Моста" - любовь, так же как любовь - традиция Америки, традиция Демократии". Тем самым, подытоживает Спарджен, Любовь растит Уайлдера, так же как время перекидывает Мост через всю Америку. Где-то он теперь, миляга Спарджен, "интеллектуал" Спарджен, чьи тонкие губы и прищуренные глаза были всегда так бесстрастно суровы, когда дело касалось толкований? Где теперь превосходный интеллект, страстью не воспламененный? Спарджен, обладатель ослепительного ума, чувству неподвластного, ныне - мнящий себя вождем коммунистов-интеллектуалов. (Смотри статью Спарджена в "Нью мэссиз", озаглавленную "Благоглупости мистера Уайлдера".) Итак, здравствуйте, товарищ Спарджен! Здравствуйте, товарищ Спарджен, и с превеликим удовольствием говорю вам - прощайте, мой прозорливейший интеллектуал! Что бы ни представлял собою Джордж Уэббер, но уж он-то, во всяком случае, не интеллектуал, это он знал твердо. Он просто американец, который пытливо всматривается в окружающую жизнь, тщательно разбирается во всем, что когда-либо увидел и узнал, и из этого нагромождения, из опыта всей своей жизни силится извлечь зерно истины, самую ее суть. Но, как он сказал своему другу и редактору Лису Эдвардсу: - Что есть истина? Не диво, что шутник Пилат отвернулся и умыл руки. Истина - она тысячелика, и если показываешь только один из ее ликов, истина всеобъемлющая исчезает. Но как показать ее всю? Вот в чем вопрос... Открытие само по себе - это еще не все. Просто понять, что есть что, - это еще не все. Надо вдобавок понять, откуда что едет и какое именно место каждый кирпич занимает в стене. Он всегда возвращался к этой стене. - По-моему, дело обстоит так, - говорил он. - Ты видишь стену и до того долго, до того упорно на нее смотришь, что в один прекрасный день начинаешь видеть насквозь. И тогда, конечно, это уже не просто какая-то определенная стена. Это все стены на свете. Он все еще болел теми вопросами, которые поставила его первая книга. Он все еще искал свой путь. Временами ему казалось, что первая книга ничему его не научила, - даже верить в себя. Глухое отчаяние, сомнение в собственных силах не отпускали его, напротив, захлестывали еще яростней, ведь он уже разорвал едва ли не все узы, какие соединяли его с людьми и прежде хоть отчасти поддерживали в нем бодрость и веру. Теперь ему оставалось рассчитывать только на себя. Притом его непрестанно терзало сознание, что надо работать, обратиться наконец к будущему и завершить новую книгу. Сейчас он, как никогда, ощущал неумолимый ход времени. Когда он писал первую книгу, он был незаметен и никому не известен, и это давало ему своего рода силы, ибо никто ничего от него не ждал. А теперь, после выхода книги, он был на виду, словно в луче прожектора, и этот безжалостный луч его угнетал. От него никуда не денешься, и укрыться невозможно. Хотя славы Джордж не добился, но уже стал известен. Его уже попробовали на вкус, на цвет и на запах, о нем уже говорили. И он чувствовал: весь свет не спускает с него придирчивых глаз. Когда-то, в мечтах, он легко представлял себе длинный, быстро растущий ряд великих произведений, на деле же все оказалось не так просто. Первая книга была плодом не столько труда, сколько потребности высказаться. Это был страстный юношеский вопль, все, что копилось в душе, что он перечувствовал, видел, воображал, раскалилось добела, расплавилось - и вот наконец излилось наружу. Он, что называется, в духовном и эмоциональном смысле опростался. Но это уже позади, нечего и пробовать это повторить. А значит, новую книгу придется долго готовить, создавать в нескончаемых трудах. Стараясь исследовать свой жизненный опыт, извлечь из него всю истину, самую ее суть, стараясь понять, как же следует о нем написать, Джордж стремился во всех мельчайших подробностях возродить каждую известную ему частицу жизни. Он тратил недели, месяцы, пытаясь в точности воспроизвести на бумаге бесчисленные мелочи, то, что он называл "подлинные краски Америки", - как выглядит вход в метро, рисунок и материал надземного сооружения, вид и ощущение железных перил, тот особенный оттенок рыжевато-зеленого цвета, который видишь в Америке на каждом шагу. Потом он пытался определить словами неуловимый цвет кирпича, из которого сложено множество зданий в Лондоне, и форму английских дверных проемов, балконной двери, описать крыши и трубы Парижа и улицу в Мюнхене - и потом каждую частицу чужой архитектуры пристально разглядывал и сравнивал с ее американскими вариациями. Так он открывал для себя мир в самом простом, прямом, буквальном смысле слова. Он только еще начинал по-настоящему видеть тысячи предметов и явлений, обнаруживал связи между ними, а подчас - целые сложные системы взаимосвязей и взаимозависимости. Он был точно ученый, занимающийся какой-то новой областью химии, который впервые осознал, что случайно натолкнулся на целый новый мир, и теперь нащупывает отличительные черты, прослеживает связи, определяет очертания скрытой от глаз схемы объединения кристаллов, еще не представляя, какова вся система в целом и к чему в конечном счете он придет. Так же работала его мысль, когда он непосредственно наблюдал окружающую жизнь. Во время скитаний по ночному Нью-Йорку он видел, как бездомные бродяги рыщут по соседству с ресторанами, поднимают крышки помойных баков и роются в поисках гниющих объедков. Он видел этих людей повсюду и замечал - в тяжкий, отчаянный 1932 год их день ото дня становилось все больше. Он знал, что это за люди, ибо со многими из них разговаривал; знал, кем они были прежде, откуда появились, знал даже, чем надеются они поживиться в помойных баках. Он обнаружил во всех концах города немало мест, где люди эти спали по ночам. Охотней всего они ночевали в подземном переходе метро между Тридцать третьей улицей и Парк-авеню на Манхэттене. Однажды ночью он насчитал там тридцать четыре человека - они лежали вповалку на холодном бетоне, завернувшись в старые газеты. У пего вошло в обычай чуть не каждую ночь, в час, а то и позднее проходить по Бруклинскому мосту, и из ночи в ночь он, точно влекомый каким-то мерзким соблазном, шел в место общего пользования - в общественную уборную напротив нью-йоркского муниципалитета. Вниз вела с улицы крутая лестница, и морозными ночами уборная бывала переполнена бездомными, искавшими там приюта. Среди них были шаркающие неуклюжие старики, каких встретишь повсюду, равно в Париже и в Нью-Йорке, в добрые времена и в худые, - измочаленные, обросшие седыми лохмами и косматыми, с грязной желтизной, бородами, в драных пальто с отвисшими карманами, куда они тщательно складывали всю дрянь, которой кормились и которую целыми днями подбирали на улицах: корки хлеба, старые кости с остатками протухшего мяса да еще десятки окурков. Были здесь и другие, с Бауэри-стрит, - преступная братия, пьяницы, морфинисты, потерявшие человеческий облик курильщики опиума. Но большинство - просто обломки всеобщего кораблекрушения: честные, порядочные люди средних лет, на чьи лица наложили неизгладимую печать тяжкий труд и нужда, и молодые, зачастую совсем еще мальчишки с густыми нечесаными волосами. Они бродили из города в город, ездили в товарных поездах, голосовали на дорогах, вырванные с корнями из родных мест, никому не нужные мужчины Америки. Они кочевали по всей стране, а зимой собирались в больших городах - голодные, унылые, опустошенные, потерявшие надежду, беспокойные, не ведающие, какая сила их гонит, вечно в пути, вечно в поисках работы, готовые работать за любые крохи, только бы поддержать жалкое свое существование, и не находящие ни работы, ни самых этих крох. Здесь, в Нью-Йорке, в этом непотребном месте встреч, они, отверженные, собирались в одно людское месиво, чтобы вместе передохнуть, отогреться, хоть немного развеять отчаяние. Никогда прежде Джордж не был свидетелем ничего похожего, что было бы так оскорбительно, внушало бы такой животный ужас. Заросшие грязью люди сидели, скорчившись, на стульчаках в открытых, без дверей, кабинах - непристойное зрелище это поистине напоминало какой-то злой фарс. Порой между ними вспыхивали споры, они начинали ожесточенно ругаться и драться из-за стульчаков, которые нужны были всем скорее для отдыха, чем для чего другого. Все это выглядело мерзостно, отвратительно, от одного только сострадания можно было навек лишиться дара речи. Джордж заговаривал с этими людьми, старался побольше разузнать об их жизни, а когда уже не хватало сил смотреть и слушать, выбирался наружу и, очутившись на улице, в двадцати футах над этой ямой мерзости и страдания, упирался взглядом в гигантские гребни Манхэттена, холодно сияющие в жестоком блеске зимней ночи. Меньше чем в сотне шагов отсюда высилось здание Вулвортской компании, а чуть дальше - серебристые иглы и шпили Уолл-стрит, могучие крепости из камня и стали, в которых размещались колоссальные банки. Слепая несправедливость этого контраста была для Джорджа, кажется, горше всего, что увидел и узнал он в ту пору, - ведь повсюду вокруг, совсем рядом с этой пучиной нищеты и несчастья, в холодном свете луны высились сверкающие цитадели могущества, в чьих огромных сейфах хранилась внушительная часть богатств всего света. Ресторан закрывался. Усталые официантки уже собирались уходить и, заканчивая последние дела тяжкого рабочего дня, опрокидывали стулья вверх ножками на столы. За кассой хозяин подсчитывал дневную выручку, а один из официантов топтался близ столика Джорджа и все на него поглядывал, словно бы вежливо давал понять, что, хоть он и не торопится, но был бы рад, если б последний клиент наконец расплатился и ушел. Джордж спросил счет и дал официанту денег. Тот взял их и мигом вернулся со сдачей. Положил в карман чаевые, сказал: "Спасибо, сэр". Джордж попрощался и встал, собираясь уйти, но официант смущенно медлил рядом, будто хотел что-то сказать и не решался. Джордж поглядел вопросительно, и тогда официант, запинаясь, произнес: - Мистер Уэббер... я... мне надо бы как-нибудь с вами поговорить... посоветоваться кой о чем... конечно, если у вас найдется время, - поспешно, виновато прибавил он. Джордж снова посмотрел вопросительно, и тот, явно ободренный этим взглядом, продолжал торопливо и чуть ли не с мольбой: - Тут... тут такой случай, прямо хоть рассказ писать. Знакомые слова отдались в памяти многократным невеселым эхом. А заодно пробудили упрямое, добросовестное терпение, с каким каждый, кто хоть раз пытался кровью сердца вывести стоящую строку, кто в поте лица, без уверенности в завтрашнем дне, пером зарабатывает свой хлеб, - по долгу отзывчивости выслушивает всякого, кто думает, что и ему есть о чем рассказать. Он сделал над собой усилие, собрался с мыслями, вымученной улыбкой дал понять, что готов слушать, и ободренный бедняга официант взволнованно заговорил: - Это... этот случай мне один парень рассказал несколько лет назад, а у меня до сих пор из головы не идет. Парень-то был иностранец, - внушительно произнес официант, словно уже одно это было порукой, что история, которую он сейчас поведает, редкостная и захватывающая. - Армянин, вот кто он был. Да-да! Прямо оттуда и прикатил! - Официант многозначительно покивал. - И эта его история вся как есть армянская, - торжественно произнес официант и помолчал: пускай слушатель осознает, сколь важно это сообщение. - Он этот случай знал, он мне про это рассказал, а кроме нас двоих, больше ни одна душа про это не знает. И официант снова замолчал, глядя на слушателя лихорадочно блестящими глазами. Джордж все улыбался через силу ободряющей улыбкой, а в официанте меж тем явно спорили боязнь расстаться со своим секретом и желание поделиться; наконец, после короткой внутренней борьбы, он продолжал: - Да что уж! Вы ведь писатель, мистер Уэббер, вы на этом собаку съели. А я простой темный парень, служу в ресторане... вот если б мне рассказать все это, как полагается... найти бы такого человека, вот вроде вас, кто знает, как это делается, и чтоб он за меня рассказал... да ведь... да ведь... - Он явно боролся с собой и наконец выпалил: - Да мы бы оба разбогатели! Джорджу стало совсем тошно. Он так и знал, что этим кончится. Однако с лица его все не сходила бледная улыбка. Он нерешительно прокашлялся, но так ничего и не сказал. А официант принял его молчание за согласие - и с жаром настаивал: - Ей-богу, мистер Уэббер... да если б только я нашел кого вроде вас, кто бы мне помог с этим рассказом... написал бы все за меня, как следует быть... да я... да я... - Минуту-другую он старался побороть низменную сторону своей натуры, и вот великодушие взяло верх - и с видом человека, который и впрямь решил не скупиться, он твердо объявил: - Я б с ним напополам! Я бы... я бы ему отвалил половину!.. А на этой истории можно разбогатеть! - воскликнул он. - Я ведь хожу в кино и журнал "Правдивые рассказы" читаю... так моему рассказу это все в подметки не годится! Он их все побьет! Я уж сколько лет про это думаю, с тех самых пор, как тот парень мне все рассказал... и уж я-то знаю: этот рассказ - золотая жила, только самому-то мне не суметь его написать! Это ж... это... Теперь официант так отчаянно боролся со своей собственной осторожностью, что было тяжко смотреть. Его явно сжигала жажда раскрыть секрет, но в то же время терзали сомнения и страхи: не опрометчиво ли взять да и поведать о своем сокровище человеку все-таки незнакомому, вдруг тот его прикарманит? Он был точно мореплаватель, который в чужих морях, на неведомом коралловом острове увидал зарытый пиратами баснословный клад, и теперь его раздирают противоречивые чувства: одному не справиться, нужно обзавестись помощником. Но и страх мучит - опасно выдать тайну. Между двумя этими силами разыгрывалась сейчас яростная битва на открытом взору Джорджа поле боя - на физиономий официанта. И в конце концов он избрал простейший выход. Точно исследователь земных недр, который вытаскивает из кармана неотшлифованный алмаз неслыханной величины и ценности и хитро намекает, что в неком месте, которое ему известно, еще немало таких камней, официант решил для начала рассказать совсем немножко. - Я... сегодня я не смогу рассказать вам всю историю, - промолвил он, словно извиняясь. - Может, как-нибудь в другой раз, когда у вас будет побольше времени. Но просто чтоб вы поняли, что это за штука... - Он осторожно огляделся - не подслушает ли кто, наклонился к Джорджу и таинственно зашептал: - ...чтоб вы поняли, что это за штука... так вот, есть там такая сценка: женщина помещает в газете объявление - она, мол, даст золотую монету в десять долларов и вволю спиртного любому мужчине, кто завтрашний день ее навестит! - Поведав клиенту эту потрясающую подробность, официант посмотрел на него сверкающими глазами. - Ну вот! - Он решительно взмахнул рукой и выпрямился. - Вы, верно, сроду такого не слыхали, а? Такого ни в одном рассказе не прочтешь! Джордж недоуменно помолчал минуту и вяло согласился - да, такого он не слыхал и не читал. Но официант все смотрел лихорадочно горящими глазами, он явно ждал еще каких-то слов - и Джордж с сомнением спросил, неужто этот удивительный случай и вправду произошел в Армении. - Ну да! - воскликнул официант и усиленно закивал. - Про что я и толкую! Дело было в Армении! - Он опять помолчал, опять его раздирали опасливое недоверие и желание рассказывать дальше, лихорадочный взор его словно прожигал вопрошавшего насквозь. - Это... это... - Он еще минуту боролся с собой и наконец униженно сдался: - Ну ладно, я расскажу, - еле слышно произнес он, наклонился, доверительно оперся руками о стол. - Вот вам самая суть. Все начинается с богатой дамочки, понятно? И умолк, пытливо поглядел на Джорджа. Не зная, чего от него ждут, Джордж кивнул - ясно, мол, это обстоятельство я усвоил, - и переспросил: - В Армении? - Ну да! Ну да! - Официант кивнул. - Эта дамочка из тех мест... У ней денег - куры не клюют... Сдается мне, богаче ее нет во всей Армении. И вот влюбляется она в того парня, чуете? А он на ней прямо помешался, каждую ночь бегает к ней на свиданье. Он мне говорил, она живет в громаднющем доме, на самой верхотуре... Ну, и каждую ночь он приходит и взбирается туда к ней... черт-те куда, на тридцатый этаж, а то и выше! - В Армении? - промямлил Джордж. - Ну да! - не без досады воскликнул официант. - Там оно все и происходит! Я ж про то и толкую! Он замолчал, испытующе поглядел на Джорджа, и тот наконец спросил с приличным случаю робким интересом, отчего влюбленному приходилось так высоко забираться. - Да ведь дамочкин папаша не впустил бы его! - нетерпеливо ответил официант. - Парень только так и мог к ней попасть! Папаша запирал ее на самой верхотуре, потому как не желал, чтоб она выходила замуж!.. А потом старик помер, - с торжеством продолжал он, - чуете? Помер и все свои денежки оставил этой дамочке... и она раз - да и вышла за этого самого парня! Тут он внушительно замолчал и, с торжеством глядя на слушателя, выждал, чтоб тот переварил столь ошеломляющую новость. Потом продолжал: - Ну вот, зажили они вместе, дамочка по уши влюблена, года два все идет как по маслу. А потом парень и начни выпивать... он вообще-то был пьющий, чуете?.. только она этого не знала... они когда поженились, он первые год-два был у ней под каблучком... А потом опять принялся за старое... Оглянуться не успели, а он уж кутит ночи напролет с гулящими девками, со всякими пылкими блондинками... Ну, теперь чуете, к чему идет дело? - жадно спросил официант. Джордж понятия не имел, к чему он клонит, но глубокомысленно кивнул. - Ну, и, конечно, оглянуться не успели, а парень снялся с места, бросил свою-дамочку и прихватил с собой изрядно деньжат да всяких драгоценностей... И исчез, ровно сквозь землю провалился, - объявил официант, явно довольный таким поэтическим сравнением. - В общем, оставил ее при пиковом интересе, она, бедная, чуть не спятила. Чего только она ни делала - и сыщиков нанимала, и вознаграждение обещала, и в газетах объявления печатала, мол, вернись ко мне, ради бога... А все зазря, малый как в воду канул. Ну, проходит года эдак три, дамочка, бедная, прямо извелась, сохнет по этому парню. И вдруг, - тут он внушительно помолчал, ясно было: подошел к самому острому повороту, - возьми и стукни ей в голову одна мыслишка! - Он опять замолчал на миг, чтоб слушатель вполне оценил необычайный подвиг героини, и просто, негромко заключил: - Открывает она ночной клуб. Официант умолк, он стоял непринужденно, спокойно переплетя пальцы на животе, со скромным видом человека, который сделал все, что мог, и по праву, убежден - этого вполне достаточно. Было совершенно ясно, он ждет, чтобы слушатель надлежащим образом высказался, а покуда подобающие случаю слова не произнесены, рассказчик свою повесть продолжать не станет. Итак, Джордж собрал иссякающие силы, облизнул пересохшие губы и наконец с заминкой произнес: - В... в Армении? На сей раз и самый вопрос, и эту заминку официант воспринял как знак, что слушатель поражен чуть ли не до немоты. Он победоносно кивнул и воскликнул: - Ну да! Понимаете, дамочкина мыслишка вот какая: она теперь уж знает, что парень-то пьющий, - стало быть, рано или поздно он заявится в заведение, где полным-полно гуляк и гулящих женщин. Такой народ всегда держится вместе, это уж как пить дать!.. Ну, открыла она, стало быть, притон, вложила в него изрядно деньжат, самый получился там у них шикарный притоп. А потом и дала это самое объявление в газете. Джордж подумал, что ослышался, но физиономия официанта так и сияла, излучая ликование, и Джордж отважился спросить: - Какое объявление? - Да вот зазывное-то, я ж вам говорил. Понимаете, это она здорово придумала - как заполучить его обратно. Стало быть, дает она в газету объявление: мол, всякий мужчина, кто придет завтра в ее клуб, получит золотую монету в десять долларов и вволю спиртного. Она так считала - на это он клюнет. Он наверняка уже на мели, прочитает объявление и заявится... Так оно и получилось. Выходит она на другое утро и видит - стоит очередь во всю улицу, а первым в очереди этот самый парень. Ну, вытащила она его из очереди, кассиру велела дать всем остальным по десять долларов и поставить им выпивку, а парню говорит: ты, мол, ничего не получишь. Он как вскинется: "Это почему же?" Дамочка-то была в густой вуали, так он ее не признал. Ну, она говорит, не могу, мол, на тебя положиться, какой-то ты не такой... ну, и, понимаете, опять за старое: давай, мол, поднимемся ко мне, я с тобой потолкую, погляжу, все ли с тобой ладно... Ясно вам? Джордж неопределенно кивнул. - И что дальше? - спросил он. - То-то, что дальше! - воскликнул официант. - Повела она его наверх. - Тут он наклонился, уперся кончиками пальцев в стол и трепетным шепотом докончил: - И... подняла... вуаль! Наступила благоговейная тишина, официант, все еще наклонясь и упираясь пальцами в стол, с какой-то странной, чуть заметной улыбкой блестящими глазами смотрел на слушателя. Потом медленно выпрямился во весь рост, все еще едва заметно улыбаясь, испустил тихий, долгий, как наступление вечера, вздох и замер. Молчание длилось, длилось и стало уже тягостным, и тогда Джордж неловко заерзал на стуле и спросил: - А... а дальше что? Официант был ошеломлен. В изумлении он вытаращил глаза, он буквально онемел от подобной тупости. - Да... да ведь это все! - вымолвил он наконец, и на лице его выразилось жестокое разочарование. - Неужто вам не понятно? Это все. Дамочка поднимает вуаль, он ее признает, чего вам еще!.. Она его нашла! Опять его заполучила! Они опять вместе!.. Вот и весь рассказ! - Он был обижен, раздосадован, даже сердит. - Чего ж тут не понять... - До свиданья, Джо. Это как раз уходила последняя официантка и, проходя мимо них, попрощалась. То была стройненькая изящная блондиночка. В негромком ее голоске звучало небрежное дружелюбие - так же запросто, по-приятельски она весь день разговаривала с клиентами - милый был голосок и немного усталый. Она приостановилась было, и в резком свете черты ее словно заострились, а под ясными серыми глазами отчетливей обозначились темные круги. В лице этом была прелесть хрупкой маски, тонкость линий, какая часто встречается у девушек в большом городе, у которых в жизни только и есть что труд да тяжкая юность. Взглянешь на такую девушку, и становится грустно: сразу видно, что эта прелесть ненадолго. Тихий небрежный голосок прервал запальчивые словоизлияния официанта, и тот обернулся с некоторым даже испугом. Но, увидев девушку, сразу преобразился, изрезанное морщинами лицо его смягчилось, неожиданно засветилось добротой. - А, Билли! До свиданья, крошка. Она вышла, и торопливый стук каблучков по асфальту стал удаляться. Еще минуту официант смотрел ей вслед, потом снова обернулся к единственному оставшемуся клиенту и с какой-то кривой неопределенной улыбкой, затаившейся в жестких морщинах у рта, сказал очень спокойно и небрежно - так мужчины говорят о том, что уже сделано, известно и непоправимо: - Видали эту крошку?.. Пришла она сюда примерно два года назад, взяли ее на работу. Откуда она приехала, не знаю, наверно, из какого-нибудь захолустного городишка. Прежде она была хористка, плясала в каком-то дрянном разъездном театришке... пока ноги не отказали... В нашем деле их таких полным-полно. Да, проработала она эдак с год, а потом прилепилась к одному грязному сутенеру - он к нам сюда захаживал. Знаете эту породу, их издалека учуешь, от них так и разит подлостью. Я бы мог ее предупредить. Да что толку, черт возьми? Они разве станут слушать... только ты же и окажешься кругом виноват... Нет, они до всего должны дойти сами, чужим умом не проживешь. Ну, я и не стал вмешиваться, ничего не поделаешь... Месяцев эдак шесть - восемь назад девушки наши распознали, что она беременная. Хозяин ее уволил. Он парень неплохой, но его тоже можно понять, черт возьми! При нашей работе как их держать в таком положении?.. Три месяца назад родила она и опять получила у нас работу. Малыша, слыхать, сдала куда-то в сиротский дом. Я его не видал, но, говорят, малыш что надо, Билли от сынишки без ума, каждое воскресенье его навещает... Она и сама крошка что надо. Официант умолк, он смотрел задумчиво, отрешенно, лицо у него было скорбное, но спокойное. Потом он негромко, устало сказал: - А, черт, рассказать бы вам, что у нас тут творится каждый божий день... чего только не насмотришься, не наслушаешься... какой народ тут бывает, какие происшествия случаются. Ох, и устал же я от всего этого, тошно мне. Бывает, так все опостылеет, кажется, пропади он пропадом, этот наш кабак, век бы его больше не видать. Бывает, раздумаешься: нет, это не место, как бы здорово жить по-другому! А то вот всю жизнь только и делаешь, что прислуживаешь всяким болванам, всегда ты под рукой, и прислуживаешь им, и глядишь, как они приходят да уходят... и жалеешь какую-нибудь крошку, когда она влюбится в идиота, а об него ноги обтереть и то противно... и думаешь, ну, как не нынче-завтра попадет она в переплет... Господи, сыт я всем этим по горло! Он опять замолчал. Теперь он смотрел куда-то вдаль, на лице застыло чуть циничное сожаление и покорность, выражение это нередко замечаешь у людей, которые много повидали в жизни, на себе испытали, как судьба груба и неласкова, и понимают, что ничего тут, в общем, не поделаешь, ничего не скажешь. Наконец он глубоко вздохнул, стряхнул с себя задумчивость и снова стал таким, как всегда. - Ух, черт подери! - с прежним пылом воскликнул он. - Наверно, здорово это, мистер Уэббер, когда умеешь писать книги и рассказы, когда язык хорошо подвешен... слова так и льются... ходи куда хочешь, работай, когда пожелаешь! Вот возьмите хоть эту историю, что я вам рассказал, - серьезно продолжал он. - Сам-то я неученый, а если б кто вроде вас мне помог, записал бы все это, как следует быть... вот ей-ей, мистер Уэббер, это ж для всякого счастливый случай, на этом же разбогатеть можно... а я готов все пополам! - В голосе его зазвучала мольба: - "Мне эту историю когда-то один знакомый рассказал... кроме нас двоих, никто про это не знает. Он был армянин, я уж вам говорил, и все это там и случилось..." Знать бы мне, как их пишут, рассказы, это ж прямо золотая жила... Было далеко за полночь, круглая луна плыла на запад над холодными, пустынными улицами погруженного в сон Манхэттена. А прием был в разгаре. Мраморный с золотом зал огромного отеля превратили в волшебную страну. Посредине из фонтана с непременными нимфами и фавнами взлетали вверх подсвеченные струи воды, там и сям зеленели беседки, оплетенные вьющимися благоухающими розами в цвету. Вдоль стен выстроились цветущие оранжерейные деревья в кадках, сверкающие мраморные колонны были увиты диким виноградом и гирляндами, и разноцветные фонарики струили сверху мягкий свет. Взору открылась лесная поляна из "Сна в летнюю ночь", где некогда пировала и резвилась королева Титания. То было редкостное экзотическое зрелище, достойная оправа для богатой беспечной молодежи, для которой все это приготовили. Воздух напоен был великолепными духами и полон беспокойной, будоражащей, чувственной музыки. По натертому до блеска полу скользили десятки танцующих пар, томных девушек в ослепительных вечерних туалетах: обнимали гибкие розовощекие йельцы и гарвардцы в отлично сидящих черных фраках и белых сорочках. То был прием в честь первого выезда в свет баснословно богатой молодой особы - подобных приемов не видывали давным-давно, даже и до краха биржи. Об этом приеме уже чуть не месяц взахлеб писали газеты. Говорили, что во время катастрофы отец красавицы потерял не один миллион, но, видно, несколько жалких грошей у него еще осталось. И для дочери, которая когда-нибудь унаследует остатки нелегко доставшегося ему богатства, что уцелели в эти губительные годы, он теперь сделал все, что полагалось, чего от него ждали, что было необходимо и неизбежно. Сегодня ее "представляли свету", который знал ее с самого ее рождения, и весь "свет" был тут. Начиная с этого вечера улыбающееся личико девушки с несколько даже утомительной неизменностью будет появляться в положенном месте воскресных газет, и вся страна ежедневно будет в курсе всех важных мелочей ее жизни: что ела, что надела, куда ездила, с кем ездила, какой ночной клуб почтила своим присутствием, кому из молодых людей и на какой ипподром посчастливилось ее сопровождать, в каких благотворительных делах она участвовала и где разливала чай. Ибо теперь на целый год, до тех пор пока из нового урожая богатых и очаровательных дебютанток газетные фотографы не выберут другую девицу на роль новой Главной американской дебютантки, это беспечное веселое создание станет для американцев тем же, чем для англичан - английская принцесса, и примерно по тем же причинам: потому что она - дочь своего отца и потому что отец ее - один из властителей Америки. Миллионы будут читать о каждом ее шаге и завидовать ей, а тысячи по мере сил и возможностей станут ей подражать. Станут покупать дешевые подделки под ее дорогие платья, шляпы, белье, станут курить те сигареты, красить губы той помадой, есть те супы, спать на тех матрацах, для соблазнительной рекламы которых, что печатается на обратной стороне журнальных обложек, она милостиво разрешит себя фотографировать, - они станут покупать все это, отлично зная, что богатая девица устанавливает эти моды за деньги (разве она не дочь своего отца?), но, конечно же, ради милой нашему сердцу благотворительности и в интересах общества. На широкой улице перед огромным отелем и на всех прилегающих улицах стояли у обочин сверкающие черные лимузины. В одних шоферы дремали, привалясь к рулю, в других зажгли внутри свет и читали бульварные листки. А остальные - их было большинство - вылезли из машин и, сойдясь небольшими кружками, курили, болтали, коротали время, пока услуги их не понадобятся снова. На тротуаре подле входа в отель, у широкого навеса, под которым можно было укрыться от ветра, собралась и спорила самая большая группа шоферов в щегольских ливреях. Рассуждали о политике, о международной экономике, и главными спорщиками оказались толстяк-француз с нафабренными усами, настроенный весьма революционно, и маленький, с ногами как спички, американец - у него было жесткое, иссеченное морщинами лицо, птичьи глаза-бусинки и порывистые нетерпеливые движения истинного нью-йоркского жителя. Когда Джордж Уэббер, которого случайно занесло сюда в его ночных странствиях, поравнялся с ними, яростный спор был в самом разгаре, и Джордж остановился послушать. Место действия, обстановка, разительное несходство меж двумя главными спорщиками - все это придавало происходящему вид нелепый и фантастический. Толстяк-француз, чьи щеки так и рдели от холода и пыла, в запальчивости пританцовывал, непрестанно размахивал руками и говорил без умолку. Он наклонялся вперед, изящно соединял большой и указательный пальцы в кружок - весьма красноречивый жест, знак глубокого убеждения, что доводы его в пользу немедленной кровопролитной мировой революции исчерпывающи, логичны, непоколебимы и неопровержимы. И всякий раз, как кто-нибудь пытался ему возразить, он только еще больше распалялся, еще яростней доказывал свое. Наконец его не слишком прочно усвоенный английский не выдержал и стал сдавать под напором волнения. Теперь воздух оглашали несчетные проклятия, бранные словечки, азартные крики вроде: "Mais oui!.. Absolument!.. C'est la verite!" [Ну да, еще бы!.. Безусловно!.. Это чистая правда! (фр.)] и язвительный смех: толстяку невыносимо было видеть, что есть на свете тупицы, неспособные понять его правоту. - Mais non! Mais non! - вопил он. - Vous avez tort!.. Mais c'est stupide! [Да нет же! Ошибаетесь!.. Это просто глупо! (фр.)] - восклицал он, в отчаянии потрясал пухлыми руками и, словно не в силах больше терпеть, поворачивался и шел прочь, но тут же возвращался, и все начиналось сначала... Меж тем главная мишень его красноречия - маленький тонконогий американец с птичьими глазками - никак ему не мешал. Он стоял, привалясь к стене отеля, покуривал и неотрывно, с невозмутимым равнодушием смотрел на француза. Наконец и он вставил слово: - Давай, французик, давай... А кончишь трепаться, может, и у меня найдется что сказать. - Seulement un mot! [Одно только слово! (фр.)] - еле переводя дух, ответил француз. - Одна слово! - внушительно произнес он, выпрямился во весь росточек и поднял указующий перст, будто собрался пророчествовать. - Я скажу еще одна слово! - Давай, давай, - равнодушно и устало отозвался маленький американец. - Может, на одно слово тебе полтора часа хватит. Тут подошел еще один шофер, судя по внешности немец, с грубо вытесанной физиономией и ярко-голубыми глазами, и, сияя, словно только что сделал некое приятное открытие, объявил: - Нофость! У меня тля фас нофость! Я кофориль mit [с одним (нем.)] один шофер, он жил в Расий, и он кофорит, там еще хуже, чем... - Non! Non! - прокричал француз, красный от гнева и возмущения. - Pas vrai!.. Ce n'est pas possible! [Нет, нет! Неправда!.. Этого не может быть! (фр.)] - О, господи, - сказал американец и нетерпеливо, с отвращением отшвырнул сигарету. - Что вы, ребята, никак не проснетесь? Вы ж не в России! Вы в Америке! Ведь вот беда с вашим братом - там, у себя, вы жили как попало, ни к чему не приучены, а только приехали сюда, где можно жить по-человечески, и сразу хотите все разнести в пыль. Тут все заговорили разом, и жаркий беспорядочный спор стал еще яростней. Но разговор все крутился вокруг одного и того же. И Джордж пошел прочь, в ночную тьму. Люди, которые вынуждены жить в наших больших городах, зачастую трагически одиноки. Жители этих ульев во многих отношениях современные двойники Тантала. Они умирают от голода, окруженные изобилием, Кристальная струя течет подле их губ, но отступает, едва они к ней потянутся. Виноградная лоза клонится под тяжестью золотых кистей, вот она уже совсем близко, но стоит протянуть руку - и она отпрянет. В начале своей великой легенды о Моби Дике Мелвилл рассказывает, что в его время всякий раз, как удавалось улучить минуту, горожане шли на пристань, на самый край мола, и стояли там, глядя в море. Но в современном большом городе нет моря, на которое можно глядеть, а если и есть, то оно так далеко, так недостижимо, отгорожено столькими стенами из камня и стали, что до него не добраться. И теперь, когда горожанин смотрит вдаль, он смотрит в битком набитую пустоту. Не отсюда ли одиночество и бездуховность городских юнцов, шестнадцати - восемнадцатилетних мальчишек, которые по вечерам или в праздничные и воскресные дни оравами шатаются по улицам, дико, бессмысленно орут и перекликаются на каком-то тарабарском языке, и каждый, стараясь переплюнуть остальных, изощряется в невеселом свисте, в несмешных остротах и шутках, до того убогих, беспросветно глупых, что берет и жалость и стыд? Где у этих ребят веселость, где хорошее настроение, бьющая через край радость - извечные приметы юности? Кажется, будто эти жалкие создания, - а их миллионы, - родились лишь наполовину людьми, никогда они не знали невинности, они так и родились стариками, вялыми, тусклыми и опустошенными. И что ж тут удивляться? Таков мир, в котором они родились! Их вскормила тьма, их отлучили от груди насилие и грохот. Их вспоил булыжник, их истинной матерью была улица - в этой бесплодной вселенной не вздувались подгоняемые ветром стремительные паруса, здесь не часто случалось ступать по земле, не слышно было птичьего пения и взгляд становился жестким, незрячим, оттого что вечно упирался в каменные стены. В прежние времена, когда художник хотел изобразить ужас одиночества, он писал пустыню или голые скалы, и среди этого запустения - человека, совсем одного: так одинок пророк Илия в пустыне, и его кормят вороны. Но современный художник, желая изобразить самое отчаянное одиночество, напишет улицу любого нашего большого города в воскресный день. Представьте захудалую, убогую улицу в Бруклине, быть может, и не сплошь застроенную многоквартирными домами и оттого лишенную даже суровой первозданности нищеты, это просто улица кирпичных складов и гаражей, а на углу табачная лавочка, или фруктовый ларек, или парикмахерская. Представьте воскресный день в марте - уныло, пустынно, свинцово-серо. И представьте кучку мужчин: американцы, трудовой люд, одетые по-воскресному - в дешевых костюмах из магазина готового платья, в новых дешевых башмаках, в дешевых стандартных шляпах из неизменного серого фетра. Вот и вся картина. Мужчины толпятся на углу перед табачной лавочкой или закрытой парикмахерской, по унылой пустой улице изредка промчится автомобиль, а вдали безучастно грохочет поезд надземки. Часами толпятся они на углу и ждут, ждут, ждут... Чего же? А ничего. Ровно ничего. И потому-то картина так и дышит трагическим одиночеством, ужасающей пустотой, мерзостью запустения. Ощущение, знакомое сегодня каждому горожанину. И все же... все же... Это тоже правда, и в этом своеобразное противоречие Америки - те самые мужчины, что толпятся воскресным днем на углу и ждут неизвестно чего, исполнены неугасимой надежды, неиссякаемого оптимизма, неистребимой веры, что вот-вот что-то переменится, что-то наверняка произойдет. Это удивительное свойство американской души, и оно немало способствует странности и загадочности нашего бытия, в котором так неправдоподобно переплелись жестокость и нежность, невинность и злодеяние, одиночество и доброе товарищество, отчаяние и ликующая надежда, страх и мужество, безымянный ужас и возвышающая убежденность, грубое, бездушное, ничем не прикрытое, мрачное, разъедающее душу безобразие - и красота столь пленительная, столь покоряющая, что язык немеет и нет слов, чтобы о ней рассказать. Как объяснить эту безымянную надежду, лишенную, кажется, всех разумных оснований? Не знаю. Но если б вы подошли вон к тому очень, неглупому с виду шоферу грузовика, что стоит и ждет вместе с другими, и спросили его об этом, и если б он понял вопрос (а он не поймет), и если б он сумел облечь свои чувства в слова (а он не сумеет), он ответил бы вам примерно так: - Март у нас нынче, март... день воскресный, месяц март, вот мы тут, в Бруклине, и околачиваемся на углах, на холоду. Это ж надо, сколько их, углов, в нашем-то Бруклине, а настоящего-то своего угла ни у кого сроду не было. Черт его дери! В марте в воскресный день спишь допоздна, потом встанешь, газетку почитаешь что посмешней да про спорт. Пожуешь чего-нибудь. А потом оденешься, время уже за полдень, оставишь жену, оставишь газетенки эти, пусть их на полу валяются, и выйдешь на улицу, а там - Бруклин, месяц март у нас, и вот стоишь на углу, у нас в воскресный день этих углов тысячи. В марте месяце нам без угла никак нельзя, и стена нужна - прислониться, и крыша бы какая-никакая, и дверь. Должно ж найтись где-то местечко, где тебе дверь отворят и под крышу пустят в марте месяце, да только его никак не найти. Вот мы и околачиваемся на улице, на углу, а холодище, зима еще, небо все в тучах, оденешься по-воскресному и стоишь, и кругом еще знакомый народ - стоим перед парикмахерской, дверь присматриваем. А вот летом... Так прохладно, так славно нынче вечером; во тьме, в паутине бруклинских джунглей, слышны миллионы шагов, и даже не верится, неужто был в Бруклине месяц март и мы не могли найти дверь. Нынче вечером отворены миллионы дверей. Для всех найдется дверь, и все распахнуты настежь, нынче вечером все перемешалось и в отдаленье - грохо