запах. Он в темноте дошел до двери, толчком ее отворил и вдруг задел за что-то ногой. Наклонился, пошарил белыми тонкими пальцами, и вдруг они погрузились в мокрое, теплое, липкое, дурно пахнущее - в кашу, которая еще пять минут назад была лицом и мозгом живого человека. Нет, выстрела он не слышал... На Площади как раз была эта адская суматоха. Нет, он понятия не имеет, как тот здесь очутился... просто вошел, наверно, ведь муниципалитет всего в тридцати шагах. Нет, он не знает, почему его честь выбрал именно уборную, чтобы пустить себе пулю в лоб... у каждого свой вкус... но уж если захотел стреляться, это место не хуже других. Вот так он был найден, этот беспечный, добродушный любитель медлить да откладывать Бакстер Кеннеди, мэр Либия-хилла, - вернее, то, что от него осталось, - найден во тьме, злым слепым стариком. Дни и недели после закрытия банка Либия-хилл являл собой трагическую картину, - ничего похожего в Америке, пожалуй, прежде не видывали. Но в последующие несколько лет все это повторялось снова и снова во множестве городов и городишек, в каждом чуть на свой лад. Крах города был пострашней, чем крах банка и развал всей городской экономики и финансов. Правда, когда банк прекратил платежи, вся обширная и сложная система, которая на нем покоилась и ответвления которой проникли во все области городской жизни, рухнула и развалилась. Но, прекратив платежи, банк словно пробил первую брешь, - все обрушилось, обнажив разрушения более глубокие и гибельные, самую суть катастрофы - крах человеческой совести. Вот перед вами город, в нем пятьдесят тысяч жителей - и все они так прочно забыли обо всякой честности в делах личных и общественных, не говоря уже о здравом смысле и порядочности, что, когда разразилась катастрофа, им неоткуда было черпать душевные силы, чтобы ей противостоять. Город, можно сказать, пустил себе пулю в лоб. В первые десять дней застрелилось сорок человек, а потом их примеру последовали и другие. И, как водится, многие из тех, кто покончил с собой, были виноваты куда меньше прочих. Остальные - и это было ужасней всего - вдруг столь глубоко осознали свою чудовищную вину, что не в силах были достойно встретить последствия и, точно свора остервенелых псов, вцепились друг другу в глотку. Они взывали о мести, жаждали крови Джарвиса Ригза. Но в них кричала не попранная справедливость, не обманутая невинность, а нечто прямо противоположное. Именно сознание высшей, насмеявшейся над ними бесповоротной справедливости поразившего их удара и сознание, что во всем виноваты они сами, и приводило их в бешенство. Потому-то они разъярились, потому-то и взывали о мщении. То, что произошло в Либия-хилле и в других местах, новоявленные экономисты описали в ученых томах как развал "самой системы, капиталистической системы". Да так оно и было. Но это еще далеко не все. В Либия-хилле развал охватил самые разные стороны той жизни, которую постепенно создали для себя эти люди. Тут не просто обратились в ничто текущие счета в банке, рассеялись как дым баснословные доходы, существовавшие только на бумаге, и люди остались нищими, - развал пошел куда глубже. Потерпели крах сами люди, ибо едва сгинули эти символы их внешнего преуспеяния, они повяли, что лишились всего - в себе им не на что опереться, не из чего черпать новые силы. Потерпели крах люди, ибо, обнаружив, что не только их материальные ценности были ложные, но что нет у них и никакого иного достояния, они увидели наконец бессодержательность и пустоту своего бытия. Потому они и кончали самоубийством; а тот, кто не наложил на себя руки, умирал от сознания, что он уже мертв. Отчего же так непоправимо пересыхают духовные источники, питающие жизнь народа? Когда видишь на городской улице восемнадцатилетнего юношу, видишь загрубелые рубцы, в какие обратилась его жизнь, и вспоминаешь, каким он был десять лет назад, восьмилетним ребенком, понимаешь, что произошло, хотя причина остается скрытой. Понимаешь, что в какой-то час жизнь этого юноши остановилась в своем развитии и пошла рубцами; и чувствуешь: если бы только найти причину и лекарство, можно бы понять природу крутых переломов в жизни человеческой. Должно быть, и в Либия-хилле настал час, когда жизнь остановилась в своем развитии и пошла рубцами. Но ученые-экономисты об этом не тревожатся. Для них это - из области метафизики, их это только раздражает, они не станут ломать над этим голову, они желают заключить истину в тесный загончик, огородить ее колышками из фактов. Напрасный труд. Ссылками на таинственные сложные хитросплетения кредитной системы, на политические и коммерческие интриги, на неустойчивость ценных бумаг, на опасности инфляции, спекуляций и шатких цен либо на процветание и падение банков объясняется далеко не все. Даже собранные все вместе, эти факты не дают ответа на вопрос. Ибо тут есть и еще что сказать. Так и с Либия-хиллом. Кто знает, когда именно все это началось? Наверно, когда-то очень давно, в одинокие темные и тихие ночи, когда все жители города лежали в своих постелях и ждали. Чего? Они и сами не знали. Только надеялись: что-то случится - свершится что-то волнующее, неправдоподобное, они вдруг чудесным образом разбогатеют, разомкнется тесный замкнутый круг их жизни и навсегда будет покончено с томительной скукой. Но ничего не произошло. Меж тем окоченелые сучья поскрипывали в холодном унылом свете уличных фонарей, и скованный скукой город ждал. Но порой где-то в глухих проулках открывалась и закрывалась дверь, чуть слышно, крадучись, торопливо шлепали босые ноги, и за старыми потрепанными шторами, на окраине негритянского квартала, давала себе волю мерзкая похоть. Порой под покровом ночи в гнусных публичных домах - проклятье, удар, драка. Порой в тишине - выстрел, ночное кровопролитье. И всегда - тяжкая одышка паровозов, лязг стрелок на сортировочной станции, далеко, у самой реки, и вдруг грохот огромных колес, гул колокола, свист - вопль одиночества, уносящийся на Север, к надежде, к обещанию и воспоминанию о ненайденном мире. Меж тем сучья угрюмо поскрипывали в окоченелом свете, десять тысяч человек ждали во тьме, вдалеке выла собака, и вот уже часы на здании суда пробили три. Никакого ответа? Возможно ли?.. Тогда пусть те, кто никогда не ждал во тьме - если такие существуют, - сами найдут ответ. Но если можно выразить словами то, что говорит душа, если язык может высказать то, что ведомо одинокому сердцу, ответы будут несколько иные, чем те, какие выстраиваются тощими колышками заржавелых фактов. Будут ответы тех, кто ждет, кто еще ничего не сказал. Под звездной необъятностью горной ночи старик Рамфорд Бленд, тот, что прозван Судьей, стоит в своем кабинете у окна, за которым сгустилась тьма, задумчиво поглаживает запавшие щеки и незрячими глазами смотрит на загубленный город. Вечер прохладен и ласков, и воздух напоен мириадами сладостных обещаний. Незримо связанная драгоценная россыпь огней раскинулась по холмам и ожерельем охватила город. Слепой и не видя знает, что они здесь. Задумчиво поглаживает он запавшие щеки и улыбается своей призрачной улыбкой. Ночь так прохладна, так сладостна, вот и настала весна. Говорят, в горах еще не бывало такой уймы кизила. Сколько волнующего, потаенного сегодня в ночи - взрыв смеха, и молодые голоса, едва слышные, прерывистые, и танцевальная музыка - как догадаться, что, когда слепой улыбается и задумчиво поглаживает свои запавшие щеки, он видит загубленный город? Новое здание суда и муниципалитет сегодня великолепны. Вот только никогда он их не видел, их построили уже после того, как он ослеп. Говорят, их фасады всегда подсвечены скрытыми огнями, точно купол Капитолия в Вашингтоне. Слепой задумчиво поглаживает запавшие щеки. Что ж, им и положено быть великолепными, они стоят немалых денег. Под звездной необъятностью горной ночи слышно: что-то трепещет - шелестит молодая листва. И вокруг корней травы что-то сегодня движется в земле. И под корнями трав, под почвой, под влажной от росы пыльцой едва распустившихся цветов что-то живет и движется. Слепой задумчиво поглаживает запавшие щеки. Да, там, внизу, где бодрствует на страже вечный червь, что-то движется в земле. Глубоко, глубоко, там, где под разрушенным домом порождает движенье неутомимый червь. Что там сегодня недвижно лежит в земле, там, где бодрствует на страже вечный червь? По лицу слепого старика скользит тень улыбки. Вечно бодрствует, движется червь, а множество людей гниет сегодня ночью в могилах, и у шестидесяти четырех черепа пробиты пулями. А еще десять тысяч горожан лежат сегодня ночью в своих постелях, и живого в них осталось одна скорлупа. Они тоже мертвы, хотя еще не похоронены. Они мертвы очень давно, они уже и не помнят, что это значит - жить. И пройдет еще много тягостных ночей, прежде чем и они окажутся среди погребенных мертвецов, там, где бодрствует червь. Меж тем неустанно бодрствует на страже бессмертный червь, а слепой поглаживает запавшие щеки, и медленно отводит свои незрячие глаза, и поворачивается спиной к загубленному городу. 26. РАНЕНЫЙ ФАВН Через десять дней после краха либия-хиллского банка Рэнди Шеппертон приехал в Нью-Йорк. Он собрался в дорогу неожиданно, не предупредив Джорджа, движимый сразу несколькими побуждениями. Прежде всего надо поговорить с Джорджем - может быть, удастся как-то помочь ему прийти в себя. В письмах Джорджа звучит такое отчаяние, что уже стало за него тревожно. Да и самому необходимо на несколько дней вырваться из Либия-хилла, где все дышит обреченностью, разрушением, смертью. И потом, он ведь теперь свободен, ничего не мешало ему уехать, вот он взял и уехал. Он приехал рано утром, в самом начале девятого, у вокзала сел в такси, вышел на Двенадцатой улице и позвонил у дверей. Он долго ждал, позвонил снова, и тогда дверной замок щелкнул и он вошел в плохо освещенный коридор. На лестнице было темно, и казалось, весь дом погружен в сон. Шаги гулко отдавались в тишине. Воздух был спертый, застоявшийся, в сложной смеси запахов можно было различить, как отдает ветхим, рассыпающимся в пыль деревом, истертыми половицами и еле уловимо - давней стряпней, давно съеденным варевом. На площадке второго этажа свет не горел, стояла тьма кромешная, - Рэнди стал шарить рукой по стене, нащупал дверь и громко постучал. Через минуту дверь распахнулась, да так, что ее чуть не сорвало с петель, на пороге, точно в раме, возник Джордж - волосы встрепаны, глаза красные со сна, поверх пижамы наскоро накинут старый купальный халат, - и сощурился, вглядываясь во тьму. Рэнди поразился - Джорджа просто узнать нельзя, а ведь они не виделись всего полгода. Лицо его, в котором всегда сохранялось что-то юношеское, даже детское, стало старше и жестче, морщины - глубже. Тяжелая нижняя губа вызывающе и зло выпятилась навстречу пришельцу, в курносом лице - мрачная бульдожья свирепость. Оправясь от изумления, Рэнди весело закричал: - Эй, погоди! Погоди! Не стреляй! Ты меня не за того принял! Знакомый голос ошеломил Джорджа, не вдруг поверил он своим ушам. Потом широко, радостно улыбнулся. - Черт возьми! - крикнул он, схватил Рэнди, стиснул его руку, буквально втащил его в комнату, потом чуть отстранил и глядел на него, удивленно и счастливо улыбаясь. - Так-то оно лучше, - с притворным облегчением произнес Рэнди, - а то я уж было подумал, ты все время такой. И вот они похлопывают друг друга по спине и, как водится между старыми друзьями при встрече, шутливо переругиваются, поддразнивают друг друга. Но почти сразу Джордж вспомнил - а как там банк? Рэнди рассказал ужасающие подробности катастрофы. Джордж весь обратился в слух. Все оказалось еще хуже, чем он себе представлял, и он закидал Рэнди вопросами. Наконец Рэнди сказал: - Ну вот, пожалуй, и все. Больше я, кажется, ничего не знаю. Да ладно, об этом после еще потолкуем. Я, главное, хочу знать, как ты. Ты тут сам, часом, не тронулся? От твоих последних писем мне что-то стало не по себе. Они так обрадовались друг другу, так им не терпелось поговорить, что оба все еще стояли у дверей. Но сейчас, когда Рэнди с ходу задел больное место, Джордж вздрогнул и, не отвечая, взволнованно зашагал взад-вперед по комнате. Рэнди заметил, что вид у друга усталый. Глаза воспаленные, - наверно, недосыпает, небритое лицо кажется измученным. На старом халате не уцелело ни одной пуговицы, пояс-шнур тоже исчез, и Джордж подпоясался старым потрепанным галстуком. И в таком своеобразном одеянии лишь казался еще более усталым и изможденным. Он шагал по комнате и мучительно морщился - видно было, что нервы у него натянуты, - а когда вскидывал глаза, Рэнди читал в них страх. Внезапно он остановился, мрачно стиснул зубы и, в упор глядя на Рэнди, спросил: - Ладно, выкладывай! Так что они там говорят? - Кто? Кто что говорит? - Наши, в Либия-хилле. Ты ведь это имел в виду, верно? Они же мне писали и говорили всякое прямо в лицо, так можно представить, что говорят у меня за спиной. Выкладывай, и покончим с этим. Так что же они говорят? - Ну, не знаю, по-моему, ничего они не говорят, - сказал Рэнди. - Сперва-то чего только не говорили... да то же самое, что тебе писали. Но с тех пор, как банк прекратил платежи, я, кажется, твоего имени ни разу и не слыхал. У них теперь заботы посерьезней. Джордж сперва явно не поверил, потом его отпустило. С минуту он молчал, уставясь в пол. Но чувство облегчения целительным бальзамом разлилось по его взбаламученной душе, и он поднял глаза, широко улыбнулся другу и тут, наконец-то заметив, что Рэнди все еще стоит у самого порога, вспомнил о своих обязанностях хозяина. - Господи, Рэнди, до чего ж я тебе рад! - вырвалось у него из глубины души. - Прямо в себя прийти не могу! Садись! Ты что, не можешь найти стул? А в самом деле, черт возьми, куда у меня запропастились стулья? С этими словами он подошел к стулу, на котором громоздились рукописи и книги, не задумываясь, сбросил их на пол и двинул стул через всю комнату к Рэнди. И начал извиняться - вот, мол, в комнате такой холод, и звонок, мол, застал его еще в постели, пускай Рэнди пока не снимает пальто - чуть погодя станет потеплей. Потом исчез за дверью, чем-то там загремел, с шумом отвернул кран и вернулся с полным кофейником воды. Воду он вылил в трубу радиатора под окном. Покончив с этим, опустился на четвереньки, пригнулся, заглянул куда-то вниз, затем чиркнул спичкой и повернул какой-то вентиль. Громко вспыхнуло пламя, и очень скоро в трубах зашумела и забулькала вода. - Газовое отопление, - сказал Джордж, неуклюже поднимаясь. - Это здесь хуже всего, когда подолгу сижу работаю, у меня голова разбаливается. Рэнди тем временем огляделся. Комната - верней, две большие комнаты, но скользящие двери между ними сейчас были раздвинуты, - казалась огромной, точно сарай. Окна с одной стороны выходили на улицу, с другой, за унылыми оградами каких-то задворок, виднелся еще ряд домов. И все в этих стенах было какое-то отжившее, ясно чувствовалось: кто-то провел здесь весь свой век и что-то кончилось здесь бесповоротно, возврата нет и не будет. И дело не только в том, какой тут беспорядок, - повсюду раскиданы книги, громоздятся кипы рукописей, валяются носки, рубашки, воротнички, старые башмаки, скомканные, вывернутые наизнанку брюки. И даже не в том, что на столе, где сам черт ногу сломит, такое там творится - в грязной чашке и в блюдце полно размокших в спитом кофе окурков. Просто из всего этого уже ушла жизнь, - со всем этим уже покончено, все холодное, отжившее, исчерпанное, как эта грязная чашка и выдохшиеся окурки. И среди этого унылого опустошения жил сейчас Джордж, мучительно подавленный ощущением быстротечности зря уходящего времени. Рэнди понимал, что застал его на перепутье, в тот тяжкий для писателя час, когда он находится между двумя книгами. С одной уже покончено, а всерьез взяться за другую он еще не готов. Весь он в неистовом, но пока бесплодном брожении. И не только потому, что постепенно в нем зреет следующая книга. Рэнди понимал, что прием, оказанный первой книге Джорджа, свирепость, с какой обрушился на него Либия-хилл, сознание, что он не просто написал книгу, но разом оборвал узы дружбы и нежности, соединяющие человека с родным домом, - все это сбило Джорджа с толку, совсем ошеломило, и он оказался втянутым в водоворот противоречий, которые сам же и породил. Он не готов взяться за новую работу, ибо силы его пока еще поглощены и истощены всем тем, что последовало за бурей, которую вызвала первая книга. И ко всему, оглядывая комнату и подмечая множество мелочей, которые еще увеличивали царивший здесь беспорядок, он углядел в пыльном углу маленький зеленый халатик или фартучек, весь смятый, словно его зашвырнули сюда безрадостно и бесповоротно, а рядом одинокий, сплюснутый и запачканный маленький ботик. Покрывавший их слой пыли показывал, что они валяются вот так уже не первый месяц. То были лишь горькие призраки, и Рэнди понял: что-то навсегда ушло из этой комнаты, и Джордж поставил на этом крест. Рэнди видел, каково сейчас Джорджу, чувствовал, что любой решительный шаг будет ему на пользу. И потому сказал: - Какого черта, Джордж, подхватись-ка и съезжай отсюда! Ты здесь со всеми делами покончил, это все уже позади, а что осталось, можно уладить за день-другой. Так что возьми себя в руки и выметайся отсюда. Переезжай в другое место, куда угодно, доставь себе такое удовольствие: проснешься утром - и ничего этого не увидишь. - Знаю, - сказал Джордж, подошел к продавленной кушетке, откинул в сторону явно несвежие простыни и устало сел. - Я уже думал об этом. Рэнди не стал настаивать. Понимал - толку не будет. Надо, чтобы Джордж сам к этому пришел, когда почувствует, что настало время. Джордж побрился, оделся, и они отправились завтракать. Потом вернулись и проговорили все утро, пока их не прервал телефонный звонок. Джордж снял трубку. По доносящимся из нее звукам Рэнди понял, что звонит женщина, что она словоохотлива и, несомненно, южанка. Какое-то время Джордж отделывался вежливыми банальностями: - Ну что ж, прекрасно... Мне, право, очень приятно... Это так мило с вашей стороны... Ну что ж, я рад, что вы позвонили. Пожалуйста, кланяйтесь им всем от меня. - Потом он умолк, весь обратился в слух, лицо у него стало напряженное, и Рэнди понял: разговор перешел в иное русло. Потом Джордж медленно, озадаченно произнес: - Вот оно что?.. Он так и сказал?.. - И потом как-то неопределенно: - Что ж, это очень мило с его стороны... Да, я не забуду... Благодарю вас... Всего хорошего. Он повесил трубку и устало ухмыльнулся. - Еще одна из этих самых Я-позвонила-просто-чтоб-сказать-я-прочла-все - от-доски-до-доски-и-по-моему-это-просто-блеск, - сказал он. - Еще одна дамочка с Юга. - Сам того не замечая, он с каждым словом все явственней передразнивал елейные интонации определенного типа южанок, чей язык одновременно источает и патоку и яд: - "Нет, че-эстное сло-ово, мы все та-ак вами гордимся! Я пря-амо вся обмира-аю! Ничего подобного я в жизни не читала! Нет, че-эстное слово! Да мне и не сни-илось, что можно так чуде-эсно писать!" - Но неужели тебе это ни чуточки не приятно? - спросил Рэнди. - Может, это и грубая лесть, а все-таки, наверно, кой-какое удовлетворение. - Господи! - устало произнес Джордж и снова тяжело опустился на кушетку. - Если б ты только знал! Это ж только одна из тысячи! Да ведь он, - Джордж ткнул большим пальцем в сторону телефона, - поет эту песенку уже который месяц! Я знаю их всех как облупленных... Я их разложил по полочкам! С первого же слова по тону узнаю, кто относится к типу "В", а кто из группы "X". - Итак, писатель уже начинает уставать? Едва отведал славы, и она уже ему прискучила? - Слава? - с отвращением. - Это не слава... это просто гнусная погоня за модой. - Так, по-твоему, эта женщина не искренне тобой восхищалась? - О да, очень искренне, прямо как ворона, когда расклевывает падаль. Теперь она пойдет всем хвастать, что разговаривала со мной, и уж так меня распишет... всем старым каргам в городе на полгода хватит пищи для сплетен. Это звучало так неразумно, так несправедливо, что Рэнди поспешил его перебить: - Слушай, а может быть, ты это зря? Джордж даже не поглядел на него - сидел угнетенный, повесив голову, руки в карманы, лишь презрительно профырчал что-то невнятное. Рэнди и горько и досадно было, что друг ведет себя точно балованное дитятко, и он сказал: - Слушай, не пора ли повзрослеть да взяться за ум? Что-то ты чересчур заносишься. По-твоему, ты можешь себе это позволить? Если кто станет корчить из себя балованного гения, успеха навряд ли добьется. Джордж опять что-то угрюмо бормотнул. - Возможно, эта женщина и в самом деле дура, - продолжал Рэнди. - Дураков на свете хватает. И, возможно, ей недостает ума, чтобы понять твою книгу так, как тебе хотелось бы. Но что из этого? Выше головы не прыгнешь. По-моему, чем насмехаться над ней, ты бы должен спасибо сказать. Джордж поднял голову. - Так, может, ты слышал весь разговор? - Нет, только то, что ты мне рассказал. - То-то и оно, ты знаешь не все. Если б она позвонила просто, чтоб излить свои чувства по поводу книги, - пожалуйста, я не против. Но послушай. - Он наклонился к Рэнди, стукнул его по коленке, сказал очень, серьезно: - Мне вовсе не хочется, чтоб ты думал, будто я просто-напросто самодовольный дурак. За эти последние месяцы я пережил и уразумел такое, чего у большинства людей никогда не будет случая понять. Поверь мне, эта женщина звонила не потому, что ей понравилась моя книга и захотелось мне об этом сказать. Она хотела что-нибудь разнюхать, - с горечью воскликнул он, - хотела побольше разузнать про меня и потом перемывать мне косточки. - Послушай... - возмутился было Рэнди. - Да, да! Я знаю, что говорю! - горячо сказал Джордж. - Вот то, чего ты не слышал... вот к чему она подбиралась с самого начала... это всплыло под конец. Я ее знать не знаю, никогда прежде и не слыхал про нее... но она подруга жены Теда Ривза. Он, видно, вообразил, будто я вывел его в своей книге, и теперь грозится - мол, если я когда-нибудь вздумаю вернуться домой, он меня убьет. Это была правда, Рэнди слышал об этом еще в Либия-хилле. - Вот чего ради она звонила, - с горьким презрением проговорил Джордж. - Вот чего ради звонит большинство. Им желательно поговорить с самим дьяволом, прощупать его, а потом сказать: "А Теда не бойтесь! Про него болтают всякое, так вы не верьте! Поначалу-то он расстроился, а теперь уже понял, что у вас на уме худого не было, и теперь все уладилось". Вот что она мне сказала, так что, может, не такой уж я дурак, как тебе кажется! Он был до того серьезен и взволнован, что Рэнди даже не сразу ему ответил. Притом он помнил, какое смятение царит сейчас в душе Джорджа, и понимал: есть в его словах какая-то правда. - И много таких звонков? - спросил он. - Да чуть не всякий день, - был усталый ответ. - По-моему, мне звонили все либия-хиллские, кто побывал здесь с тех пор, как вышла книга. И каждый разговаривал на свой лад. Одни звонили таким манером, будто я выродок какой-то: "Здравствуйте, - эдаким, знаешь, подленьким тихим голоском, так, наверно, разговаривают в Синг-Синге с приговоренным к смерти, когда уже надо вести его на казнь. - Как вы себя чувствуете?" И сразу бросает, в дрожь, начинаешь заикаться и запинаться: "А, да-да! Да, я отлично себя чувствую! Отлично, спасибо! - а сам начинаешь всего себя ощупывать - цел ли. И тогда тебе говорят все так же тихонько: - Я просто хотела узнать... Просто позвонила справиться... Надеюсь, вы живы и здоровы". С минуту он затравленно и растерянно глядел на Рэнди, потом неестественно громко захохотал. - От такого и у бегемота мурашки по коже пойдут! Послушать их, так подумаешь, я сам Джек Потрошитель! Некоторые вроде хотят просто посмеяться, пошутить, но и они разговаривают так, будто я только затем и писал эту книгу, чтобы свести личные счеты и облить грязью всех, кто мне не по душе. Да! Да! - с горечью воскликнул Джордж. - Дома за меня стоят, кажется, только жалкие неудачники - продавцы газированной воды да вечные прихлебатели, которые так и не прошли в члены загородного клуба. "Здорово вы врезали этому сукину сыну Джиму такому-то! - Ради того, чтобы сказать это, они мне и звонят. - Здорово вы его отделали! Я когда читал, как вы его расписали, хохотал до упаду!" Или: "Что ж вы ни словечка не написали про этого мерзавца Чарли-как-бишь-его? Я чего бы только не дал, чтоб поглядеть, как вы его отщелкаете!" Черт возьми! - Он яростно стукнул себя кулаком по коленке. - Только это они и видят: грязные сплетни, злословье, злобу, зависть, случай с кем-то сквитаться - и больше ничего. Можно подумать, будто они в жизни не прочли ни одной книги. Скажи, - горячо продолжал он, наклонясь к Рэнди, - есть там, кроме тебя, хоть один человек, кому важна моя книга сама по себе? Прочел ее хоть кто-нибудь просто как книгу, понимает кто-нибудь, о чем она и чего ради я ее писал? Глаза его были полны страдания. Вот он и прозвучал, этот вопрос, которого Рэнди так страшился и так хотел избежать. - По-моему, ты теперь должен бы знать это лучше всех. У кого же другого такая возможность это выяснить. Что ж, вот и ответ. Тот самый, какого следовало ожидать и какого он боялся. Минуту-другую он смотрел на Рэнди измученными глазами, потом горько рассмеялся, и его прорвало. - Тогда к черту! Все к черту! - остервенело кричал он. - Жалкая подлая свора, сукины сыны! К черту их всех! Из кожи вон лезли, чтоб меня погубить! Это было постыдно, недостойно, несправедливо. Рэнди видел - Джордж сам себя растравляет, вот-вот посыплются яростные упреки и обвинения, и тогда сразу выйдет наружу все, что есть в нем плохого, все его слабости: однобокость, склонность все раздувать, и преувеличивать, и жаловаться на судьбу. Все это ему непременно надо как-то одолеть, не то он пропадет. И Рэнди резко прервал: - Ну, хватит! Черт подери, Джордж, возьми себя в руки! Если куча дураков прочла твою книгу и ничего в ней не поняла, дело не в Либия-хилле, таков весь свет. Люди повсюду одинаковы. Они считают - ты написал про них, - да так оно и есть. Вот они и обозлились на тебя. Ты задел их за живое, уязвил их самолюбие. И, прямо скажем, разбередил немало старых ран. Да еще некоторые посыпал солью. Я тебе это говорю не как другие, на кого ты жалуешься. Ты прекрасно знаешь, я понимаю, что ты сделал и почему не мог иначе. Но все равно, кое-чего делать не следовало, и тогда книга бы только выиграла. Так что нечего скулить. И нечего строить из себя мученика. Но Джордж явно уже вошел в роль мученика. Он сидел мрачнее тучи, сгорбившись, повесив голову и вцепившись одной рукой в колено, и Рэнди отлично понимал, как и почему на него накатило такое настроение. Прежде всего надо было быть очень наивным человеком, чтобы с самого начала не понимать, как люди отнесутся к некоторым его страницам. Потом, когда пришли первые упрекающие письма, его охватили стыд, смирение и чувство вины перед теми, кому он причинил боль. Однако время шло, обвинения становились все злей, все ядовитей, и тогда ему захотелось дать отпор, защитить себя. Когда же он увидел, что это невозможно, - ведь на его письма, на попытки объясниться люди отвечали новыми угрозами и оскорблениями, - в душе его поднялась горечь. И наконец, так тяжело все это пережив, истерзав себя самыми противоречивыми чувствами, он погрузился в трясину жалости к самому себе. Сейчас Джордж заговорил о "художнике", который, мол, выплескивает все самомалейшие мелочи умственной в эстетической жизни своего времени. Выходило, будто художник - это совсем особое поразительное, редкостное существо, он живет лишь "красотой" и "правдой" и мыслит столь тонко, что обыкновенный человек попросту неспособен его понять, как дворняге не понять луну, на которую она лает. И потому художник способен "творить" только в том случае, если он постоянно парит в некой заколдованном лесу, в каком-то волшебном мире. Все это звучало так нелепо, что Рэнди хотелось взять приятеля за шиворот и хорошенько встряхнуть. А досадней всего, что на самом деле Джордж куда лучше всех этих разглагольствований. Сам должен бы знать, какая все это дешевка и фальшь. Наконец Рэнди не выдержал и спокойно сказал: - Право, Джордж, кому-кому, а тебе уж никак не к лицу разыгрывать раненого фавна. Но Джордж так увлекся своим бредом, что пропустил слова друга мимо ушей. Он лишь рассеянно буркнул: "А?" - и опять принялся за свое. Всякий "истинный художник", говорил он, обречен, в обществе он всегда отверженный. "Племя непременно изгонит его", таков его удел. Ну и околесица! Рэнди потерял терпенье. - Черт побери, Джордж, что с тобой? Что за чушь ты несешь? Ниоткуда тебя не изгнали! Просто ты нажил кой-какие неприятности в родном городе. Пыжишься, произносишь разные громкие слова насчет "красоты" и "правды"! Тьфу! Тогда, черт возьми, перестань обманывать сам себя. Ты что, не понимаешь? Вот она, правда: первый раз в жизни ты чего-то добился в своем деле. Твою книгу хвалили в печати, она хорошо разошлась. У тебя теперь твердая почва под ногами, можешь двигаться дальше. Так откуда же тебя изгнали? Из Либия-хилла тебе пишут угрожающие письма, вот ты и почувствовал себя изгнанником, но, черт возьми, Джордж, ты уже многие годы изгнанник! И притом по своей воле! Ты же сам знаешь, у тебя и в мыслях не было вернуться домой. Но едва нашим захотелось пустить тебе кровь - и ты уговорил себя, будто это они тебя изгнали! А твои рассуждения, будто "красоты" можно достичь, только если сбежишь куда-то от жизни, которую хорошо знаешь, - да разве это правда? Совсем наоборот. Ты же сам двадцать раз мне об этом писал. - То есть? - угрюмо спросил Джордж. - Да возьми, к примеру, хоть свою собственную книгу - все, что в ней есть хорошего, написано не потому, что ты сбежал от жизни, а потому, что вошел в нее, сумел понять жизнь, которую хорошо знал, и написать о ней, - разве не так? Джордж молчал. Лицо его, мрачное и злое, понемногу оттаивало, смягчалось, и наконец он поднял глаза и невесело усмехнулся. - Не знаю, что на меня находит, - сказал он. Покачал головой, словно ему стало стыдно за себя, и засмеялся. - Ты, конечно, прав, - серьезно продолжал он. - Все справедливо. И так оно и должно быть: писать надо о том, что знаешь. О том, чего не знаешь, писать невозможно... Оттого-то меня так и злят некоторые критики, - свирепо прибавил он. - Это почему же? - спросил Рэнди, довольный, что друг наконец заговорил разумно. - Да ты и сам знаешь, - сказал тот, - ты же видел рецензии. Кое-кто писал, что моя книга "слишком автобиографическая". Это было поразительно. У Рэнди еще отдавались в ушах вопли оскорбленных либияхиллцев, а в комнате еще не смолкло эхо несусветных тирад Джорджа в ответ на этот вой, - и вдруг... уж не ослышался ли он? В полнейшем изумлении он сказал: - Так ведь книга и правда автобиографическая, с этим не поспоришь. - Да, но не слишком автобиографическая! - убежденно возразил Джордж. - Напиши они наоборот - "недостаточно автобиографическая", тогда было бы в самую точку. Вот что мне не удалось. Вот это и правда плохо. - Никаких сомнений, он говорил то, что думал. Лицо его вдруг исказилось от ощущения неудачи, от стыда. - Мой юный герой - бревно, самодовольный болван, завистник, настоящий Дедал - таким я сам изобразил себя в своей книге. И в этом ее слабость. Ну да, я знаю, в книге полно автобиографического, и тех мест, где правда, я не стыжусь, но конек, которого я оседлал, оказался слабоват. Это не настоящая автобиография, теперь-то я это понимаю. И понимаю, почему потерпел неудачу. Потому что ездок не тот. Вот в чем мой промах. Вот тут-то и сказывается все, что я накрутил насчет молодого гения, молодого художника, насчет роли раненого фавна, как ты выразился. Накрутил - и от этого исказился угол зрения. В узких рамках, в самых разных поворотах я вижу остро, тонко, проницательно, в точности улавливаю каждую мелочь на манер Джойса, а вот когда беру шире, картина получается фальшивая, манерная, неистинная. А решает все как раз способность видеть шире. Он и в самом деле так думал, и это его сокрушило. Рэнди понимал, как он страдает. Но сейчас он, видно, опять ударился в крайности, и опять ему лихо. Если подходить с такой высокой мерой, то все на свете неудачники. И Рэнди сказал: - Но разве есть на свете совершенство? Кто его достиг, скажи на милость? - Да очень многие! - нетерпеливо возразил Джордж. - Толстой в "Войне и мире". Шекспир в "Короле Лире". Марк Твен в первой части "Жизни на Миссисипи". То есть, разумеется, совершенства и они не достигли, это никому не удается. Но они промахнулись, стреляя в правильном направлении: они выстрелили чуть дальше, но их не калечило тщеславие, не сковывала проклятая застенчивость. Вот что ведет к неудаче. Вот на чем я споткнулся. - Тогда как же тут помочь? - Выложиться до самого конца. Ничего не пожалеть. Выдоить из себя все, до последней капли, чтоб ничего не осталось. Уж если становишься одним из героев своей книги, так ни о чем не умалчивай, изволь увидеть и нарисовать себя таким, какой ты есть, - давай все, плохое и хорошее, ложное и истинное, - так же, как ты должен увидеть и изобразить любого другого героя. Долой фальшивую личность и фальшивую гордость, долой мелкие чувства и уязвленное самолюбьишко. Короче говоря, надо убить раненого фавна. Рэнди кивнул. - Верно. И как же теперь? Что будет дальше? - Не знаю, - чистосердечно ответил Джордж. И взгляд у него был растерянный. - Понятия не имею. И не в том дело, что я не знаю, о чем писать. Господи! - Он вдруг рассмеялся. - А ведь есть такие - одну книгу напишут, а на вторую их уже не хватает - больше им сказать нечего! - Тебя это не волнует? - Вот уж нет! Меня тревожит совсем обратное! У меня слишком много материала. Он наступает со всех сторон. - Джордж обвел рукой громоздящиеся по всей комнате кипы рукописей, казалось, они вот-вот рухнут. - Иной раз я думаю, что же мне, черт возьми, делать со всем этим, какую подобрать раму, какую придать форму, какой выбрать путь, в какое направить русло. - Он сильно стукнул кулаком по колену, и в голосе его зазвучало отчаяние. - Иногда мне и вправду кажется, человек перестает писать, потому что его захлестывают всяческие эмоции. - Значит, ты не боишься иссякнуть? Джордж громко рассмеялся. - Иногда мне этого даже хочется, - сказал он. - Как подумаешь, что в один прекрасный день, может, после сорока, я исчерпаю себя и стану наподобие верблюда жить за счет собственного горба, на душе сразу вроде спокойнее. Да нет, на самом деле, я, конечно, так не думаю. Исчерпать себя - это худо... это как смерть... Нет, я беспокоюсь о другом. Мне надо найти свой путь. - Он помолчал, пристально глядя на Рэнди, опять ударил кулаком по коленке и воскликнул: - Форму! Форму! Понимаешь? - Да, - ответил Рэнди. - Кажется, понимаю. А как ты ее найдешь? Лицо у Джорджа было недоуменное. Он помолчал, подыскивая слова. - Я ищу форму, - сказал он наконец. - По-моему, что-то вроде этого люди понимают под вымыслом. Пожалуй, что-то вроде легенды. Своего рода предание, что ли... сотканное из всего, что я знаю, из всего, что видел. Понимаешь, не подлинные события, не просто рассказ о моей жизни, но что-то более подлинное, чем сами события, выжимка моего жизненного опыта, заключенная в такую форму, чтобы каждый мог приложить ее к себе. Таковы лучшие вымыслы, согласен? Рэнди улыбнулся и ободряюще кивнул. Джордж молодчина. О нем можно не беспокоиться. Он выберется из трясины. И Рэнди весело сказал: - А новую книгу ты уже начал? Джордж снова заговорил торопливо, сбивчиво, и глаза опять стали беспокойные. - Да, я уже много написал, - сказал он. - Вот видишь гроссбухи (на столе высилась кипа потрепанных гроссбухов) и вон рукописи (он обвел руками комнату), - это все новое. Я написал, наверно, полмиллиона слов, а то и больше. И тут Рэнди сделал промах, который в простоте душевной так часто делают обыкновенные смертные, разговаривая с писателями. - А о чем она? - спросил он. Джордж смерил его злым взглядом. И не ответил. Все еще накаленный, думая о своем, он зашагал из угла в угол. Наконец остановился у стола, поглядел Рэнди в глаза и с той прямотой, что всегда в нем так подкупала, выпалил: - Нет, новую книгу я еще не начал!.. Тысячи слов... - Он хлопнул ладонью по обтрепанным гроссбухам. - Сотни идей, десятки эпизодов, кусков, обрывков... но это не книга!.. А ведь время идет! - Тревожные морщины вокруг глаз врезались глубже. - С тех пор, как вышла та книга, прошло уже почти пять месяцев, а у меня вон что творится. - С досадой и яростью он раскинул руки, показывая на весь этот застарелый, невообразимый хаос. - Время уходит, а я и опомниться не успеваю! Время! - воскликнул он, ударил кулаком по ладони и горящим отрешенным взглядом уставился в пространство, словно перед ним возник призрак. - Время! Время было ему врагом. А быть может, другом. Трудно сказать наверняка. Рэнди пробыл в Нью-Йорке несколько дней, и друзья разговаривали дни и ночи напролет. Они говорили обо всем, что приходило в голову. Вот Джордж, по обыкновению, беспокойно мерит комнату шагами, говорит сам или слушает Рэнди - и вдруг остановится у стола, нахмурится, оглядит комнату, словно попал сюда впервые, хлопнет ладонью по кипе рукописей и прогудит: - Знаешь, почему я все это понаписал? Сейчас объясню. Потому что я до черта ленив! - Ну, по этой комнате не скажешь, что тут живет лентяй, - смеется Рэнди. - А вот представь, - сказал Джордж. - Оттого-то она так и выглядит. Знаешь... - лицо у него стало задумчивое, - по-моему, в нашем мире прорву работы выполняют лентяи. Они оттого и работают, что так ленивы. - Что-то я не пойму, - сказал Рэнди. - Но ты говори... выкладывай... - Ладно, слушай, - вполне серьезно продолжал Джордж. - Работаешь, потому что боишься не работать. Работаешь, потому что должен черт-те как разъяриться, чтобы начать. Это самое трудное. Начать до того трудно, что, уж когда начал, боишься остановиться. Готов на что угодно, только бы не проходить опять через эту муку... ну, и знай работаешь, гонишь быстрей и быстрей... Уже и захотел бы остановиться, так не смог бы. Забываешь поесть, побриться, надеть чистую рубашку, если она у тебя есть. Про сон и то забываешь, а захочешь уснуть - не можешь... лавина сдвинулась, ее уже не остановишь ни днем, ни ночью. А люди говорят: "Почему бы вам разок-другой не сделать перерыв? Почему изредка не выкинуть работу из головы? Почему не передохнуть денек-другой?" А ты просто не можешь... не можешь остановиться... а и мог бы, так побоялся - вдруг придется снова пройти через весь этот ад, когда захочешь продолжать. Говорят, ты жаден до работы, а дело вовсе не в том. Это просто-напросто лень, самая обыкновенная лень, и черт бы ее подрал. Рэнди опять засмеялся. Не мог не рассмеяться - это так похоже на Джорджа, кто еще способен заявить такое? И забавней всего, что смешную сторону своих теорий Джордж тоже понимает, однако же говорит до отчаяния серьезно. Рэнди представлял, как недели, месяцы мрачных раздумий привели Джорджа к этому поразительному умозаключению, и теперь он точно кит, который долго пробыл под водой и вынырнул, чтобы излиться и перевести дух. - Что ж, я понимаю, - сказал Рэнди. - Может, ты и прав. Но это, по крайней мере, совсем особенная лень. - Нет, - возразил Джордж, - а по-моему, это очень естественно. Возьми, к примеру, всех этих типов, про которых мы читаем, - увлеченно продолжал