дине комнаты большим столом, на котором были расставлены бутылки и тарелки с печеньем. Дамы чувствовали себя здесь, как дома, не стесняясь говорили обо всем, что вздумается, и когда они располагались группами по комнате, их можно было принять за белую стаю лесбианок, спустившихся на диваны парижского салона. Максим, которого они любили за его девическую внешность, был единственным мужчиной, допущенным в их кружок. Он испытывал божественное наслаждение; проворной ящерицей скользя вдоль диванов, он пристраивался за чьей-нибудь пышной юбкой и гладким корсажем или меж двух платьев и тихонько сидел, съежившись, вдыхая душистое тепло, исходившее от его соседок, с блаженным видом маленького певчего, вкушающего причастие. - Этот мальчуган всегда тут как тут, - говорила баронесса де Мейнгольд, трепля его по щекам. Он был таким хрупким, что дамы давали ему не больше четырнадцати лет; однажды они шутки ради напоили его мадерой прославленного Бориса. Он наговорил им таких потрясающих вещей, что они хохотали до слез. Маркиза д'Эспане метко определила положение. Как-то раз Максим очутился в уголке дивана за ее спиной; увидев его розовое лицо, покрасневшее от удовольствия и проникнутое радостным сознанием близкого соседства с нею, она заметила: - Этому мальчугану следовало родиться девочкой. Когда великий Борис принимал, наконец, Рене, Максим пробирался вместе с нею в кабинет. Он позволил себе раза два-три высказать свое мнение, в то время как маэстро был углублен в созерцание своей клиентки, совсем так, как Леонардо да Винчи, по свидетельству жрецов прекрасного, созерцал Джиоконду. Маэстро соизволил улыбнуться справедливым замечаниям мальчика. Портной ставил Рене перед огромным, от пола до потолка, зеркалом и, сосредоточенно сдвинув брови, смотрел на нее, между тем как взволнованная заказчица задерживала дыхание, боялась пошевельнуться. Через несколько минут маэстро, как бы осененный вдохновением, рисовал крупными неровными штрихами задуманный им шедевр, сухо изрекая: - Платье монтеспан из пепельного фая... длинный трэн, спереди закругленная баска... серые атласные банты приподнимают ее на боках... затем тюник с буфами из светло-серого тюля, буфы отделяются серыми атласными бейками. Он еще больше сосредоточивался, казалось, погружался в самые глубины своего таланта и с торжествующим видом пифии на треножнике заканчивал: - А волосы этой смеющейся головки мы украсим мечтательной бабочкой Психеи с переливчато-лазоревыми крылышками. Но иной раз вдохновение упорно не являлось. Знаменитый Вормс тщетно взывал к нему, напрасно напрягал свою мысль. Он хмурил брови, бледнел, хватался руками за голову, с отчаянием качал ею и, побежденный, бросался в кресло. - Нет, - шептал он изнемогающим голосом, - нет, не могу сегодня... невозможно... эти дамы так неделикатны. Источник иссяк. И он выставлял Рене за дверь, повторяя: - Невозможно, невозможно, дорогая, приходите в другой раз. Я вас сегодня не чувствую. Вскоре сказались результаты прекрасного воспитания Максима: в семнадцать лет он соблазнил горничную своей мачехи. Хуже всего оказалось то, что девушка забеременела. Пришлось отправить ее вместе с младенцем в деревню и назначить ей маленькую ренту. Рене эта история ужасно разозлила. Саккар занялся только денежной стороной дела, но молодая женщина строго отчитала своего ученика. Как мог он скомпрометировать себя с такой девушкой! А она-то так стремилась сделать его благовоспитанным человеком! Какое нелепое и позорное начало, какая постыдная шалость. Хотя бы он еще позволил себе это с какой-нибудь дамой! - Ну, что ж! - ответил спокойно Максим. - Если бы твоя подруга Сюзанна согласилась, то пришлось бы отправиться в деревню ей. - Ах, проказник! - пробормотала Рене. Она была обезоружена и рассмеялась, представив себе, как Сюзанна, скрывая свое падение, живет в деревне на тысячу двести франков ренты. Потом ей пришла в голову еще более забавная мысль, и, забыв свою роль разгневанной матери, она звонко расхохоталась, прижимая ко рту пальцы, чтобы сдержать смех. Взглянув исподлобья на Максима, она произнесла, захлебываясь: - Пожалуй, Аделина обиделась бы на тебя и устроила бы Сюзанне сцену... Она не договорила, Максим смеялся вместе с нею. Так потерпела фиаско попытка Рене прочесть своему ученику нравоучение по поводу этой истории. Между тем Аристид Саккар нимало не беспокоился о своих двух детях, как он называл сына и вторую жену. Он предоставлял им полную свободу, довольный их дружбой, наполнявшей квартиру шумным весельем. Странную жизнь вели в этой квартире на втором этаже по улице Риволи. Целый день там хлопали двери, громко разговаривала прислуга, по блестящим, роскошным, заново отделанным комнатам беспрестанно носились широкие развевающиеся юбки, проходили вереницы поставщиков, толкались подруги Рене, товарищи Максима, посетители Саккара. Аристид принимал от девяти до одиннадцати часов самую необычайную публику; тут были сенаторы и судебные писцы, герцогини и торговки-старьевщицы, вся пена, которую выбрасывали по утрам к его двери парижские бури - шелковые платья и грязные юбки, блузы и черные фраки; и со всеми он говорил одинаково быстро, с одинаковыми нетерпеливыми и нервными жестами; он обделывал дела, не тратя лишних слов, распутывал одновременно двадцать затруднений и на ходу бросал решения. Казалось, этот подвижной человечек с громким голосом вступал в своем кабинете в драку с людьми, с мебелью, кувыркался, стукался о потолок головой, чтобы заискрилась в ней мысль, и всегда победителем снова вставал на ноги. В одиннадцать часов он выходил из дому, и весь день его больше не видели; он завтракал вне дома, часто и обедал в кафе. Тогда в доме хозяйничали Рене и Максим. Они забирались в отцовский кабинет, распаковывали там картонки поставщиков; на папках с делами валялись кружева и шелковые тряпки. Нередко важные посетители по часу ждали у дверей кабинета, пока школьник и молодая женщина, сидя за письменным столом Саккара, обсуждали вопрос относительно какого-нибудь банта из атласной ленты. Рене десять раз в день приказывала подавать экипаж. Редко обедали все вместе: из троих - двое без конца носились по городу, возвращались домой лишь в полночь. Шумный дом, полный сутолоки, развлечений и дел, - дом, куда вихрем врывалась современная жизнь со звоном золота и шелестом туалетов. Аристид Саккар нашел, наконец, свое призвание. В нем открылся великий спекулянт, ворочающий миллионами. После блестящей удачи на улице Пепиньер он смело ринулся в бой, уже усеявший Париж позорными обломками крушений или лаврами молниеносных побед. Сперва Саккар действовал наверняка, повторяя свой первый удачный опыт: он скупал дома, предназначенные, по его сведениям, на слом, используя свои знакомства, чтобы получить крупную сумму в возмещение убытков. Одно время он был владельцем пяти или шести домов, тех самых домов, на которые когда-то так странно посматривал, точно на старых знакомых; в ту пору он был бедным чиновником, то было детским лепетом искусства. Подделывать договоры, входить в заговор с жильцами, обворовывать государство и частных лиц - все это не требовало особой тонкости, и он решил, что игра не стоит свеч. Он вскоре применил свои таланты к более сложным операциям. Прежде всего Саккар придумал покупать дома из-под полы за счет города. Новое предписание государственного совета поставило город в затруднительное положение. Городское управление путем полюбовных сделок скупило большое количество домов, надеясь выждать истечения срока договоров о найме и выставить затем жильцов без возмещения убытков. Но такие приобретения были признаны отчуждением в пользу города, и муниципалитету пришлось платить. Тут-то Саккар и предложил выступить в качестве подставного лица: он покупал дома и по истечении срока договора за взятку передавал их в назначенное время городу. Он стал даже вести двойную игру: покупал и для города и для префекта. Когда дело оказывалось особенно соблазнительным, он жульническим образом присваивал дом себе. Казна платила. В награду за услуги Саккар получал участки улиц, проектируемые перекрестки, которые он продавал даже до того, как начинали прокладывать новую улицу. Игра велась свирепая; на участках для застройки играли точно на ценных бумагах. В игре принимали участие хорошенькие дамочки, интимные подруги высших чиновников; одна из них, славившаяся своими белыми зубками, сгрызла в несколько приемов целый квартал. Блеск золота, проскальзывавшего меж пальцев Саккара, возбуждал его алчность. Ему казалось, что вокруг него разливается море червонцев, превращается в океан, заполняет беспредельный горизонт шумом своих волн, своеобразной музыкой металла, приятно ласкавшей его сердце, и он отважно пускался вплавь, становясь с каждым днем смелее, нырял, выплывал то на спине, то на животе, рассекая этот необъятный простор и в ясные и в грозовые дни, рассчитывая на свою силу и ловкость, уверенный, что никогда не пойдет ко дну. Париж утопал тогда в облаках известки. Пришла пора, предсказанная Саккаром на высотах Монмартра. Город рассекали сабельными ударами, и все порезы, все раны наносились при соучастии Саккара. Во всех концах города разбросаны были его участки с грудами развалин. Он был замешан в необычайной истории на Римской улице, где некая строительная компания затеяла вырыть яму и вывезти пять или шесть тысяч кубических метров земли, чтобы создать видимость грандиозных работ; но компания обанкротилась, яму пришлось засыпать, перевезя для этого землю обратно из Сент-Уэна. Саккар набил карманы и вышел сухим из воды благодаря благосклонному вмешательству своего брата Эжена. В Шайо он посоветовал разворотить и сравнять с землей холм и провести бульвар от Триумфальной арки до моста Альма. Ему же пришла в голову мысль очистить от строительного мусора Трокадеро, раскидав его на высотах Пасси так, что хорошая земля оказалась на глубине двух метров, и даже трава не стала расти на этой свалке. Саккара можно было видеть чуть не в двадцати местах одновременно, всюду, где вырастало непреодолимое препятствие: в одном месте не знали, как выровнять почву, в другом не умели ее поднять, а там громоздилась целая куча земли и штукатурки, с которой в лихорадочной спешке не хотели возиться инженеры. Саккар раскапывал ее ногтями и всегда находил там возможность какой-нибудь спекуляции в его духе или же просто взятку. В один и тот же день он успевал побывать на стройках у Триумфальной арки и на бульваре Сен-Мишель, на прокладке бульвара Мальзерб и в Шайо, всюду таская за собой армию рабочих, судебных исполнителей и акционеров, дураков и жуликов. Но венцом его славы был "Винодельческий кредит", основанный им вместе с Тутен-Ларошем. Тутен-Ларош считался официальным директором, Саккар же выступал в качестве члена ревизионного совета. Эжен и в этом случае оказал большое содействие брату. Благодаря ему правительство разрешило основать товарищество и весьма снисходительно наблюдало за его деятельностью. Однажды, когда какая-то не совсем благонадежная газета позволила себе критически отозваться об одной деликатной операции этой компании, "Монитер" напечатал заметку, запрещавшую всякую дискуссию по поводу такого почтенного товарищества, которое даже удостоено покровительства в высших сферах. "Винодельческий кредит" опирался на великолепную финансовую систему: он давал виноделам ссуду под закладную в размере половинной стоимости их имущества, взимая помимо процентов частичную уплату в счет погашения ссуды. Трудно было придумать более достойный и мудрый механизм. Эжен с тонкой усмешкой объявил брату желание Тюильри, чтобы дело велось честно. Г-н Тутен-Ларош истолковал желание таким образом, что, пустив преспокойно в ход механизм винодельческих ссуд, он тут же, рядом, учредил банкирскую контору, которая привлекла к себе капиталы и (Вела лихорадочную игру, пускаясь во всяческие авантюры. (Вскоре благодаря мощному импульсу, данному компании ее директором, "Винодельческий кредит" приобрел репутацию непоколебимо солидного, преуспевающего предприятия. Вначале, когда надо было выбросить на биржу сразу массу акций, только что оторванных от корешка, и придать им вид процентных бумаг, давно имевших хождение, Саккар нашел очень остроумный выход: он вооружил березовыми вениками целую армию курьеров и велел им всю ночь топать ногами и трепать эти акции. Помещение компании напоминало филиал государственного банка. Особняк, занятый конторами, двор, запруженный экипажами, его строгие решетки, широкое крыльцо, анфилада роскошных кабинетов с толпой служащих и курьеров, казалось, был торжественным, исполненным достоинства храмом денег; но больше всего действовало на публику и вызывало благоговейный трепет святилище, именуемое кассой, куда вел коридор с голыми стенами; там был несгораемый шкаф, запертый на три замка, с несокрушимыми боками, прикованный к стене, - приземистый и дремлющий, присевший на корточки кумир, подобный священному животному. Саккар выступил в качестве посредника в крупном деле с городским управлением. Город, изнемогавший под бременем долгов, увлеченный пляской миллионов, которую затеял, чтобы угодить императору и наполнить кое-кому карманы, был вынужден прибегнуть к скрытым займам, не желая сознаться в своей горячке, в своем безумии разрушения и строительства. Он выпустил в то время так называемые платежные боны, настоящие долгосрочные векселя, для уплаты подрядчикам в самый день подписания договоров, что давало тем возможность получить деньги в кредит, дисконтируя боны. "Винодельческий кредит" любезно согласился принимать боны от подрядчиков. Когда городское управление оказалось без денег, Саккар очутился тут как тут и ввел его в искушение. "Винодельческий кредит" ссудил его крупной суммой под обеспечение бонами, а Тутен-Ларош, распространяя слухи, будто получил эти боны от концессионных обществ, пустил их в оборот на грязнейшие спекуляции. Теперь "Винодельческий кредит" стал недосягаем - он держал Париж за горло. Директор не иначе как с улыбкой говорил о пресловутой "Всеобщей компании марокканских портов", хотя она все еще существовала и газеты не переставали регулярно прославлять ее крупные торговые порты. Однажды, когда Тутен-Ларош предложил Саккару приобрести акции этой компании, тот засмеялся ему в лицо и спросил, неужели он считает его таким дураком, чтобы поместить свои деньги во "Всеобщую компанию Тысячи и одной ночи". До сих пор Саккар играл удачно и наверняка: он обманывал, брал взятки, получал барыши от сделок, наживался на каждой из своих операций. Вскоре этот ажиотаж перестал его удовлетворять, ему надоело подбирать крохи золота, пользоваться объедками Тутен-Ларошей и баронов Гуро. Он запустил руки в денежный мешок по самые плечи, вошел в товарищество с Миньоном, Шарье и Кo; знаменитые подрядчики, тогда только еще начинавшие свою карьеру, впоследствии нажили колоссальные состояния. Городское управление отказалось производить все работы самостоятельно и решило уступить бульвары подрядчикам. Концессионеры брали на себя обязательства предоставить за условленное вознаграждение в распоряжение города бульвары в готовом виде - с посаженными деревьями, с газовыми фонарями, скамейками; иногда подрядчики отдавали бульвар даром, считая, что они щедро вознаграждены участками, окаймлявшими бульвар, которые оставляли себе и продавали по высокой цене. Спекулятивная горячка на продаже участков, бешеное повышение цен на дома начались именно с той поры. Саккар благодаря связям получил подряд на три участка бульвара. Он стал пламенной, но слишком кипучей душой товарищества. Почтенные Миньон и Шарье, его креатуры, начинавшие карьеру под его руководством, были толстые, хитрые пройдохи, подрядчики-каменщики, знавшие цену деньгам. Они подсмеивались исподтишка над экипажами Саккара, зачастую ходили в блузах, не отказывались подсобить рабочему, возвращались домой испачканные известкой. Оба были родом из Лангра. В лихорадочном, ненасытном Париже они вносили в дела осторожность и уравновешенность, присущую уроженцам Шампани; оба соображали туго, были не очень умны, но прекрасно умели использовать подходящий случай и набить себе карманы, откладывая наслаждение земными благами на будущее. Если Саккар пустил дело в ход, вдохнул в него жизнь своей горячностью, своей бешеной алчностью, то Миньон и Шарье своей рассудительностью, своим ограниченным и рутинным администрированием не раз удержали предприятие от провала, к которому могли привести необычайные выдумки компаньона. Они ни за что не соглашались завести роскошные конторы, выстроить особняк на удивление всему Парижу, как хотел Саккар. Они отказывались также от побочных спекуляций, планы которых каждое утро рождались в голове Саккара: постройка на боковых участках концертных зал, огромных бань, железнодорожных линий вдоль новых бульваров, застекленных галерей, которые в десять раз повысили бы арендную плату на торговые помещения и позволили бы ходить по Парижу, не намокнув от дождя. Подрядчики сразу пресекли все эти пугавшие их замыслы, решив поделить свободные участки между тремя компаньонами и предоставить каждому распоряжаться участком по своему усмотрению. Они благоразумно продолжали продавать доставшуюся им долю. Саккар взялся за стройку. Мозг его кипел. Он был способен, не шутя, внести предложение накрыть Париж необъятным стеклянным колпаком и обратить его в оранжерею, чтобы выращивать там ананасы и сахарный тростник. Вскоре, ворочая огромными капиталами, Саккар оказался владельцем восьми домов на новых бульварах. Четыре из них были совершенно закончены - два на Мариньянекой улице и два на бульваре Гаусмана; остальные, на бульваре Мальзерб, еще строились, причем один из них представлял собою огромный склад досок, а для будущего роскошного особняка были только настланы полы нижнего этажа. В ту пору дела Саккара настолько запутались, так много нитей было привязано к каждому его пальцу, ему приходилось двигать таким множеством марионеток и следить за таким количеством начинаний, что он спал не больше трех часов в сутки, а корреспонденцию свою читал, сидя в экипаже. Самым замечательным было то, что его касса казалась неисчерпаемой. Он был акционером всех обществ, строил с каким-то неистовством, участвовал во всяческих сделках, грозил наводнить Париж, как море во время прилива; и в то же время никто не видел, чтобы он реализовал чистую прибыль от какого-нибудь бесспорного дела или положил бы в карман крупный куш, золотом сверкнувший на солнце. Золотая река с неведомыми истоками, казалось, катила, к удивлению зевак, свои стремительные волны прямо из его кабинета и временно сделала его героем дня; газеты приписывали ему все биржевые остроты. С таким мужем Рене почти не была замужем. Она целыми неделями не видела его. Впрочем, Саккар вел себя безукоризненно, он широко открывал перед ней свою кассу. По существу, Рене любила его, как услужливого банкира. Бывая в особняке Беро, она расхваливала мужа отцу, холодно и строго относившемуся к богатству зятя. Рене больше не презирала мужа; этот человек настолько был убежден, что вся жизнь построена на сделках, он так очевидно был создан для того, чтобы извлекать деньги из всего, - будь то женщины или дети, камни мостовой, мешки с известкой или человеческая совесть, - что Рене не могла упрекнуть его за сделку, на которой зиждился их брак. Со времени этой сделки он смотрел на жену до некоторой степени так же, как на свои прекрасные особняки, которые внушали уважение к его богатству и из которых он надеялся извлечь большие барыши. Он хотел, чтобы она хорошо одевалась, пользовалась шумным успехом, кружила головы всему Парижу. Это увеличивало его престиж, удваивало предполагаемую цифру его состояния. Он обращался благодаря жене в красивого, молодого, влюбленного, взбалмошного человека. Она была его компаньоном, его сообщницей, сама того не зная. Новый выезд, туалет, стоивший две тысячи экю, услуга, оказанная одному из ее возлюбленных, облегчали и подчас решали самые удачные дела Саккара. Иногда он притворялся изнемогающим от работы, посылал Рене к министру или какому-нибудь другому сановнику, чтобы попросить разрешения на то или иное начинание или добиться ответа на просьбу. Он говорил ей при этом "будь умницей" присущим ему одному тоном ласковой насмешки. А когда она возвращалась, удачно выполнив поручение, он потирал руки и повторял свою пресловутую фразу: "А ты была умницей?" Рене смеялась. Он был слишком деятельным человеком, чтобы желать себе жену вроде г-жи Мишлен. Просто он любил грубые шутки, скабрезные намеки. Впрочем, если бы Рене не была "умницей", он бы только досадовал, что пришлось заплатить за благосклонность министра или сановника. Ему доставляло особое удовольствие обманывать людей, давать им меньше, чем следовало. Он часто говорил себе: "Будь я женщиной, я, быть может, продавал бы себя, но никогда не выдавал бы товара, слишком это глупо". Легкомысленная Рене, внезапно появившаяся на фоне парижского неба эксцентричной феей светских наслаждений, принадлежала к типу женщин, наименее поддающихся анализу. Воспитывайся Рене дома, она меньше страдала бы от острых желаний, уколы которых доводили ее подчас до безумия: их притупила бы религия или иная нервная экзальтация. Умом она была буржуазна; богобоязненная, напичканная предрассудками, она отличалась безусловной честностью, любовью к логике вещей; она была истой дочерью своего отца и принадлежала к той спокойной, осторожной породе людей, где процветают Добродетели и любовь к семейному очагу. И в этой-то натуре постепенно развивались и росли чудовищные фантазии, зарождались нездоровое любопытство, постыдные желания. В монастырском пансионе, блуждая душой среди мистических услад часовни и чувственной дружбы маленьких подруг, она получила своеобразное воспитание, научилась пороку, вложив в него всю непосредственность своей натуры, развратив свой юный мозг до такой степени, что однажды поставила втупик духовника: она призналась ему, что как-то во время обедни у нее явилось безрассудное желание подойти и поцеловать его. Потом она била себя в грудь, бледнея при мысли о дьяволе и адских муках. Падение, которое привело ее к браку с Саккаром, грубое насилие, которое она перенесла с ужасом и каким-то любопытством, вызвало в ней презрение к самой себе и во многом способствовало ее распущенности в течение всей жизни. Она решила, что незачем противиться злу, - оно в ней самой, и логика разрешала ей до конца исчерпать его познание. В ней было больше любопытства, чем вожделений. Ее бросили в светское общество Второй империи, отдали на волю воображения, не стесняли в деньгах, поощряли самые эксцентричные ее фантазии, и она отдалась течению, пожалела было об этом, но ей удалось, наконец, убить в себе еле теплившуюся порядочность; ее непрестанно подстрекало, толкало вперед ненасытное желание все изведать, все испытать. Впрочем, она не пошла дальше "общепринятого"; многозначительно улыбаясь, она охотно болтала вполголоса о необычайных проявлениях нежной дружбы Сюзанны Гафнер и Аделины д'Эспане, о щекотливом ремесле г-жи Лоуренс, о расцененных по прейскуранту поцелуях графини Ванской; но пока она только издали смотрела на все это, со смутной мыслью испробовать когда-нибудь то же самое, и неопределенные желания, поднимавшиеся в ней в мрачные часы ее жизни, усиливали беспокойный страх, растерянность, ожидание никем неизведанного утонченного наслаждения, доступного ей одной. Первые любовники не совсем развратили Рене. Раза три ей казалось, что она полюбила по-настоящему; любовь вспыхивала в ее голове, как ракета, но искры не доходили до сердца. С месяц она безумствовала, на весь Париж афишировала свою связь с властителем ее дум; а в одно прекрасное утро, в самый разгар страсти, ее вдруг охватывала гнетущая тишина смолкнувшего чувства, ощущение огромной пустоты. Первый ее любовник, герцог де Розан, был лишь мимолетным, солнечным увлечением; Рене обратила на него внимание, прельстившись его мягкостью и безукоризненными манерами; но с глазу на глаз он показался ей тусклым и наводившим тоску ничтожеством. Последовавший за ним атташе американского посольства, г-н Симпсон, чуть не бил ее, благодаря чему их связь длилась больше года. После него она осчастливила своей благосклонностью графа де Шибре, адъютанта императора, тщеславного красавца, и уже стала тяготиться им, но тут герцогиня де Стерних вдруг влюбилась в него и отбила его у Рене. Тогда она стала его оплакивать, уверяя приятельниц, что сердце ее разбито и больше она никогда не полюбит. Так дошла очередь до Мюсси, ничтожнейшего создания, молодого человека, делавшего карьеру в дипломатическом мире благодаря исключительно изящной манере дирижировать котильоном. Рене и сама не понимала, как могла ему отдаться, но она долго держала его при себе, просто от лени, из отвращения к тому "неизведанному", которое через час познаешь до конца, и не желала тревожить себя переменой, пока не встретит на своем пути чего-нибудь необычного. В двадцать восемь лет она чувствовала бесконечную усталость. Скука казалась ей тем более несносной, что все ее буржуазные добродетели, точно пользуясь часами уныния, терзали ее своими укорами. Тогда она запирала ото всех дверь своей комнаты - у нее бывали мучительные мигрени. А когда дверь снова раскрывалась, оттуда с шумом выпархивало в ворохе кружев и шелка существо, созданное для роскоши и веселья, без забот, без краски стыда на лице. В ее банальную светскую жизнь все же ворвалось приключение. Однажды в сумерках Рене пошла пешком навестить отца, который не любил грохота экипажей у своего дома. На обратном пути, идя по набережной Сен-Поль, она заметила молодого человека, который шел за нею следом. Было жарко; день угасал в нежной истоме. Привыкшая к тому, что мужчины следовали за ней только верхом в аллеях Булолского леса, Рене нашла приключение пикантным, была польщена этой новой формой поклонения, правда, грубоватой; но самая грубость эта приятно возбуждала ее. Вместо того чтобы возвратиться домой, она свернула на улицу Тампль, повела за собою своего поклонника по бульварам. Молодой человек осмелел, стал так настойчив, что Рене, слегка озадаченная, теряя голову, бросилась на улицу Фобур-Пуассоньер и скрылась в лавке Сидонии. Молодой человек вошел за нею. Сидония улыбнулась, очевидно поняв, в чем дело, и оставила их вдвоем. Рене хотела пойти за нею, но незнакомец удержал ее, заговорил смущенно и вежливо, добился прощения. Он где-то служил, звали его Жорж; Рене даже не спросила, как его фамилия. Они встретились дважды. Рене входила через лавку, он с улицы Папийон. Эта мимолетная любовь, завязавшаяся на улице, навсегда осталась для нее ярким приключением. Она вспоминала о нем с некоторым стыдом, но и со странной улыбкой сожаления. Сидония благодаря этой истории стала, наконец, сообщницей второй жены своего брата. Этой роли она добивалась со дня свадьбы. Бедная Сидония немного просчиталась. Устраивая этот брак, она надеялась на сближение с невесткой, хотела сделать Рене своей клиенткой и извлечь из этого немало барышей. Она судила о женщинах с первого взгляда, как знатоки судят о лошадях. Вот почему она испытала горькое разочарование, когда, дав Саккарам время устроиться, явилась к ним через месяц и поняла, что место занято: в гостиной уже восседала г-жа Лоуренс. Эта красивая двадцатишестилетняя женщина занималась тем, что вводила в свет впервые появлявшихся там молодых женщин и девиц. Она принадлежала к очень старинному роду, была замужем за крупным финансистом, который имел глупость отказываться от оплаты счетов модисток и портних. Г-жа Лоуренс, особа очень умная, зарабатывала деньги и сама содержала себя. Она говорила, что ненавидит мужчин, но это не мешало ей поставлять их всем своим приятельницам. В ее квартире на улице Прованс, над конторами мужа, всегда был полный выбор; там устраивались легкие полдники, там происходили неожиданные и очаровательные встречи. Не было ничего плохого в том, что молодая девушка приходила навестить дорогую г-жу Лоуренс; но на беду случай приводил туда мужчин, правда крайне почтительных и принадлежавших к лучшему обществу. Хозяйка дома в широких кружевных пеньюарах была прелестна. Зачастую посетитель охотней выбрал бы ее самое из всей ее коллекции блондинок и брюнеток; но светская хроника утверждала, что г-жа Лоуренс безупречна. В этом и заключался секрет. Она сохраняла высокое положение в обществе, все мужчины были ее друзьями, она сберегла свою женскую честь, втайне радовалась, что способствует падению других, и извлекала выгоду из их падения. Когда Сидония уяснила себе механику нового изобретения, то пришла в полное уныние. Представительница классической школы, женщина в поношенном черном платье, разносившая любовные записочки в ручной корзинке, столкнулась лицом к лицу с новой школой: светская дама продавала своих приятельниц у себя в будуаре, за чашкой чая. Новая школа восторжествовала. Г-жа Лоуренс окинула холодным взглядом старое, измятое платье Сидонии, в которой чутьем угадала соперницу. И первого своего любовника, столь быстро надоевшего ей молодого герцога де Розан, Рене получила из рук красивой финансистки, которой немало трудов стоило пристроить юношу. Классическая школа одержала верх позднее, когда Сидония уступила невестке свою квартиру на антресолях в дни увлечения незнакомцем с набережной Сен-Поль. После этого она стала поверенной Рене. Но самым постоянным посетителем Сидонии сделался Максим. С пятнадцати лет он вечно торчал у тетки, вдыхал запах перчаток, кем-то забытых в спальне, и сводница Сидония, которая терпеть не могла открытых ситуаций и никого не посвящала в свои тайны, иногда доверяла ему даже ключи от квартиры, говоря, что вернется домой лишь на другой день. Максиму, по его словам, хотелось принять у нее друзей, которых он не осмеливался пригласить в дом своего отца. На антресолях улицы Фобур-Пуассоньер он как раз и провел несколько ночей с той несчастной девушкой, которую пришлось отослать в деревню. Сидония занимала у племянника деньги, млела перед ним, сладким голосом нашептывала ему, что он "такой розовый, настоящий амурчик, без единой пушинки". Между тем Максим подрос, стал стройным красивым юношей; по-прежнему у него были по-детски розовые щеки и голубые глаза; вьющиеся волосы довершали сходство с девочкой, что так нравилось дамам. Он похож был на бедную Анжелу, унаследовал от матери кроткий взгляд, белизну кожи, белокурые волосы. Но он не стоил даже этой ленивой, ничтожной женщины. В его лице род Ругонов имел более утонченного, но и более изнеженного и порочного представителя. Рожденный слишком молодой матерью, представляя собой странное смешение рассеянных в двух существах противоречий - неистовой алчности отца и ленивой мягкотелости матери, он оказался уродливым отпрыском этой четы, в котором соединились и усугубились недостатки родителей. Эта семья жила слишком поспешно, она уже выродилась в этой хрупкой натуре с неопределившимся сразу полом, не обладавшей настойчивой волей, страстью к наживе и наслаждениям, как у Саккара, а малодушно проедавшей нажитое другими состояние; странное двуполое существо, появившееся в свой час в разлагающемся обществе. Когда Максим с затянутой, как у женщины, талией появлялся верхом в Булонском лесу, покачиваясь в седле и слегка гарцуя на лошади, он казался богом своей эпохи, этот юноша с широкими бедрами, тонкими длинными пальцами, болезненным лицом и беззаботным видом, щеголявший своей элегантной корректностью и жаргоном театральных кулис. В двадцать лет он ничему не удивлялся, ничто не вызывало в нем отвращения. Он, несомненно, мечтал о самых необычных формах разврата; порок был для него не бездной, как для некоторых стариков, а чисто внешним, естественным расцветом. Он вился в белокурых волосах юноши, улыбался на его губах, облекал его вместе с одеждой. Но самым характерным у Максима были его глаза - два голубых стеклышка, светлых и прозрачных, - настоящие зеркала для кокеток, за которыми не могла скрыться абсолютная пустота его головы. Эти глаза продажной женщины никогда не опускались; они манили наслаждение, удовольствие, которое не вызывает усталости и само идет на зов. Вечный вихрь, носившийся по квартире на улице Риволи и хлопавший ее дверьми, дул сильнее по мере того, как Максим подрастал, Саккар расширял круг своей деятельности, а Рене еще лихорадочней рвалась к неизведанному наслаждению. Все трое стали вести независимый и легкомысленный образ жизни. То был созревший, чудовищный плод эпохи. В комнаты врывалась улица с ее грохотом экипажей, толкотней незнакомых между собой людей, вольной речью. Отец, мачеха, пасынок действовали, говорили, распоясывались, точно каждый из них жил один, холостяком. Три товарища, три студента, поселившись вместе в меблированной комнате, не могли бы с большей бесцеремонностью расположиться в ней со своими пороками, любовными похождениями, мальчишески-шумным весельем. Каждый из них доброжелательно относился к своему сожителю, пожимал ему руку, но как будто даже не думал, почему они живут под одной кровлей; они обращались друг с другом весело и непринужденно, и это давало им полную независимость друг от друга. Семейные отношения вылились в своего рода коммерческое товарищество, где прибыль делилась поровну: каждый пользовался своей долей удовольствий, и по молчаливому соглашению было установлено, что каждый по своему усмотрению распорядится доставшейся ему долей. Дело дошло до того, что они стали без всякого стеснения развлекаться на глазах друг у друга, рассказывали один другому о своих похождениях, и это не вызывало у них ничего, кроме легкой зависти и любопытства. Теперь настала очередь Максима просвещать Рене. Когда они катались вдвоем в Булонском лесу, он передавал ей о дамах полусвета разные сплетни, чрезвычайно смешившие ее. Стоило появиться на берегу озера новой звезде, как Максим тотчас же предпринимал целую кампанию, чтобы разузнать, как зовут ее любовника, какую он ей назначил ренту, как она живет. Ему известно было убранство в квартирах этих дам, он знал интимные детали их жизни, был настоящим живым каталогом, где все парижские кокотки были занумерованы и о каждой из дам полусвета составлена подробная памятка. Эта скандальная хроника служила Рене величайшим развлечением. На скачках в Лоншане, проезжая в коляске с высокомерным видом настоящей светской дамы, она с жадным вниманием слушала о том, как Бланш Мюллер изменяет атташе посольства с парикмахером; как некий барон застал некоего графа в алькове худощавой знаменитости с огненно-рыжими волосами, по прозвищу Рачиха, и гость оказался в нижнем белье. Каждый день приносил новую сплетню. Если история оказывалась слишком уж неприличной, Максим понижал голос, но договаривал все до конца. Рене таращила глаза, как ребенок, которому рассказывают забавную сказку, сдерживала смех, заглушала его, изящно прижимая к губам вышитый платочек. Максим приносил также фотографии дам. Все его карманы и даже портсигар были набиты портретами актрис. Иногда, вытряхнув портреты на стол, он вставлял их в альбом, валявшийся в гостиной, - в тот самый альбом, где уже находились портреты приятельниц Рене. Были там и мужские фотографии - Розана, Симпсона, Шибре, Мюсси, а также карточки актеров, писателей, депутатов, неизвестно как попавших в эту коллекцию, - удивительно смешанное общество, олицетворявшее хаос мыслей и лиц, мелькавших в жизни. Рене и Максима. В скучные дождливые дни этот альбом служил темой нескончаемых бесед; он всегда попадался под руки, и Рене, зевая, раскрывала его чуть не в сотый раз; потом незаметно пробуждалось любопытство, подходил Максим, облокачивался на спинку ее кресла, и начинались бесконечные споры по поводу волос Рачихи, двойного подбородка г-жи Мейнгольд, слегка кривого носа г-жи де Лоуренс, груди Бланш Мюллер и рта хорошенькой Сильвии, прославившейся слишком толстыми губами. Они сравнивали женщин между собой. - Будь я мужчиной, - говорила Рене, - я избрала бы Аделину. - Ты так говоришь, потому что незнакома с Сильвией, - возражал Максим. - Она презабавная!.. Я предпочитаю Сильвию. Они переворачивали страницы; иногда попадались лица герцога де Розана, или г-на Симпсона, или графа де Шибре, тогда Максим насмешливо добавлял: - Впрочем, у тебя извращенный вкус, - это всем известно... Ну, можно ли представить себе более глупые физиономии, чем у этих господ! Розан и Шибре положительно смахивают на моего парикмахера Постава. Рене пожимала плечами, как бы говоря, что его ирония ничуть ее не задевает. Она углублялась в созерцание этих лиц в альбоме, то бледных, то улыбающихся, то угрюмых; ее взор дольше останавливался на портретах дам полусвета, она с любопытством изучала точные микроскопические детали фотографий - мелкие морщинки, волоски. Однажды она попросила даже принести ей увеличительное стекло, ей показалось, что на носу у Рачихи - волосок. И действительно, она увидела в лупу легкий золотистый волосок, отделившийся от бровей и застрявший на переносице. Этот волосок долго смешил их. В течение недели все приходившие в гости дамы спешили удостовериться в наличии волоска. С тех пор лупой пользовались, чтобы разбирать по косточкам женщин на портретах. Рене сделала потрясающие открытия: она находила у иных незаметные прежде морщины, у иных - грубую кожу или плохо скрытые пудрой рябинки. В конце концов Максим спрятал лупу, объявив, что нельзя так строго критиковать человеческие лица. Суть же заключалась в том, что Рене подвергала слишком строгому исследованию толстые губы Сильвии, к которой он питал особую слабость. Они придумали новую игру, - задавая вопрос: "С кем я охотнее всего проведу нынешнюю ночь?", открывали наугад альбом, который давал ответ. В результате получались очень смешные сочетания. Друзья несколько вечеров играли в эту игру. Рене последовательно становилась женой парижского архиепископа, барона Гуро, г-на Шибре, что вызвало веселый смех, и, наконец, собственного мужа, - обстоятельство, чрезвычайно огорчившее ее. Что же касается Максима, он, то ли случайно, то ли благодаря лукавству Рене, открывавшей альбом, всегда попадал на маркизу. Но больше всего смеялись, если случай соединял двух женщин или двух мужчин. Приятельские отношения между Рене и Максимом зашли так далеко, что она стала поверять ему свои сердечные огорчения, а он утешал ее, давал ей советы. Отца его как будто не существовало. Затем они стали делиться своими юношескими воспоминаниями. Во время прогулок в Булонском лесу они больше чем когда-либо испытывали смутное томление, потребность рассказывать друг другу вещи, о которых обычно не говорят. Удовольствие, какое испытывают дети, когда шепотом разговаривают о запретном, прелесть совместного греха, хотя бы только на словах, так влекущая к себе молодых женщин и мужчин, всегда приводила их к скабрезным темам. Они глубоко наслаждались при этом, ничуть не упрекая себя за такое развлечение. Напротив, смаковали его, лениво развалившись в коляске, каждый в своем углу, как товарищи, вспоминающие свои первые похождения. Они даже хвастались друг перед другом своей безнравственностью. Рене созналась, что в пансионе девочки были очень испорчены. Максим перещеголял ее, отважившись рассказать несколько позорных эпизодов из жизни плассанского коллежа. - Ах, я не могу сказать... - шептала Рене. Потом,