манжетах! Слушая Лизу, Кеню разглядывал два портрета, висевшие по обе стороны камина; конечно же, они порядочные люди, у них тут очень приличный вид: оба в черном, и рамки золотые. И спальня, она тоже такая: сразу видно, что в этой спальне живут люди с изысканным вкусом; квадратные гипюровые салфетки придают стульям какую-то особенную благопристойность, а ковер, занавески, фарфоровые вазы с пейзажами говорят о том, что хозяева изрядно потрудились и любят уют. И Кеню еще больше натянул на себя перину, под которой он сладко млел, словно в теплой ванне. Ему стало казаться, что он чуть-чуть все это не потерял у Лебигра: свою огромную кровать, свою так хорошо обставленную спальню, свою колбасную, о которой он сейчас думал с умилением и не без чувства вины. А от Лизы, от мебели, от всех этих приятных вещей, которые его окружали, веяло таким чудесным благополучием, - правда, немного душноватым. - Дурачок, - сказала ему жена, увидев, что он побежден, - натворил бы ты дел! Но только, видишь ли, тебе пришлось бы перешагнуть через трупы дочери и жены... И не надо больше болтать о правительстве. Притом все правительства одинаковы. Мы поддерживаем нынешнее, поддержали бы и другое, - ведь это необходимо. Главное - когда наступит старость, спокойно жить на свою ренту с сознанием, что мы ее честно заслужили. Кеню кивал головой. Затем сделал попытку оправдаться. - Это все Гавар... - пробормотал он. Но Лиза стала серьезной и резко его прервала: - Нет, не Гавар... Я знаю кто. Лучше бы тот человек думал о своей собственной безопасности, а не компрометировал других. - Это ты о Флоране? - робко спросил Кеню после наступившего молчания. Лиза не сразу ответила. Она встала и снова подошла к секретеру; словно делая усилие, чтобы сдержаться. Затем отчеканила: - Да, о Флоране... Ты знаешь, как я терпелива. Ни за что на свете я не стала бы вмешиваться в твои отношения с братом. Семейные узы священны. Но в конце концов чаша терпения переполнилась. С тех пор как твой брат здесь, все идет чем дальше, тем хуже. Впрочем, нет, не хочу ничего говорить - так будет лучше. Снова наступило молчание. Заметив, что муж в смущении уставился на потолок алькова, она заговорила, раздражаясь: - Словом, не видно даже, понимает ли он хотя бы, что мы для него делаем. Мы себя стеснили, отдали ему комнату Огюстины, и бедная девушка безропотно согласилась спать в каморке, где не хватает воздуха. Мы кормим его утром и вечером, ублажаем его, как можем... И хоть бы что! Он принимает все это как должное. Зарабатывает деньги, а куда они деваются - неизвестно или, вернее сказать, слишком хорошо известно. - Ему ведь тоже оставлено наследство, - отважился заметить Кеню, страдая от того, что о брате говорят дурно. Лиза замерла, выпрямившись, видимо ошеломленная. Гнев ее прошел. - Ты прав, ему тоже оставлено наследство... Вот мой расчет, в этом ящике. Но он отказался, ты ведь был при этом, ты помнишь? Значит, у молодца ни ума, ни совести нету. Была бы у него хоть капля разума в голове, он бы на что-нибудь употребил свои деньги... А я, я очень хотела бы, чтобы их здесь не было, это бы развязало нам руки... Я ему уже дважды об этом говорила, но он и слушать не желает. Надо бы тебе, именно тебе уговорить его взять деньги... Попробуй потолковать с ним, ладно? Кеню ответил невнятным ворчанием, а Лиза не решилась настаивать, считая, что выполнила свой долг честной женщины. - Нет, он не такой, как все люди, - заговорила она снова. - Он не внушает доверия, как хочешь! Говорю тебе это, раз уж у нас зашла речь о нем... Меня не интересует его поведение, хотя из-за него о нас в квартале без конца судачат. Пусть ест и спит здесь, пусть стесняет нас - с этим можно примириться. Но только одного я ему не позволю: впутывать нас в политику. Помни: если он опять начнет баламутить тебя, если он хоть капельку скомпрометирует нас, я от него отделаюсь раз и навсегда. Предупреждаю тебя, понял? Флорану был вынесен приговор. Лиза изо всех сил старались превозмочь себя, сдержать поток злобы, которая накипела у нее на душе. Он противоречил всем ее понятиям, он оскорблял ее, ужасал, делал ее действительно несчастной. Она тихо добавила: - Человек, который побывал в самых страшных переделках, который не сумел даже создать себе дом... Я понимаю, почему ему хочется услышать ружейные залпы. Ну и пусть подставляет лоб под пули, если так их любит; но пусть не отнимает честных людей у семьи... И притом он мне не нравится - вот! Вечером, за столом, от него пахнет рыбой. Я из-за этого есть не могу. А он, он ложку мимо рта не пронесет; и хоть бы впрок шло! Он даже потолстеть не способен, несчастный, до того грызет его злоба. Лиза подошла к окну. Она увидела Флорана, который переходил улицу Рамбюто, направляясь в рыбный ряд. В то утро привоз морской рыбы наводнил рынок; огромные лотки отливали серебром, аукцион гудел. Лиза следила за острыми плечами деверя; он входил под своды смрадного рынка, сутулясь и ощущая подступавшую к горлу тошноту; взгляд, которым проводила его Лиза, был взглядом воительницы, женщины, твердо решившей победить. Обернувшись, она увидела, что Кеню встал. Он стоял в ночной рубашке, босиком на мягком, пушистом ковре, еще не остыв от нежащего тепла пуховика, бледный и удрученный раздором между женой и братом. Но Лиза улыбнулась своей пленительной улыбкой и подала ему носки, чем необыкновенно его растрогала. 4 Майоран был найденышем; нашли его на рынке Дез-Инносан в груде капусты, у огромного белого кочана, закрывшего розовое личико спящего ребенка широким отвислым листом. Чья подлая рука туда его подбросила, навсегда осталось неизвестным. Это был уже бутуз лет двух или трех, очень толстый, очень жизнерадостный, но настолько заплывший жиром и неразвитой, что едва лепетал несколько слов и умел только улыбаться. Когда одна из зеленщиц обнаружила его под тем кочаном, она отчаянно завизжала, и к ней в изумлении сбежались соседки; а мальчуган, еще в детском платьице, закутанный в обрывок одеяла, протягивал им навстречу ручонки. Он не мог ответить, где его мать. Он лишь смотрел удивленными глазами, припав к плечу взявшей его на руки требушинницы. До самого вечера весь рынок только и говорил что о подкидыше. Ребенок быстро освоился, жевал хлеб, улыбался каждой женщине. Толстая требушинница оставила его у себя; потом он перешел к другой торговке; через месяц ночевал у третьей. Когда его спрашивали: "Где твоя мама?" - он отвечал прелестным жестом - обводил ручонкой вокруг, указывая на всех торговок сразу. Он стал сыном рынка, цеплялся то за один, то за другой подол, неизменно находил приют в чьей-нибудь постели, кормился у всех понемногу, ходил в чем бог послал, и, однако, в его дырявых кармашках всегда лежала одна-другая денежка. Красивая рыжая девушка, торговавшая лекарственными травами, прозвала его неизвестно почему Майораном. Майорану шел четвертый год, когда матушка Шантмес тоже сделала находку: подобрала какую-то девочку, на тротуаре улицы Сен-Дени, на углу рынка. Малютке было года два, но она болтала как сорока, по-детски коверкая слова; вот почему матушке Шантмес удалось установить, что девочку зовут Кадиной и что мать накануне вечером усадила ее в подворотне, велев себя дожидаться. Кадина там и заснула; рассказывая об этом, она не плакала, говорила, что дома ее били. Она охотно пошла за матушкой Шантмес, завороженная огромной рыночной площадью, где так много людей и овощей. Матушка Шантмес, промышлявшая мелкой розничной торговлей, была женщина почтенная, лет шестидесяти и очень нелюдимая; потеряв, одного за другим, трех своих мальчиков еще грудными младенцами, она страстно любила детей. Старуха подумала: "Эта маленькая шлюшка до того гадка, что, наверно, живучая", - и взяла Калину к себе. Но однажды вечером, когда матушка Шантмес уходила домой, а за правую ее руку держалась Кадина, Майоран без дальних околичностей ухватил ее за левую. - Э, нет, парнишка, - сказала, остановившись, старуха, - место уже занято... Ты, значит, не живешь больше у Большой Терезы! Ну, знаешь, ты изрядный потаскун! Майоран смотрел на нее, обольстительно улыбаясь и не выпуская ее руки. Он был такой хорошенький и кудрявый, что матушка Шантмес не могла на него сердиться. Она проворчала: - Ладно уж, пошли, мелюзга... Уложу вас вместе. Так она и пришла к себе домой на улицу Оляр с двумя детьми - один по левую, другой по правую руку. Майоран прижился у матушки Шантмес. Бывало, когда дети разойдутся, она давала им подзатыльники, радуясь, что есть на кого прикрикнуть и поворчать, что можно вымыть им рожицы и запихнуть под одно одеяло. Она соорудила им кроватку в старой тележке уличной торговки, без колес и оглобель. Ложе это походило на широкую колыбель, хотя было жестковато и пропахло овощами, которые матушка Шантмес долгое время хранила в тележке, накрыв влажными тряпками, чтобы они оставались свежими. Кадина и четырехлетний Майоран засыпали на этом ложе в объятьях друг у друга. С тех пор они росли вместе, их всегда видели гуляющими в обнимку. Ночью матушка Шантмес слышала их тихую болтовню. Нежный голосок Кадины часами рассказывал какие-то бесконечные истории, которые Майоран слушал, выражая свое удивление приглушенным шепотом. Кадина была злючкой; она выдумывала для него страшные сказки и уверяла, будто однажды ночью видела человека во всем белом, который стоял у них в ногах, глядя в упор и высунув длинный-предлинный красный язык. Майоран обливался холодным потом и выспрашивал у Кадины подробности, а она, вдоволь насмеявшись над ним, обзывала его "простофилей". Случалось, что они шалили, толкали друг друга ногами под одеялом; Кадина свертывалась клубочком и помирала со смеху, когда Майоран, промахнувшись изо всей силы, ударялся пяткой о стенку. Тогда матушке Шантмес приходилось вставать, чтоб подоткнуть сползшее одеяло; она унимала их шлепком, и они смирно засыпали на подушке. Долгое время кровать была местом их игр; они приносили сюда свои игрушки, ели здесь украденную морковь и репу; каждое утро их приемная мать с удивлением обнаруживала в кроватке странные предметы: камешки, листья, огрызки яблок, тряпичных кукол. В особенно холодные дни она оставляла детей еще спящими; черные космы Кадины смешивались с белокурыми локонами Майорана, и ребятишки почти соприкасались губами, словно согревали друг друга дыханьем. Комната на улице Оляр представляла собой большой полуразрушенный чердак в одно окно, с помутневшими от дождей стеклами. Дети играли здесь в прятки, забирались в высокий ореховый шкаф и под огромную кровать матушки Шантмес. А еще в комнате были два-три стола, под которые Кадина и Майоран заползали на четвереньках. Прелесть игры заключалась в том, что свет под стол не проникал и в темных углах валялись закатившиеся овощи. Да и сама улица Оляр была тоже презанятная: узкая, малолюдная, своей большой аркадой выходившая на улицу Ленжери. Дверь дома, низенькая дверь, примыкала к аркаде и открывалась только наполовину над грязными и скользкими ступеньками винтовой лестницы. Дом этот с покоробленным и почерневшим от сырости навесом, с позеленевшими раструбами свинцовых желобов на каждом этаже, дом этот тоже стал для детей большой игрушкой. Каждое утро Кадина и Майоран развлекались, бросая вверх камни, да при этом так, чтобы угодить в желоб; если это удавалось, камни с веселым грохотом летели по трубам вниз. Но в результате оказались разбитыми два окна и до того засорены желоба, что матушку Шантмес чуть было не выселили из дома, где она прожила сорок три года. Тогда Кадина и Майоран избрали для своих забав мебельные фургоны, ломовые подводы и повозки, стоянкой для которых служила эта пустынная улица. Шалуны взбирались на колеса, качались на цепях, карабкались по нагроможденным ящикам и корзинам. Товарные склады комиссионеров на улице Потери открывали перед ними свои обширные темные помещения, которые каждый день наново заполнялись и пустели, ежечасно создавая для них новые чудесные норки, тайные убежища, где дети забывали обо всем на свете среди благоухающих сухих фруктов, апельсинов и свежих яблок. Затем, наигравшись, они отправлялись к матушке Шантмес, в пассаж рынка Дез-Инносан. Шествовали они под руку, со смехом перебегали улицу, шныряли между повозками, не боясь, что их задавят. Кадина и Майоран знали каждый камень на мостовой, они уверенно шагали своими коротенькими ножками, по колено в ботве, никогда не оступались и хохотали, глядя на иного ломовика в тяжелых сапогах, который летел вверх тормашками, поскользнувшись на стебле артишока. Они были розовощекими домашними духами этих грязных кварталов. Всюду они попадались на глаза. В дождливые дни эта парочка чинно прогуливались под огромным изодранным зонтом матушки Шантмес, двадцать лет служившим укрытием для ее лотка; важно водрузив зонт в одном из закоулков рынка, они говорили: "Вот наш дом". А в солнечные дни они носились по улицам и к вечеру доходили до полного изнеможения; они мыли ноги в бассейне, устраивали запруды в канавах, прятались в грудах овощей и, сидя там, в холодке, болтали и болтали, как ночью, в своей кроватке. Часто прохожие слышали из-под горы латука или салата-ромена приглушенный щебет. А когда раздвигали листья салата, под ними открывались лежавшие рядом на зеленой подстилке два быстроглазых малыша, похожие на птичек, спугнутых в чаще зарослей. Теперь Кадина не могла обойтись без Майорана, а Майоран плакал, когда терял из виду Кадину. Если им случалось разминуться, они искали друг друга за всеми юбками на Центральном рынке, заглядывали в ящики, под кочаны капусты. Под капустой они проводили большую часть жизни - там они росли, там были их излюбленные уголки. Майорану пошел восьмой, а Кадине шестой год, когда матушка Шантмес стала корить их за лень. Она объявила им, что возьмет их компаньонами в торговле с лотка, и обещала платить по одному су в день, если они будут помогать чистить овощи. В первое время дети проявляли большое усердие. Они усаживались по обе стороны лотка, вооружившись тонким ножиком, и старательно занимались делом. Матушка Шантмес торговала очищенными овощами; на столе, накрытом черной шерстяной тканью и сбрызнутом водою, она держала картошку, репу и морковь, сложенные по четыре штуки, пирамидой; три штуки образовывали основание пирамиды, а одна - вершину, - это была готовая порция для супа, которую можно предложить запоздавшей на рынок хозяйке. Имелись у матушки Шантмес и пучки кореньев для бульона, перевязанные ниткой: четыре луковицы, три морковки, пастернак, две репы и два корешка сельдерея; была здесь и мелко нарезанная сушеная зелень на бумажке, капуста, разрубленная на четвертинки, кучки помидоров и ломти тыквы, сияющие красными звездочками и золотыми полумесяцами среди яркой белизны других тщательно вымытых овощей. Кадина оказалась гораздо способней Майорана, хотя и была моложе: картофельная шелуха выходила из-под ее ножика тончайшими прозрачными стружками, а пучки кореньев для бульона Кадина подбирала с тонким изяществом, - они походили на букеты цветов; вдобавок она умела разложить горстку овощей - три штуки моркови или репы - так искусно, что казалось, будто их много. Прохожие, смеясь, останавливались, заслышав писклявый детский голосок: - Сударыня, сударыня, пожалуйте ко мне... Всего два су за порцию кореньев! У Кадины была своя клиентура, ее пучки кореньев пользовались широкой известностью. Матушка Шантмес, сидя между своими детьми и наблюдая, с какой серьезностью они относятся к делу, тряслась от беззвучного смеха, грудь ее так и колыхалась, подскакивая чуть не до подбородка. Она добросовестно платила каждому из них положенное су за день работы. Но в конце концов ребятам наскучило торговать кучками овощей. Они подросли и мечтали о более доходной торговле. Майоран очень долго оставался ребенком, чем раздражал Кадину. Башка у него что капустный кочан, такая же безмозглая, - говорила она. И в самом деле, какой бы вид заработка она ни изобретала для Майорана, он ничего не зарабатывал, не способен был даже справиться с простым поручением. Зато Кадина была ловкачка. Восьми лет она нанялась к одной из торговок, сидящих на скамьях вокруг Центрального рынка с корзиной лимонов, которыми торгует поблизости стайка разосланных ими девчонок; Кадина продавала лимоны с рук, по три су за пару, гоняясь за прохожими, суя свой товар прямо в лицо женщинам, и, когда ручонки ее были уже пусты, возвращалась обратно к хозяйке, чтобы пополнить запас; она получала два су с каждой проданной дюжины, что давало пять-шесть су в день, если ей везло. На следующий год она торговала чепчиками по девять су; это было прибыльнее, но только приходилось все время держать ухо востро, потому что под открытым небом такая торговля запрещена; Кадина чуяла полицейских за сто шагов, чепчики мгновенно исчезали под ее юбчонкой, и она стояла, грызя с невинным видом яблоко. Позднее она торговала пирогами, галетами, пирожками с вишнями, пряниками, толстыми желтыми коржиками из кукурузной муки, которые носила в ивовом решете; но Майоран съел ее запасы. Наконец, в одиннадцать лет, Кадина осуществила свой великий замысел, которым терзалась уже давно. Скопив за два месяца четыре франка, она обзавелась заплечным кузовком и стала продавщицей корма для птиц. Это было настоящее коммерческое предприятие. Кадина вставала чуть свет и покупала у оптовых торговцев запас конопляного семени, проса, обварихи; затем переправлялась на другой берег Сены и обходила весь Латинский квартал между улицами Сен-Жак и Дофины до самого Люксембургского сада. Ее сопровождал Майоран. Кадина не доверяла ему даже носить кузовок, считая мальчика годным лишь на то, чтобы выкликать товар; и вот Майоран выкликал низким, протяжным голосом: - Конопляное семя для малых пташек! А Кадина пронзительно подхватывала, заливаясь, как флейта, и выводя странную музыкальную фразу, которая завершалась чистой и долгой нотой: - Конопляное семя для малых пташек! Они шли порознь по обоим тротуарам, поглядывая наверх. В ту пору Майоран носил большой красный жилет, который доходил ему до колен, - жилет принадлежал покойному папаше Шантмесу в бытность его кучером; Кадина же носила платье в синюю и белую клетку, сшитое из старой шали матушки Шантмес. Их знали все чижи Латинского квартала. Когда дети проходили, выкликая свою музыкальную фразу и вторя друг другу, как эхо, им отвечали пением все птичьи клетки. Кадина торговала и крессом. "По два су пучок! По два су пучок!" А Майоран заходил в лавки, предлагая "прекрасный родниковый кресс, пользительный для здоровья". Но вот построили Центральный рынок; Кадина замирала от восторга перед цветочным рядом, пересекающим фруктовый павильон. Здесь, словно куртины по краям садовой дорожки, во всю длину ряда, прилавки цветут яркими огромными букетами; там, словно собранная благовонная жатва, стоят двумя плотными шпалерами розы, - между ними любят прохаживаться местные девушки, улыбаясь, с чуть-чуть стесненным дыханием от струящихся крепких ароматов; а над выставкой живых цветов возвышаются искусственные, виднеется бумажная листва, и застывшие на ней капельки клея заменяют росинки; тут же висят надгробные венки из белого и черного бисера, отливающие синевой. Раздувая ноздри розового носика, Кадина вдыхала эти запахи с кошачьим сладострастием; она замирала среди этой упоительной свежести и уносила с собой все благоухания, какие только могла унести. Когда она подставляла свою курчавую головку под нос Майорану, он говорил: "Пахнет гвоздикой". А она клялась, что больше не смазывает волосы помадой, что ей достаточно лишь пройтись по цветочному ряду. Со временем, пустив в ход разные хитрости, она добилась того, что ее наняла одна из цветочниц. Тогда Майоран стал уверять, что она благоухает с головы до ног. Кадина жила среди роз, сирени, левкоев, ландышей. И мальчишка затеял новую игру: он неторопливо, словно в раздумье, нюхал подол ее юбчонки, затем говорил: "Пахнет ландышем". Добравшись до талии подруги, до ее корсажа, он шумно вдыхал свежий аромат: "Пахнет левкоем". А прикладываясь к рукавам у запястий Кадины, приговаривал: "Пахнет сиренью". Затем, обследовав ее затылок, шею и губы, объявлял: "Пахнет розой". Кадина смеялась, называла его "дуралеем", кричала: "Будет, щекотно!" От ее дыхания веяло жасмином. Она сама была теплым, живым букетом. Теперь девочка вставала в четыре часа утра, чтобы помогать своей хозяйке делать закупки. Каждое утро они покупали охапки цветов у пригородных садоводов, вороха моха, груды папоротника и листьев барвинка для обрамления букетов. Кадина, как зачарованная, застывала перед брильянтами и валансьенскими кружевами, которыми щеголяли дочки известных монтрейских садовников, восседающие на возах среди роз. В праздники богородицы, святого Петра, святого Иосифа и особо чтимых святых торговля цветами начиналась с двух часов ночи; вокруг павильонов продавалось свыше чем на сто тысяч франков срезанных цветов; за несколько часов перекупщицы зарабатывали до двухсот франков. В такие дни над ворохами анютиных глазок, резеды и маргариток виднелись лишь всклокоченные кудри Кадины; она тонула, терялась среди цветов; целый день девочка делала букеты, привязывая их к камышинкам. За несколько недель она овладела искусством цветочницы, в котором проявляла своеобразное изящество. Не всем нравились ее букеты: они вызывали улыбку и чуть-чуть тревожили какой-то присущей им грубоватой наивностью. В них преобладали красные цвета, перебиваемые пронзительными, диссонирующими оттенками синего, желтого, фиолетового - варварски прелестными. Если утром Кадина исщиплет Майорана и задразнит до слез, тогда это были неистовые букеты, букеты разозленной девчонки, одуряюще ароматные, гневных, кричащих тонов. Если же утром Кадина вставала тихая - то ли от грусти, то ли от радости, - она изобретала букеты серебристо-серых, очень нежных, приглушенных тонов, с еле ощутимым, скромным ароматом. А иной раз это бывали розы кровоточащие, как разверстое сердце, в озере белых гвоздик; либо рыжие гладиолусы, встающие огненным столпом среди смятенной зелени; букеты, словно смирнский ковер со сложным орнаментом, в котором были подобраны цветок ко цветку, подобно вышивке на канве; были у Кадины и букеты-веера, переливающие красками, мягко развертывающиеся, как кружево; здесь было все: и пленительная чистота, и грубая пышность, мечта, дающаяся в руки торговке сельдями или маркизе, угловатость нетронутой девушки и знойная чувственность распутницы - все богатство чудесной фантазии двенадцатилетней девчонки, в которой пробуждалась женщина. Отныне Кадина питала уважение только к белой сирени, букет которой, от восьми до десяти веточек, стоит зимой пятнадцать - двадцать франков, да к камелии, которая стоит еще дороже и привозится в коробках дюжинами, укутанная в тонкий слой ваты, на подстилке из моха. Кадина брала в руки эти цветы, как взяла бы драгоценности, - бережно, не дыша, боясь опалить их своим дыханием; затем с бесконечными предосторожностями привязывала короткий стебелек цветка к камышинке. О камелии Кадина говорила с большой серьезностью. Она рассказывала Майорану, что красивая белая камелия без малейшего изъяна - вещь редкая и удивительно прекрасная. Однажды, когда она дала Майорану полюбоваться таким цветком, он воскликнул: - Ну и пускай она хорошенькая, а мне больше нравится вот это местечко под твоим подбородком; куда твоей камелии! Оно гораздо нежней, и кожа такая прозрачная... тут такие голубые и розовые жилочки, точь-в-точь как прожилки на цветке. Он осторожно провел по этому местечку кончиками пальцев; затем уткнулся в него носом, бормоча: - Ага! Сегодня ты пахнешь апельсиновым цветом. У Кадины был прескверный характер. Ее не устраивала роль подчиненной. Поэтому она в конце концов завела свое собственное торговое дело. А так как ей было тогда тринадцать лет и она даже мечтать не могла о большом торговом обороте, о прилавке в цветочном ряду, то она стала продавать букетики фиалок по одному су; на шее у нее висел ивовый лоток, а фиалки были воткнуты в подстилку из моха. Так, нося с собой свою маленькую лужайку, она бродила ведь день по Центральному рынку и вокруг него. Это беспрерывное хождение ей нравилось - можно было размять ноги, она избавлялась от необходимости часами стоять на коленях на низенькой скамеечке, составляя букеты. Теперь она на ходу собирала свои фиалки в пучок, вертела их в пальцах, как веретенца, с поразительной ловкостью; она отсчитывала шесть - восемь цветков, - в зависимости от времени года, - складывала пополам камышинку, добавляла листок, обматывала мокрой ниткой; затем перекусывала нитку острыми, как у волчонка, зубами. Букетики, казалось, сами вырастали на лотке - так быстро она усеивала ими мох. Не глядя на свои проворные пальцы, в которых цвели все новые и новые фиалки, она шла по тротуарам, в уличной сутолоке, дерзко задрав голову и рассматривая лавки и прохожих. Потом она немного отдыхала где-нибудь в подворотне; девчонка создавала весенний уголок у края канавы с жирными помоями, она приносила с собой лесную полянку с травой, синеющей фиалками. На букетиках неизменно лежал отпечаток расположения духа Кадины, дурного либо доброго: одни были взъерошенные, сердитые, буйные в своих помятых обертках; другие были спокойны и влюбленно глядели, улыбаясь из опрятного бумажного хомутика. Кадина проходила, оставляя за собой нежный аромат. Майоран блаженно следовал за ней по пятам. Теперь Кадина с головы до ног пахла только фиалками. Когда Майоран обнимал ее и вдыхал ее аромат, переходя от юбчонки и корсажа к рукам и лицу, он твердил, что вся она фиалка, большая фиалка. Он зарывался лицом в ее одежду, повторяя: - Помнишь, как было в тот день, когда мы ездили в Роменвиль? Ну точь-в-точь так же пахнет, особенно здесь, в рукаве... Только ничего не меняй. Уж больно хорошо ты пахнешь... Кадина ничего и "не меняла". Ремесло цветочницы окончательно стало ее профессией. Но оба они росли, и Кадина часто забывала о своем лотке ради прогулок по кварталу. Постройка Центрального рынка стала для них постоянным источником проказ. Они забирались в самую середину строительной площадки сквозь щель в дощатом ограждении; они спускались в котлован, где закладывался фундамент, карабкались по первым возведенным чугунным столбам. Вот тогда-то они и внесли частицу самих себя, своих игр, своих размолвок в каждую ямку, в каждую крепь конструкции. Каждый камень растущих павильонов ощупали их маленькие руки. Отсюда родилась их любовь к великому рынку, и великий рынок отвечал им взаимностью. Они сроднились с этим гигантским кораблем, были его старыми друзьями, видевшими, как на нем затягивали каждый болт. Они не боялись этого чудовища, хлопали худыми кулачками по его огромному корпусу, обращались с ним, как с добрым малым, как с товарищем, которого не стесняешься. И казалось, рынок улыбается двум подросткам, которые были вольною песней, дерзкой идиллией, порожденной его исполинским чревом. Теперь Кадина и Майоран больше не спали вместе в тележке уличной торговки, что стояла у матушки Шантмес. Старуха, слышавшая их непрестанную ночную болтовню, однажды постелила мальчику на полу перед шкафом; но на следующее утро она обнаружила его под одним одеялом с девочкой, он спал, положив голову ей на шею. Тогда она устроила его на ночлег к соседке. Дети чувствовали себя очень несчастными. Днем, когда матушка Шантмес уходила, они ложились, обнявшись, на пол, как на кровать, только в одежде, и это их очень смешило. Позже они стали забавляться любовью, находили темные уголки в комнате, а чаще всего прятались в глубине амбаров на улице Оляр, за грудой яблок и ящиками с апельсинами. Они были свободны и бесстыдны, как воробьи, которые любятся на краю крыши. И вот в подвале при павильоне живности они получили возможность снова спать вместе. Они были не в силах отказаться от сладостной привычки засыпать, прижавшись друг к другу, не в силах лишиться этого нежащего ощущения тепла. В подвале, возле каменных столов, где режут птицу, стояли большие корзины с перьями, в которых Кадине и Майорану было очень уютно. С наступлением ночи они спускались в подвал и весь вечер проводили в тепле, радуясь своему мягкому ложу, утопая по уши в пуху. Обычно они отодвигали корзину подальше от газового рожка; они были одни, среди острых запахов птичника; время от времени их будило доносившееся из полумрака внезапное пенье петуха. И они со смехом обнимались, охваченные страстной нежностью, которую не умели выразить. Майоран был очень бестолков. Кадина колотила его, злясь, сама не зная почему. И все-таки эта лихая уличная девчонка расшевелила увальня. Постепенно они усвоили всю науку в корзинах с перьями. То была игра. Куры и петухи, спавшие рядом с ними, едва ли отличались большей невинностью. Со временем они, словно беззаботные воробьи, сделали каждый уголок огромного рынка приютом своей любви. Они жили счастливыми зверятами, по воле инстинкта, удовлетворяя желания среди громоздившихся вокруг гор пищи, где они выросли, словно цветы плоти. Шестнадцати лет Кадина была озорной девчонкой, смуглой бродяжкой шумного города, очень чувственной и большой чревоугодницей. У юноши Майорана к восемнадцати годам уже намечалось брюшко толстяка, не было никакого интеллекта - одни лишь инстинкты. Кадина часто убегала из дому, чтобы провести с ним ночь в подвале для живности; а назавтра она дерзко смеялась в лицо матушке Шантмес, увертываясь от метлы, которой старуха колотила по чем попало, так ни разу и не огрев ею негодницу; та только потешалась над ней, с беспримерной наглостью уверяя, что "не спала всю ночь, чтобы подсмотреть, не выросли ли у луны рожки". А Майоран слонялся повсюду; в те ночи, когда Кадины с ним не было, он сидел в каком-нибудь павильоне с дежурными грузчиками, засыпал на мешках, на ящиках или где-нибудь в углу. Дошло до того, что Майоран и Кадина не выходили из Центрального рынка. Это была их голубятня, их стойло, исполинская кормушка, где они спали, любили друг друга, жили на громадном ложе из мяса, масла и овощей. Но к большим корзинам с перьями они сохранили особое пристрастие. Сюда они возвращались в ночи любви. Перья в корзинах были не рассортированы. Среди них встречались длинные черные перья индюшки и гладкие, белые гусиные, которые щекотали уши Кадине и Майорану, стоило им пошевелиться; попадался и утиный пух, в который они погружались, как в вату; а легкие куриные перышки, золотистые, разноцветные, взвивались вверх при каждом вздохе, словно мухи, с жужжанием летящие навстречу солнцу. Зимой Кадине и Майорану доводилось спать и на пурпурных перьях фазанов, на пепельно-сером одеянии жаворонков; они тонули в крапчатом шелку куропаток, перепелов и дроздов. Перья были еще живые, сохранившие птичий запах. Перья касались губ, как трепещущее крыло, овевали теплом насиженного гнезда. Порой, когда Кадина и Майоран замирали в объятиях друг друга, им чудилось, будто они лежат на широкой спине огромной птицы, которая уносит их куда-то вдаль. Утром Майоран озирался, ища Кадину, затерявшуюся на дне корзины, точно ее засыпало снегом. Она вставала растрепанная, отряхивалась и выходила из облака пуха с неизменно торчавшим в ее кудрях султаном из петушиного хвоста. Они нашли и другое место для любовных утех: павильон оптовой продажи масла, яиц и сыра. Каждое утро там вырастают высокие стены из пустых корзин. Кадина и Майоран забирались туда и, проделав отверстие в такой стене, прокладывали потаенный ход. Затем, когда они устраивали себе в недрах корзиночной горы комнату, они вставляли вынутую корзину обратно и как бы запирались. Тогда они были у себя дома, у них было свое жилье. Они безнаказанно могли обниматься. Они были вольны потешаться над всем миром, потому что от толпы на Центральном рынке, чей гомон они слышали вокруг, их отделяли лишь тонкие перегородки из ивовых плетенок. Часто их разбирал смех, когда прохожие, не подозревая об их присутствии, останавливались в двух шагах от них; в своей крепостной стене Майоран и Кадина пробивали бойницы, откуда отваживались иной раз бросить взгляд на окружающий мир; когда на рынке появлялась вишня, Кадина стреляла вишневыми косточками в лицо всем проходящим старухам, особенно потешаясь над тем, что испуганные женщины никак не могли догадаться, откуда взялся этот град косточек. Кадина с Майораном бродили в недрах подвалов, знали в них каждую темную нору, умели проникнуть даже сквозь надежно запертую решетку. Самым большим удовольствием было пробраться к подземной железной дороге, проложенной на уровне подвалов; ее предполагали соединить с различными вокзалами; участки этой железной дороги тянутся под крытыми галереями рынка, отделяя один от другого подвал каждого павильона; на всех перекрестках имеются даже совсем готовые поворотные круги. Со временем Кадина и Майоран нашли в ограждении из толстых деревянных брусьев одно плохо пригнанное бревно; они его расшатали и вынули; таким образом им удавалось легко проникнуть внутрь. Здесь они были отрезаны от мира, хотя наверху, над их головами, слышался непрерывный топот Парижа, шагающего по мостовым. Вокруг железной дороги раскинулись подземные улицы, пустынные галереи, пестрящие солнечными пятнами от люков, забранных решетками; а в темных концах галерей горели газовые фонари. Кадина и Майоран прогуливались точно по собственному замку, уверенные, что никто их не потревожит, радуясь гудящей тишине, мутному свету и таинственности окружавшего их подземелья, где подчас даже этих бесшабашных ребят, в самом разгаре любовных забав, охватывал трепет, как от страшной мелодрамы. Сквозь толстые деревянные брусья проникали всевозможные запахи из соседних подвалов: приторный запах овощей, пряный букет морской рыбы, терпкий, тухловатый душок сыра, живое смрадное тепло птичника. То были сытные запахи пищи, и они их вдыхали, переводя дух после каждого поцелуя в алькове тьмы, распростертые на земле, поперек рельсов. Порой, в ясные ночи или при безоблачном восходе зари, они взбирались на крыши, карабкались по крутым лестницам внутри башенок, венчающих углы павильонов. Здесь, в вышине, перед ними расстилались цинковые поля, площади, дорожки, точно пересеченная сельская местность, где они были полновластными господами. Они отправлялись в поход по квадратным кровлям павильонов, бродили по длинным крышам рыночных галерей, поднимались и спускались по скатам, сбиваясь подчас с дороги во время своих бесконечных странствований. Когда им надоедали равнины, они поднимались еще выше, отважно карабкаясь по железным лестницам, где юбка Кадины полоскалась на ветру, как флаг. Они всходили на второй ярус кровель, под самое небо. Над ними были лишь звезды. Из недр ревущего рынка доносился гул и рокотание, словно раздающийся в ночи грохот далекой грозы. На этой высоте утренний ветер выметал запах гниения, удушливое дыхание пробуждающихся павильонов. В рассветный час они замирали у кровельных желобов, уста к устам, - точь-в-точь беспутные птицы, льнущие клювом к клюву под черепицами. Утренняя заря заливала их розовым светом. Кадина радовалась, наслаждаясь чистым воздухом, и шейка ее отливала шелком, словно у горлинки; а Майоран нагибался, чтобы посмотреть вниз на еще заплывшие мглой улицы, и руки его, будто лапки дикого голубя, крепко сжимали край цинкового желоба. Когда они спускались на землю, радостные, надышавшись вольного воздуха и улыбаясь, точно любовники, вынырнувшие в измятой одежде из колосьев, они говорили, что приехали из деревни. Знакомство с Клодом Лантье началось в требушином ряду. Кадина и Майоран ходили туда каждый день, побуждаемые тем плотоядным, жестоким любопытством, какое свойственно детям улицы: ведь выставленные напоказ отрубленные головы - забавное зрелище. Вокруг этих павильонов текут красные ручьи; Кадина и Майоран окунали в них носок башмака, бросали охапки листьев, которые запруживали поток, образуя кровяные болота. Они с интересом следили за тем, как привозится голье в зловонных колымагах, как их потом моют из шлангов. Кадина и Майоран наблюдали за разгрузкой бараньих ножек, которые вываливают, точно груды грязного булыжника; они видели огромные, окостенелые языки с кровавыми лоскутами выдранного из глотки мяса, бычьи сердца - могучие и затихшие, словно колокола, снятые с колокольни. Но особенно, до дрожи, поражали их большие, сочащиеся кровью корзины, набитые бараньими головами; оттуда торчали влажные рога, черные морды с клочьями кожи и шерсти, оставшимися на ободранном мясе; детям порой чудилось, будто некая гильотина бросает в корзины головы бессчетного множества стад. Кадина и Майоран шли следом за этими корзинами до самого дна подвала, вдоль рельсов, проложенных по ступенькам лестницы, слушая визг роликов, на которых катятся эти плетенки-вагоны, - визг, похожий на свист пилы. А внизу их охватывал упоительный ужас. Кадину и Майорана обступал запах бойни, они ходили между темными лужами, где, казалось, то и дело загораются чьи-то багровые глаза; подошвы приставали к клейкому полу, дети шлепали по этой омерзительно-страшной грязи, взбудораженные и восхищенные. Короткие язычки газовых рожков мигали, как веки, налитые кровью. У водоемов, при тусклом свете, проникавшем из подвальных окошек, они подходили к столам мясников. Здесь они наслаждались, глядя, как потрошильщики в передниках, залубеневших от крови, разбивают ударом деревянного молотка бараньи головы, одну за другой. И Кадина с Майораном проводили здесь часы, пока не опустеют корзины; они застывали, привлекаемые треском разбиваемых костей, одержимые желанием непременно видеть все до конца, видеть, как вырывают языки и вынимают мозги из раздробленных черепов. Иногда за ними проходил железнодорожный сторож, поливая подвал из шланга; вода разливалась широким шумным потоком, словно вырываясь из шлюза, мощная струя шланга срывала коросту с плиточного пола, но не могла уничтожить ни ржавые пятна крови, ни ее смрад. Кадина и Майоран были уверены, что под вечер, между четырьмя и пятью, непременно встретятся с Клодом на торгах, на оптовой распродаже говяжьих легких. И действительно, между повозками требушинников, осаженными вплотную к тротуару, среди толпы в синих блузах и белых фартуках, стоял Клод; его толкали, в ушах у него гудело от пронзительных выкриков наддатчиков, но он даже не чувствовал, как его пинают локтями, он продолжал в экстазе любоваться огромными легкими, висевшими на крючьях аукциона. Он часто объяснял Кадине и Майорану, что нет зрелища прекрасней. Легкие были нежно-розового цвета, который книзу постепенно густел и переходил в ярко-алую кромку; художник говорил, что легкие словно сделаны из атласного муара; он не находил слов, чтобы образно выразить их шелковистую мягкость, эти все новые и новые переливающиеся борозды, эту воздушную плоть, которая ниспадала широкими складками, словно повисшая в воздухе юбка балерины. Он сравнивал бычьи легкие с одеждой из газа, с кружевами, сквозь которые виднеется бедро прелестной женщины. Когда косой солнечный луч, озарив огромные легкие, опоясывал их золотым кушаком, Клод замирал в восторге, испытывая такое счастье, какого не испытал бы перед наготой целого хоровода греческих богинь или парчовыми платьями романтических владелиц замков. Художник стал искренним другом юной четы: он питал пристрастие к красивым животным. Клод долгое время мечтал написать огромное полотно, где изобразил бы любовь Кадины и Майорана на фоне Центрального рынка среди овощей, морской рыбы, мяса. Он задумал написать их сидящими