солнца. Фрэнк провел рукой по ее открытой груди и животу, но она в ответ лишь болезненно содрогнулась, словно оцарапанная острием гарпуна. -- Знаешь, что мне не нравится, Фрэнк? Думаю, напрасно вы пытаетесь втянуть в эту историю Гейзенберга, -- сказала она после паузы, чуть приподнимаясь. Ее маленькие розовые груди колыхнулись, будто два спелых яблока на ветке. -- Похоже, тебя это заботит больше, чем меня, -- сонно проговорил он и вернулся в прежнее положение, положив голову ей на колени. -- Не понимаю, как ты можешь быть таким легкомысленным! -- рассердилась она, поднимая обеими руками его голову со своих ног, будто упавший с дерева перезрелый фрукт. -- Ты что, сам не видишь, что после четырех месяцев работы у тебя нет никакого конкретного результата? -- А послание Штарка? -- Бэкон тоже приподнялся, чтобы обнять Ирену, но та не позволила. -- Ну конечно, послание! -- с издевкой воскликнула она. -- Чего стоит это послание! Грош ему цена! И оно совершенно не доказывает вину Гейзенберга... Одни сплошные домыслы. Лейтенант наконец почувствовал, что ему стала надоедать назойливость подруги. Будь я на его месте, давно бы ее бросил или, по крайней мере, запретил совать нос в мои дела. Однако Бэкон слишком терпеливый, на свою беду. -- Ну хватит, Ирена! -- взорвался он. -- Лично тебя это никоим образом не касается. Знаю, что ты не доверяешь Густаву, но без его помощи я вообще ничего не добился бы... -- Ты и так ничего не добился, Фрэнк! -- Можешь говорить что угодно, а на мой взгляд, мы достигли большого прогресса... -- Какого же? -- Ты сама слышала мнение Планка, фон Лауэ, Шредингера... Даже если Гейзенберг не тот, за кем мы охотимся, возможно, через него мы скоро выйдем на кого нужно... -- Повторяю, -- Ирена встала с постели и начала одеваться, -- у тебя нет доказательств. Ваши подозрения -- плод собственного воображения. -- Тебе-то что за дело? -- отбивался Бэкон. -- Куда ты? -- Мне просто жаль твоего времени, вот и все! -- воскликнула она. -- Мне пора, уже почти семь утра... -- Ирена, ну пожалуйста... У меня хватает проблем и без того, чтобы еще с тобой ссориться. Она предпочла ничего не ответить. Раздражение исказило ее и без того вечно озабоченное лицо. Бэкону ничего не оставалось, как самому встать и начать одеваться. Полуденное солнце переливалось в небе белым пятном, будто огромная капля молока. Бэкон, как обычно, явился на встречу точно в назначенный час. Гейзенберг также не заставил себя ждать. Ему все больше действовал на нервы этот простодушный и упрямый американец. Тема сегодняшней беседы оставалась прежней: якобы подготавливаемая Бэконом монография о науке Германии. -- Надеюсь, мой вопрос не покажется вам бестактным, -- начал лейтенант. -- Почему вы согласились работать в атомной программе рейха? Разве вы не понимали, что могло произойти, обладай Гитлер таким оружием, как атомная бомба? -- Я только занимался научной деятельностью, не более того, профессор Бэкон, -- промолвил Гейзенберг ледяным тоном. -- Выполняя свои обязанности, я приносил пользу не только родине, но и всему человечеству... -- Каким образом? Поясните, профессор! -- От меня зависело, насколько быстро продвигалась работа по созданию атомной бомбы, -- твердо сказал он. -- Я бы ни за что не позволил, чтобы оружие такой мощности когда-либо использовалось против мирных людей... Гейзенберг внезапно замолчал. -- Вы хотите сказать, что готовы были воспрепятствовать успеху собственного проекта? -- Говорю вам, я никогда не позволил бы применить такое оружие на практике, профессор Бэкон, вот и все. -- Даже если бы это было расценено как государственная измена? -- Я ни при каких обстоятельствах не предам мою родину, профессор! -- Гейзенберг разозлился не на шутку. -- Но и не позволил бы, чтобы миллионы невинных людей погибли по моей вине. А вот вы в Хиросиме и Нагасаки... -- Что ж, лучшая защита -- нападение. -- Будем реалистами, профессор Бэкон, -- добавил он. -- В конечном счете, по моей вине не погиб ни один человек. В то же время мои коллеги в Америке по каким-то соображениям -- из чувства патриотизма или с целью избежать большего зла, не мне судить, -- сделали так, что погибли миллионы... Так какой смысл теперь предъявлять обвинение мне? -- Я не обвиняю вас, профессор... -- Сколько высококлассных физиков и математиков принимали участие в атомной программе союзников? Сам Эйнштейн одним из первых выступал за создание бомбы... И господин Бор был в их числе, а теперь он смеет осуждать меня! Очевидно, в этот момент Гейзенберг понял, что начал терять контроль над собой и говорить лишнее. Он замолчал, напрягшись как барабан, пряча негодование за вымученной улыбкой. -- Бор? -- с невинным видом переспросил Бэкон. Гейзенберг с секунду поколебался, потом сказал: -- Бор и многие другие... -- Так вы с ним больше не дружите? -- не зная жалости, упорствовал Бэкон. -- В моем представлении вы всегда были как члены одной семьи... -- По большому счету, мы и есть одна семья, -- двусмысленно пробормотал Гейзенберг. -- Не перестаю им восхищаться... -- Но вы уже не переписываетесь? --Нет. -- Давно? С начала войны? -- Приблизительно... С нашей последней встречи в Копенгагене. Бэкон почуял, что запахло жареным. -- А что тогда случилось, профессор, можно спросить? -- Я предпочел бы не говорить об этом, -- неприязненно прорычал Гейзенберг. -- Это мое личное дело и ничего общего с вашей монографией не имеет! -- Обеспокоенность Бора можно понять, -- как ни в чем не бывало продолжал Бэкон. -- Оккупация Дании Германией... В такой ситуации у него, естественно, возникло чувство обиды... -- Возможно, так оно и было... -- Когда вы в последний раз приезжали в Копенгаген? -- В 1941-M. -- И вы воспользовались оказией, чтобы встретиться с Бором... -- Конечно. -- О чем говорили? -- О войне, профессор Бэкон. О физике, само собой. Это была очень короткая встреча. -- И с тех пор вы больше не общались... -- К сожалению, именно так. -- Гейзенберг принялся барабанить пальцами по крышке письменного стола. -- Это все, что вас интересует? -- Да, профессор. Пока... -- добавил Бэкон, опасаясь, что его слова звучат слишком многозначительно. -- Надеюсь, что был вам полезен... -- попрощался Вернер. Его руки заметно дрожали... Всем нам, немецким физикам, после войны постоянно приходилось отвечать на один вопрос: Почему? -- Вы работали в рамках немецкой научной программы, связанной с созданием новых вооружений? -- Да. -- Вы знали, что ваша работа может способствовать созданию новой бомбы? -- Да. -- Вы осознавали, какие последствия может повлечь применение нацистским режимом подобного оружия? -- Да. -- По вашим словам, вы всегда проявляли несогласие с политикой нацистов и не являлись членом их партии? -- Да. -- В таком случае, почему вы сотрудничали с ними? -- Ответить на этот вопрос, как можно догадаться, было не так просто. Мне, как жерт- ве режима, не приходилось особенно ломать голову, отыскивая убедительное объяснение: муки, принятые в тюрьмах, служили достаточным доказательством моего раскаяния. Но другие, вроде Гейзенберга, всячески изворачивались, нуждаясь в более изощренном оправдании. "Я работал потому, что получил указание, -- неоднократно заявлял Вернер по окончании войны и даже гораздо позже, когда с него требовали отчета о своих действиях. -- Правительство выдвинуло официальный лозунг: "Используем физику для войны!" Мы же от него отказались и переделали в свой: 'Используем войну для физики!'" Сколько красивых слов, сколько фальшивых оправданий вроде этого надо выдумать, чтобы облегчить груз огромной ответственности, лежащей на нашей совести? Правда же вот в чем: единственное, что можно вменить в заслугу Гейзенбергу, что действительно можно счесть за оправдание, -- это его неудача\ Возглавляемый им коллектив ученых к концу войны не сумел добиться даже цепной реакции или построить настоящий реактор, не говоря уж о подготовке атомного взрыва. Они лишь пытались, но, к счастью, потерпели неудачу. А если бы им удалось создать бомбу? Только представьте себе: по приказу Гитлера уничтожены миллионы ни в чем не повинных людей в Лондоне или Бирмингеме, так же как это проделали американцы в Хиросиме и Нагасаки... Был бы сейчас приговор истории в отношении Гейзенберга таким же благосклонным? Он защищался изо всех сил. Ведь он был немцем! Разве не естественно, не справедливо то, что он желал победы, а не уничтожения своей стране? Разве не заключался его долг в том, чтобы направлять свои знания и труд на оборону родины? Да, разъясняли ему, в обычной войне именно таким был бы его долг -- но не в этой войне! Гитлер был преступником! Это достаточно убедительно доказал Нюрнбергский судебный процесс. Никто не обязан подчиняться приказам преступника, тем более ученый... -- Так почему вы согласились участвовать в атомной программе? Гейзенберг решил, что нашел более благовидное оправдание: хотел воспользоваться дополнительными возможностями, возникшими в связи с войной, для проведения собственных научных исследований. Мол, с самого начала знал -- ему не под силу создать бомбу, по крайней мере до окончания войны... Все, что ему было нужно, -- продолжать свою работу, а давать нацистам в руки оружие массового уничтожения он и не думал, он никогда не довел бы дела до геноцида (кстати, почему бы не спросить тех ученых, что они ощутили, узнав о миллионах японцев, погибших в результате их труда?)... Насколько честными были его слова? И насколько искренними были допрашивающие его следователи? А может, они чувствовали за собой еще большую вину, ведь их ученые не только создавали оружие -- они его применили. Так кто же более виновен -- подсудимые или судьи? Гейзенберг прибег к последнему и решающему аргументу в свою защиту: если бы он и его помощники отказались осуществлять проект, им занялись бы другие, которым наплевать на этические и гуманные соображения (намек на Штарка и компанию?), и тогда кто знает, чем бы все закончилось... Поэтому слава богу, что за всем стоял Гейзенберг, что именно он контролировал ход исследований и даже при необходимости тормозил их (а почему бы и нет?)... Но должны ли мы принять эту версию? Можем ли мы верить такому человеку, как Гейзенберг? Конечно нет, лейтенант! Однозначно -- нет! -- Ну, как все прошло? -- Должен признать, что вы опять оказались правы... -- В чем же, лейтенант? -- заинтригованно спросил я. -- В том, как будет вести себя Гейзенберг. Я рассчитывал, что он забеспокоится, стоит мне затронуть тему создания бомбы, а на самом деле это произошло, когда мы заговорили о Боре. Мне вдруг стала очень близкой идея, что Гейзенберг и есть тот, кого мы разыскиваем, Густав, -- он пристально смотрел на меня. -- Я только по-прежнему не понимаю, в каких отношениях с ним были вы? -- Коллеги, только и всего, лейтенант, -- не колеблясь заверил я. -- Мы даже сидели в разных помещениях. Да я и видел-то его два или три раза за все время работы. Нас разделили на группы из контрразведывательных соображений, чтобы не допустить утечки секретных сведений... -- Ладно, -- согласился он. -- В любом случае нам необходимо разузнать, из-за чего повздорили Бор и Гейзенберг в Копенгагене. -- Вы правы, лейтенант. Бор и Гейзенберг были как отец и сын. Никто из тогдашних физиков не относился друг к другу с подобной теплотой... Так что для серьезной ссоры должна найтись достаточно важная причина! -- Что ж, другого выхода нет, -- заключил он. -- Придется встретиться с Бором... -- В Копенгагене? , -- А вы как думали, Густав? Выезжаю через несколько дней. -- У нас мало времени на подготовку... -- Очень жаль, -- прервал он меня, -- но на этот раз, думаю, для дела будет лучше, если вы останетесь здесь, в Геттингене... Может быть, я ослышался? Не могу поверить: я вывел его на след, без которого ему бы еще долго рыскать вслепую, и он же теперь не разрешает мне участвовать в расследовании только потому, что я пришелся не по вкусу его сожительнице! -- Я не понимаю, Фрэнк... -- выдавил я. -- Сожалею, Густав, -- сказал он уже мягче. -- Откровенно говоря, я предпочел бы поговорить с Бором наедине. Кроме того, я и так отнял у вас слишком много времени, не хочу, чтобы ради меня вы забросили свои дела... -- Вы мне не доверяете? -- спросил я его напрямик. -- Не в этом дело, -- поспешно возразил он. -- Просто ситуация с каждым разом становится все деликатнее... В деле оказываются замешанными многие важные персоны... Мне приходится принимать меры предосторожности, Густав. Пожалуйста, отнеситесь с пониманием... Ничего личного... И вы, и я знаем, что без вашей помощи мне не удалось бы достичь нынешнего результата. -- Хорошо, как вам угодно, лейтенант... На несколько секунд воцарилось тяжкое молчание, во время которого мы оба пытались угадать истинные намерения друг друга. Наконец я не вытерпел и задал вопрос, который больше всего меня мучил. -- Ирена едет с вами? -- Я старался, чтобы мой голос звучал совершенно безразлично. -- Еще не знаю, -- солгал Бэкон. -- Возможно, хотя есть некоторые трудности... -- Понятно! -- Вы же не в обиде на меня, правда, Густав? -- Конечно нет, лейтенант. -- Я рад, -- сказал он. -- Надеюсь привезти вам хорошие новости. А вы тем временем еще раз продумайте все как следует. Ваша интуиция уже сослужила нашему делу хорошую службу. Она мне с самого начала не понравилась. Во всем, что она делала и говорила, в том, как обхаживала и контролировала Бэкона, чувствовались злонамеренность и коварство. С самого начала их знакомства мое внимание привлекли два аспекта. Во-первых, откровенное любопытство, проявленное этой женщиной к профессиональной деятельности Бэкона. А во-вторых, тот факт, что встречались они всегда по ночам, а чем она занимается днем, никому было не известно. Может быть, мои подозрения напрасны, у страха, как говорится, глаза велики, но все же мне лучше проверить. До отъезда Ирены и Бэкона в Данию оставалось несколько дней, так что следовало поторопиться. В один из этих дней утром, вместо того чтобы явиться в институт или встретиться с Бэконом в его кабинете, я поднялся с постели пораньше и занял наблюдательную позицию возле дома, где жили Фрэнк и Ирена. Стояла теплая, мягкая погода, хотя солнце пряталось за облаками, словно еще не решило, показываться ли ему на публике. Около восьми часов из дома вышел лейтенант и направился к месту службы своей быстрой, нервной походкой. Отлично. Теперь осталось только дождаться Ирены. Я был полон решимости следовать за ней, куда бы она ни пошла, и не упускать из виду ни на секунду. Около десяти утра она появилась с ребенком на руках, чтобы отнести его к своей матери (так, по крайней мере, она говорила Бэкону). Меня не удивило то, что она была не особенно ласковой с ребенком, а просто несла его, как мешок, который нужно перетащить с места на место. Миновав несколько кварталов, Ирена, ни разу не поцеловав ребенка и не сказав ему ни слова, передала его в чьи-то руки, протянувшиеся из обшарпанного подъезда. Она не стала заходить внутрь и, не простившись с сыном (если это действительно был ее сын), пошла себе прочь. Стараясь оставаться незамеченным, я продолжил преследование. В четверть одиннадцатого Ирена приблизилась к заводской проходной и прошла на территорию предприятия (где, по ее словам, она работала). Я все же решил не прекращать наблюдение и дождаться обеденного перерыва. Все равно мне сегодня не надо в институт, и Бэкон тоже не назначал встречи. Мои часы показывали десять минут второго, когда Ирена вышла из заводских ворот. Она почти бежала, будто внутри ее сидела какая-то пружина и непрерывно толкала вперед. В час тридцать женщина вошла в маленькую церквушку на окраине города. Спрятавшись за колонной, я мог видеть, как она приблизилась к высокому нескладному мужчине, по одежде похожему на фермера, и передала ему конверт... Я не ошибся! Этот человек -- связной! Сила любви Берлин, апрель 1941 Несколько недель минуло с того памятного Рождества 1940 год, когда Марианна, Наталия и я объединились в тайном союзе, прежде чем нам довелось увидеться снова. Остаток той ночи мы провели в разных углах, чувствуя себя достаточно неловко. Едва к нам вернулась способность трезво мыслить, нас охватило великое смущение, и мы не смогли произнести ни слова по поводу случившегося. Помню только, как Наталия оделась, чмокнула нас обоих на прощание в щеку и молча ушла. Мне с Марианной пришлось не так легко. Идти нам было некуда -- мы уже дома! -- и делать вид, что ничего не произошло, тоже не получалось. Сначала мы, по очереди, подолгу торчали у зеркала в ванной комнате, потом, вернувшись в спальню, надели пижамы и легли. Но заснуть не могли и просто лежали в полном безмолвии. Я думал не столько о своих поступках и их последствиях, сколько о том, как поведут себя дальше Марианна и Наталия. Интересно, какие чувства их обуревали? Почему они не стали противиться мне, а с готовностью бросились в бездну страсти, к которой я их подталкивал? И останется ли рождественская оргия единичным случаем, который приличнее никогда не упоминать, или положит начало совершенно новой жизни? Я ни в чем не раскаивался, и, думаю, Марианна тоже; а вот Наталия, наверное, испытывала угрызения совести. В конечном счете, я с Марианной -- муж и жена, мы вместе реализуем наши сексуальные фантазии и даже имеем общего партнера, что служит свидетельством взаимного доверия. С этой точки зрения Наталия из нас троих одна совершила супружескую измену. Когда я пришел к такому выводу, сердце мое сжалось. Было страшно больше никогда не испытать пережитого потрясения -- быть вместе с Наталией и Марианной, -- этого непередаваемого сочетания импульсов, возбуждения, боли, наслаждения, ревности, радости, вины... Будто магическое зелье переполняло животной чувственной силой мою кожу, мою плоть, мой член... А вдруг Наталия не захочет снова проделать это вместе с нами? А вдруг Марианна не позволит мне сближаться со своей подругой? Нет, я не мог допустить этого! Я уже жаждал их снова... Утром Марианна встала первой. Она была в ванной, когда я вошел туда и застал ее раздетой, готовой принять душ. -- Чего тебе нужно? -- довольно грубо спросила жена. -- Тебя, -- только и сказал я в ответ. Не теряя ни секунды, я бросился к ней в страстном порыве, порожденном воспоминанием о ночной оргии. Я покрывал ее кожу нежными поцелуями, стоя перед ней на коленях, как раб. Марианна не сопротивлялась, ее молчание изредка нарушалось едва слышными стонами... Наконец она упала в мои объятия, плача и умоляя простить ее... -- Тебе не за что просить прощения! -- Когда ты узнал про нас? -- Не помню... Это уже не имеет значения. -- Клянусь тебе... -- Не надо, Марианна. Теперь нас трое, и мы должны смотреть правде в глаза... Мои слова немного успокоили ее, но в течение нескольких последующих дней она находилась в каком-то оцепенении. -- Что с тобой, любовь моя? -- озабоченно спрашивал я, но Марианна лишь целовала меня в ответ и невнятно извинялась, ссылаясь на головную боль... Однако позже я догадался о причине ее состояния; она чувствовала то же, что и я, хотя мы оба не решались произнести это вслух. Марианне недоставало Наталии, вот и все объяснение. После памятной рождественской ночи их общение ограничивалось разговорами по телефону, недолгими и ничего не значащими, заставляющими двух подруг еще острее воспринимать горечь разлуки. Окончательно убедившись, что нас с Марианной снедает одно желание, я пошел на решительный шаг. Мартовским вечером я неожиданно появился на пороге дома Генриха (он в это время все еще находился в Париже, хотя большую часть войск уже перебросили оттуда на Восточный фронт) с намерением поговорить с Наталией. Она открыла дверь и, увидев меня, почти не удивилась. -- Проходи, Густав, -- сказала она дружелюбно. -- Спасибо, -- поблагодарил я, и мы оба прошли в гостиную. -- Как себя чувствует Марианна? -- Вообще-то не очень хорошо... А если честно, совсем плохо! -- Что с ней такое? -- Сама знаешь... То же, что и с тобой. И со мной... -- Густав!.. -- Больше не скажу ни слова, только мы не сможем дальше так жить. Не признаваться в собственных чувствах -- значит обманывать самих себя! Никто ни к чему нас не принуждал, Наталия, мы поступили по своей воле или, вернее, по своей любви. -- Прошу тебя, Густав, мне действительно не хочется говорить об этом, -- голос Наталии дрогнул. -- Просто знай, что мы с Марианной мучаемся точно так же... Ты не одинока, Наталия... Она взяла обеими руками мою ладонь и крепко сжала ее, словно давая мне понять этим жестом то, что не могла выразить словами. -- Тебе лучше уйти сейчас, Густав, -- сказала она после некоторого молчания с нежностью и видимым сожалением, почти пересиливая себя. -- Помни, мы ждем тебя, Наталия... Прошло еще две недели, прежде чем она решилась прийти к нам в дом. Однажды ветреным апрельским вечером раздался стук в дверь. И Марианна, и я сразу поняли, кто был наш поздний гость. Наталия так и светилась красотой, одетая в платье красного цвета, подчеркивающее форму груди и прекрасно сочетающееся с ее пышными рыжими кудрями, которые чуть открывали уши и серьги с изумрудами. В руке она держала желтый зонтик. От нее было невозможно отвести взгляд... Марианна заключила подругу в объятия, и обе застыли, готовые простоять так целую вечность. Я заметил, как тонкие пальцы Наталии, не в силах сдержаться, гладят спину моей жены в качестве прелюдии к более нежным ласкам. Дальше ждать было нечего. Приблизившись к двум слившимся воедино прекрасным существам, я принялся поочередно целовать их в губы, упиваясь ароматом нашего общего дыхания... Взаимное влечение, или даже, как я осмелюсь теперь сказать с уверенностью и гордостью, наша любовь была настолько сильной, что мы не могли больше существовать друг без друга. Никто из нас и предположить не мог, что способен на подобную страсть, ставшую неотъемлемой частью нашего существования. В то время как немецкая армия решала судьбу человечества (а Генрих оказывался все в большем забвении и одиночестве), мы скрывались от всего света в нашем собственном мире, в нашем собственном благоухающем раю, в нашей собственной закрытой от остальных утопии... Здесь все было общим, мы принадлежали друг другу душой и телом, без остатка. В урагане страсти никто ни о чем не задумывался; задуматься -- значило бы все погубить. Нильс Бор, или О волеизъявлении Копенгаген, май 1947 Больше двадцати лет -- до захвата нацистскими оккупантами Дании в 1943-м -- Бор играл роль творца квантовой физики, духовного наставника своих последователей и, самое главное, третейского судьи, который заглаживал шероховатости в их отношениях. Как истинный полководец, он рассылал сотни депеш в разных направлениях, организовывал лекции и семинары, вел переговоры с великими учеными всего света, заключал перемирия, объединял силы и предавал анафеме своих врагов, каковых, впрочем, набиралось не много. Человеколюбец? -- Да. Бескорыстная душа, миротворец, совесть цивилизации?.. -- Да, да, да, но не только это, а еще многое и многое другое... -- Профессор Бор, не могли бы вы поделиться со мной воспоминаниями о периоде вашей совместной работы с профессором Гейзенбергом? -- попросил Бэкон. Всего несколько часов минуло с тех пор, как он в сопровождении вездесущей Ирены прибыл в Копенгаген, а оказавшись на территории Института теоретической физики, настоял на немедленном свидании с Бором. Великий физик с готовностью пошел навстречу его просьбе, воодушевленный возможностью вновь мысленно окунуться в атмосферу славных лет расцвета квантовой физики, золотого века, предшествовавшего триумфу нацизма и войне. Своими тяжелыми чертами лицо Бора напоминало морду бульдога. Нос прятался между складками больших мягких щек, почти скрывающих застенчивую улыбку. Прищуренные глазки светились детской живостью и неугомонностью. -- Что ж, вернемся в 1927 год, -- начал Бор, поглаживая внушительный второй подбородок. -- Хотя уже сделан компромиссный вывод о том, что обе механики -- волновая и матричная -- верны, противостояние между сторонниками той и другой не прекращается. Атмосфера напряжена: вот-вот будет сделан решительный шаг в области моделирования атома, и каждый надеется стать первым... -- Друзья-соперники... -- вставил Бэкон. -- Скорее игроки, друг мой, -- фыркнул Бор. -- И в том же году Гейзенберг публикует известную статью об открытом им принципе неопределенности, где утверждает, что невозможно одновременно знать скорость и местоположение электрона, -- проговорил Бэкон, словно ученик на уроке, неожиданно вызванный преподавателем к доске. Бор глубоко вздохнул, переводя дыхание от нахлынувших воспоминаний. Бэкон, в свою очередь, боролся с охватившим его волнением. Десятки физиков и ученых других областей побывали до него в этом кабинете Бора. У Бэкона имелась заветная мечта самому оказаться когда-нибудь на их месте, и вот он здесь, в святилище, но, как ни парадоксально, не в качестве ученика или коллеги, а в роли историка, в обличье репортера от науки, простого наблюдателя великих событий. В глубине души лейтенант не мог не чувствовать некоторого разочарования -- судьба подарила ему драгоценную возможность личного общения с первосвященником науки, но вынудила притвориться тем, кем он не был на самом деле. -- Выводы Гейзенберга казались неслыханными! -- воскликнул Бор. -- По его словам, "квантовая механика полностью отменяла действие закона причинности", то есть он не колеблясь перечеркивал историю науки на протяжении трех веков... Должен признать, что поначалу я почувствовал восхищение, однако потом заметил кое-какие ошибки и засомневался... Мы неделями спорили, причем иногда очень горячились. Нам было нелегко, поверьте. И все же мы достигли согласия, по крайней мере на том этапе. Чуть позже Гейзенберг просил прощения за свою несдержанность. Но, сами понимаете, его поведение мне совершенно безразлично. Наука рождается из хаоса и противостояния, друг мой, но никак не из мира и благодати... -- Однако ваши дальнейшие отношения перестали быть такими же близкими, -- предположил Бэкон. -- Гейзенберг переехал в Лейпциг, чтобы возглавить кафедру в университете; в Копенгагене он больше не появлялся. Естественно, это отразилось на наших отношениях... -- Он не сделал ничего для их улучшения... -- К моему глубокому сожалению, -- с искренней болью в голосе сказал Бор, словно речь шла о нераскаявшемся блудном сыне. -- Однако я испытываю глубокое удовлетворение от нашей совместной работы. -- Ну, как все прошло? Как вы можете догадаться, голос принадлежал Ирене, которой удалось после долгих уговоров убедить Бэкона взять ее с собой в Копенгаген, правда, она получила категорический отказ на просьбу разрешить ей присутствовать при разговоре с Бором. Хотя Ирена открыто выразила свое недовольство, Бэкон на сей раз не пошел у нее на поводу. -- Кажется, я больше узнал о своей профессии в ходе этого расследования, чем за все годы учебы и работы в Принстоне, -- ответил он с усталым вздохом. -- Я уже сам начал верить, что пишу эту монографию. -- Бэкон снял пиджак, взял Ирену за плечи и поцеловал ее в губы и шею. -- Естественно, я не упустил возможности спросить его о Гейзенберге... -- И что он тебе сказал? -- промурлыкала Ирена, отвечая поцелуем на поцелуй. -- Что их дружба сошла на нет еще до поездки Гейзенберга в Копенгаген в 1941 году. -- Я говорила тебе! -- воскликнула Ирена. -- Эта история выдумана Линксом от начала до конца... -- Не уверен, -- возразил Бэкон. --А вот что касается Гейзенберга, то мне опять почудилось -- не такой уж он милый и кроткий, каким выглядит... -- Но это не делает его преступником! -- Конечно нет, Ирена. Только не понимаю, почему ты так ему симпатизируешь? -- Мне нет никакого дела до Гейзенберга, -- сказала она, расстегивая рубашку Фрэнка. -- Ты -- единственный, о ком я беспокоюсь... Повторяю тебе: я считаю, что Линкс заведет тебя в тупик, вот и все... -- А зачем ему это нужно? -- задал Бэкон резонный вопрос. Ирена не смогла дать убедительного объяснения. -- Не знаю. -- Вот видишь! В тебе говорит твое собственное предубежденное отношение к нему. -- Во мне говорит моя интуиция. Поверь, Фрэнк, я все больше уверена, что он тебя обманывает... -- Чепуха, -- отбивался тот. -- Ради бога, Ирена... Он всего лишь математик, и только... Весь остаток войны провел в тюрьме, его чуть не расстреляли... Для чего бы ему понадобилось обманывать? -- Единственное, что я могу сказать тебе, -- не сдавалась она, -- это расследование ведет нас в никуда. Что-то не срабатывает. Пока не понимаю, в чем дело, но когда докопаюсь, тебе придется признать, как я была права... Назавтра супруги Бор позвали Бэкона и его невесту на обед. После обильного угощения, во время которого никто не решался прервать разглагольствования Бора о холодной войне, разоружении и ядерной угрозе, хозяин, как обычно, пригласил гостей отправиться с ним на прогулку. Было тихо, безветренно, солнечно, хоть и прохладно. Они пересекли обширную больничную зону вокруг института, по Фреденгаде перешли через озеро Сортедамс, пока не достигли, наконец, огромной, сплошь засаженной деревьями территории ботанического сада с расположенными здесь художественным музеем, минералогическим музеем и маленьким озером Эстре. Неизменно галантный Бор с самого начала прогулки не переставая занимал разговорами Ирену, расспрашивал о впечатлениях, рассказывал об истории города, знакомил со скрытыми от несведущих глаз достопримечательностями. Только через несколько минут она сумела со свойственной ей грубостью перебить ученого. -- А как здесь было во время нацистов? -- спросила она, даже не подняв на него глаз. Быкон вздрогнул. -- Ужасно, мадам, -- учтиво ответил Бор. -- Вы немка, и я не хочу вас обидеть. До войны отношения между нашими странами были безупречными. Среди моих лучших друзей есть немцы... К сожалению, все это позади... -- Когда вы уехали из Дании? -- В 1943-M. До этого ситуация оставляла желать лучшего, но мы хотя бы могли работать в условиях определенной автономии. Однако когда дела нацистов на Восточном фронте пошли из рук вон плохо, они начали вести себя отвратительно на всех оккупированных территориях. Я -- наполовину еврей, знаете ли, по линии матери... Мне не хотелось уезжать, но друзья убедили меня, что над моей жизнью нависла опасность. -- А что было с институтом, пока вы отсутствовали? -- спросил Бэкон. -- Когда нацисты прознали о моем отъезде, арестовали двух моих ассистентов, а институтские помещения заняли солдаты, -- сказал Бор со вздохом. -- Ректор университета выступил с протестом, но это ничего не изменило. Несколько позже он решил обратиться за помощью к Гейзенбергу в надежде, что тот сумеет что-нибудь сделать... -- И он помог? -- Вернер приехал в Копенгаген в январе 1944-го. Немцы поставили сотрудников института перед выбором: либо они работают по нацистским военным программам, либо циклотрон и другое оборудование будут переправлены в Германию. Но Гейзенберг поговорил с гестаповским руководством и убедил его, что в интересах рейха следует позволить институту работать как прежде... -- Усилия Гейзенберга заслуживают восхищения, -- заметила Ирена. -- Наверное, -- сухо согласился Бор. -- Когда вы встречались с ним в последний раз? -- спросил Бэкон. -- С Гейзенбергом? -- Да. -- За несколько лет до этого, в 1941-м. -- Что вас отдалило друг от друга? -- не успокаивался Бэкон. -- Политика, война? Бор грустно покачал своей большой головой, выражая сожаление по поводу того, чего уже не вернуть. -- Наверное, все понемногу... -- Простите за назойливость, но не могли бы вы поподробнее рассказать о последней встрече с ним, профессор? -- Бэкон шел рядом с Бором, следя за его размеренными движениями. -- Да рассказывать, собственно, не о чем, -- ответил тот. -- Когда Вернер пришел ко мне, будущий итог войны представлялся не таким, каким оказался на самом деле. Под властью Германии находилось полЕвропы, включая Францию, и ее войска очень быстро продвигались по территории России... До Сталинградского кольца было еще далеко... Я знал, что он патриот и, несмотря на критическое отношение к нацистам, испытывает определенную гордость в связи с военными победами Гитлера. Нам просто было не о чем говорить... -- Но ведь Гейзенберг сам настоял на встрече с вами, разве не так? -- Бэкон старался загнать профессора в угол. -- Хотя вы с самого начала продемонстрировали свое нежелание, он почти заставил вас принять его... Почему это было для него так важно? -- Наверно, чувствовал свою вину, -- солгал Бор. -- Я так и не понял. Мы поговорили несколько минут, прогуливаясь, как сейчас с вами, а потом потеряли всякую связь до самого конца войны. -- Профессор, пожалуйста, о чем вы беседовали тогда? -- это был голос Ирены, которая надеялась разговорить Бора. -- Честное слово, не помню, -- продолжал отпираться тот. -- Столько лет прошло... -- Речь шла о чем-то важном, иначе Гейзенберг не добивался бы встречи так настойчиво. -- Я вам уже объяснил, обстоятельства складывались чрезвычайные, -- простонал Бор. -- Он начал работать во главе немецкой атомной программы, понимаете? Работать над созданием бомбы для нацистов! Я уже не мог откровенничать с ним так, как раньше! -- Вы обсуждали тему бомбы? -- Он говорил что-то, но я так и не понял смысла его слов, -- Бор вдруг остановился, опершись о ствол ясеня. -- Простите, но я уже не молод, устал немного... Не возражаете, если мы вернемся в институт? Они повернули обратно, погруженные в неловкое молчание, которое никто не решался нарушить. Улицы Копенгагена вдруг показались безлюдными и небезопасными, в них появилась какая-то неуловимая враждебность. -- Профессор, -- с усилием произнес Бэкон, -- вы верите, что Гейзенберг мог бы создать бомбу для Гитлера? Ответ прозвучал не сразу. -- Сейчас я думаю, что нет. -- А тогда? -- Тогда я был не уверен: я не знал об истинных целях его приезда. Не знал и до сих пор не знаю: то ли он ожидал от меня отпущения грехов, то ли хотел втянуть в сотрудничество с немцами, то ли имел какие-то другие, непонятные намерения... В результате получилось одно большое недоразумение... Огромное недоразумение, которое не можем уладить до сих пор. И, наверное, уже никогда не уладим... Та прогулка почти ничем не отличалась от только что описанной, только произошла на шесть лет раньше. Шесть лет, которые теперь кажутся вечностью, отделяющей современность от эпохи мрака, существования без законов и традиций, в страхе и огне. Старый учитель, гражданин оккупированной страны, и его молодой ученик, принадлежащий, независимо от своего