едлагал уложить ее и унести куда-то, где можно заснуть таким крепким, счастливым сном, что разом позабудешь все горести. Может быть, это и в самом деле хорошо. Мало-помалу Жервезу стало охватывать все более жгучее желание испытать это ощущение. Испытать на две недели, на месяц. Ах, проспать целый месяц, особенно зимою, проспать месяц квартирной платы, когда не знаешь, куда деваться от забот. Но нет, это невозможно; заснешь так хотя бы на час, - придется спать вечно. Эта мысль ужасала Жервезу, - перед вечной и жестокой привязанностью, которой требовала земля, жажда смерти отступала. И все-таки однажды январским вечером Жервеза принялась стучать обоими кулаками в перегородку. Она провела ужасную неделю, сидела без гроша денег, ее шпыняли со всех сторон, и вот последние остатки мужества покинули ее. В этот вечер ей нездоровилось, ее трясла лихорадка, огненные искры плясали у нее перед глазами. Одно мгновение она хотела было выброситься из окна, а потом застучала в перегородку и закричала: - Дядя Базуж! Дядя Базуж! Факельщик снимал башмаки, напевая: "Жили-были три красотки". По-видимому, сегодня он здорово поработал, так как был возбужден более обычного. - Дядя Базуж! Дядя Базуж! - еще громче закричала Жервеза. Неужели он не слышит? Она готова - пусть он схватит ее в охапку и унесет туда же, куда уносит других женщин, жаждущих его утешения, богатых и бедных. Песенка факельщика: "Жили-были три красотки" - раздражала Жерзезу: в ней слышалось презрение мужчины, у которого более чем достаточно любовниц! - Что такое? В чем дело? - забормотал Базуж. - Болен кто-нибудь?.. Иду, мамочка! При звуке этого сиплого голоса Жервеза точно очнулась от кошмара. Что она делает? Неужели это она стучала в перегородку? Ее точно обухом по голове хватило; ноги подкосились от страха; она попятилась, точно боясь, что вот-вот огромные ручищи факельщика просунутся сквозь стену и ухватят ее за волосы. Нет, нет, она не хочет, она еще не готова! Она стукнула нечаянно, - просто неловко повернулась и ударилась локтем о перегородку. У нее и в мыслях не было стучать! Жервеза представила себе, как старик тащит ее, окоченевшую, белую, как тарелка; ужас охватил ее. В тишине снова раздался голос Базужа: - Ну что же? Никого нет?.. Я всегда готов услужить даме! - Нет, нет, ничего, - сказала, наконец, Жервеза сдавленным голосом. - Мне ничего не нужно. Спасибо. И пока факельщик засыпал, Жервеза сидела, трясясь от страха, прислушиваясь к его ворчанию и не смея даже пошевелиться, чтобы он не подумал, что она снова стучится к нему. Она клялась себе, что отныне будет осторожнее. Нет, как бы туго ей ни пришлось, к помощи соседа она не прибегнет. Так успокаивала себя Жервеза, но, несмотря ни на что, в иные минуты безумное влечение к факельщику снова охватывало ее. В, этом царстве нищеты, посреди тяжелых забот, и своих, и чужих, Жервеза, однако, видела прекрасный пример мужества в семействе Бижаров. Крошка Лали, восьмилетняя девочка, которую еще и от земли-то было не видать, вела хозяйство с умением и опрятностью взрослой женщины. А работа была тяжелая: на ее руках осталось двое малышей - трехлетний братишка Жюль и пятилетняя сестренка Анриетта. За ними надо было присматривать весь день, даже во время мытья посуды или уборки комнаты. С тех пор, как Бижар ударом сапога в живот убил свою жену, Лали сделалась в семействе матерью и хозяйкой. Она сама, не говоря ни слова, заступила место покойницы, - заступила до такой степени, что теперь зверь-отец избивал ее, как когда-то избивал жену, по-видимому, чтобы довершить сходство. Возвращаясь пьяным, Бижар испытывал потребность истязать женщину. Он даже не замечал, что Лали совсем еще крошка, он бил ее, как взрослую. Когда он закатывал ей оплеуху, грубая ладонь покрывала все ее личико, а это личико было еще так нежно, что следы пяти пальцев сохранялись на нем по два дня. Это были гнусные, незаслуженные, беспричинные избиения. Дикий зверь набрасывался на робкого, нежного, жалкого котенка, такого худенького, что на него без слез нельзя было смотреть. А малютка принимала побои безропотно, ее прекрасные глаза были полны покорности. Нет, Лали никогда не возмущалась. Она только нагибала голову, чтобы защитить лицо, и удерживалась от крика, чтобы не будоражить соседей. Когда же отец уставал, наконец, швырять ее пинками из угла в угол, она собиралась с силами, вставала с пола и снова принималась за работу: умывала детей, стряпала обед, тщательна вытирала пыль в комнате. Получать побои входило в число ее повседневных обязанностей. Жервеза подружилась со своей соседкой. Она относилась к ней, как к равной, как к взрослой женщине, уже знающей жизнь. Надо сказать, что в бледном, серьезном личике Лали было что-то, напоминавшее старую деву. Когда она рассуждала, можно было подумать, что ей тридцать лет. Она прекрасно умела покупать, штопать, чинить, вести все хозяйство и говорила о детях так, как будто ей уже два или три раза приходилось рожать. Такие речи в устах восьмилетней девочки сначала вызывали улыбку, но потом у слушателя сжималось горло, и он уходил, чтобы не заплакать. Жервеза всячески старалась помочь Лали, делилась с ней едой, отдавала ей старые платья - все, что только могла. Однажды она примеряла Лали старую кофточку Нана; ужас охватил ее при виде избитой, сплошь покрытой синяками спины, при виде ободранного и еще кровоточащего локтя и всего этого невинного, истерзанного, иссохшего тельца. Ну, дядя Базуж может готовить гроб, - Лали недолго протянет. Но малютка умоляла прачку никому не говорить об этом. Она не хотела, чтобы у отца вышли из-за нее неприятности. Лали защищала Бижара и уверяла, что если бы он не пил, он был бы вовсе не злой. Он ведь сумасшедший, он не понимает, что делает. О, она прощает его: ведь сумасшедшим надо все прощать. С этих пор Жервеза стала следить за Бижаром, подстерегала его возвращение домой и пыталась вмешиваться. Но большей частью дело кончалось тем, что и ей самой доставалось несколько тумаков. Нередко, заходя к Бижарам днем, Жервеза находила Лали привязанной к ножке железной кровати: пьяница, уходя из дому, привязывал дочь поперек живота и за ноги толстой веревкой. Вряд ли он мог объяснить, зачем он это делал; по-видимому, он совсем свихнулся от пьянства и стремился тиранить малютку и во время своего отсутствия. Лали стояла целыми днями, вытянувшись в струнку на онемевших ногах; а раз, когда Бижар не вернулся домой, она простояла привязанная всю ночь. Когда возмущенная Жервеза предлагала девочке отвязать ее, та умоляла не трогать веревки: если отец, вернувшись, найдет узел завязанным по-другому, он придет в бешенство. Маленькие ножки Лали отекали и немели, но она, улыбаясь, говорила, что ей совсем неплохо, что она отдыхает. Ее огорчает только одно: нельзя работать. Право, неприятно быть привязанной к кровати, когда в комнате такой беспорядок. Отцу следовало бы выдумать что-нибудь другое. И все-таки Лали следила за детьми, заставляла их слушаться, подзывала к себе и вытирала им носики. Так как руки ее оставались свободными, то она, чтобы не терять даром времени в ожидании освобождения, вязала. Всего больнее ей было, когда Бижар, наконец, отвязывал ее. Лали добрых четверть часа ползала по полу, ноги у нее так затекали, что она не могла держаться на них. Слесарь придумал еще забаву. Он раскаливал медяк в печке, клал его на край каменной доски, потом подзывал Лали и приказывал ей сходить за хлебом. Ничего не подозревая, малютка брала монету и с криком бросала ее, тряся обожженной ручкой. Тогда отец приходил в ярость. Ах, дрянь паршивая! Это еще что за выдумки? Да как она смеет бросать деньги? И он грозил выпороть ее, если она сию же минуту не поднимет медяк. Если малютка медлила, Бижар в качестве первого предостережения награждал ее такой затрещиной, что у нее искры сыпались из глаз. Лали молча, со слезами на глазах, подбирала монету и уходила, подбрасывая ее на ладони, чтобы охладить. Нет, трудно даже представить себе, какие зверские выдумки зарождаются в мозгу пьяницы. Вот один случай: однажды вечером, покончив с работой, Лали играла с детьми. Окно было открыто, и сквозной ветер, пролетая по коридору, слегка хлопал дверью, открывая и закрывая ее. - Это стучит господин Ветерок, - говорила малютка. - Войдите же, господин Ветерок, войдите, сделайте одолжение. Она делала реверансы перед дверью и раскланивалась с ветром. Анриетта и Жюль стояли позади нее и тоже раскланивались. Они были в восторге от игры и заливались смехом, точно их щекотали. Лали раскраснелась от удовольствия: ей было приятно, что малыши так развеселились, да она и сама увлекалась игрой. А радость не часто выпадала на ее долю. - Здравствуйте, господин Ветерок. Как вы поживаете, господин Ветерок? Но тут грубая рука распахнула дверь, и вошел папаша Бижар. Сцена разом переменилась; Анриетта и Жюль так и откатились к стене, а Лали в ужасе застыла посреди реверанса. Слесарь держал в руках огромный новешенький кучерской кнут с длинным белым кнутовищем. Кнут был ременный и оканчивался тонким хвостиком. Бижар положил его на кровать и почему-то не тронул на этот раз Лали, которая уже съежилась, ожидая обычного пинка. Бижар был очень пьян и весел, улыбался и скалил свои черные зубы. По лицу его было видно, что он придумал что-то забавное. - А, - сказал он, - ты балуешься, дрянь-девчонка! Я еще внизу слышал, как ты отплясывала... Ну-ка, подойди сюда! Да ближе, черт возьми! Повернись лицом, не желаю я нюхать твою перечницу. Чего ты трясешься, как овечий хвост? Ведь я тебя не трогаю!.. Сними с меня башмаки. Испуганная тем, что не получила обычной затрещины, бледная от страха, Лали сняла с отца башмаки. Он сидел на краю кровати, потом прилег и стал неотступно следить за движениями малютки. Ужас парализовал ее члены, она до того одурела под этим взглядом, что в конце концов разбила чашку. Тогда, не меняя позы, Бижар взял кнут и показал ей на него. - Ну, смотри сюда, растяпа, - это тебе подарочек. Да, пришлось все-таки истратить на тебя еще пятьдесят су... Хорошая игрушка? Теперь мне не придется гоняться за тобой: все равно не спрячешься в угол. Хочешь попробовать?.. А, ты чашки бить! Ну, живо, гоп! Пляши теперь, делай свои реверансы господину Ветерку. Он даже не приподнялся с подушки и, лежа на спине, стал размахивать и оглушительно щелкать кнутом, как ямщик на лошадей. Потом, вытянув руку, он стегнул Лали поперек тела. Кнут обвился вокруг девочки, закрутил ее и раскрутил, как волчок. Она упала, попыталась спастись ползком, но отец снова стегнул ее и кнутом поставил на ноги. - Гоп, гоп! - рычал он. - Поворачивайся, кляча! Вот так скачка! Здорово! Особенно хорошо зимой. Я теперь могу валяться утром в постели, мне не к чему беспокоиться! От меня не уйдешь, достану издалека! Ну-ка, в этом углу? Достал! А в этом? Тоже достал! А, ты под кровать лезешь! Так я тебя кнутовищем!.. Гоп, гоп! Живо, рысью! Легкая пена выступила на его губах, желтые глаза выкатились из темных орбит. Обезумевшая Лали с воем металась по комнате, каталась по полу, прижималась к стенам, но тонкий кончик огромного кнута доставал ее повсюду; он щелкал в ее ушах, как петарда, он полосовал ее тело. Это была настоящая дрессировка животного. Надо было посмотреть, как плясала несчастная малютка, какие она пируэты выделывала, как она подпрыгивала, высоко вскидывая пятки в воздух, точно играла "в веревочку"! Она задыхалась, она отскакивала, как резиновый мяч, и, ослепнув от ужаса и боли, сама подвертывалась под удары. А зверь-отец торжествовал, называл ее шлюхой, спрашивал, довольно ли с нее, поняла ли она, наконец, что ей теперь от него не спрятаться. На вопли малютки прибежала Жервеза. Увидев эту картину, она пришла в негодование. - Ах, мерзавец! - закричала она. - Разбойник! Оставьте ее сию же минуту! Я побегу за полицией! Бижар заворчал, как потревоженный зверь. - Эй, Колченогая, не суйтесь не в свое дело! Что мне, перчатки, что ли, надевать, чтобы учить ее?.. Это только для острастки, понимаете? Чтобы она знала, что у меня длинные руки. И он нанес последний удар кнутом, который пришелся Лали по лицу. Он рассек верхнюю губу девочке, потекла кровь. Жервеза схватила стул и хотела броситься на слесаря, но малютка с мольбой протянула к ней руки, говоря, что все это пустяки, что ей уже не больно, что все кончено. Она вытерла кровь краешком передника и стала утешать ребятишек, рыдавших так, словно и на них сыпался град ударов. Вспоминая о Лали, Жервеза не смела жаловаться. Ей хотелось бы обладать мужеством этой восьмилетней крошки, которой приходилось выносить больше, чем всем женщинам, жившим в этом доме. Жервеза видела, что Лали месяцами питается одними сухими корками, да и то не досыта, что она страшно слабеет и худеет и еле передвигается, держась за стены. Иногда она тайком приносила девочке остатки мяса, и сердце ее разрывалось от боли, когда она глядела, как малютка ест молча, заливаясь слезами. Лали ела малюсенькими кусочками, потому что ее горло, суженное продолжительным недоеданием, не пропускало пищу. И, несмотря на все это, она всегда была полна кротости и самоотречения; не по годам умненькая, она всегда готова была выполнять свои материнские обязанности, готова была умереть от переполнявших ее материнских чувств, слишком рано зародившихся в ее хрупкой, невинной, детской грудке. И Жервеза пыталась брать пример с этой крошки, которая страдала молча и прощала своему мучителю. Жервезе тоже хотелось научиться молча переносить свои несчастья. Но когда Лали безмолвно вскидывала свои огромные кроткие глаза, в темной глубине этих черных глаз можно было прочесть немую боль, затаенную смертную муку. Никогда ни слова, - только этот безмолвный взгляд, только эти широко раскрытые, огромные черные глаза. А между тем сивуха "Западни" начала свою разрушительную работу и в семействе Купо. Прачка уже предвидела день, когда ее муж, подобно Бижару, возьмется за кнут и заставит ее "плясать". И несчастье, грозившее ей, естественно, заставляло ее еще сильнее сочувствовать несчастью Лали. Да, дела Купо обстояли неважно. Прошло то время, когда выпивка придавала ему цветущий вид. Теперь Купо уже не мог хлопать себя по животу, бахвалиться, хвастать, что он только жиреет от водки, - нет, он высох. Желтый, нездоровый жир первых годов его пьянства словно растаял, кожа приняла свинцовый цвет, с мертвенным, зеленоватым оттенком, как у утопленника. Аппетит тоже исчез. Мало-помалу Купо потерял вкус к хлебу и стал фыркать даже на жаркое. Его желудок не переваривал самого лучшего рагу; зубы отказывались жевать. Чтобы поддерживать существование, ему нужна была бутылка водки в день: это был его паек, его еда и питье, единственная пища, которую принимал его желудок. По утрам, встав с постели, Кровельшик добрых четверть часа просиживал, согнувшись в три погибели, схватившись за голову, харкая, кряхтя, отплевываясь: какая-то горечь подступала у него к горлу, слюна делалась горькой, как хина. Это повторялось с ним регулярно изо дня в день. Он чувствовал себя человеком только после того, как выпивал первый стаканчик "утешительного", - это было поистине чудодейственное лекарство, оно прожигало ему кишки как огнем. Но в течение дня неприятные явления возобновлялись. Сначала Купо чувствовал какое-то щекотание, легкое покалывание в коже рук и ног. Он шутил, говорил, что жена, наверно, насыпала в постель щетины, и утверждал, что это очень приятно: точно тебя ласкает женщина. Но потом ноги тяжелели, покалывания исчезали и сменялись ужасными судорогами; все мускулы словно тисками сдавливало. В этом уже не было ничего забавного! Купо не смеялся: скорчившись от боли, он останавливался посреди улицы; в ушах стоял звон, в глазах мелькали искры. Все казалось ему желтым, дома плясали перед ним, - он по нескольку секунд шатался на месте, чувствуя, что вот-вот грохнется. А случалось, что, стоя на солнышке, на самом припеке, Купо вдруг судорожно вздрагивал: точно струя ледяной воды пробегала у него по спине. Но больше всего бесила кровельщика легкая дрожь в руках, особенно в правой, которая иной раз выкидывала совсем неожиданные фортели. Черт побери! Как! Или он уж не мужчина больше? Он превращается в старую бабу? Купо бешено напрягал мускулы, сжимал стакан в кулаке и держал пари, что стакан не шелохнется, что рука будет неподвижна, как каменная. Но, несмотря на все его усилия, стакан плясал, прыгал то вправо, то влево; а пальцы все время дрожали частой, размеренной дрожью. Тогда Купо яростно опрокидывал его в глотку и кричал, что, выдув дюжину, удержит в руке не то что стакан, а целый бочонок, и у него даже палец не дрогнет. Жервеза доказывала ему, что если он хочет, чтобы руки перестали трястись, надо перестать пить. Но Купо плевал на ее советы, пил бутылку за бутылкой, снова и снова повторял опыты, приходил в ярость от неудач и, наконец, начинал уверять, что стакан трясется у него в руке от проезжающих омнибусов. Однажды мартовским вечером Купо вернулся, промокнув до костей. Он был с Сапогом в Монжуре, и они немножко хватили, а на обратном пути его застиг ливень, и он плелся под проливным дождем от самой заставы Фурно до заставы Пуассоньер - не близкий путь! Ночью у него начался страшный кашель, он весь пылал, его била лихорадка; он дышал часто и хрипло, как лопнувшие мехи. Утром прислали доктора; тот выслушал больного, покачал головой, отвел Жервезу в сторону и посоветовал ей немедленно отправить мужа в больницу. У Купо было воспаление легких. Понятное дело, Жервеза не стала упрямиться. В прежнее время она скорее дала бы изрубить себя на куски, чем доверила бы мужа студентам. Когда случилось несчастье на улице Нации, она, чтобы выходить Купо, истратила все свои сбережения. Но если человек превращается в пьяницу, в свинью, все хорошие чувства к нему исчезают, как дым. Нет, нет, она ни за что не возьмет на себя такой обузы! Пусть его берут, пусть уносят хоть навсегда, она только спасибо скажет. Однако, когда прибыли носилки и Купо потащили, точно какую-то мебель, Жервеза побледнела) и закусила губы. Правда, она продолжала ворчать что-то сквозь зубы и приговаривать, что, мол, уносят, и слава богу, но делала это неискренне: будь у нее хоть десять франков, она не отпустила бы мужа. Жервеза проводила носилки до самой больницы Ларибуазьер и видела, как санитары пронесли Купо через огромную палату мимо целой вереницы кроватей с больными и уложили его в самом конце. Больные, похожие на скелеты, приподнимались, когда Купо проносили мимо, и провожали глазами нового товарища. В палате лежали тяжелобольные; все было пропитано едким больничным запахом, а душераздирающий кашель, раздававшийся со всех сторон, казалось, разрывал легкие. К тому же палата была в точности похожа на небольшое кладбише, а ряды кроватей - на аллею надгробных плит. Купо лежал пластом, Жервеза не знала, чем его утешить, и в конце концов ушла, так и не сказав ему ни слова. Она ничем не могла его побаловать, - у нее не было ни гроша в кармане. На улице она обернулась и окинула взглядом громадное здание больницы. И ей вспомнились былые дни, когда Купо прилаживал здесь цинковые листы, примостившись на самом краешке крыши и распевая на солнышке. Тогда он еще не пил, и кожа у него была нежная, как у молоденькой девушки. Жервеза выглядывала из своего окошка в гостинице "Гостеприимство", искала его взглядом, отыскивала высоко, в самом небе, и оба махали платками, посылая друг другу улыбки. Да, работая здесь, наверху, Купо и не подозревал, что сам будет лежать под этой крышей. Теперь он уже не скачет по карнизам, как веселый, влюбчивый воробей, - теперь он свил себе гнездо в больнице. Привезли его, положили, здесь он и умрет. Боже, какими далекими казались дни любви! Через день Жервеза зашла проведать мужа, но увидела пустую кровать. Сиделка объяснила ей, что Купо пришлось перевести в больницу святой Анны, потому что он начал буйствовать. Да, он совсем рехнулся, бился головой об стену, ревел, не давал больным спать. Должно быть, все это от водки. Накопившаяся в его теле водка воспользовалась воспалением легких, скрутила ослабленный организм и взбудоражила все нервы. Прачка вернулась домой в полном смятении. Теперь ее муж сошел с ума. То-то будет веселая жизнь, если его выпустят! Нана кричала, что его нужно оставить в больнице, а то он еще, пожалуй, укокошит их обеих. Только в воскресенье Жервеза собралась в больницу святой Анны. Это было целое путешествие. К счастью, неподалеку от больницы проезжал омнибус, ходивший от бульвара Рошешуар до Гласьера. Жервеза сошла на улице Сантц и. чтобы не являться с пустыми руками, купила два апельсина. Опять огромное больничное здание, серые корпуса, бесконечные коридоры; опять этот застоявшийся запах прокисших лекарств, отнюдь не возбуждающий бодрости. Но, когда Жервезу провели в палату больного, она, к своему изумлению, застала Купо в самом веселом расположении духа. Он как раз сидел на троне - очень чистом деревянном ящике, не издававшем ни малейшего запаха. Оба они засмеялись: было смешно, что она застает его за отправлением потребностей. Ну, что ж тут особенного, ведь он больной, - что с него взять? Купо восседал, как римский папа, и зубоскалил, как в прежние времена. О, стул у него отличный, а следовательно, и все теперь пойдет хорошо. - А воспаление легких? - спросила Жервеза. - Спровадили, - ответил Купо. - Просто как рукой сняло. Немного еще кашляю, но это уж остаточки. Живо прочистят. Слезая со своего трона и взбираясь на кровать, Купо снова пошутил: - Ну и здоровый же у тебя нос! Не боится понюшки табаку! И оба так и покатились. Они действительно радовались от души и этими грубыми шуточками выражали свою радость. Надо испытать самому это, чтобы знать, как радует выздоровление близкого человека. Когда Купо улегся в постель, Жервеза отдала ему апельсины, и он совсем расчувствовался. Купо снова стал добрым, с тех пор как пил лекарства, а не пропивал свое сердце за кабацкими стойками. В конце концов Жервеза даже решилась заговорить о его буйном помешательстве, и к ее изумлению он отвечал разумно, как в добрые старые времена. - Н-да! - сказал он, подшучивая над самим собой. - Я здорово плел... Представь себе, я повсюду видел крыс и гонялся за ними на четвереньках, чтоб насыпать им соли на хвост. А тебя какие-то люди хотели укокошить, ты звала меня на помощь... Словом, мерещилась какая-то чепуха, привидения среди бела дня... Но я все отлично помню, башка у меня пока что работает исправно... Теперь уже все прошло. Я еще брежу, когда засыпаю, да по ночам у меня кошмары, но ведь кошмары бывают у всех. Жервеза пробыла у мужа до вечера. В шесть часов на осмотр пришел студент-интерн и заставил больного вытянуть руки; они почти не тряслись, только чуть вздрагивали кончики пальцев. Но с наступлением темноты Купо начал обнаруживать признаки беспокойства. Раза два он приподнимался на кровати, смотрел на пол, вглядывался в темный угол палаты. Потом вдруг вытянул руку и, словно поймав что-то, изо всех сил хлопнул рукой. - Что такое? - испуганно спросила Жервеза. - Крысы, крысы, - пробормотал Купо. Он помолчал и, казалось, задремал, но вдруг начал биться и выкрикивать прерывающимся голосом: - Ах, черт! Они вгрызаются мне в шкуру!.. О, гнусные твари!.. Держись! Подбери юбки! Берегись же, там сзади к тебе подбирается одна гадина!.. А, дьявол! Вот так кувырнулась! А эти морды как хохочут!.. У, морды! Сколько их! Мошенники! Бандиты! Он бил руками по воздуху, стащил с себя одеяло и, свернув его в комок, загородился им, защищаясь от каких-то мерещившихся ему страшных бородатых людей. Прибежал служитель. Жервеза ушла, похолодев от ужаса. Но когда через несколько дней она пришла еще раз, Купо уже был совсем здоров. Кошмары исчезли; он спал, как ребенок, не шевелясь, по десяти часов в сутки. И Жервезе позволили увести его. На прощание студент-интерн преподал Купо несколько разумных наставлений и посоветовал ему поразмыслить над ними. Если он снова начнет пить, он опять заболеет и уж тогда не выкрутится. Да, все зависит только от него самого. Ведь он сам видел: как только перестал пьянствовать, так сразу сделался веселым и бодрым. Ну, так вот, дома он должен вести точно такую же трезвую жизнь, как в больнице; пусть вообразит, что он взаперти и что кабаков вовсе не существует. - Этот господин прав, - сказала Жервеза, когда они возвращались в омнибусе на улицу Гут-д'Ор. - Ну, разумеется, прав, - ответил Купо, но, поразмыслив минуту, добавил: - Хотя, знаешь, от рюмочки-другой человек не умирает, а для пищеварения это полезно. И в тот же вечер он хлопнул "для пищеварения" рюмку горькой. Впрочем, в первую неделю Купо вел себя довольно осмотрительно. В сущности, он был очень встревожен и вовсе не хотел помереть в желтом доме. Но страсть брала свое; первая рюмка невольно влекла за собой вторую, потом третью, четвертую, так что к исходу второй недели он уже вернулся к своей обычной порции: бутылка водки в день. Взбешенная Жервеза готова была избить его. Ну и дура же она, поверила в его исцеление, увидела его в больнице, обрадовалась, что он такой рассудительный, и сразу стала мечтать о новой, прекрасной жизни! И вот вся ее радость кончилась, улетела и, теперь уж можно не сомневаться, - навсегда! Если Купо не исправил страх смерти, то теперь его ничто не исправит. Так какого же дьявола станет она надсаживаться на работе! Пусть хозяйство летит ко всем чертям, она и глазом не моргнет! Жервеза клялась, что будет сидеть сложа руки и жить в свое удовольствие. И жизнь снова превратилась для них в сущий ад, с той только разницей, что теперь они уже опустились на самое дно и у них не было никакой надежды выкарабкаться. Когда отец бил Нана по щекам, она в бешенстве кричала: "Почему эту гадину не оставили в сумасшедшем доме?" Ах, только бы начать самой зарабатывать, говорила она, она будет сама давать ему на водку, чтобы он поскорее издох! Как-то раз Купо стал плакаться, сетовать на свою женитьбу. Жервеза, не помня себя, раскричалась. Ах, так ему достались объедки? Он подобрал ее на улице? Она заманила его, обольстила, притворилась невинной скромницей? Ах, подлец этакий! Ему не занимать стать нахальства! И что ни слово, то ложь! Нет, это он домогался ее, а она гнала его! Это он валялся у нее в ногах, умолял ее, это он ее добивался, а она только советовала ему подумать хорошенько. Ах, если бы можно было вернуть давно прошедшие дни! Да она скорее дала бы руку себе отрубить, чем вышла бы за него! Ну да, у нее до замужества был любовник! Но работящая женщина, хотя бы и имевшая любовника, лучше бездельника, марающего свою честь и честь своей семьи по всем кабакам околотка! В этот день у Купо впервые произошла настоящая потасовка: дрались так яростно, что сломали старый зонтик и щетку. Жервеза сдержала слово. Она совсем опустилась, все чаще пропускала работу в прачечной, тараторила целыми днями и не делала решительно ничего. Обленилась она до того, что, если какая-нибудь вещь падала у нее из рук, она даже не наклонялась за ней, - пусть себе валяется! Щадя свой покой, она даже перестала подметать комнату. Сор накапливался, и Жервеза бралась за щетку только тогда, когда от грязи становилось невозможно пройти. Теперь Лорилле, проходя мимо ее комнаты, старательно зажимали носы. "Сущая зараза", - говорили они. Лорилле жили все так же замкнуто, в самом конце коридора, отгородившись от всей этой нищеты, прячась за своей запертой дверью, чтобы как-нибудь не раскошелиться на двадцать су. О, добрые сердца! Милые, услужливые соседи! У кого угодно можно было просить помощи, но только не у них! Попробуйте, постучитесь к ним, попросите спичку, щепотку соли или стакан воды, можете быть уверены, они захлопнут двери перед вашим носом! А какие ехидны! Какие змеиные языки! Когда надо было помочь ближнему, Лорилле кричали, что они не суются в чужие дела, а сами совались в них с утра до ночи, перемывали косточки всему свету! Запершись на задвижку, завесив дверь одеялом, чтобы закрыть щели и замочную скважину, они сплетничали в свое удовольствие, ни на секунду не выпуская из рук золотой проволоки. Особенную радость доставляло им разорение Хромуши; они целыми днями мурлыкали, как коты, у которых щекочут за ушами. Вот до чего докатилась! Совсем обнищала! Лорилле подглядывали за Жервезой, когда она ходила за провизией, и потешались над крохотными кусками хлеба, которые она приносила под фартуком. Они высчитывали, сколько дней она сидит без еды, знали, какой слой пыли накопился в ее комнате, сколько у нее стоит грязных тарелок, знали каждую черточку, каждый штрих возраставшей лени и нищеты, следили, как она с каждым днем опускается все ниже, задавленная нищетой и ленью. Полюбуйтесь, в каком она ходит наряде! Эдаких грязных лохмотьев не подобрал бы и тряпичник! Ах, черт возьми, и здорово же достается теперь этой миленькой блондинке, этой прелестнице, которая, бывало, так вертела хвостом в своей голубой прачечной! Вот до чего доводят обжорство, выпивки и пирушки! Жервеза, подозревая, что Лорилле перемывают ей косточки, снимала иногда башмаки, подкрадывалась к их двери и прижималась к ней ухом, но дверь была завешена одеялом, и она ничего не могла расслышать. Только раз она слышала, как они величали ее грудастой, потому что у нее, несмотря на плохое питание, все еще был пышный бюст. Впрочем, Жервеза, во избежание сплетен, все-таки поддерживала отношения и разговаривала с ними, хотя кроме гнусных пакостей ей нечего было ждать от этих людей. Но у нее уже не было сил ни осадить их, ни разругаться с ними начисто. Да и стоит ли с ними связываться! Жервезе хотелось только одного: бить баклуши, сидеть спокойно - копна копной - да гулять, когда на дворе хорошая погода. Больше ей ничего не надо. Однажды в субботу Купо обещал сводить ее в цирк. Из-за этого еще стоило побеспокоиться: любопытно ведь посмотреть, как там дамы скачут на лошадях и прыгают сквозь большие обручи, обтянутые папиросной бумагой. Купо должен был получить жалованье за две недели и мог разориться на сорок су. Нана в этот день будет работать в мастерской до самой ночи, так как хозяйка получила спешный заказ. Родители собирались даже пообедать в ресторане. Но вот семь часов - Купо нет, восемь - нет и нет! Жервеза возмущалась. Дело ясное: пьяница пропивает с приятелями свою двухнедельную получку в каком-нибудь соседнем кабаке! А она-то выстирала чепчик, с самого утра корпела над своим старым платьем, зачинила все дырки, чтобы иметь приличный вид! Наконец в девять часов Жервеза не выдержала: голодная, посиневшая от злости, она спустилась вниз, намереваясь отправиться на поиски Купо. - Вы ищете мужа? - закричала г-жа Бош, увидев ее искаженное лицо. - Он у дяди Коломба. Бош только что пил с ним вишневку. Жервеза поблагодарила и быстро пошла к "Западне". Уж она ему покажет! Она, кажется, готова была выцарапать Купо глаза. Накрапывал мелкий дождь, и, разумеется, от этого прогулка не становилась приятнее. Подойдя к "Западне", Жервеза вдруг испугалась: если она разозлит мужа, ей и самой может здорово влететь. Эта мысль сразу охладила ее и заставила быть осторожной. Кабачок был ярко освещен, газовые рожки отражались в мутных зеркалах, светясь, как маленькие солнца, бутылки и графинчики расцвечивали стены яркими бликами. Жервеза прильнула к оконному стеклу и в щель между двумя бутылками, стоявшими на витрине, разглядела Купо, сидевшего с приятелями в глубине зала за маленьким цинковым столиком. Их фигуры смутно вырисовывались сквозь облака синеватого табачного дыма. Голосов не было слышно, и странно было видеть, как они беззвучно жестикулируют, вытягивают шеи, закатывают глаза. Как это могут мужчины бросать жен, бросать дом, чтобы запираться в такой вот душной дыре! Струи дождя стекали по шее Жервезы, забирались за воротник; она выпрямилась и задумчиво пошла по внешнему бульвару, не зная, на что решиться. Как быть? Купо не терпит, чтобы его выслеживали, и, конечно, встретит оплеухой. Да и войти-то туда страшно; право, там совсем не место порядочной женщине. Однако под мокрыми деревьями на бульваре было холодно; Жервезу прохватывала дрожь; она подумала, что может, чего доброго, захворать, и не знала, на что решиться. Два раза она возвращалась к кабаку и, прильнув к оконному стеклу, с возмущением смотрела, как эти пьяницы спокойно посиживают там, пьют и болтают. Свет из окна "Западни" отражался в лужах на мостовой, покрытых легкой рябью и мелкими пузырьками от моросившего дождя. Каждый раз, как дверь кабака открывалась и вновь захлопывалась, щелкая медными петлями, Жервеза, прячась, отступала назад, на мокрую мостовую, прямо в лужу. Наконец она обругала себя дурой, толкнула дверь, вошла и направилась прямо к столику Купо. В конце концов она идет к своему собственному мужу, и он не имеет никакого права сердиться, ведь он обещал сводить ее сегодня в цирк. Ах, все равно, будь что будет! Не стоять же ей на улице под дождем до тех пор, пока ее не размочит всю, как мыло в корыте. - Ба! Да это моя старуха! - закричал кровельщик, давясь от смеха. - Ах, и смешная же баба! Все захохотали. Хохотал и Сапог, и Шкварка-Биби, и Соленая Пасть. По-видимому, им и в самом деле было смешно, но что собственно было смешно, они и сами не знали. Несколько ошеломленная таким приемом, Жервеза остановилась; но видя, что Купо настроен весело, она решилась сказать: - Что же, идем мы или нет? Надо торопиться. Мы еще можем застать что-нибудь. - Не могу встать, я прилип. Нет, правду тебе говорю, прилип! - со смехом отвечал Купо. - Попробуй, если не веришь, потяни меня за руку. Тяни же, черт возьми! Ну, изо всех сил! Еще, еще, наддай жару! Тяни же! Ух! Ну, вот сама видишь, этот прохвост, дядя Коломб, привинтил меня к табуретке. Жервеза поддалась на шутку и изо всех сил потянула мужа за руку, а когда она выпустила руку, приятели, в восторге от этой игры, так и покатились со смеху. Они ревели, хватались друг за друга, сгибались вдвое, трясясь всем телом, точно ослы, которых чистят скребницей. Кровельщик хохотал, так широко разевая рот, что видно было всю глотку. - Дурища, - сказал он наконец, - ну, присядь на минутку. Так-то будет лучше, чем шлепать по грязи... Ну да, я не пришел, меня задержали дела. Нечего крутить носом - не поможет... Ну-ка, подвиньтесь, вы! - Не угодно ли, госпожа Купо, сесть мне на колени? Так будет помягче, - любезно сказал Сапог. Чтобы не привлекать к себе внимания, Жервеза взяла стул и уселась шагах в трех от стола. Она поглядела, что пили мужчины, - это была горькая настойка, светившаяся в стаканах, как золото. Небольшая лужица водки натекла на столик; Соленая Пасть, он же Пей-до-дна, не переставая разговаривать, макал в эту лужицу палец и выводил большими буквами имя Эвлали. Жервеза нашла, что Шкварка-Биби совсем истаскался: он был худ, как щепка. У Сапога нос так и сиял, так и цвел - настоящий багровый георгин. Все четверо были грязны донельзя: жиденькие, слипшиеся бороденки были похожи на метелки для чистки ночных горшков, руки перепачканы, под ногтями траур. Но все-таки посидеть с ними можно было: хоть они и пили с шести часов, у них все-таки был приличный вид, они были только навеселе. Жервеза заметила двух молодцов, горланивших перед стойкой; те были до того пьяны, что, желая промочить горло, опрокидывали стаканчики мимо рта и поливали себе рубашки. Грузный дядя Коломб спокойно наполнял стаканы, вытягивая огромные ручищи, - не руки, а сущие блюстители порядка в этом заведении. Было очень жарко; табачный дым расплывался в воздухе, вздымался, подобно клубам пыли, в ослепительном свете газа и окутывал посетителей медленно густеющим туманом. Из этих табачных облаков поднимался оглушительный смутный гул: хриплые голоса, звон стаканов, ругательства и удары кулаком по столу, похожие на взрывы. Жервеза сидела съежившись: подобное зрелище вряд ли может казаться забавным женщине, особенно с непривычки. Она задыхалась, глаза ее слезились, в голове мутилось от одного только спиртного духа, пропитавшего всю залу насквозь. Вдруг ее охватило какое-то болезненное, тревожное чувство, - она обернулась и увидела позади себя, в застекленном маленьком дворике, перегонный куб на полном ходу; глубоко в недрах этой машины пьянства глухо клокотало адское варево. В вечернем освещении ее медные трубы светились тускло и только на сгибах вспыхивали красными бликами. Тень от машины ложилась на заднюю стену в виде каких-то хвостатых чудовищ, разевающих пасти словно для того, чтобы проглотить всех, кто собрался здесь. - Ну, что ты надулась, дурища? - закричал Купо. - Знаешь ведь: кто портит компанию, того по шеям! Чего тебе дать выпить? - Ничего. Я не буду пить, - ответила прачка. - Я еще не обедала. - Вот тут-то и полагается выпить. Это тебя поддержит. Видя, что Жервеза все хмурится, Сапог снова выказал галантность. - Госпожа Купо, наверное, любит сладкие напитки, - вкрадчиво сказал он. - Я люблю людей, которые не пьянствуют, - сердито отвечала Жервеза. - Да, я люблю, чтобы получку приносили домой и чтобы, дав слово, держали его. - А, так вот на что ты обиделась, - сказал кровельщик, продолжая зубоскалить. - Ты хочешь получить свою долю! Так чего ж ты отказываешься от угощения, дуреха?.. Бери - прямой расчет!.. Жервеза внимательно и серьезно поглядела на мужа. Глубокая поперечная складка темной чертой перерезала ее лоб. Потом медленно, с расстановкой она ответила: - Что ж, ты, пожалуй, и прав... Верно ты говоришь. Коли на то пошло, будем пропивать деньги вместе. Шкварка-Биби встал и пошел за анисовкой. Жервеза придвинулась к столику. И, прихлебывая анисовку, она вдруг вспомнила, что когда-то в этой самой "Западне", в уголке у двери, Купо угощал ее сливянкой. Он в то время ухаживал за ней. И она тогда съела только ягоды, а спиртную настойку оставила. А теперь вот она пьет. О, она хорошо себя знает, - у нее воли ни на грош нет. Стоит только дать ей легонько пинка, и она полетит на самое дно, запьет горькую. Анисовка положительно нравилась Жервезе, хотя казалась чересчур приторной. Она потихоньку потягивала из стаканчика и слушала, как Соленая Пасть рассказывает о своей любовнице, - рыбной торговке, толстухе Эвлали. Эта зловредная баба носом чуяла, в каком он кабаке пьянствует, и, толкая перед собой свою тачку, являлась и срамила его. Напрасно товарищи предупреждали и прятали Соленую Пасть, - Эвлали все равно находила своего дружка; а вчера, например, так даже запустила ему в рожу камбалой за то, что он не вышел на работу. Вот умора! Шкварка-Биби и Сапог покатывались со смеху и, похлопывая Жервезу по плечу, радуясь, что, наконец, развеселили ее, советовали ей брать пример с толстой Эвлали: таскать с собой утюги и, изловив Купо, гладить ему уши тут же, на цинковом столике в кабачке. - Ого-го! - кричал Купо, переворачивая вверх дном пустой стакан Жервезы. - Да ты хлещешь, словно насос!.. Смотрите-ка, ребята, она даром времени не теряет! - Не угодно ли повторить, сударыня? - сказал Соленая Пасть, он же Пей-до-дна. - Нет, довольно. Впрочем, Жервеза колебалась. От анисовки ей стало нехорошо. Хотелось бы выпить чего-нибудь покрепче, чтобы все обожгло внутри. Жервеза, оборачиваясь, украдкой поглядывала на машину пьянства, работавшую за ее спиной. Этот проклятый, круглый, как брюхо богача, котел, с длинным, изогнутым носом, бросал ее в дрожь и вместе с тем точно притягивал к себе. Он был похож на медные кишки какой-то страшной ведьмы, какой-то колдуньи, выпускающей огненными копь