солнцем, я припомнил историю из Талмуда о том, как Господь в Мамрийской долине задержал солнце в зените, дабы странники не беспокоили Авраама (1). У меня слегка кружилась голова. Вспомнились беззаботные времена холостяцкой жизни, когда я, бывало, складывал свое имущество в чемодан, съезжал с квартиры и за пять минут находил другую. Проходя мимо небольшой, слегка запущенной гостиницы, прочел объявление: "Расценки вне сезона -- от двух долларов в сутки и выше". Дешевле и быть не может! Я вошел. Кондиционера не было. За конторкой стояла горбатая девушка с пронзительными черными глазами. Я спросил, могу ли снять номер. -- Хоть всю гостиницу, -- ответила она. -- Никого нету? -- Ни единого человека. Девушка засмеялась, показывая редкие щербатые зубы. В речи ясно слышался испанский акцент. Потом она рассказала, что приехала с Кубы. Я снял номер. Горбунья проводила меня к тесному лифту, мы поднялись на третий этаж. Прошли длинным сумрачным коридором, скудно освещенным одной лампочкой. Девушка открыла дверь и впустила меня в комнату, как заключенного в камеру. Окно, затянутое сеткой, выходило на Атлантический океан. Краска на стенах облупилась, на полу был вытертый и блеклый ковер. В ванной пахло плесенью, в платяном шкафу -- нафталином. Постельное белье было сырое, но чистое. Я распаковал свои вещи и сошел вниз. Все вокруг принадлежало мне одному: плавательный бассейн, пляж, океан. Во внутреннем дворике было несколько дряхлых полотняных шезлонгов. Солнце тяжело давило на мир. Море было желтое, волны мелкие и ленивые, они едва шевелились, словно их тоже изнуряла удушающая жара. Лишь изредка, по обязанности, они выносили на поверхность скудные клочья пены. Одинокая чайка сидела на воде, решая -- ловить рыбу или нет. Передо мною, залитая солнцем, простиралась картина летней меланхолии, и это было странно, ибо обычно меланхолия ассоциируется с осенью. Ощущение было такое, словно род человеческий погиб в некой катастрофе, и я остался один, как Ной -- но в моем пустом ковчеге не было ни сыновей моих, ни жены, ни бессловесных тварей. Можно было купаться нагишом, но я все же надел купальный костюм. Вода в океане была теплая, как в ванне. Повсюду плавали обрывки водорослей. В той гостинице меня одолевала застенчивость, здесь -- одиночество. Пустой мир не располагал к играм и забавам. Плавать я немного умел, но кто меня спасет, если что-нибудь случится? Те же Тайные Силы, которые предоставили мне пустую гостиницу, могли с такой же легкостью подкинуть мне подводное течение, глубокий омут, акулу или морского змея. Когда играешь с неизвестностью, осторожность необходима вдвойне. Вскоре я вышел из воды и растянулся на одном из пляжных шезлонгов. Тело у меня было бледное, череп голый, и хотя на глазах у меня были темные очки, слепящие лучи проникали сквозь них. На светлоголубом небе -- ни облачка. В воздухе пахло солью, рыбой и манго. Я не ощущал сейчас различия между живой и неживой природой. Каждая песчинка, каждый камешек, все вокруг меня дышало, росло и вожделело. По небесным каналам, которые, согласно каббале, несут поток Божественного Милосердия, ко мне струились истины, неведомые в северных широтах. Я ни к чему не стремился; меня обволакивала лень; немногие желания были просты и материальны -- стакан лимонада или апельсинового сока. Воображение рисовало женщину с горячими глазами, на несколько дней остановившуюся в этой гостинице. Высказывая вслух свое желание, я вовсе не хотел, чтобы гостиница безраздельно принадлежала мне. Бес либо недопонял меня, либо притворлся, что недопонял. Как и любое живое создание, я тоже хотел плодиться, размножаться -- хотя бы заниматься внешней стороной процесса. Я готов был отказаться от всех этических или эстетических норм. Был готов накрыться простыней и, как слепец, отдаться чувству осязания. И в то же время в сознании моем неотвязно вертелся вечный вопрос: Кто скрывается за видимым миром? Материя ли, со всеми Бесконечными Атрибутами? Или Монада всех Монад? Абсолют или Слепая Воля, или Подсознание? Должно ведь существовть некое высшее существо за внешней видимостью вещей. Возле берега море было маслянисто-желтое, вдали -- стеклянно-зеленое, и по воде, словно окутанный саваном труп, скользил парус. Клонясь вперед, он будто пытался вызвать на поверхность нечто из морских глубин. В небе летел небольшой самолет, волоча рекламное полотнище: РЕСТОРАН МАРГОЛИСА -- КОШЕР, ОБЕД ИЗ 7 БЛЮД ЗА $ 1.75. В ресторане Марголиса подавали суп с гречкой и кнейдлах, кныши и фаршированные куриные шкварки. Значит, Вселенная еще не врнулась к первозданному хаосу. В таком случае, завтра я, возможно, получу письмо. Мне обещали, что будут пересылать почту сюда. Это была единственная нить, связывавшая меня с внешним миром. Впрочем, меня всегда поражает, что кто-то не поленился написать мне, наклеить марку и опустить конверт в ящик. Я всегда ищу в письме скрытое содержание, даже на чистой стороне листа. I I Как долго тянется день, когда ты один! Я прочел книжку и две газеты, выпил чашку кофе в кафетерии, решил кроссворд. Постоял у магазина, где торговали восточными коврами с аукциона, зашел в другой, где продавались акции Уолл-стрита. Гуляя по Коллинз авеню, я казался себе привидением, отчужденным от всего окружающего. Зашел в библиотеку и что-то спросил -- библиотекарь посмотрел на меня с испугом. Я был как покойник, чье место в мире уже занято другим. Я шел мимо бесчисленных гостиниц, каждая силилась завлечь постояльца чем-то заманчивым. Пальмы были увенчаны веерами полуувядших листьев, кокосовые орехи свисали с них, как тяжелые мошонки. Все вокруг казалось неподвижным, даже новые сверкающие автомобили, скользившие по асфальту. Каждый предмет существовал в себе с той независимой энергией, в которой, может быть, и заключена суть всего сущего. Я купил журнал, но смог прочесть лишь несколько первых строк. Тогда я сел в автобус и отдался бесцельному движению по шоссе, мимо островков с прудами, мимо застроенных виллами улиц. Обитатели этого места, начиная строить посреди голой пустыни, насажали деревья и цветущие растения со всех частей света; они засыпали мелкие заводи вдоль морского побережья; создали чудеса архитектуры и придумали самые изысканные развлечения. Царство планового гедонизма. Но пустынная скука так и не исчезла. Громкая музыка не в силах была рассеять ее, яркие краски не могли затмить. Мы проехали мимо кактуса, чьи пыльные лопасти и иглы выпустили красный цветок. Мы миновали озеро, вокруг которого группами стояли фламинго и проветривали крылья, а вода отражала их длинные клювы и розовые перья. Птичья ассамблея. Вокруг летали и крякали дикие утки -- болота тоже отказывались признать свое поражение. Я глядел в открытое окно автобуса. Все, на что падал мой взгляд, появилось недавно, однако выглядело дряхлым и поношенным: пожилые женщины с крашеными волосами и нарумяненными щеками, девушки в бикини, едва прикрывающих срамные места, загорелые молодые люди на водных лыжах или с кока-колой в руках. На палубе яхты лежал, раскинувшись, старик -- грел свои ревматические суставы, подставив солнцу грудь, поросшую седыми волосами. На лице -- слабая улыбка. Рядом сидела любовница, которой он завещал свое состояние, она почесывала пальцы ног с красными ногтями, столь же уверенная в своей неотразимости, как в том, что солнце всходит с востока. На корме стояла собака, надменно глядя на волну в кильватере яхты, и зевала. Мы ехали долго, пока добрались до конечной остановки. Там я пересел на другой автобус. Мы миновали причал, где взвешивали свежий улов. Диковинная раскраска рыб, кровавые раны на их коже, остекленелые глаза, рты, набитые какими-то сгустками, острые зубы -- все говорило о жестокости, бездонной как пропасть. Рабочие потрошили рыбу с бесовским азартом. Автобус проехал мимо змеиной фермы, мимо обезьяньей колонии. Я смотрел на дома, пожираемые термитами, на пруд с застойной водой, где барахтались и извивались потомки первородного змия. Скрипуче верещали попугаи. Время от времени в автобус врывались странные запахи, густое резкое зловоние, от которого голова пульсировала тупой болью. К счастью, летний день на юге короток. Вечер наступил резко, без сумерек. Над лагунами и автострадами повисла густая тьма, не пропускающая света. Мимо скользили автомобили с зажженными фарами. Появилась луна, диковинно огромная и красная. Она висела в небе, как глобус с контурами континентов иного мира. Ночь была пронизана предчувствием чуда и космических перемен. Во мне проснулась давняя надежда: не суждено ли мне и впрямь оказаться свидетелем переворота в солнечной системе? Может быть, Луна упадет на Землю. Может быть, Земля, сорвавшись со своей орбиты вокруг Солнца, уплывет в другую звездную систему. Автобус долго петлял по неведомым окраинам, затем вернулся на проспект Линкольна к модным магазинам, где было полупусто по причине летнего сезона. Богатый турист мог, тем не менее, найти все, что пожелает -- накидку из горностая, шиншилловый воротник, бриллиант в двенадцать карат, оригинальный рисунок Пикассо. Щеголеватые продавцы, безмятежные в своей уверенности, что за пределами нирваны пульсирует карма, беседовали между собой в кондиционированных помещениях. Я не был голоден; однако зашел в ресторан, где официантка со свежезавитыми и обесцвеченными волосами подала обед, молча и несуетливо. Я дал ей полдоллара и вышел из ресторана, ощущая боль в желудке и тяжесть в голове. Поздний вечерний воздух, прокаленный солнцем, вызывал одышку. На соседнем здании вспыхивали огненные цифры -- температура была 96 градусов по Фаренгейту (2), влажность почти такая же. Я не нуждался в метеорологической сводке, чтобы понять, что назревает в воздухе. По раскаленному небу пробежала молния, хотя грома еще не было слышно. Сверху надвигалась на землю огромная туча, тяжелая как гора, переполненная огнем и водой. Отдельные капли шлепались на лысину. Пальмы застыли в ужасе, готовясь к удару. Я поспешил назад, в мою пустую гостиницу, стремясь успеть до дождя; кроме того надеялся, что пришла почта. Но не успел пройти полпути, как разразилась буря. От первого же залпа ливня я промок до нитки. Огненный стержень полыхнул во все небо, сразу же раздался громовой грохот --знак, что молния ударила рядом. Я хотел спрятаться под крышу, но впереди кувыркались, преграждая путь, стулья, скинутые ветром с окрестных террас. Вывески падали с фронтонов зданий. Возле моих ног прокатилась верхушка пальмы, сорванная ураганом . Другая пальма, укутанная в мешковину, клонилась под ветром, собираясь пасть на колени. В полном замешательстве я побежал дальше. Чуть не утопая в глубоких лужах, мчался вперед, легконогий как мальчишка. Опасность придала отваги, я пел и вопил, взывая к буре на ее языке. Движение на улицах прекратилось, даже водители оставили свои автомобили. А я бежал, полный решимости спастись от этого безумия, либо погибнуть. Мне требовалось получить это письмо-экспресс, никем не написанное, и не дошедшее до меня. Не могу понять, как удалось найти гостиницу. Я вбежал и несколько минут стоял неподвижно. Вода стекала на ковер. В зеркале в конце холла увидал полуразмытое отражение, похожее на картину кубиста. Я добрел до лифта и поднялся на третий этаж. Дверь моей комнаты была распахнута. Ветер сорвал противомоскитную сетку и разметал бумаги, бывшие на столе. По комнате металась и жужжала туча комаров, моли, светляков и оводов, испуганных грозою.. Коврики промокли насквозь. Я подошел к окну и увидел океан. Волны вздымались как горы -- огромные валы, готовые захлестнуть берега и унести сушу прочь. Вода злобно ревела и швыряла в темноту фонтаны белой пены. Волны рычали на Создателя, как свора гончих псов. Из последних сил я рванул к себе окно, закрыл его и опустил жалюзи. Присел на корточки, собрал промокшие книги и рукописи. Мне было жарко. Пот катился по телу, смешиваясь с ручейками дождевой воды. Я стянул с себя одежду, и она легла у ног, как пустая оболочка. Я ощущал себя странным созданием, только что сбросившим кокон. I I I Буря еще не достигла высшей точки. Ветер, дико завывая, колотил и грохотал, как гигантский молот. Гостиница была подобна кораблю в открытом море. Что-то с грохотом обвалилось -- то ли крыша, то ли балкон, то ли часть фундамента. Гремели железные решетки. Металл стонал от напряжения. Окна вырывались из проемов. Громыхали стекла. Тяжелые жалюзи окна вздувались, как шторы. Комната озарилась отблеском гигантского пламени. Удар грома был такой силы, что я засмеялся от страха. Из темноты возникла белая фигура. Мое сердце оборвалось, мозг затрепетал в черепной коробке. Я знал, что рано или поздно представитель этого племени явится ко мне во плоти, неся с собой невыразимые ужасы, ибо тот, кто раз повидал их, не мог остаться в живых. Я лежал неподвижно, ожидая конца. И тут раздался голос: -- Простите, сеньор, я боюсь-боюсь. Вы спите? То была горбунья кубинка. -- Нет, заходите, -- ответил я. -- Я дрожу. Я думала, что умру от страха, -- сказала женщина. -- Такого урагана раньше никогда не было. Вы только один в гостинице. Извините, что я вас беспокою. -- Вы не беспокоите. Я бы зажег свет, но я не одет. -- Нет, нет. Это не надо... Я боюсь одна. Пожалуйста, можно я побуду здесь до конца грозы? -- Ну, конечно. Можете прилечь, если хотите. Я посижу в кресле. -- Нет, я сяду в кресло. Где кресло, сеньор? Я не вижу. Я встал, нашел в темноте дрожащую женщину и подвел к креслу. Я хотел подойти к шкафу и одеться, но наткнулся на кровать и упал на нее. Поспешно прикрылся простыней, чтобы при очередной вспышке молнии посторонняя женщина не видела моей наготы. Сверкнула молния и я увидел сидящее в кресле уродливое создание в слишком просторной ночной рубашке, с горбатой спиной, с растрепанными волосами, с длинными волосатыми руками и кривыми, как у чахоточной обезьяны, ногами. Глаза ее горели животным страхом. -- Не бойтесь, -- сказал я, -- гроза скоро кончится. -- Да, да. Я лег на подушку и неподвижно лежал, с ужасом думая, что нечистая сила злобно исполняет мое последнее пожелание. Я желал, чтобы вся гостиница была в моем распоряжении -- вот и получил. Я мечтал, чтобы ко мне в комнату, как Рут к Боазу(3), пришла женщина -- и она пришла. При каждой вспышке молнии мы встречались глазами. Она уставилась на меня молча и пристально, словно насылала колдовские чары. Сейчас эта женщина была мне страшнее урагана. Однажды я побывал в Гаване. Там силы тьмы не потеряли еще древнюю мощь. Даже мертвецов там не оставляли в покое -- кости исчезали из разрытых могил. По ночам я слышал вопли каннибалов и стоны девственниц, чьей кровью идолопоклонники окропляли алтари. Эта женщина родом оттуда. Я мечтал о заклинании от дурного глаза, обратиться к тем, кому принадлежит последнее слово, чтобы эта ведьма не могла одолеть меня. Все во мне кричало: Шаддай (4)! Изыди, Сатана... А гром гремел, хляби морские ревели и разверзались с хлюпающим хохотом. Стены комнаты окрасились в алый цвет. Озаренная отсветами ада, кубинская ведьма припала к земле, словно зверь перед броском на добычу-- рот ее ощерился гнилыми зубами, черные волосы на руках и ногах свалялись, ноги покрыты шишками и нарывами. Ночная рубашка соскользнула, жидко обвисли морщинистые груди. Ей не хватало лишь звериной морды и хвоста. Я, видимо, уснул. Приснился город с крутыми узкими улицами и зарешеченными ставнями окон, залитый мутным, как при солнечном затмении, светом и погруженный в молчание Черного Шабаша. Мимо меня бесконечной чередой следовали одна за другой католические похоронные процессии, с крестами и гробами, с алебардами и пылающими факелами. Они свозили на кладбище не одно, но множество тел -- истреблено было целое племя. Внезапно гробы приобрели форму филактерии (5), черных, блестящих, с узлами и ремнями. Они были разделены на множество ящичков-гробов, на двоих, на троих, на четверых, на пятерых... Я открыл глаза. На моей кровати сидела горбатая кубинка. Она хрипло заговорила на своем ломаном языке: -- Не бойтесь. Я вам не причиню вреда. Я человек, не зверь. У меня сломана спина. Но я не родилась такая. Когда я была маленькая, меня уронили со стола,. У матери нет денег, отвести меня к врачу. Мой отец плохой, всегда пьяный. Он гуляет с нехорошими женщинами, а мать работает на табачной фабрике. Она кашляет, кашляет и умирает. Почему вы дрожите? Горб не заразный. Вы от меня не заболеете. У меня душа, как у всех -- мужчины хотят меня. Даже мой хозяин. Он мне доверяет, оставляет одну в гостинице. Вы еврей, да? Он тоже еврей... из Турции. Он умеет говорить -- как это называется? -- по-арабски. Он женился на немецкой сеньоре, но она нацистка. Ее первый муж нацист. Она ругает хозяина и пробует отравить его. Он подает в суд, но судья на ее стороне. Я думаю, она дает ему взятку -- или что-то другое. Хозяин должен платить ей -- как это сказать? -- алименты. -- Зачем же он вообще женился? -- спросил я просто из вежливости. -- Потому что он ее любит. Он очень-очень мужчина, красная кровь, понятно? Вы когда-нибудь влюблялись? -- Да. -- А где сеньора? Вы на ней женились? -- Нет. Ее расстреляли. -- Кто? -- Те же самые нацисты. -- Ах-ха... и вы остались одни? -- Нет, у меня есть жена. -- Где ваша жена? -- В Нью-Йорке. -- И вы ей не изменяете? -- Нет, я ей верен. -- Всегда? -- Всегда. -- Один раз получить удовольствие можно. -- Нет, голубушка, я хочу остаться честным человеком. -- Кому надо, что вы делаете? Видит никто. -- Бог видит. -- Ну, если вы говорите про Бога, я ухожу. Но вы лгун. Если я бы не калека, вы не говорите про Бога. Он наказывает кто так лжет, сукин ты сын! Она плюнула в меня, встала с постели и хлопнула дверью. Я немедленно утерся, но ее слюна жгла, как кипяток. В темноте я чувствовал, как пухнет голова, по телу распространился острый зуд, словно сотни пиявок сосали мою кровь. Я пошел в ванную, помылся. Намочил полотенце и обмотал голову, чтобы охладить ее. Про ураган я забыл. Стихия успокоилась, а я и не заметил. Я прилег и проснулся в полудень. Нос был заложен, горло отекло, колени ныли. Нижняя губа распухла, на ней выскочила большая лихорадка. Одежда валялась на полу посреди лужи. Насекомые, залетевшие в комнату в поисках убежища, лепились трупиками по стенам. Я открыл окно. Пахнуло прохладным, все еще влажным воздухом. Небо серело по-осеннему, свинцового цвета вода едва колыхалось под собственной тяжестью. Я оделся и сошел вниз. Горбунья сидела за конторкой, бледная, худая, со стянутыми на затылке волосами, с блеском в черных глазах. На ней была старомодная блузка, отороченная пожелтевшими кружевами. Она пронзительно взглянула на меня. -- Вы освободите комнату, -- сказала она. -- Хозяин звонит и говорит запереть гостиницу. -- Нет ли для меня письма? -- Письма нету. -- Тогда счет, пожалуйста. -- Счета нету. Кубинка глядела на меня искоса -- ведьма, которую подвело ее искусство. Безмолвная пособница хитроумных демонов, кишащих вокруг меня. ИСТОРИЯ ДВУХ СЕСТЕР Леон (он же Хаим-Лейб) Барделес налил в кофе сливки. Положил сахар, попробовал, поморщился, добавил еще сливок и взял из стоявшей перед ним вазочки миндальное печенье. -- Люблю сладкий кофе, а не горький. В Рио-де-Жанейро пьют кофе горький как желчь из малюсеньких чашечек. Здесь тоже так готовят, называется "эспрессо", а я предпочитаю кофе в стакане, как раньше подавали в Варшаве. Вот сижу тут с вами, и забываю, что я в Буэнос-Айресе. Как будто -- у "Люрса" в Варшаве. Ну, что вы скажете насчет погоды? Мне понадобилось много времени, чтобы свыкнуться с тем, что Суккот празднуют весной, а Песах (1) -- осенью. Не могу передать, какую путаницу внес в нашу жизнь этот перевернутый календарь. Ханукка (2) выпадает на такую жару, что можно расплавиться. На Шавуот (3) -- холодина. По крайней мере хорошо, что хоть весна пахнет так же, и у сирени такой же запах, как, бывало, доносился из Праги и Саксонских садов. Запахи узнаю, а сказать, чем пахнет, не могу. Писатели других народов называют своим именем каждое дерево, каждый цветок, а сколько названий цветов вы найдете в идише? Лично я знаю только два -- розу и лилию. Если мне в кои-то веки надо идти к цветочнику за букетом, то всегда полагаюсь на продавца. Пейте кофе! -- Расскажите о себе, -- попросил я. -- Ах, разве можно о себе рассказать? С чего начать? Я обещал рассказать все, чистую правду, но как вы сумеете ее передать? Знаете, я сначала покурю. Вот эти ваши, американские. Леон Барделес достал пачку сигарет -- из тех, что я ему привез из Нью-Йорка. Я знал его больше тридцати лет, даже написал когда-то предисловие к книжке его стихов. Ему было года пятьдесят три - пятьдесят четыре, он пережил и гитлеровский ад, и сталинский террор, но выглядел моложе своих лет. Шапка слегка вьющихся черных волос, большие карие глаза, толстая нижняя губа, мускулистые шея и плечи. До сих пор носил рубашки с воротником - апаш, как некогда варшавские модники, подражавшие Словацкому (4). Выпуская колечками дым, он прищуренными глазами рассматривал меня, как художник -- модель. -- Начну с середины, -- проговорил он. -- Только прошу вас, не спрашивайте даты, потому что, когда речь заходит о точном времени, я сбиваюсь. Это было году в сорок шестом, а может быть, в конце сорок пятого. Я покинул сталинскую Россию и вернулся в Польшу. В России меня пытались записать в польскую армию, но удалось ускользнуть. Я прошел Варшаву насквозь, видел руины гетто. Можете не верить, но я действительно искал дом, где жил до войны, -- хотел найти среди развалин свои рукописи. После всех бомбежек и пожаров найти на Новолипках дом, да еще рукописи -- шансы были ниже нуля, но я-таки узнал место, где стоял наш дом, а среди обломков наткнулся на свою книгу, как раз ту, к которой вы писали предисловие. Не было только последней страницы. Я, конечно, удивился, но не слишком. В моей жизни случалось столько невероятного, что уже ничем не удивишь. Приди я сегодня домой и застань свою покойную маму, я бы глазом не моргнул, а просто спросил: "Мама, как дела?" Из Варшавы кое-как добрался до Люблина, а оттуда -- в Щецин. Почти все польские города лежали в развалинах, ночевать приходилось то в конюшне, то в бараке, а то и на улице. Здесь в Буэнос-Айресе меня упрекают за то, что я не описал своих мытарств. Начнем с того, что я не прозаик. А во-вторых, все в голове перемешалось в кучу, особенно даты и города, так что люди обозвали бы меня лжецом и фальсификатором. Но я отвлекся. Так вот, некоторые беженцы уже тогда обезумели от горя. Одна потеряла ребенка и искала его - в канавах, по обочинам дорог, в стогах и других неподходящих местах. В Варшаве один дезертир из Красной Армии втемяшил себе в голову, что под руинами погребены сокровища, и в лютый мороз упрямо ковырял лопатой битый кирпич. Диктатуры, войны, жестокость довели до сумасшествия целые страны. Я убежден, что человек как биологический вид был ненормален изначально, а культура и цивилизация лишь усугубили это безумие. Впрочем, вас интересуют факты. Факты же, если коротко, таковы. В Щецине я встретил женщину, которая с первого взгляда очаровала меня. Ну, вы-то знаете, что у меня на веку женщин было предостаточно. В России всего не хватало, кроме так называемой любви. Дело прошлое, но ни опасности, ни кризис, ни голод, ни даже болезни не могли отнять у меня то, что сейчас модно называть "либидо" или как там еще придумали профессора. Это было так же далеко от романтической любви нашей юности, как мы от Юпитера. И вот стою я перед женщиной и пялюсь на нее, будто впервые в жизни вижу особу женского пола. Описать ее? Я не силен по части описаний. Длинные черные волосы, кожа белая, словно мрамор. Прошу прощения за эти банальности. Глаза карие и какие-то испуганные. В то время страх был обычным явлением. Каждую секунду все мы рисковали жизнью. Россия не хотела отпускать нас, в Палестину мы надеялись проникнуть нелегально, поскольку Англия не желала нас пускать. Мы обзавелись поддельными документами, только от них за версту разило фальшивкой. Да... Но ее глаза были полны совсем иного страха. Казалось, эту девочку зашвырнули к нам на Землю с иной планеты, и она не понимала, где находится. Очевидно, именно так выглядели падшие ангелы. Но мы-то все были людьми. На ней были стоптанные туфли и великолепная ночная рубашка, которую она приняла за платье. "Джойнт" (5) посылал в Европу белье и одежду, пожертвованные богатыми американками, оттуда ей и досталась эта дорогая сорочка. Кроме страха, ее лицо выражало редкостное благородство. Все это плохо вязалось с окружавшей действительностью. Такие тонкие натуры, как правило, в войну не выживали -- мерли как мухи. Выживали крепкие, решительные, спокойно проходившие по трупам ближних. Я хоть и бабник, но застенчив: никогда не сделаю первый шаг. Но тут и в самом деле не мог оторваться, но набравшись храбрости, спросил, могу ли чем-нибудь помочь. Я говорил по-польски. Сперва она молчала, и я решил -- немая. Просто смотрела на меня беспомощно, точно ребенок. А затем ответила, тоже по-польски: "Спасибо. Вы мне не поможете". Обычно, когда мне дают от ворот поворот, я отступаю, но тут меня буквально что-то в спину подталкивало. Выяснилось, что она из семьи хасидов -- последователей рабби из Александрова (6). Звали ее Дебора, Дора, была она из тех хасидских девочек, что выросли в почти полной ассимиляции -- ходила в частную женскую гимназию, училась играть на фортепиано и танцевать. Правда, кроме того, в дом приходила жена местного раввина, обучавшая девочку молитвам и еврейскому Закону. До войны у нее было двое братьев, старший успел жениться и жил с семьей в Бендзине, а младший учился в ешиботе. Еще была старшая сестра. Война обрушилась на семью всей тяжестью. Отец погиб при бомбежке; старшего брата убили фашисты; младшего призвали в польскую армию, и он сгинул неизвестно где; мать умерла от голода и болезни почек в варшавском гетто.Сестра Итта пропала, и Дора не знала, что с ней. За стенами гетто, в арийской части Варшавы, жила Дорина учительница французского языка Эльжбета Доланьска, старая дева. Она и спасла Дору. Как ей это удалось, -- долго рассказывать. Два года Дора провела в подвале, учительница делилась с ней последними крохами. Святая женщина, она погибла во время Варшавского восстания. Вот она, Божья благодарность добрым гоям! Все это я узнал постепенно, вытягивая из нее по слову. -- В Палестине вы снова встанете на ноги, -- сказал я. -- Там вы будете среди друзей. -- Я не могу уехать в Палестину, -- ответила она. -- Почему? Тогда -- куда? -- Я должна ехать в Куйбышев. Я не поверил своим ушам. Вы можете представить в то время путешествие из Щецина обратно к большевикам, и не куда-нибудь, а в Куйбышев? Опасностей было не счесть. -- Что вам нужно в Куйбышеве? -- спросил я. Она рассказала историю, которую я бы назвал плодом больного воображения, если бы позднее не убедился в ее истинности. Сестра Дор -- Итта выпрыгнула из эшелона идущего в концлагерь и через поля и леса добрела до России. Там она повстречала какого-то инженера, еврея, занимавшего высокий пост в Красной Армии. Позже он погиб на фронте, и Итта сошла с ума и попала в психиатрическую больницу. По какой-то дикой случайности, практически чудом, Дора узнала, что сестра жива. -- Как вы можете помочь сестре, если она безумна? -- сказал я. -- Там она, по крайней мере, получает врачебную помощь. Что вы можете сделать для психически больной женщины, ведь вы без гроша за душой, без жилья? Сами погибнете и ее погубите! -- Вы абсолютно правы, -- ответила Дора, -- но она одна уцелела из всей семьи, и я не могу допустить, чтобы она умерла в советской больнице. Кто знает, может, ей станет лучше, когда она увидит меня. Обычно я не лезу в чужие дела. Война научила, что каждому не поможешь. В сущности, все мы тогда ходили по чужим могилам. За годы жизни в лагерях и тюрьмах, где видишь смерть по десять раз на дню, сострадание улетучивается напрочь. Но когда я услышал, что намерена сделать эта девочка, меня пронзила такая жалость, какой раньше в жизни не испытывал. Снова и снова я пытался ее отговорить, выискивая тысячу доводов, но она сказала: -- Я знаю, что вы правы, но я должна вернуться. -- Как вы туда доберетесь? -- спросил я и услыхал в ответ: -- А хоть пешком! -- Боюсь, что вы такая же ненормальная, как ваша сестра, -- не удержался я. -- Думаю, вы правы, -- ответила она. В конце концов, после всех, выпавших на мою долю, странствий и испытаний ваш покорный слуга отказался от возможности ехать в Палестину -- в ту пору это был предел моих мечтаний -- и отправился со странной девушкой в Куйбышев, что было явным самоубийством. Вот главное, что я понял тогда: человеческая жалость -- форма любви, по сути -- ее высшее выражение. Дора вела себя в этом путешествии просто героически, но я чувствовал, что здесь было больше смирения перед судьбой, нежели храбрости. Могу еще вам сказать, что красные дважды задерживали нас по дороге, и мы были на волосок от гибели в тюрьме или лагере. Да, еще забыл сказать: когда мы познакомились, Дора была девушкой, но под покровом обреченности и отчаяния от всего пережитого, скрывалась очень страстная натура. Я был избалован женской любовью, но ничего подобного мне ранее не приходилось испытывать. Она вцепилась в меня с такой силой любви, с такой безысходностью, что это даже пугало. Она была довольно образованна: за два года вынужденного сидения в подвале проглотила гору книг по-польски, по-французски, по-немецки, но была до крайности наивна во всем, что касалось реальной жизни. Она страшилась каждой мелочи. В своем убежище она начиталась разных христианских книжек, а также писаний мадам Блаватской (7) и прочих оккультистов и теософов -- они достались ее спасительнице по наследству от тетушки. Дора могла болтать об Иисусе и духах, но мне не хватало терпения на эти штуки, хотя Катастрофа и из меня сделала если не мистика, то уж как минимум -- фаталиста. И как ни странно, все это сочеталось у нее с вынесенным из родного дома еврейством. Перейти через русскую границу оказалось несложно. Труднее было сесть в поезд, давки были чудовищные. В середине пути от нашего состава отцепили паровоз и прицепили его к другим вагонам, а нас оставили на рельсах. В вагонах шла непрестанная война между пассажирами. Иногда раздоры, как нарыв, прорывались и кто-то вылетал на насыпь. Вдоль железнодорожного полотна местами лежали трупы. Холод в вагонах был отчаянный. А некоторые ехали на крышах вагонов, и снег сыпал прямо на них. Какой-то крестьянин, сидевший на крыше, когда поезд влетел в туннель, остался без головы. Туалеты в вагонах, конечно, были заперты и приходилось возить за собой ночной горшок или бутылку. Так мы добирались до Куйбышева. В дороге я не переставал удивляться самому себе и своему поступку. Вся эта история с Дорой была не просто романом. Я действительно связал с ней жизнь. Покинуть человека в таком положении -- все равно что бросить ребенка в лесной чаще. Мы постоянно цапались, и все из-за того, что Дора боялась остаться одна даже на минуту. Едва поезд начинал притормаживать у полустанка, и я готовился выскочить, чтобы добыть еды или кипяток, как Дора кидалась ко мне и не пускала. Ей казалось, что я брошу ее. Она хватала меня за руку и тянула назад. Русских пассажировэти эти сцены смешили. Кажется, все Дорино семейство было поражено безумием. Отсюда эти страхи, подозрительность, какой-то пещерный мистицизм. Как первобытные пережитки проникли в богатую семью варшавских хасидов, остается загадкой. Впрочем, все это приключение до сих пор для меня -- загадка. Мы добрались до Куйбышева, и там выяснилось, что все наши муки были напрасны. Не оказалось ни сестры, ни психиатрической больницы. Нет, больница там была, но не для иностранцев. Нацисты при отступлении разрушали госпитали, больницы, психиатрические лечебницы, а пациентов пристреливали или травили ядом. Фашисты не добрались до Куйбышева, но здешний госпиталь был переполнен тяжелоранеными. Кому в такое время было дело до сумасшедших?! Нашлась, правда, одна женщина, которая рассказала Доре подробности. Фамилия того офицера-еврея была Липман, эта женщина доводилась ему родственницей, так что врать ей не было резона. Представляете наше разочарование?! Вынести такую одиссею -- и зря! Но погодите, это еще не все. В конце концов мы действительно нашли Итту, но не в сумасшедшем доме, а в маленькой деревене: она жила там со старым евреем-сапожником. Та женщина ничего не придумала. У Итты была депрессия, ее лечили, потом отпустили. Я всегда был слаб на факты, и то, что она рассказывала, успел позабыть. Вся Катастрофа окутана провалами памяти. Сапожник оказался польским евреем, чуть ли не из ваших краев, то ли из Билгорая, то ли из Янова, старик лет под восемьдесят, но еще очень подвижный. Не спрашивайте меня, как он попал под Куйбышев и зачем Итта переехала к нему. Деревня, где он жил, была забытая Богом дыра, но чинить обувь нужно везде. Так он и сидел -- седобородый, в лачуге, которая смахивала на курятник, среди кучи драной обуви, и, бормоча под нос псалмы, забивал гвозди и сучил дратву. У глинобитной печи стояла полуголая, оборванная рыжая женщина -- босая, растрепанная, , -- и варила ячневую кашу. Дора моментально узнала сестру, но та не признала Дору. Когда до Итты, наконец, дошло, что перед ней -- родная сестра, она не заплакала, а завыла по-собачьи. Сапожник начал раскачиваться туда-сюда на табуретке. Где-то неподалеку, как считалось, находился колхоз, но все, что мне удалось запомнить -- это русское сельцо, будто пришедшее из старинных времен, с деревянными избами, с крохотной церквушкой, заваленное снегом, на котором отпечатались собачьи следы и полозья саней. Словом, картинка из учебника русского языка. Кто знает, может и вся их революция -- только сон. Может быть, и Николай все еще сидит на троне. В войну и после нее я не раз доводилось видеть, как люди находили своих близких, но эти две сестры... Душераздирающее зрелище! Они целовались, облизывали друг друга, ревели. Старик пробубнил беззубым ртом: "Жалко, жалко..." и вернулся к своим башмакам. Похоже, он был глух. Складывать было нечего. Все пожитки Итты состояли из пары башмаков на толстой подошве и овчинной безрукавки. Старик извлек неизвестно откуда буханку черного хлеба, которую Итта засунула в свой мешок. Потом она стала целовать руки старика, лоб, бороду -- и снова принялась выть, точно в нее вселилась собачья душа. Итта была чуть выше Доры, глаза у нее были зеленые, по-звериному страшные, волосы рыжие. Если бы я стал описывать наш обратный путь из Куйбышева в Москву, а оттуда в Польшу, нам бы пришлось сидеть до утра. Мы ддвигались вперед, словно контрабандисты, в любой момент ожидая ареста, разлуки, смерти. Настало лето, и в конце концов после всех странствий мы оказались в Германии, а затем -- в Париже. Это рассказывать просто. На самом деле во Франции мы очутились только к концу сорок шестого года, а может быть, уже и в сорок седьмом. Среди тех, кто занимался в "Джойнте" беженцами, был мой приятель, молодой варшавянин, знавший английский и прочие языки и еще в тридцать втором уехавший в Америку. Вы не можете себе представить то могущество, которым обладали в ту пору американцы. Мне ничего не стоило получить через него американскую визу, но Дора вбила себе в голову, что у меня в Америке возлюбленная. В Париже "Джойнт", а по существу, -- все тот же мой приятель, предоставил нам небольшую квартирку (немалое счастье по тем временам) и ежемесячное пособие. Знаю, знаю, что вам хочется спросить -- немного терпения! Да, я жил с ними обеими. Официально женился на Доре в Германии -- она мечтала о хуппе и добилась своего, -- а на самом деле у меня было две жены, обе сестры, точь-в-точь как у праотца Иакова. Недоставало лишь Билхи и Зилпы(8). А что, собственно, могло остановить человека вроде меня? Не еврейский же Закон и уж, конечно, не гойский. За войну вся человеческая культура рухнула. В лагерях -- не только в Германии, но и в России, да и в лагерях для перемещенных лиц, где годами обретались беженцы, -- исчезал всякий стыд. На моих глазах с одной стороны женщины лежал муж, с другой -- любовник, и вся троица жила вместе. Я был свидетелем такого количества разных дикостей, для меня они стали нормой. Приходит некий Шикльгрубер или Джугашвили и передвигает стрелки часов на десять тысяч лет назад. Конечно не во всем. Бывали примеры и редкостной святости, и готовности к жертве ради соблюдения мелочи из "Шулхан Арух" (9) или просто обычая. Это, кстати, тоже выглядело довольно дико. Мне все это было ни к чему. Одно дело -- ввязаться в приключение, и совсем иное -- сделать это приключение нормой жизни. Тут я был бессилен. С момента встречи сестер, я перестал быть вольной птицей. Они поработили меня любовью -- ко мне, друг к другу, а также своей ревностью. Еще минуту назад лизались и стонали от безмерного обожания, и вдруг -- громкие вопли, рвутся волосы, произносятся такие слова, что и завсегдатаи портовых кабаков покраснеют. Ни разу до той поры мне не приходилось видывать подобную истерию или слышать такие перепалки. Чуть не каждую неделю одна из сестер, а то и обе разом, пытались покончить с собой. В какой-то момент было все спокойно, мы втроем ели, обсуждали книгу или фильм, вдруг -- истошный вопль, и обе бьются на полу, в буквальном смысле стараясь разорвать друг друга на куски. Я вскакиваю, пытаюсь их растащить, но получаю удар по физиономии -- и отступаю, утирая кровь. До сих пор не знаю причин конфликтов. К счастью, жили мы в мансарде, и соседей по этажу не было. Нередко одна из сестер делала попытку выпрыгнуть из окна, и в это время другая хватала нож и норовила вонзить себе в горло. А я, вырывая у одной нож, одновременно держал ногу другой, после чего обе с проклятиями орали друг на друга и на меня. Поначалу я пытался уяснять причины взрывов, но потом понял, что они и сами не знали. И, вместе с тем, учтите, обе были достаточно интеллигентны. Дора обладала превосходным литературным вкусом. Обсуждая книги, всегда попадала в точку. Итта была склонна к музыке и могла напеть целые симфонии. Когда хватало запала, они могли проявить невероятные способности. Нашли где-то швейную машинку и из обрывков и лоскутов сшили такие платья, что позавидовали бы самые элегантные дамы. Единственное, что их объединяло -- это полное отсутствие здравого смысла. На самом деле их роднили многие черты. Иногда даже казалось, что они были двумя телесными субстанциями из одной души. Если бы запиать на магнитофон, что они говорили, особенно ночами, Достоевский показался бы сочинителем банальностей. Стенания о Катастрофе перемежались у них с богохульствами, которые бессильно воспроизвести перо. Реальная суть человека проявляется только ночью, в темноте. Теперь-то я знаю, что обе они были безумны от рождения, а не стали жертвами обстоятельств. Хотя, конечно, обстоятельства усугубляют. Я сам, пожив с ними, стал психопатом. Безумие не менее заразно, чем тиф. Помимо ссор, драк, бесконечных воспоминаний о лагерях и их варшавском доме, болтовни о тряпках, моде и другой ерунде, у сестриц была еще одна любимая тема: мое вероломство.