. Он вперевалку шел по перрону, и все вокруг ощущали в нем непринужденную, но властную значительность. Его едва ли можно было принять за дельца, да притом дельца расчетливого и ловкого. Весь его облик скорее наводил на мысль о прирожденной, безотчетной склонности к богеме. Напрашивалась догадка, что он из военных - не из породы прусских офицеров, а из тех гуляк, кто уже отслужил свое, но еще недавно служил с удовольствием, радовался шумливому буйному товариществу, обжорству, выпивкам, похождениям с женщинами - да так оно и было. Во всем его облике ясно читался огромный вкус к жизни. При встрече с ним каждый угадывал это в первую же минуту, оттого ему и улыбались. Казалось, в нем играет хмель, широкая натура, чуждая условностей. Вся повадка выдавала стихийную силу, что вырвалась за пределы привычного, заведенного порядка вещей. Он был из тех, кого распознаешь мгновенно, кто ярко и светло выделяется на фоне житейской серости, из тех, в ком ощущаешь неодолимое притягательное тепло, красочность и страсть. Его тотчас заметишь в любой толпе - совсем особенный, отдельный, он властно приковывает все взгляды, на него смотрят с волнением, с жадным интересом и долго будут помнить, хоть и видели-то краткий миг, как помнят единственную в пустом доме комнату, в которой была мебель и пылал камин. И вот сейчас, еще издали, он стал шутливо грозить Джорджу пальцем и укоризненно качать большой головой. Подойдя, он хмельным гортанным голосом затянул начало непристойной песенки, которой он обучал Джорджа и которую они часто вместе певали в бесшабашные вечера, что проводили в доме Левальда. - Lecke du, lecke du, lecke du die Katze am Arsch... [Полижи, полижи, полижи-ка киску... (нем.)] Эльза вспыхнула, но Левальд в последнюю минуту оборвал себя на полуслове и, снова погрозив Джорджу пальцем, воскликнул: - Ach du! [Ах ты! (нем.)] - И потом, жуликовато помаргивая маленькими глазками и все время грозя пальцем, лукаво и ликующе протянул: - Плути-ишка! Плути-ишка! - И вдруг весело воскликнул: - Джордж, дружище! Где тебя, плута, носило? Я вчера тебя весь вечер искал, а ты как сквозь землю провалился! Джордж не успел ответить - подошел Хейлиг с сигаретой в зубах. Джордж вспомнил, что эти двое уже встречались, но сейчас ни Хейлиг, ни Левальд ничем не обнаружили, что знают друг друга. Напротив, при виде маленького Хейлига веселое добродушие Левальда как ветром сдуло, на лице его застыло выражение ледяной сдержанности и подозрительности. Джордж так растерялся, что забыл о приличиях, и вместо того, чтобы познакомить Левальда с Эльзой, запинаясь, представил ему Хейлига. Тогда Левальд соизволил его заметить - чопорно, сухо поклонился. Хейлиг еле кивнул и ответил таким же холодным взглядом. Джордж совсем смутился и не знал, как быть, но тут Левальд вновь показал себя хозяином положения. Он повернулся к Хейлигу спиной и с прежней шумной, бьющей через край веселостью, схватив Джорджа за плечо мясистой ручищей и любовно похлопывая его другой рукой, закричал: - Джордж! Где ж тебя носило, плутишка ты этакий? Почему в последние дни ко мне не заглядывал? Я ж тебя ждал! - Да я... я... - начал Джордж, - право, я собирался зайти, Карл. Но я ведь знал, что ты придешь меня проводить, и как-то так получалось, что я не попадал в твои края. Понимаешь, столько дел оказалось... - И у меня тоже! - воскликнул Левальд, дурашливо подчеркивая последнее слово. - У меня тоже, - повторил он. - Но я-то... я для друзей всегда нахожу время, - с упреком сказал он, и все похлопывал Джорджа по плечу, из чего явствовало, что не так уж он обижен. - Карл, - сказал наконец Джордж, - ты, конечно, помнишь фрау фон Колер? - Aber naturlich! [Ну разумеется! (нем.)] - воскликнул тот с преувеличенной любезностью, с которой всегда обращался к женщинам. - Как поживаете, Gnadige Frau? [сударыня (нем.)] - сказал он и продолжал по-немецки: - Могу ли я забыть удовольствие, которое вы доставили мне, посетив один из моих приемов! Но с тех пор я ни разу не видел вас и все реже и реже видел старину Джорджа. - Тут он обернулся к Джорджу и, грозя ему пальцем, снова перешел на английский: - Ах ты плут! - сказал он. Его игривая любезность не произвела на Эльзу ни малейшего впечатления. Лицо ее оставалось все таким же суровым. Она не давала себе труда скрыть пренебрежение к Левальду и лишь окинула его равнодушным взглядом. Однако Левальд словно бы ничего не заметил и опять шумно и цветисто обратился к ней по-немецки: - Gnadige Frau, я вполне могу понять, почему вышеупомянутый Джордж меня покинул. Он нашел нечто куда более увлекательное, чем все, что мог ему предложить бедняга Левальд. - Тут он снова обернулся к Джорджу и, хитро помаргивая крохотными глазками и грозя пальцем перед самым носом Джорджа, лукаво и нелепо промурлыкал: - Плу-ут! Плути-ишка! - словно говоря: "Ага, негодник, попался!" Эту речь Левальд произнес единым духом в своей особой манере, - в манере, что вот уже тридцать лет известна всей Европе. Он грозил Джорджу пальцем с этакой детски наивной шаловливостью, и к Эльзе обращался грубовато, весело, дружелюбно и добродушно. И казалось - вот простая душа, сколько обаяния, сколько радостной доброжелательности ко всем на свете. Джордж не раз видел ату его повадку, когда тот при нем знакомился с новым автором, принимал кого-нибудь у себя в издательстве, когда разговаривал по телефону или приглашал друзей на прием. И вот сейчас Джордж снова наблюдал глубокую разницу между манерой поведения и человеческой сутью. Грубоватая, дружелюбная откровенность была лишь маской, в которой Левальд представал перед миром - так прикрывается изысканной грацией умелый матадор, готовясь нанести решительный удар нападающему быку. За этой маской скрывалась его истинная душа - хитрая, ловкая, изворотливая, коварная. Джордж снова заметил, какие у Левальда мелкие, острые черты. Большая светловолосая голова, широкие плечи и пухлые, отвислые, багрово-румяные щеки любителя выпить - все это было крупно, даже величественно, однако все прочее не подтверждало этого впечатления. Рот был на редкость крохотный и чувственный, и всегда на губах играла бесстыдная усмешечка, было в ней что-то хитрое, пронырливое, словно он втайне облизывался и у него постоянно слюнки текли в предвкушении всяческих непристойных пикантностей. И носик тоже маленький, востренький, ко всему принюхивающийся. И маленькие, голубые глазки поблескивали коварной веселостью. Чувствовалось, что они все подмечают, им открыта вся человеческая комедия и они втихомолку наслаждаются ею, да притом еще в хитро забавляются ролью грубоватого простака, которую играет их обладатель. - Постойте-ка! - вдруг воскликнул Левальд и распрямил плечи, словно стараясь мгновенно стать серьезным. - Я вам кое-что принес от моя муж... Что такое? - прибавил он, когда Джордж ухмыльнулся, и с простодушным видом растерянно, вопросительно поглядел на всех троих. То была обычная для его ломаного английского ошибка. Он всегда называл жену "моя муж" и нередко говорил Джорджу, что когда-нибудь он тоже найдет себе "хорошая муж". Но произносил он это слово с таким забавным простодушием, голубые его глазки на розовом пухлом лице поблескивали так ангельски невинно, что Джордж не сомневался: он ошибается нарочно, чтобы посмешить. Увидев, что Джордж смеется, Левальд озадаченно повернулся к Эльзе, потом к Хейлигу и, понизив голос, быстро спросил: - Was, denn? Was meint Chorge? Wie sagt man das? Ist das nicht richtig englisch? [Что такое? Почему Джордж смеется? Что я такое сказал? Как это надо сказать по-английски? (нем.)] Эльза демонстративно отвернулась, словно не слышала его вопроса и больше не желала с ним разговаривать. Хейлиг тоже не ответил, лишь смотрел на Левальда все так же отчужденно и подозрительно. Однако холодность слушателей нисколько не смутила Левальда. Он комически пожал плечами, словно все это было выше его понимания, опять обернулся к Джорджу и сунул ему в карман небольшую фляжку немецкого коньяку, пояснив, что это "прислала" его "муж". Потом достал прелестно переплетенную тоненькую книжку, которую написал и проиллюстрировал один из его авторов. Он держал ее в руках и любовно перелистывал. То было комическое жизнеописание - Левальд от колыбели до зрелости, - написанное в духе грубого гротеска, и, однако, эта безжалостная пародия, этот жестокий юмор обладает особой силой, и тут немцы не знают себе равных. На одном рисунке младенец Левальд, он же младенец Геркулес, душит двух грозных змей с головами его главных конкурентов-издателей. На другом юноша Левальд - подобно Гаргантюа - заставил жителей своего родного Кольберга в Померании покинуть тонущий город. Еще на одном Левальд - молодой издатель - сидит за столиком в кафе Энны Маенц и ловко отгрызает от края бокала куски стекла; он и в самом деле проделывал такое, чтобы, как сам он объяснял, "разрекламировать себя и свое дело". Левальд заранее надписал Джорджу этот любопытный томик и подписался, а ниже поставил строки все той же непристойной песенки: "Lecke du, lecke du, lecke du die Katze am Arsch". Сейчас он захлопнул книжку и сунул ее Джорджу в карман. И в эту минуту толпа всколыхнулась. Блеснул свет, носильщики двинулись по перрону. Джордж посмотрел вдоль путей. Подходил поезд. Он быстро приближался, огибая Зоологический сад. Огромная локомотивья морда с буферами, обведенными ярко-красной каймой, тупо надвинулась, миновала их, жарко дыша паром, и замерла. Скучный ряд вагонов посредине прерывался сверкающим красным пятном вагона-ресторана. Все пришло в движение. Носильщик поднял тяжелый багаж Джорджа, быстро взобрался по ступенькам и нашел ему купе. В воздухе стоял слитный гул голосов, взволнованный шум расставаний. Левальд схватил Джорджа за руку и, то ли похлопывая его по плечу другой рукой, то ли обнимая, сказал: - Auf Wiedersehen [до свиданья (нем.)], старина Джордж! Хейлиг быстро и крепко пожал ему руку, горькое лицо его исказилось, словно от слез, и дрожащим, глубоким и трагическим голосом он произнес: - Прощайте, прощайте, дорогой. Потом Левальд и Хейлиг отвернулись, и Джорджа обняла Эльза. Плечи ее вздрагивали. Она плакала. - Будь добрым, - говорила она сквозь слезы, - будь благородным, таким, каким я тебя знаю. Будь верующим. - Она обняла его крепче и, задыхаясь, прошептала: - Обещай. Он кивнул. И они слились: бедра ее разомкнулись и стиснули его ногу, пышное тело податливо прильнуло к нему, их губы неистово впились друг в друга - в последний раз они соединились в любовном объятии. А потом он поднялся в вагон. Проводник захлопнул дверь. Поезд тронулся еще до того, как Джордж дошел до своего купе. И все эти люди, их лица, их жизнь стали медленно отступать. Хейлиг все шел по перрону и махал шляпой, лицо его по-прежнему искажала скорбная гримаса. За ним, совсем рядом с поездом, шла Эльза - лицо суровое, отрешенное, рука прощально поднята. Левальд сорвал с себя шляпу и махал ею, светлые волосы в беспорядке вздымались над раскрасневшимся, хмельным лицом. - Auf Wiedersehen, старина Джордж! - жизнерадостно крикнул на прощанье Левальд. Потом сложил руки рупором и завопил - Lecke du! - И Джордж увидел, как его плечи затряслись от смеха. Потом поезд круто повернул. И все они исчезли. 41. ПЯТЕРО ЕДУЩИХ В ПАРИЖ Поезд набирал скорость, мимо неслись улицы и дома западной части Берлина - солидные уродливые улицы и тяжеловесные уродливые дома в старонемецком стиле, по так красила их приветливая зелень и веселые ящики с алой геранью под окнами, так веяло порядком, обстоятельностью и покоем, что они всегда казались Джорджу знакомыми и милыми, точно тихие улочки и дома какого-нибудь маленького городка. Поезд уже мчался через Шарлоттенбург. Не останавливаясь, миновали они станцию, на перроне люди ждали городскую электричку - и, как всегда, сердце Джорджа сжалось томительным ощущением утраты. Упорно набирая скорость, длинный состав плавно мчал по эстакаде на запад. Джордж не успел опомниться, как они уже неслись через предместья Берлина вон из города. Миновали аэродром. Промелькнули ангары, стайка сверкающих самолетов. Вот один серебристый самолет дрогнул, промчался по взлетной дорожке, задрал хвост, медленно отделился от земли и исчез из виду. И вот город остался позади. Знакомые лица, люди, голоса, что были с ним всего лишь пять минут назад, уже казались далекими, как сон - они замкнуты в ином мире, в мире тяжеловесного кирпича и камня и мостовых, где теснятся бок о бок, точно в огромном улье, четыре миллиона жизней, в мире надежд и страхов, ненависти, боли и отчаяния, любви, жестокости и верности, - в мире, имя которому Берлин. И вот уносится назад Бранденбургская равнина, пустынная, плоская северная земля, о которой он всегда слышал, что она уродлива, а она так ему растревожила душу, оказалась такой удивительной, незабываемо прекрасной. Теперь поезд со всех сторон обступили безлюдные, хмурые леса, выше всех деревьев возносились одинокие сосны, - прямые и стройные, как корабельные мачты, несли они на верхушках нетяжкий груз иглистой вечной зелени. Голые стволы их сияли дивной золотистой бронзой, словно обрел плоть некий волшебный свет. И меж стволами тоже все волшебно. Сумрак под кронами сосен такой золотисто-коричневый, и золотисто-коричневая земля без единой травинки, и сосны стоят одинокие, каждая сама по себе, - лес мачт, залитый тревожащим душу светом. Порою лес исчезал, свет вырывался на простор, и поезд мчался по ровной обработанной земле, бережливо распаханной до самой железнодорожной насыпи. Мимо проносились фермы - постройки, крытые красной черепицей, аккуратно, будто по линеечке, расставленные дома, хлева и амбары. А потом поезд снова погружался в тревожащее душу волшебство леса. Джордж открыл дверь купе, вошел и сел подле двери. Напротив, в углу у окна, сидел молодой человек и читал книгу. Одет он был по последней моде и выглядел весьма элегантно. Спортивного покроя пальто в мелкую фигурную клетку, великолепный серый жилет из дорогой ткани под замшу, светло-серые брюки тоже из превосходного дорогого материала и серые замшевые перчатки. Он не походил ни на американца, ни на англичанина. В костюме его была щегольская, чуть ли не слащавая элегантность, которая отдавала чем-то среднеевропейским. И Джордж изумился, когда увидел, что этот франт читает американскую книгу: популярный труд по истории под названием "Сага о демократии" с маркой известной американской фирмы. Он озадаченно размышлял над столь странным сочетанием знакомого и незнакомого, но тут послышались шаги, голоса, дверь отворилась, и в купе вошли мужчина и женщина. То были немцы. Женщина миниатюрная и уже немолодая, но пухленькая, живая, соблазнительная, с очень светлыми, совсем соломенными волосами и синими, как сапфиры, глазами. Она быстро, возбужденно говорила что-то своему спутнику, потом повернулась к Джорджу и спросила, свободны ли два других места. Он ответил, что, вероятно, свободны, и вопросительно посмотрел на молодого щеголя в углу. Молодой человек на довольно ломаном немецком сказал, что места эти как будто свободны, и прибавил, что сам он сел в поезд на Фридрихштрассе и в купе никого не было. Женщина энергично, удовлетворенно кивнула и быстро, властно заговорила со своим спутником, - он вышел и тотчас вернулся с их багажом: двумя саквояжами, которые он уложил в сетку над их головами. Эти двое казались не слишком подходящей парой. Женщина, хоть и гораздо привлекательней мужчины, явно была много старше - с виду лет под сорок, а то и сорок с хвостиком. Черты ее почти уже утратили свежесть и упругость юности, в уголках глаз виднелись тонкие морщинки, и по лицу ясно было, что это женщина зрелая, наделенная живым нравом, а также и мудростью, которая приходит с опытом. Фигура ее привлекала прямо-таки бесстыдной чувственностью, той откровенной соблазнительностью, которая нередко свойственна людям театра - хористкам или девицам из комического представления со стриптизом. На всем облике этой женщины словно бы лежала некая печать принадлежности к театральному миру. Во всей повадке ощущалась та преувеличенная пылкость, которая отличает и выделяет людей, причастных сцене. Рядом с нею, такой уверенной в себе, такой искушенной и властной, так явственно отмеченной печатью театральности, спутник ее казался еще моложе, чем был на самом деле. Лет двадцати шести или около того, выглядел он совсем мальчишкой. От этого высокого, белокурого, довольно красивого молодца со свежим румянцем на щеках смутно веяло деревенским, слегка растерянным простодушием. Видно было, что ему не по себе, он не спокоен и не привычен к путешествиям. Почти все время он сидел, опустив голову или отвернувшись, и, если женщина не заговаривала с ним, молчал. Когда же она обращалась к нему, он весь вспыхивал от смущения, его свежие румяные щеки густо багровели и пылали, точно два ярких флага. Джордж терялся в догадках: кто они? Зачем едут в Париж? Что их связывает? Почему-то чувствовалось, что это отнюдь не семейные узы. Эти двое явно не брат и сестра и, уж конечно, не муж и жена. Память услужливо подсовывала старую притчу о деревенском простаке, попавшем в сети бессердечной городской соблазнительницы, - быть может, она уговорила его свозить ее в Париж, и недалек час, когда простофиля окажется без гроша в кармане. Однако в женщине этой не было ничего отталкивающего, ничего, что подтвердило бы такую догадку, То было существо на редкость обаятельное и милое. Ничего порочного не было даже в ее поразительной чувственной привлекательности, такой дерзко откровенной, что стало даже неловко, едва эта женщина вошла в купе. Она, видно, не сознавала, какое производит впечатление, просто не прятала свою чувственность, держалась раскованно, с детски простодушной пылкостью ребенка. Пока Джордж был занят этими размышлениями, дверь снова открылась и маленький, носатый, сердитый с виду человечек заглянул в купе, свирепо и, как показалось Джорджу, подозрительно всех осмотрел и осведомился, есть ли здесь свободное место. Все сказали, что как будто есть. Получив такой ответ, он, ни слова не говоря, скрылся в коридоре и вновь появился с большим чемоданом. Джордж помог ему пристроить чемодан на багажной полке. Чемодан был такой тяжелый, что человечек вряд ли справился бы с этим сам, однако услугу он принял с кислым видом, без единого слова благодарности, повесил пальто, повертелся, беспокойно огляделся, вынул из кармана газету, сел напротив Джорджа, развернул газету, со злостью захлопнул дверь купе и, недоверчиво оглядев попутчиков, погрузился в чтение. Пока он читал, Джорджу время от времени удавалось поверх газеты разглядывать этого угрюмого пассажира. Не то чтобы в облике его было что-то зловещее - вовсе нет. Просто скучная, сердитая, раздражительная личность. Таких тысячами встречаешь на улицах, они ворчат и такси или рявкают на неосторожных шоферов - их всегда боишься получить в попутчики и горячо надеешься, что не получишь. Похоже было, он из тех, кто не просто закрывает, а захлопывает дверь купе, не спрашивая согласия прочих пассажиров, подходит к окну и с треском опускает окно, беспрестанно суетится и кипятится и всеми доступными ему способами - сварливостью, капризами, причудами, брюзжаньем - будто нарочно старается оказаться как можно неприятней и как можно больше досадить попутчикам. Да, то был хорошо известный тип, во всем же остальном личность совершенно неприметная. Повстречав такого на улице, никогда не взглянешь на него еще раз и никогда потом его не вспомнишь. Лишь когда он навяжет свое общество в тесной близости долгого путешествия и тотчас начнет ворчать и суетиться, точно докучная муха, вот тогда его запомнишь надолго. И в самом деле, прошло совсем немного времени - и молодой франт в углу у окна чуть не разругался с ним. Молодой человек достал дорогой портсигар, вынул сигарету и с милой улыбкой спросил даму, не возражает ли она, если он закурит. Она с живостью дружелюбно ответила, что ничего не имеет против. Джордж услышал это с огромным облегчением, достал из кармана пачку сигарет и собрался было, по примеру молодого попутчика, насладиться сигаретой, но тут Брюзга со злостью потряс газетой, мрачно посмотрел на элегантного молодого человека, потом на Джорджа и, ткнув пальцем в табличку на стене, зловеще прокаркал: - Nicht Raucher! [Для некурящих! (нем.)] Что ж, это всем было известно с самого начала, но они не думали, что Брюзга станет придираться. Молодой человек и Джордж не без испуга переглянулись, усмехнулись, поймали взгляд дамы, которую все это явно забавляло, и уже готовы были покорно спрятать еще не зажженные сигареты, но тут Брюзга опять потряс газетой, еще раз мрачно их оглядел и угрюмо сказал, что ему-то все равно... он не против, пускай курят... просто он хотел обратить их внимание, что это купе для некурящих. Намек был понятен: Брюзга желал отгородиться от совершаемого преступления; как и подобает законопослушному гражданину, он сделал все, что мог, предупредил их, а если они продолжают злонамеренно нарушать законы государства, он уже ни при чем. Они же, успокоившись, вновь достали сигареты и закурили. Теперь, пока Брюзга читал газету, а Джордж курил, он мог еще понаблюдать за этим малоприятным попутчиком. И наблюдения его, подчеркнутые последующими событиями, навсегда запечатлелись у него в памяти. Он сидел и смотрел на хмурого попутчика, и этот человек представился ему каким-то мрачным мистером Панчем. Попробуйте вообразить Панча, лишенного веселости, остроумия, лукавой, по добродушной смекалки, попробуйте вообразить Панча капризного и раздражительного, который сердито хлопает дверьми, со стуком закрывает окна, бросает на попутчиков свирепые взгляды и во все сует свой длинный нос, - и вы получите некоторое понятие об этой личности. Нет, он не был горбун и карлик, как мистер Панч. Конечно, небольшого росточка, конечно, невзрачный, некрасивый человечек, но вовсе не карлик. А вот рдеющие румянцем щеки сразу напоминают о мистере Панче, и так же, как у мистера Панча, лицо у него круглое, точно у херувима, да только херувим стал брюзгой. Нос тоже напоминал нос Панча. Не совсем уж карикатурный нос крючком, но длинный, с мясистым обвисшим кончиком - так и чудилось, будто он подозрительно принюхивается, с жадным любопытством суется не в свое дело. Вскоре Джордж уснул, боком привалясь к дверной раме. То было судорожное, тревожное забытье, плод волнения и усталости, не настоящий глубокий и отдохновенный сон, а полудрема: очнешься на миг, оглянешься по сторонам и вновь в нее погрузишься. Иногда он вдруг резко пробуждался и ловил на себе взгляд Брюзги, уж до того подозрительный, до того недобрый, только что не открыто враждебный. А один раз, когда Джордж проснулся, Брюзга так долго не сводил с него совсем уж злобного взгляда, что Джордж вскипел. Он уже готов был обругать этого типа, но тот, видно, что-то почуял, быстро опустил голову и опять углубился в газету. Этот человечек был такой беспокойный и суматошный, что больше нескольких минут подряд проспать не удавалось. Он то и дело закидывал ногу на ногу, шуршал газетой, теребил дверную ручку, тянул ее, поворачивая, приоткрывал дверь и опять ее захлопывал, словно боялся, что она ненадежно закрыта. То и дело он вскакивал, отворял дверь, выходил в коридор, несколько минут ходил там взад-вперед, глядел в окно на проносящиеся мимо картины и опять суетливо мерил шагами коридор - угрюмый, недовольный, заложив руки за спину, и на ходу нетерпеливо, нервно перебирал пальцами. А поезд тем временем стремительно мчался вперед. Он жадно, целеустремленно пожирал пространство, и мимо проносились леса и поля, деревни и фермы, пашни и луга. Он чуть сбавил скорость, пересекая Эльбу, но так и не остановился. Через два часа после отправления из Берлина он ворвался под высоченные своды Ганноверского вокзала. Здесь предстояла десятиминутная остановка. Когда поезд замедлил ход, Джордж очнулся от дремоты. Но усталость все не отпускала, и он так и не встал. Зато Брюзга поднялся и вслед за женщиной и ее спутником вышел на перрон глотнуть свежего воздуха и поразмяться. Теперь в купе остались только Джордж и молодой франт в углу. Молодой человек отложил книжку и минуту-другую смотрел в окно, потом обернулся к Джорджу и с легким акцентом спросил по-английски: - Где мы сейчас? Джордж сказал, что они в Ганновере. - Я устал ездить, - со вздохом произнес молодой человек. - Скорей бы уж оказаться дома. - Где же это? - спросил Джордж. - В Нью-Йорке, - ответил тот и, заметив на лице Джорджа некоторое удивление, поспешно прибавил: - По происхождению я, конечно, не американец, вы это понимаете по моему разговору. Но я принял американское гражданство, и мой дом - Нью-Йорк. Джордж сказал, что и сам тоже там живет. Молодой человек спросил, долго ли он пробыл в Германии. - Все лето, - ответил Джордж. - Я приехал в мае. - И с тех пор были здесь... в Германии? - Да, - ответил Джордж, - только десять дней провел в Тироле. - Утром, когда вы вошли в купе, я сперва принял вас за немца. По-моему, на перроне с вами стояли немцы. - Да, это были мои друзья. - Но когда вы заговорили, по вашему выговору я понял, что вы уж никак не немец. Потом увидел, что вы читаете парижскую "Геральд", и решил - значит, вы либо англичанин, либо американец. - Конечно, американец. - Да, теперь я вижу, - сказал молодой франт. - А я по рождению поляк. Я уехал в Америку пятнадцати лет, но мои родные и сейчас живут в Польше. - И вы, надо полагать, ездили повидаться с ними? - Да. Я взял себе за правило навещать их примерно раз в год. У меня там два брата. - Было ясно, что он из семьи землевладельцев. - Вот от них я сейчас и еду. - Он немного помолчал, потом сказал с ударением: - Но больше не поеду. Теперь я не скоро у них буду. Я им так и сказал: хватит, хотят со мной повидаться, пускай приезжают в Нью-Йорк. А я Европой сыт по горло, - продолжал он. - Каждый раз, как приеду, меня тошнит. Хватит с меня этой дури, политики, ненависти, армий, разговоров о войне - всей этой чертовщины. Просто задыхаешься! - с досадой, с негодованием воскликнул он и, сунув руку во внутренний карман, вытащил какой-то листок. - Вот, не угодно ли взглянуть? - Что это? - спросил Джордж. - Бумажка... разрешение, черт подери... с печатью и подписью... позволяет мне вывезти из Германии двадцать три марки. Двадцать три марки! - с презрением повторил он. - Будто мне нужны их паршивые деньги! - Знаю, - сказал Джордж. - Каждую минуту надо предъявлять какую-нибудь бумажку. Вы обязаны объявить свои деньги, когда приезжаете, обязаны объявить их, когда уезжаете. Если хотите, чтобы вам прислали из дому еще денег, на это тоже требуется бумажка. Я вам уже говорил, что уезжал ненадолго в Австрию. Так вот, пришлось потратить три дня, чтобы получить разрешение вывезти свои собственные деньги. Поглядите-ка! - воскликнул он и вытащил из кармана пригоршню бумажек. - Это все у меня набралось за одно лето. Лед был сломан. Общее недовольство расположило их друг к другу. Джордж быстро убедился, что новый знакомец с присущим его народу патриотическим пылом стал страстным приверженцем Америки. Он сказал, что женился на американке. Нью-Йорк, заявил он, самый великолепный город на свете, только там и стоит жить, и он жаждет поскорей туда вернуться и уж больше никогда не уезжать. А как насчет Америки? - Ох, - сказал молодой человек, - как хорошо будет после всего этого вернуться в Америку. Ведь там мир и свобода... там дружба... там любовь. Сам Джордж не мог бы столь безоговорочно одобрить свою родину, но вслух возражать не стал. Было бы просто жестоко охлаждать такую искреннюю пылкость. Притом Джордж и сам уже соскучился по дому, и великодушные, от всего сердца идущие слова молодого человека приятно согрели его. За пылкими преувеличениями чувствовалась в них и какая-то правда. Этим летом, живя в стране, которую он прежде так хорошо знал, которая своей незабываемой прелестью и величием волновала его сильней, чем любой другой край, где ему случалось бывать, в стране, где он так легко сходился с людьми, он впервые в жизни ощутил пагубный гнет неизлечимой ненависти и неразрешимых политических противоречий, ощутил сложнейшее переплетение козней и властолюбия, которое вновь опутало измученную переделами Европу, ощутил в воздухе неизбежность катастрофы, которая вот-вот разразится. Джордж, как и его молодой попутчик, до тошноты устал и вымотался от всех этих ограничений, от того, что у всех были натянуты нервы, измучена душа; его изнурил рак неизлечимой ненависти, который не только отравил жизнь целых народов, но так или иначе въелся в частную жизнь каждого из его друзей, да и почти всех, кого он встречал. И потому, хоть новый его знакомец-соотечественник в своих славословиях и не знал меры, Джордж чувствовал, что слова его отчасти справедливы - сравнение не в пользу Европы. Он, как, должно быть, и его попутчик, понимал, что Америке недостает еще очень и очень многого. За Атлантическим океаном, увы, существует не только свобода, не только дружба, не только любовь. Но, как, наверно, и его новый знакомец, он чувствовал и другое: для Америки еще не все потеряно, и то, что она обещала, не погублено вконец. И он тоже рад был, что из атмосферы пагубного гнета возвращается домой, в Америку, ибо, хоть ей и многого недостает, там еще есть чем дышать и еще может налететь свежий ветер и очистить воздух. Новый знакомец сказал, что в Нью-Йорке он сотрудник крупной маклерской фирмы на Уолл-стрит. После этого Джорджу надо было как-то представиться, и он сказал то, что только и мог сказать и что ближе всего было к правде, - что он работает на издательство. Тогда молодой человек заметил, что знает семью одного нью-йоркского издателя, вернее, это его друзья. Джордж спросил, кто же это. - Эдвардсы, - ответил тот. Джорджа мгновенно пронизал трепет узнавания. Вспыхнул свет - и он вдруг понял, кто его попутчик. - Я знаю Эдвардсов, - сказал он. - Они из лучших моих друзей. Мистер Эдвардс - мой издатель. А вы... вас зовут Джонни, да? А фамилию забыл, но я ее слышал. Тот быстро, с улыбкой кивнул. - Да, Джонни Адамовский, - сказал он. - А вы?.. Как ваша фамилия? Джордж назвался. - Ну, конечно, - сказал молодой человек. - Я о вас знаю. И вот они уже горячо пожимают друг другу руки, оба ошеломлены, охвачены тем радостным изумлением, с каким люди постигают далеко не новую истину: как же тесен мир. - Черт меня побери! - только и вымолвил Джордж. Адамовский же, воспитанный лучше, сказал иначе: - Просто поразительно вот так с вами встретиться. Очень странно... но чего в жизни не бывает. И теперь, разумеется, они стали находить много точек соприкосновения. Оказалось, у них десятки общих знакомых. Они тут же с увлечением, с радостью принялись их обсуждать. Адамовский был в отъезде всего какой-нибудь месяц, а Джордж меньше полугода, но, подобно полярному исследователю, который несколько лет был отрезан от мира и вот наконец вернулся, Джордж жаждал услышать как можно больше о своих друзьях, об Америке, о доме. К тому времени, когда остальные вернулись в купе и поезд тронулся, Джордж и Адамовский были поглощены беседой. Услыхав этот быстрый, оживленный разговор - конечно же, так разговаривать могут только знакомые, - три их попутчика даже испугались: ведь всего десять минут назад эти двое как будто совсем не знали друг друга. Маленькая блондинка улыбнулась им и села на свое место; так же поступил и ее спутник. Брюзга быстро, испытующе взглянул на Джорджа, на Адамовского и стал внимательно прислушиваться, словно надеялся, что, напрягши слух и ловя каждый незнакомый звук, сумеет все же постичь тайну этой внезапной дружбы. Перекрестный огонь их беседы перекидывался из одного угла купе, где сидел Джордж, в другой, к Адамовскому. Джорджу было неловко от того, что прочим пассажирам, с которыми он до тех пор держался вежливо-отчужденно, они вдруг навязали свою дружескую беседу на непонятном для тех языке. Но Джонни Адамовский, видимо, всегда и со всеми чувствовал себя легко и непринужденно. Он нисколько не смущался. Порой он дружелюбно улыбался всем трем немцам, словно они тоже принимали участие в разговоре и могли понять каждое слово. Его обаяние подействовало, - все постепенно оттаяли. Маленькая блондинка оживленно заговорила со своим спутником. А немного погодя к ним присоединился и Брюзга, так что теперь все купе жужжало, быстро перебрасываясь английскими и немецкими фразами. Наконец Адамовский спросил Джорджа, не хочет ли он подкрепиться. - Я-то сам, разумеется, не голоден, - равнодушно сказал он. - В Польше меня перекормили. Эти поляки едят весь день не переставая. И я решил, что до Парижа не возьму в рот ни крошки. Мне еда осточертела. А вы, может быть, отведаете польской кухни? - спросил он, показывая на большой пакет, что лежал рядом с ним. - Они наверняка позаботились, чтоб мне было чем полакомиться, - небрежно сказал он, - тут кое-что из имения моего брата, цыплята, куропатки. Мне-то не хочется. Нет аппетита. А вы, может, отведаете? Джордж сказал - нет, он тоже не голоден. Тогда Адамовский предложил пройти в Speisewagen [вагон-ресторан (нем.)] и выпить. - У меня еще остались марки, - небрежно произнес он. - Несколько я потратил на завтрак, и у меня есть еще семнадцать, не то восемнадцать. Больше они мне ни к чему. Они так и пропали бы зря. Но теперь, раз мы встретились, мне приятно будет их потратить. Пойдем посмотрим, что там найдется? Джордж согласился. Они поднялись, извинились перед попутчиками и собрались уже выйти, но тут их удивил Брюзга: на ломаном английском он спросил Адамовского, не поменяется ли тот с ним местами. С несмелой вымученной улыбкой, которую он пытался сделать любезной, он сказал, что Адамовскому и другому господину (кивок в сторону Джорджа) будет удобнее разговаривать, сидя друг против друга, а сам он с удовольствием поглядит в окошко. Адамовский ответил равнодушно, с чуть заметным оттенком безотчетного презрения, - так польский дворянин говорит с человеком, который ему нимало не интересен: - Да, конечно, садитесь на мое место. Мне все равно, где сидеть. Они вышли из купе и пошли по вагонам несущегося с шумом поезда; они осторожно протискивались мимо пассажиров, которые в Европе, кажется, проводят столько же времени стоя в узких коридорах и глядя в окна, сколько сидя на своих местах, - и те прижимались к стенке или предупредительно отступали в купе. Наконец они дошли до вагона-ресторана, у входа их обдало жарким дыханием кухни, и они расположились за столиком в этом красивом, светлом и чистом вагоне. Адамовский щедрой рукой заказал коньяк. Видно, он, как и подобало польскому аристократу, умел выпить. Единым духом осушив рюмку, он не без грусти заметил: - Маловато. Зато хорошо и никакого вреда. Закажем еще. Надо повторить. Приятно разгоряченные коньяком, беседуя непринужденно и доверительно, словно давно и хорошо друг друга знали, - ведь они встретились при таких обстоятельствах и столько у них оказалось общих знакомых, что у обоих естественно возникло это ощущение давней близости, - они принялись теперь обсуждать трех своих попутчиков по купе. - Эта дамочка... она довольно мила, - сказал Адамовский тоном многоопытного знатока и ценителя. - Она хоть и не первой молодости, но все равно очаровательна, правда? Женщина что надо. - А ее спутник? - спросил Джордж. - Кто он, по-вашему? Не муж, конечно? - Разумеется, нет, - не задумываясь, ответил Адамовский и продолжал с недоумением: - Любопытно. Он явно много моложе и не ровня ей... Он много проще. - Да. Можно подумать, что он деревенский парень, а она... - Вероятно, из театрального мира, - подхватил Адамовский. - Актриса. Или певичка из мюзик-холла. - Вот именно. Она очень мила, но во многих отношениях даст ему сто очков вперед. - Хотел бы я понять, кто они такие, - раздумчиво продолжал Адамовский, как человек, которому и в самом деле интересно все, что происходит вокруг. - Люди, с которыми сталкиваешься в поездах и на пароходах... они притягивают меня. Так много бывает странного. И вот эти двое... мне интересно. Очень бы хотелось знать, кто они такие. - Ну а третий наш сосед? - сказал Джордж. - Этот коротышка? Беспокойный, суетливый человечек, который все пялит на нас глаза... по-вашему, он кто? - А, этот, - холодно, с досадой произнес Адамовский. - Не знаю. Не важно. Скучный человечек... не все ли равно... Но, может, вернемся в купе? - предложил он. - Давайте поговорим с ними, вдруг удастся узнать, кто они такие. Ведь потом мы их уже никогда не увидим. Я люблю вот так разговаривать в дороге. Джордж согласился. Его новый приятель подозвал официанта, спросил счет, расплатился, и из его убывающих двадцати трех марок все еще осталось десять или двенадцать. Они поднялись из-за столика и направились к своему купе, а поезд все мчался вперед. 42. СЕМЬЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ Когда они вошли в купе, женщина улыбнулась им, и все трое посмотрели на них с явным любопытством и возросшим интересом. Было совершенно очевидно, что, пока Джордж и Адамовский отсутствовали, о них тут тоже думали и гадали. Адамовский заговорил с остальными. Говорил он по-немецки не очень хорошо, но вполне понятно, и недостаточное знание языка нисколько его не смущало. Он был так самоуверен, так прекрасно собой владел, что храбро пускался в беседу на иностранном языке, не боясь осрамиться. Ободренные таким образом немцы дали волю своему любопытству и догадкам, на которые навела их встреча Джорджа и Адамовского, каким-то образом узнавших друг друга. Женщина спросила Адамовского, из каких он краев, - "Was fur ein Landsmann sind sie?". Он ответил, что он американец. - А-а, вот как? - Она явно удивилась и тут же прибавила: - Но не по происхождению? Родом вы не американец? - Нет, - ответил Адамовский. - По происхождению я поляк. Но теперь живу в Америке. А вот мой друг... - все повернулись и с любопытством уставились на Джорджа, - и по рождению американец. Все удовлетворенно закивали. И женщина, добродушно улыбаясь, с живым интересом спросила: - А ваш друг... он человек искусства, да? - Да, - ответил Адамовский. - Художник? - чуть ли не с восторгом спросила женщина, добиваясь дальнейшего подтверждения своей догадки. - Нет, он не художник. Он ein Dichter. Слово это означало "поэт", и Джордж торопливо поправил: "ein Schriftsteller" - писатель. Все трое переглянулись, удовлетворенно закивали: да, да, так они и думали, это было ясно. Теперь заговорил даже Брюзга - с глубокомысленным видом заметил, что это было видно "по его лицу". Остальные снова покивали, и женщина опять обратилась к Адамовскому: - Но вы... вы не художник, правда? У вас какое-то другое занятие? Он ответил, что он деловой человек... "ein Geschaftsmann", живет в Нью-Йорке и у него контора на Уолл-стрит. Название это явно было им знакомо, все трое закивали и снова уважительно протянули: "А-а!" Потом Джордж и Адамовский рассказали им, как они познакомились, как никогда до сегодняшнего дня не виделись, но знали друг о друге через многих общих друзей. Все пришли в восторг: так они и думали. Их догадки подтвердились. Маленькая блондинка торжествующе кивнула и горячо заговорила со своим спутником и с Брюзгой. - Ну что, говорила я вам? Я же это самое и сказала! Ну до чего же все-таки тесен мир, верно? Теперь все чувствовали себя на редкость непринужденно, все оживленно, взволнованно, свободно разговаривали, словно старые друзья после долгой разлуки. Маленькая блондинка