тавалось теперь даже этой утехи. - Счастливый брак! - лаконично закончил Сандоз. Было десять часов, когда друзья позвонили у решетки Ришодьера. Усадьба, которой они еще до сих пор не видали, восхитила их: густой лес, французский сад со въездами и откосами, величественно расстилавшимися перед их глазами, три огромные оранжереи и особенно колоссальный водопад с хаотически нагроможденными искусственными скалами из цемента и подведенными водопроводными трубами; владелец загнал в него целое состояние, движимый тщеславием бывшего рабочего-штукатура. Но больше всего поразило друзей печальное безлюдье этого владения: расчищенные граблями дорожки, на которых не видно было следов, пустынный огромный парк, где только изредка мелькали силуэты садовников, мертвый дом, в котором были заперты все окна, кроме двух, слегка приоткрытых. Наконец появился лакей и осведомился, что им угодно. Узнав, что они пришли к хозяину, он с дерзким видом ответил, что хозяин за домом, на гимнастической площадке. Затем он снова исчез. Пройдя по одной из аллей, Сандоз и Клод вышли на лужайку, и зрелище, представшее перед ними, заставило их остановиться. Дюбюш стоял у трапеции и, вытянув руки, поддерживал своего сына Гастона - тщедушного десятилетнего мальчика с мягкими, как у грудного ребенка, костями. В колясочке, ожидая своей очереди, сидела дочь Дюбюша, Алиса, родившаяся недоноском; она так плохо развивалась, что и сейчас, в шесть лет, еще не умела ходить. Поглощенный своим занятием, отец помогал сыну проделывать упражнения для рук и для ног, раскачивая его и тщетно пытаясь заставить подтянуться на хрупких руках; но так как и этого легкого усилия было достаточно, чтобы мальчика бросило в пот, он снял его с трапеции и закутал в одеяло. Дюбюш все проделывал молча, одинокий в этом огромном прекрасном парке под безбрежным небом, вызывая к себе глубокое сострадание, Выпрямившись, он вдруг увидел обоих друзей: - Как! Это вы?.. В воскресенье и не предупредив заранее?! Он в отчаянии всплеснул руками, а потом объяснил, что по воскресеньям горничная - единственная женщина, которой он решается доверить детей, - уезжает в Париж и поэтому ему нельзя ни на минуту оставить Алису и Гастона. - Держу пари, что вы приехали ко мне завтракать! Встретив умоляющий взгляд Клода, Сандоз поспешил ответить: - Нет, нет... Мы забежали только пожать тебе руку. Клоду нужно было приехать сюда по делам. Ты ведь знаешь, он когда-то жил в Беннекуре. А раз уж я его провожал, нам пришло в голову тебя проведать. Но нас ждут, так что не беспокойся. Тогда, вздохнув с облегчением, Дюбюш сделал вид, что хочет их удержать. Черт побери! В их распоряжении целый час! И завязалась беседа. Клод смотрел на Дюбюша, удивляясь, что он так постарел: на одутловатом лице показались морщины, на пожелтевшей, как будто забрызганной желчью коже выступили красные прожилки, волосы и усы уже поседели. Движения стали вялыми, все тело обмякло, отяжелело от безысходной усталости. Неужели денежные поражения так же тяжелы, как поражения в искусстве? Голос, взгляд - все в этом побежденном говорило о позорной зависимости его нынешнего существования, о крушении его карьеры, о вечных попреках, о постоянных обвинениях в том, что он получил наследственные капиталы под залог таланта, которого у него не было; и он продолжал обкрадывать семью еще и теперь, потому что ел, одевался, брал карманные деньги, принимая ежедневную милостыню, как обычный вымогатель, от которого никак не могут избавиться. - Подождите меня, - попросил Дюбюш. - Я займусь моей крошкой еще минут пять, а потом пойду с вами. Нежно, с бесконечными материнскими предосторожностями, он вынул маленькую Алису из колясочки и приподнял ее до трапеции; затем, приговаривая ласковые слова, улыбаясь, ободряя, он минуты две заставил девочку покачиваться, чтобы поупражнять ее мускулы; но все время расставлял руки, следя за каждым движением ребенка, в страхе, что Алиса разобьется, если, утомившись, выпустит трапецию из своих хрупких восковых ручек. У девочки были большие светлые глаза, она ничего не говорила и покорялась, несмотря на то, что упражнения внушали ей ужас; ее жалкое тельце было так невесомо, что совсем не натягивало веревок, точно тельце маленькой заморенной птички, которая, падая с ветки, даже не колеблет ее. Дюбюш взглянул на Гастона и, заметив, что одеяльце сползло и открылись ноги ребенка, воскликнул в отчаянии: - Боже мой, боже мой, да ведь он простудится в траве! А я не могу шевельнуться. Гастон, детка! Каждый день одно и то же: ты как будто только и ждешь, чтобы я занялся твоей сестричкой! Сандоз, прикрой его, умоляю: Спасибо, спасибо! Спусти же одеяло ниже, не бойся! Таковы были плоды выгодного брака Дюбюша, плоть от его плоти, два недоношенных, хрупких существа, которые, как мошки, могли погибнуть от малейшего дуновения ветерка. Вот что принесло ему богатство, на котором он женился: одно лишь неизбывное страдание при виде того, как чахнет его кровь, как вместе с жалким потомством, сыном и дочерью, дошедшими до последней стадии золотухи и чахотки, глохнет его род. В этом толстяке-эгоисте обнаружился замечательный отец, сердце которого горело единственной страстью. Он хотел любой ценой продлить жизнь своих детей, час за часом боролся, спасая их каждое утро и трепеща, что утратит их вечером. Только они одни существовали для него теперь, когда его жизнь была кончена, когда она была отравлена оскорбительными упреками тестя, хмурыми днями и ледяными ночами, которые он проводил со своей несчастной супругой, и он упорствовал, стремясь совершить чудо, бесконечной нежностью вдохнуть жизнь в своих тщедушных недоносков. - Ну вот, моя крошка, на сегодня довольно, правда? Вот увидишь, какая ты станешь большая и красивая! Он опять усадил Алису в колясочку, взял на руки закутанного Гастона, и когда друзья захотели ему помочь, он отказался, толкая колясочку свободной рукой. - Спасибо, я уже привык... Ах, бедные крошки! Они у меня легонькие! Да и разве я доверю их прислуге! Войдя в дом, Сандоз и Клод опять увидели дерзкого лакея: они заметили, что Дюбюш боится его. Буфетная и прихожая разделяли презрение богатого тестя к Дюбюшу и обращались с мужем хозяйки, как с нищим, которого терпят из милости. Приносили ли ему свежую сорочку, подавали ли за столом кусок хлеба, - грубость прислуги всегда напоминала ему, что это подачка. - Ну, прощай, мы удираем! - сказал Сандоз, у которого все время болела душа. - Нет, нет, подождите еще минутку. Дети позавтракают, и мы все вместе пойдем вас провожать. Ведь им надо прогуляться. Каждый день был размерен по часам. Утром - душ, ванна, гимнастические упражнения, потом завтрак, которому уделяли много времени, потому что дети нуждались в особой, тщательно приготовленной пище, и их меню обсуждалось во всех подробностях; доходило до того, что им подогревали даже воду, подкрашенную вином, чтобы они не схватили насморка от холодного питья. На этот раз детям дали разведенный на бульоне желток и телячью котлетку, которую отец разрезал на мелкие кусочки. После завтрака полагалась прогулка до предобеденного сна. Выйдя из замка, Сандоз и Клод снова очутились на широких длинных аллеях в сопровождении Дюбюша, катившего колясочку Алисы; но Гастон шел теперь рядом с ним. Идя по направлению к решетке, друзья заговорили об имении. Хозяин бросал робкие и беспокойные взгляды на обширный парк, как будто чувствовал, что он здесь не у себя. К тому же он совершенно не был посвящен в дела имения, совсем не занимался им, Он был выбит из колеи, опустошен бездельем и, казалось, забыл все, вплоть до своего ремесла архитектора, в незнании которого его все время упрекали. - А как твои родители? - спросил Сандоз. В потухших глазах Дюбюша зажегся огонек. - Родители мои счастливы! Я купил им маленький домик, и они живут там на ренту, которую я оговорил для них в брачном договоре. В свое время матушка немало потратила на мое образование, разве не так? Надо же было ей все возместить, как я когда-то обещал... Могу по чистой совести сказать, что родителям не в чем меня упрекнуть... Они подошли к решетке и остановились на несколько минут. Все с тем же сокрушенным видом Дюбюш попрощался с товарищами и, задержав на мгновение руку Клода в своей, сказал просто, без тени досады: - Прощай! Постарайся выбиться. А я... Моя жизнь не удалась! И он пошел домой, толкая колясочку, поддерживая уже начавшего спотыкаться Гастона; мальчик шел сгорбившись, тяжелой, старческой походкой. Пробило час, и оба друга, опечаленные и голодные, поторопились спуститься к Беннекуру. Но здесь их ждали новые разочарования: вихрь смерти пронесся над деревней; Фошеры - муж и жена, папаша Пуарет - все умерли, а харчевня, попавшая в руки дурехи Мели, стала отвратительной, грязной и неуютной. Им подали прескверный завтрак: в омлете попадались волосы, котлеты отдавали бараньим салом; зал был гостеприимно открыт для заразы, распространявшейся от помойной ямы, откуда налетали тучами мухи, так что от них чернели столы. Палящая духота августовского дня проникала в помещение вместе с вонью, и они удрали, не решившись заказать кофе. - А ты еще прославлял омлеты матушки Фошер! - сказал Сандоз. - Теперь харчевне крышка! Пройдемся, а? Клод хотел было отказаться. С самого утра он только и думал, как бы идти быстрее, словно каждый шаг сокращал тяжелую повинность и приближал его к Парижу. Сердце, ум, все его существо остались там. Он шел вперед, не смотря ни вправо, ни влево, не разглядывая ни полей, ни деревьев. В голове у него была одна навязчивая мысль, наваждение такое сильное, что минутами ему казалось: из густого жнивья встает и манит его выступ Ситэ. Все же предложение Сандоза пробудило в нем воспоминания: он размяк и согласился: - Ладно, пройдемся... Но по мере того, как он шел по высокому, крутому берегу, в нем начинал нарастать протест. Он с трудом узнавал местность. Чтобы соединить Боньер с Беннекуром, построили мост. Мост! Боже ты мой! На месте старого, скрипевшего на своей цепи парома, черный силуэт которого так живописно разрезал течение. Вдобавок в низовье реки, в Порт-Виллезе, соорудили запруду, поднявшую уровень воды, которая затопила часть островов, а узкие рукава реки расширились. Исчезли живописные уголки, топкие тропинки, где можно было бродить, не замечая времени. Да ведь это же настоящее бедствие! Чтоб им провалиться, этим инженерам! - Посмотри! Вот здесь слева, где выступает из воды ивовая роща, здесь был Барре - островок, куда мы приходили поваляться на траве и поболтать, помнишь? Ах, мерзавцы! Сандоз не мог видеть, как валят деревья, не показав при этом кулак дровосеку; он тоже побледнел от гнева, придя в ярость от того, что люди калечат природу. Когда же Клод приблизился к своему прежнему жилищу, он просто онемел, стиснув зубы. Дом продали каким-то буржуа, теперь он был обнесен решеткой, к которой Клод прильнул лицом. Розовые кусты заглохли, абрикосовые деревья зачахли; очень чистенький сад с узенькими дорожками, клумбами и грядками, обсаженными самшитом, отражался в огромном зеркальном шаре, стоявшем на столбике посреди сада, а заново выкрашенный дом с углами и рамами, размалеванными под тесаный камень, выглядел нелепо, как нескладный деревенский выскочка, расфрантившийся к празднику, и это окончательно привело Клода в ярость. Нет, нет, здесь не осталось ничего от него самого, от Кристины, от их большой юной любви! И все же он захотел посмотреть еще, обошел дом, поискал дубовый лесок, тот зеленый уголок, где запечатлелся живой трепет их первого объятия; но маленький лесок погиб, погиб вместе со всем остальным, вырублен, продан, сожжен! Клод погрозил деревне кулаком, излив свое горе в этом жесте, проклиная места, которые так изменились, что он не нашел в них ни следа своего былого существования. Значит, достаточно нескольких лет, чтобы стереть с лица земли уголок, где работали, наслаждались и страдали! Для чего вся эта напрасная суета, если ветер стирает и заносит следы шагов человека? Как он был прав, не желая сюда возвращаться, потому что прошлое - это кладбище наших иллюзий, где на каждом шагу спотыкаешься о надгробия! - Уйдем! - закричал он. - Уйдем отсюда скорее! Нелепо так терзать себе сердце! Когда они оказались на новом мосту, Сандоз попытался успокоить Клода, обратив его внимание, как живописно выглядело теперь расширенное русло Сены, торжественно и плавно катившей свои воды вровень с берегом. Но эти воды больше не интересовали Клода. Он думал об одном: это та самая Сена, которая, пересекая Париж, струится у старых набережных Ситэ; эта мысль его взволновала, он на мгновение склонился над водой, ему показалось, что в ней отражаются величавые башни собора Парижской богоматери и шпиля св. Капеллы, уносимые течением в море. Друзья опоздали на трехчасовой поезд. Им пришлось провести еще два мучительных часа в этой местности, где воспоминания тяжелым камнем ложились на их сердце, К счастью, они предупредили дома, что, может быть, задержатся и вернутся только с ночным поездом. Поэтому они решили пообедать по-холостяцки в ресторане на Гаврской площади и немного передохнуть, беседуя за десертом, как в былые времена. Когда пробило восемь часов, они уже сидели за столиком. С той самой минуты, как они вышли из здания вокзала и зашагали по парижским мостовым, Клод перестал нервничать, словно наконец вернулся к себе домой. Все с тем же равнодушным сосредоточенным видом он слушал болтовню Сандоза, старавшегося его развеселить; писатель обращался с ним, как с любовницей, которую хотят развлечь, угощая тонкими, пряными блюдами, пьянящими винами. Но веселье не приходило, и в конце концов помрачнел и сам Сандоз. Эта неблагодарная деревня, этот любимый ими и забывший их Беннекур, в котором они не нашли даже камешка, сохранившего воспоминания о них, поколебали все его надежды на бессмертие. Если бессмертная природа забывает так скоро, можно ли рассчитывать, что человеческая память будет хранить воспоминание хотя бы час? - Поверишь ли, старина, от этого меня порой кидает в холодный пот... Приходило ли тебе когда-нибудь в голову, что грядущие поколения, может быть, не такие уж безупречные судьи, как нам думается! Когда нас отвергают, оскорбляют, мы находим утешение в уповании на справедливость будущих веков, как правоверные, которые терпят все страдания на земле, слепо надеясь на иной мир, где каждому воздастся в меру его заслуг. Но что, если для художника, как и для верующего, нет рая, что, если грядущие поколения будут так же обманываться, как и современные, и так же заблуждаться, предпочитая легковесные пустячки произведениям подлинного искусства!.. Какое же это надувательство: вечно тянуть лямку, трудиться, как каторжник, прикованный к своей работе, и все это во имя химеры! Ведь очень похоже, что так именно и будет. И сейчас существуют признанные образцы, за которые я не дал бы ломаного гроша! Взять хотя бы классическое образование, - оно все исказило, выдавая нам за гениев корректных и прилизанных молодцов, которым мы с тобой предпочитаем художников, не всегда ровных, но самобытных, темпераментных и, однако, известных лишь ограниченному кругу образованных людей. Видно, бессмертие суждено только произведениям мещанской посредственности, которыми нам забивают голову в те годы, когда мы сами еще не можем защищаться! Впрочем, хватит! Стоит заговорить об этом, как меня бросает в дрожь! Где бы я взял мужество, чтобы работать, как бы я выстоял под градом издевательств, не будь у меня утешительной иллюзии, что когда-нибудь я все же получу признание? Клод слушал его все с тем же убитым видом. Затем он махнул рукой с видом горького безразличия. - Говори не говори - все равно ничего нет! Мы еще глупее тех безумцев, которые кончают самоубийством из-за женщины! Когда земной шар расколется в мировом пространстве, как высохший орех, наши произведения не прибавят ни одной пылинки к праху... - Ты прав, - согласился Сандоз, побледнев еще больше. - Какой прок от наших мучений, если все канет в небытие?.. И подумать только - мы все это знаем, но все же упорствуем из честолюбия. Сандоз и Клод покинули ресторан, побродили по улицам, снова забрели в какое-то кафе. Философствуя, они вернулись к воспоминаниям детства и загрустили еще больше. Был час ночи, когда они наконец отправились по домам. Сандоз решил проводить Клода до улицы Турлак. Была превосходная теплая августовская ночь, небо усыпано звездами. Отправившись домой кружным путем через Европейский квартал, они прошли мимо хорошо знакомого им кафе Бодекен на бульваре Батиньоль. Здесь уже трижды сменился владелец, и кафе было трудно узнать: его перекрасили, по-другому расставили столики, справа появились два бильярда, да и посетители стали другие: появились новые лица, а старые исчезли бесследно, как вымершие поколения. Но, движимые любопытством и взволнованные воспоминаниями об ушедшем, которое они только что всколыхнули, друзья пересекли бульвар и через раскрытую настежь дверь заглянули в кафе. Им захотелось посмотреть на тот столик в глубине зала налево, за которым они когда-то так часто сидели. - Посмотри! - воскликнул пораженный Сандоз. - Ганьер! - пробормотал Клод. И в самом деле это был Ганьер, сидевший в одиночестве за их излюбленным столиком в глубине пустого зала. Должно быть, он приехал из Мелена на воскресный концерт - единственная роскошь, какую он себе позволял, - и вечером, затерянный, один в Париже, по старой привычке забрел в кафе Бодекен. Никто из товарищей давно уже не бывал здесь, только он, единственный свидетель минувшей эпохи, все еще упорствовал. Не притронувшись к своей кружке пива, он разглядывал ее в такой задумчивости, что даже не заметил, как гарсоны начали уже опрокидывать стулья на столики, готовя их для утренней уборки. Друзья поспешили уйти, взволнованные этой странной фигурой, охваченные детским страхом перед призраками. На улице Турлак они расстались. - Ах, бедняга Дюбюш! - сказал Сакдоз, пожимая руку Клода. - Он нам испортил весь день! В ноябре, когда в Париж съехались все старые друзья, Сандоз, как обычно, задумал собрать их в один из четвергов. Для него это всегда было самой большой радостью; спрос на его книги возрастал, писатель богател, квартирка на Лондонской улице становилась все роскошнее по сравнению с маленьким мещанским домиком в Батиньоле, но сам Сандоз не менялся. Желая по доброте души доставить удовольствие Клоду, он решил устроить вечер наподобие тех, какие они проводили в юности. Он тщательно обдумал список приглашенных: само собой разумеется, будут Клод с Кристиной, Жори с женой, которую приходилось принимать с тех пор, как они сочетались законным браком, затем Дюбюш, являвшийся всегда в одиночестве, Фажероль, Магудо и, наконец, Ганьер. Всего будет десять человек, только друзья из прежней компании, никого постороннего, чтобы ничем не нарушилось непринужденное веселье и дружеское согласие. Анриетта, менее доверчивая, чем муж, заколебалась, увидев список приглашенных. - Фажероль? Ты собираешься пригласить Фажероля вместе со всеми? Они его не любят... Особенно Клод. Я заметила у него холодок... Но Сандоз перебил жену, не желая слушать ее, протестуя: - Холодок? Что ты! Как это женщины не могут понять, что мужчины любят подтрунивать друг над другом! И это ничуть не мешает прочной дружбе! На этот раз Анриетта сама занялась меню. Она управляла теперь целым маленьким штатом слуг: кухаркой и лакеем, и хотя уже сама больше не готовила, но из любви к мужу потворствовала его единственной слабости - пристрастию к тонкой кухне, и следила за тем, чтобы в доме был изысканный стол. Вместе с кухаркой она отправилась на рынок, самолично обошла поставщиков. Чета Сандозов увлекалась деликатесами, доставляемыми со всех концов света. На этот раз обед состоял из бульона из бычьих хвостов, зажаренной на рашпере султанки, филе с белыми грибами, равиоли {Равиоли - итальянское кушанье из яиц, сыра и мелко нарубленных трав.}, рябчиков, привезенных из России, салата с трюфелями и, кроме того, закуски: икра и кильки, на десерт - мороженое с засахаренным миндалем, венгерский сырок изумрудного цвета, фрукты, пирожное. Из вин - старое бордоское в графинах, к жаркому - шамбертен и к десерту - пенистый мозельвейн вместо шампанского, которое они считали слишком банальным. Сандоз и Анриетта начали поджидать гостей с семи часов: он, как обычно, в куртке, она, очень элегантная, в черном атласном платье без отделки. Гости приходили к ним запросто, в сюртуках. Гостиная, которую они наконец обставили, была загромождена старинной мебелью, стенными коврами, множеством безделушек всех эпох и народов: теперь Сандоз дал волю своей страсти к собиранию старины, страсти, начало которой было положено еще в Батиньоле старой руанской вазой для цветов, подаренной Анриеттой мужу к празднику. Теперь они бегали вдвоем по антикварам, одержимые веселой жаждой покупок; он удовлетворял былые юношеские желания, романтические мечты, порожденные некогда первыми прочитанными книгами, так что этот в высшей степени современный писатель окружил себя истлевшим средневековьем, в котором мечтал очутиться, когда ему было пятнадцать лет. В свое оправдание он, смеясь, говорил, что современная хорошая мебель стоит слишком дорого, тогда как даже заурядные старинные вещи сразу придают обстановке современный стиль и колорит. Но он отнюдь не был коллекционером, его интересовал общий вид, впечатление от ансамбля в целом. И в самом деле, две старинные дельфтские лампы, освещая гостиную, окрашивали ее в мягкие, теплые тона, а темное золото парчи, покрывавшей стулья, пожелтевшая инкрустация итальянских шкафчиков и голландских застекленных этажерок, поблекшие рисунки восточных портьер, бесконечное множество безделушек из слоновой кости, фаянса и эмали, потускневших от времени, отчетливо выделялись на нейтральном, темно-красном фоне комнаты. Клод и Кристина пришли первыми. Она надела свое единственное черное шелковое платье, изношенное, отжившее свой век, платье, которое она с большим старанием подновляла для подобных случаев. Протянув обе руки, Анриетта привлекла ее на диванчик. Она очень любила Кристину и, заметив ее странное состояние, беспокойные глаза и трогательную бледность, забросала вопросами. Что с ней? Уж не больна ли она? Нет, нет! Кристина уверяла, что она очень довольна и счастлива, что пришла сюда, но глаза ее поминутно обращались к Клоду, как будто изучая его. Он казался взвинченным, говорил и двигался, точно в лихорадке, чего уже давно с ним не случалось. Только минутами его возбуждение падало; он умолкал, широко открыв глаза и устремив отсутствующий взгляд куда-то вдаль, в пространство, словно что-то его призывало оттуда. - Знаешь, дружище, - сказал он Сандозу, - сегодня ночью я прочел твой роман. Здорово написано! На этот раз ты им заткнешь глотку! Они беседовали у камина, где пылали поленья. Сандоз только что опубликовал новый роман; и хотя критика не ело* жила оружия, вокруг романа создался тот шум, который обеспечивает автору успех, несмотря на настойчивые нападки противников. Впрочем, Сандоз не питал никаких иллюзий, он хорошо знал, что если даже и победит, битва будет возобновляться с каждой новой выпущенной им книгой. Великое дело его жизни - серия романов, томики, которые он выпускал один за другим, - успешно подвигалось вперед, и, работая упрямо и методично, он шел к намеченной цели, не отступая перед препятствиями, оскорблениями, усталостью. - Это верно, - весело отозвался он, - на этот раз они сдались. Нашелся даже один критик, который хотя неохотно, но все-таки признал, что я порядочный человек. Вот до чего они дошли! Но погоди, они еще отыграются! Ведь я-то знаю, что среди них есть такие, у кого мозги устроены совсем иначе, чем у меня, так что никогда в жизни они не примут мою литературную теорию, смелость моего языка, физиологию моих героев, эволюционирующих под влиянием среды; а ведь это я говорю лишь о тех из наших собратьев, кто уважает себя, и оставляю в стороне дураков и прохвостов... Нет, если ты уже решил дерзать, не рассчитывай на добросовестное отношение и на справедливость! Надо умереть, чтобы тебя признали. Взор Клода вдруг направился в угол гостиной, сверля стену, устремляясь вдаль, где его что-то притягивало. Потом глаза его затуманились, он пришел в себя и заметил: - Пожалуй, в отношении себя ты прав! А я если даже и подохну, все равно меня освищут! Но как бы там ни было, а от твоей книжицы меня дрожь пробрала! Я хотел писать сегодня - не смог! Хорошо, что я не могу питать к тебе зависти, иначе я страдал бы слишком сильно! Открылась дверь, вошла Матильда, и следом за ней Жори. На ней был богатый наряд: бархатная туника цвета настурции, надетая поверх атласной юбки соломенного цвета, бриллианты в ушах и огромный букет роз у корсажа. Клод был поражен, он не сразу ее узнал: из худощавой смуглой женщины она превратилась в расплывшуюся, пухлую блондинку. Соблазнительное уродство уличной девки сменилось дородностью буржуазки; рот, зиявший прежде черными провалами, теперь, когда она улыбалась, презрительно вздергивая губу, обнажал неестественно белые зубы. Ее преувеличенная благопристойность бросалась в глаза; эта сорокапятилетняя женщина всячески старалась подчеркнуть свою добропорядочность; с возрастом она отяжелела, и муж, который был моложе ее, выглядел ее племянником. От прошлого она сохранила только одно - резкие духи, она обливалась самыми сильными эссенциями, будто пыталась вытравить из кожи острый запах, которым была пропитана лавка лекарственных трав. Но горечь ревеня, терпкий дух бузины, едкий запах перечной мяты не выветривались, и гостиная, по которой она прошла, тотчас наполнилась смутным запахом аптеки, приправленным острым ароматом мускуса. Поднявшись ей навстречу, Анриетта усадила ее напротив Кристины. - Вы ведь знакомы, не правда ли? Вы уже здесь встречались? Матильда бросила холодный взгляд на скромный туалет женщины, про которую говорили, что она долго жила с мужем невенчанная. С тех пор как она сама была принята в некоторых гостиных благодаря снисходительности литературного и художественного мира, Матильда стала непреклонно-строгой в этом вопросе. Анриетта, которая терпеть не могла Матильду, произнесла две - три любезные фразы, как полагалось хозяйке, и продолжала беседовать с Кристиной. Жори пожал руки Клоду и Сандозу. И, стоя рядом с ними подле камина, он рассыпался в извинениях перед Сандозом за статью, появившуюся утром в его журнале и поносившую новый роман писателя. - Ты знаешь, дорогой, у себя в доме никогда не бываешь хозяином... Мне надо бы все делать самому, но не хватает времени. Поверь, я даже не прочел статью, доверившись тому, что мне о ней сказали. Представляешь себе мое возмущение, когда я сейчас ее пробежал... Я в отчаянии, просто в отчаянии... - Брось, иначе и быть не может, - спокойно ответил Сандоз. - Теперь, когда меня принялись хвалить враги, - кому же, как не друзьям, на меня нападать! Снова приоткрылась дверь, и в нее тихонько робкой бледной тенью проскользнул Ганьер. Он приехал прямо из Мелена, как всегда один, потому что никому не показывал свою жену. Он приходил к обеду по четвергам, даже не стряхнув с ботинок деревенскую пыль, которую увозил обратно в тот же вечер, так как никогда не ночевал в городе. Он совсем не изменился. Казалось, он молодел с годами, и волосы его не седели, а только светлели. - Глядите! Вот и Ганьер! - вскричал Сандоз. Ганьер отважился поздороваться с дамами, и тут вошел Магудо. Он сильно поседел, но на его угрюмом лице со впалыми щеками блестели все те же детские глаза. Теперь он хорошо зарабатывал и все-таки по-прежнему носил чрезмерно короткие брюки и сюртук, собиравшийся складками на спине. Продавец бронзовых фигур, для которого он работал, создал моду на его прелестные статуэтки, появившиеся теперь на каминах и консолях у богатых буржуа. Сандоз и Клод обернулись, с любопытством ожидая, как произойдет встреча Магудо с Матильдой и Жори. Но все произошло очень просто. Скульптор почтительно склонился перед ней, когда муж с безмятежным видом почел долгом ему представить ее чуть ли не в двадцатый раз. - Моя жена, дружище. Чего же вы? Пожмите друг другу руки. И тогда чопорно, как светские люди, которых вынуждают к несколько преждевременной фамильярности, Матильда и Магудо обменялись рукопожатием, но как только Магудо, освободившись от этой повинности, отыскал забившегося в уголок Ганьера, они, не стесняясь в выражениях, принялись зубоскалить и вспоминать былые оргии. Скажите на милость! Матильда вставила зубы! Хорошо, что прежде она не могла кусаться! Недоставало одного только Дюбюша, который обещал непременно прийти. - Нас будет только девять! - громко заявила Анриетта. - Фажероль прислал сегодня утром письмо с извинениями: какой-то неожиданный официальный обед, на котором он должен присутствовать. Но он оттуда сбежит и придет к одиннадцати часам. В этот момент как раз принесли телеграмму. Это телеграфировал Дюбюш: "Приехать не могу. Обеспокоен кашлем Алисы". - Ну что ж, нас будет всего восемь! - промолвила Анриетта с грустным смирением хозяйки дома, увидевшей, что число приглашенных тает. Когда же лакей, открыв двери в столовую, доложил, что кушать подано, она добавила: - Значит, все в сборе! Предложите мне руку, Клод! Сандоз подал руку Матильде, Жори - Кристине, а Магудо и Ганьер следовали за ними, продолжая смачно подтрунивать над тем, что они называли "набивкой чучела прекрасной аптекарши". После затененного мягкого освещения гостиной очень большая столовая, куда они вошли, казалась залитой ярким светом. Стены, увешанные старинными фаянсовыми тарелками, походили на забавные лубочные картины. Два поставца, один с хрусталем, другой с серебром, сверкали, как витрины ювелира. И особенно сиял огнями стоявший посредине комнаты под люстрой со множеством зажженных свечей накрытый стол, напоминавший богатый катафалк: на белоснежной скатерти выделялись расставленные в образцовом порядке приборы, расписные тарелки, граненые стаканы, белые и красные графинчики, закуски, симметрично расположенные вокруг главного украшения стола - корзины с пунцовыми розами, находившейся в самом центре. Гости сели за стол: Анриетта - между Клодом и Магудо, справа и слева от Сандоза оказались Матильда и Крлстина, Жори и Ганьер - на двух противоположных концах стола. Лакей еще не успел обнести гостей супом, как произошла первая неловкость. Желая быть любезной и не расслышав извинений мужа, мадам Жори обратилась к хозяину дома: - Ну как? Довольны вы сегодняшней статьей? Эдуард сам правил корректуру и так тщательно! Жори, смешавшись, пробормотал: - Да нет же, нет! Это ужасная статья, ты же знаешь, ее пропустили вечером, когда меня не было. По воцарившемуся стесненному молчанию Матильда поняла, что совершила оплошность. Но она еще ухудшила дело, когда, бросив на мужа презрительный взгляд, ответила очень громко, чтобы уличить его и выгородить, себя: - Ну вот! Опять твои всегдашние враки! Я повторяю то, что слышала от тебя, и не желаю, чтобы ты ставил меня в дурацкое положение, понял? Это происшествие заморозило настроение гостей с самого начала обеда. Анриетта тщетно пыталась расхваливать кильки, одна только Кристина нашла их очень вкусными. Когда появились жареные султанки, Сандоз, которого забавляло смущение Жори, весело напомнил ему об одном их завтраке в Марселе в далекие дни. Ах, Марсель! Единственный город, где хорошо кормят! Клод, опять погрузившийся в свои думы, казалось, внезапно пробудился и спросил без всякого перехода: - Разве уже есть решение? Уже назначены художники для новой росписи ратуши? - Нет еще, - ответил Магудо, - но их вот-вот назначат. Я-то ничего не получу, у меня там нет зацепки... Но даже Фажероль очень беспокоится. Его песенка спета... Ветер переменился, и их миллионные доходы трещат по всем швам. Он рассмеялся, и в его смехе прозвучало злорадство удовлетворенной мести. Ганьер с другого конца стола ответил ему таким же смешком. И они отвели душу, злословя, радуясь разгрому, ужаснувшему мирок молодых мэтров. Судьбы не миновать, все это предсказывали, искусственное повышение цен на картины привело к катастрофе. С тех пор как паника охватила любителей картин, обезумевших, как биржевики во время понижения, цены на картины падали день ото дня, и продавать их стало невозможно. Стоило посмотреть на знаменитого Ноде среди этого разорения! Некоторое время он держался, придумав трюк для американцев: спрятал в глубине галереи одну-единственную, одинокую, как божество, картину, цену которой даже не хотел назвать, с презрением уверяя, что не найдется такого богача, у которого хватило бы на нее средств. И наконец согласился продать ее за двести или триста тысяч франков свиноторговцу из Нью-Йорка, который был в восторге, что увез с собой самую дорогую картину сезона. Но такие номера удаются лишь однажды, и расходы Ноде росли вместе с прибылями, а он, увлеченный, закружившийся в бешеном вихре комбинаций, созданных им самим, уже чувствовал, как колеблется почва под его королевским особняком, осаждаемым судебными исполнителями. - Магудо, возьмите еще белых грибов, - любезно прервала его Анриетта. Лакей обнес гостей рыбой: гости кушали, осушали графины с вином, но настроение сделалось таким кислым, что все поглощали самые вкусные блюда, даже не замечая, что они едят, и это огорчало хозяев дома. - Ах да, грибы!.. - рассеянно повторил скульптор. - Нет, благодарю вас. И он продолжал: - Забавнее всего, что Ноде преследует Фажероля. И еще как! Он собирается наложить арест на его имущество. То-то я потешусь! Вот увидите, как этих бездарных художников, владельцев особняков на проспекте Вилье, обдерут как липку. Весной их дома будут стоить гроши... И тот самый Ноде, который подбивал Фажероля строиться и обставил его, как содержанку, решил теперь отнять у него все безделушки и ковры. Но говорят, тот успел все заложить... Хороша картинка! Ноде обвиняет Фажероля, что он сам испортил все дело, выставляя полотна из легкомысленного тщеславия, а художник отвечает на это, что больше не желает, чтобы его обкрадывали. Надеюсь, что в конце концов они слопают друг друга! - Фажероль - конченый человек... Впрочем, он никогда не имел настоящего успеха, - раздался неумолимый голос Ганьера, тихий голос проснувшегося мечтателя. Все запротестовали. А его ежегодные продажи на сто тысяч франков, а его медали, его крест?.. Но Ганьер упрямо и таинственно улыбался, как будто факты были бессильны опровергнуть его внутреннюю убежденность. Он с презрением покачал головой: - Да бросьте, он никогда не знал основных законов искусства! Жори собирался вступиться за талант Фажероля, который он считал своим детищем, но тут Анриетта потребовала, чтобы гости обратили внимание на равиоли. На короткое время атмосфера разрядилась: слышался только звон хрустальных бокалов да легкое позвякивание вилок. Стол, прекрасная симметрия которого нарушилась, казалось, сверкал еще ярче от разгоревшегося ожесточенного спора. А Сандоз, охваченный беспокойством, удивлялся: "Почему они так жестоко нападают на Фажероля? Разве мы не вместе начинали наш путь, не должны ли вместе прийти и к обшей победе?" Впервые тревога омрачила. его мечты о вечной дружбе, радость от этих четвергов, которые, как он надеялся, будут сменяться равномерной чередой, всегда одинаковые, неизменно счастливые до. самого заката их дней. Но пока тревога только слегка кольнула его. Он сказал, смеясь: - Клод, погоди, прибереги свои силы для рябчиков. Клод, да где ты витаешь? С тех пор как все умолкли, Клод снова впал в задумчивость и, глядя в пространство, ничего не замечая, накладывал себе на тарелку равиоли. А Кристина, Грустная и очаровательная, молчала, не спуская с него глаз. Он вздрогнул, взял ножку рябчика с блюда, которое подал лакей и которое распространяло на всю столовую смолистый запах. - Чувствуете, какой аромат? - воскликнул довольный Сандоз. - Кажется, что у тебя во рту все леса России! Но Клод снова вернулся к тому, что его занимало: - Так вы говорите, что зал Муниципального Совета достанется Фажеролю? Этих слов было достаточно, чтобы Магудо и Ганьер снова оседлали своего конька. Можно себе вообразить, что за водянистая мазня получится у Фажероля, если только ему поручат этот зал, а он делает достаточно подлостей, чтобы его заполучить. Было время, когда он притворялся, что ему наплевать на заказы, так как он-де великий художник, за которым гоняются любители. Но с тех пор как его картины перестали продаваться, он пресмыкается, осаждая администрацию. Что может быть подлее, чем художник, раболепствующий перед чиновником, заискивающий, готовый на мелкие низости? Да ведь это позор, такое раболепие, такая зависимость искусства от тупого произвола какого-нибудь министра! Ясно как день, что на этом официальном обеде Фажероль лижет пятки какому-нибудь начальнику отдела, какому-нибудь набитому дураку! - Бог ты мой! - сказал Жори. - Он обделывает свои делишки, и прав... Ведь не вы будете платить его долги! - Долги! Да разве я их делал, когда подыхал с голоду? - ответил Магудо высокомерно. - Кому это по карману строить себе дворец и иметь таких разорительных содержанок, как Ирма? Ганьер снова перебил его своим странным голосом оракула, надтреснутым и как будто идущим издалека: - Ирма? Да ведь это она его содержит! Гости спорили, острили. Имя Ирмы перелетало с одного конца стола на другой, как вдруг Матильда, которая, желая подчеркнуть свою благовоспитанность, держалась до той поры чопорно и молчаливо, бурно возмутилась, замахала руками и поджала губы с видом святоши, над которой совершают насилие: - Господа, господа! В нашем присутствии об этой особе!.. Только не об этой особе, ради бога! Тут Анриетте и Сандозу пришлось с огорчением убедиться, что обед сорвался. Салат с трюфелями, мороженое, десерт - все было съедено без всякого удовольствия, в нарастающем пылу спора, а шампанское и мозельвейн выпиты, как простая вода. Напрасно Анриетта расточала улыбки, а добряк Сандоз пытался успокоить гостей, ссылаясь на то, что у каждого есть свои слабости, - никто не хотел сдаваться; достаточно было одного слова, чтобы они в остервенении набрасывались друг на друга. Ничего похожего на томительную скуку, дремотное равнодушие, которые омрачали порой их прежние сборища. Сейчас страсти разгорелись; казалось, каждый готов уничтожить своего соседа. Высокие свечи в люстре ярко горели, фаянсовые тарелки на стенах цвели своими разрисованными цветами, а стол, казалось, полыхал пожаром, словно здесь пронеслась буря, разметав приборы, заставив взбудораженных людей ожесточенно спорить вот уже в течение двух часов. И когда Анриетта решилась наконец подняться из-за стола, чтобы заставить гостей замолчать, шум их голосов внезапно покрыл голос Клода: - Ах, ратуша! Если бы мне ее дали! Если бы я мог... Я всегда мечтал расписать стены Парижа! Все вернулись в гостиную, где уже зажгли маленькую люстру и стенные канделябры. Здесь казалось почти холодно по сравнению с душной столовой, кофе на короткое время умиротворил гостей. Не ждали никого