ристианства, которых бросали на съедение хищным зверям. Теперь Этьен был неоспоримым вожаком. В беседах, происходивших по вечерам, его слушали как оракула; чтение постепенно развивало его ум, и он обо всем высказывал критические суждения. Он проводил теперь за книгами ночи напролет, он получал много писем; он даже подписался на бельгийскую социалистическую газету "Мститель", и эта первая появившаяся в поселке газета внушала рабочим необыкновенное почтение к нему. Собственная возраставшая популярность с каждым днем все больше подстегивала его энергию. Вести обширную переписку, обсуждать в ней судьбу рабочих во всех концах провинции, давать советы ворейским углекопам, а главное, чувствовать, что он стал средоточием целого мира, который вращается вокруг него, - все это льстило тщеславию Этьена, еще недавно механика, перепачканного смазочным маслом, забойщика, черного от угольной пыли! Он поднялся на одну ступень, он приблизился к ненавистной ему буржуазии и, не признаваясь себе в этом, втайне гордился своим умом и радовался открывшейся для него возможности достигнуть материального благополучия. Только одно занозой сидело в душе: сознание, что ему недостает образования, что из-за этого он становится неловким и робким, когда сталкивается с каким-нибудь господином в сюртуке. Он не переставал заниматься самообразованием, поглощая множество книг, но из-за отсутствия систематичности прочитанное усваивалось очень медленно, и в конце концов в голове у него возникла порядочная путаница: знал он гораздо больше, чем понимал. Поэтому в иные часы здравых размышлений его охватывала тревога, опасение, что он совсем не тот человек, которого так долго ждали углекопы. Быть может, тут нужен адвокат, человек ученый, который способен и говорить и действовать и ничем не повредит товарищам. Но тут же нарастало возмущение и возвращалась уверенность в себе. Нет, нет! Никаких адвокатов - все они прохвосты, пользуются своими знаниями для того, чтобы сладко есть и пить за счет народа. Будь что будет, но рабочие должны сами вершить свои дела. И вновь лелеял он мечту стать народным трибуном. Монсу у его ног, где-то в туманной дали - Париж. Как знать, а вдруг в один прекрасный день он станет депутатом, выступит с речью в роскошном зале. Этьен представлял себе, как он мечет громы и молнии против буржуазии, - это будет первая речь, произнесенная рабочим в парламенте. Уже несколько дней Этьен был весьма озабочен. Плюшар слал письмо за письмом, - предлагал приехать о Монсу и подогреть рвение забастовщиков. Речь шла о созыве частного собрания под председательством Плюшара; а за этим планом, несомненно, таилась мысль, воспользовавшись забастовкой, привлечь к Интернационалу углекопов, пока еще относившихся к нему недоверчиво. Этьен опасался огласки, но, вероятно, все-таки согласился бы на приезд Плюшара, если бы Раснер не ополчился против этого вмешательства. Несмотря на все свое влияние, Этьен, как человек молодой, должен был считаться с кабатчиком: ведь заслуги Раснера перед углекопами были более давними, и среди посетителей "Выгоды" у него имелось много приверженцев. Поэтому Этьен колебался, не зная, что ответить Плюшару. Е понедельник, в четвертом часу дня, когда Этьен сидел один в нижней комнате с женой Маэ, из Лилля опять пришло письмо. Сам Маэ, томясь праздностью, отправился на рыбалку, - если бы ему удалось поймать в канале перед шлюзом хорошую рыбу, ее продали бы и на вырученные деньги купили хлеба. Старик Бессмертный и Жанлен только что ушли из дому попробовать, как им служат ноги, которые доктор основательно починил; младшие дети ушли с Альзирой, - теперь она по нескольку часов в день проводила на терриконе, собирая осколки угля. Мать сидела у еле тлевшего огня, не решаясь разжечь его как следует, и, выпростав из расстегнутой кофты грудь, свисавшую чуть ли не до пояса, кормила Эстеллу. Когда Этьен, прочтя письмо, сложил листок, она спросила: - Ну как? Хорошие вести? Пришлют нам денег? Этьен отрицательно покачал головой, она продолжала: - У меня ум за разум заходит. Как прожить эту неделю!.. А все равно надо держаться. Когда люди знают, что правда на их стороне, это придает им духу, и в конце концов они всегда своего добьются, верно? Теперь она, по зрелом размышлении, стояла за то, чтобы продолжать забастовку. Конечно, лучше было бы, не прекращая работы, заставить Компанию поступить справедливо. Но раз работу прекратили, нельзя ее возобновлять, пока не добились справедливости. Тут она была непримирима. Лучше сдохнуть с голоду, чем делать вид, будто ты виноват, тогда как ты совершенно прав! - Ах! - воскликнул Этьен. - Хоть бы разразилась холера да избавила нас от всех этих эксплуататоров, от воротил, которые верховодят в Компании! - Нет! Нет! - возразила жена Маэ. - Никому не надо желать смерти. Нам от этого легче не станет, на их месте другие мучители окажутся... Я вот хочу только одного: чтобы нынешние хозяева образумились, и я думаю, так и будет, - хорошие люди повсюду есть... Вы ведь знаете, я с вашей политикой не согласна. В самом деле, она обычно была недовольна пылкими речами Этьена, находила, что он задира. Требовать, чтобы за труд платили правильную цену, по справедливости, - это хорошо; но к чему еще приплетать сюда всякую всячину, винить буржуа и правительство? Зачем вмешиваться в чужие дела? За это тебе же и надают тумаков. Но она уважала Этьена - парень непьющий и аккуратно платит за свое содержание сорок пять франков в месяц. Раз мужчина ведет себя порядочно, остальное ему можно и простить. В тот день Этьен заговорил о Республике, которая всем даст хлеба. Но его хозяйка покачала головой, - ей крепко запомнился злополучный сорок восьмой год, когда они с мужем только что поженились и до того нуждались, что все с себя спустили до нитки. Она рассказывала мрачным тоном о пережитых бедах, уставив глаза в одну точку, сидя в расстегнутой кофте, а малютка Эстелла спала на коленях у матери, не выпуская из ротика грудь. Поглощенный своими мыслями, Этьен машинально смотрел на эту огромную мягкую грудь, белизна которой резко отличалась от нездорового, желтоватого цвета лица. - Ни гроша не было, - говорила она, - есть нечего, а все шахты остановились. Чего там! Как тогда бедняки с голоду мерли, так и теперь то же самое делается! Но тут отворилась дверь, и оба онемели от изумления: вошла Катрин. После своего бегства с Шавалем она еще ни разу не появлялась в поселке. От волнения она даже позабыла затворить дверь и, вся дрожа, молча стояла у порога. Она рассчитывала, что застанет мать одну, а при виде Этьена у нее вылетело из головы все, что она дорогой придумала сказать. - Тебе что тут надо? Зачем пришла? - крикнула мать, даже не вставая со стула. - Не хочу тебя больше видеть. Убирайся! Катрин попыталась вставить слово: - Мама, я кофе и сахару принесла... для ребятишек... Я заработала... На сверхурочной... вот и подумала о них... Она достала из карманов два кулька - фунт кофе и фунт сахара и, осмелев, положила их на стол. Забастовка на Ворейской шахте пугала ее, - ведь на шахте ЖанБарт все еще работали, и она решила хоть немного помочь родителям, якобы желая побаловать ребятишек. Но ее заботы не обезоружили мать, она сказала: - Чем сласти приносить, лучше бы оставалась в семье да на хлеб для нас зарабатывала! Она бичевала дочь, она облегчала себе душу, бросая Катрин в лицо все, что говорила о ней за глаза в течение месяца. Подумайте! В шестнадцать лет убежала из дому, сошлась с мужчиной и живет с ним, а мать с отцом, малых сестренок, братишку и старика деда бросила, - пускай голодают! Так может поступить только самая последняя распутная девка! Бессердечная дочь! Ветреность можно простить девушке, но такую выходку не забудешь. Да еще если б ее дома держали на привязи, - ведь нет, была свободна как ветер, от нее требовали только одно: чтобы ночевать приходила домой. - Нет, ты скажи, что тебя забирает? В твои-то годы! Катрин неподвижно стояла у стола и молча слушала, опустив голову. Вздрагивая всем своим худеньким, еще не развившимся телом, она пыталась оправдаться и говорила матери прерывающимся голосом: - Ах, да разве мне сладко? Разве я по своей воле?.. Это все он. А раз он так хочет, значит, я должна слушаться, ведь верно? Он сильнее меня... Разве я знала, как все обернется? Да теперь уж что говорить! Дело сделано, не переделаешь. Он ли, другой ли, - все равно теперь. Пусть женится на мне. Она защищалась без всякого жара, с вялым смирением, свойственным девушкам, слишком рано отдающим себя во власть мужчине. Она покорялась общему для всех закону. Никогда она и не мечтала, что судьба ее может быть иной. Ухажер овладевает девушкой насильно за терриконом, в шестнадцать лет она родит ребенка, потом бедствует всю жизнь, заведя свою семью, если любовник женится на ней. И Катрин лишь потому краснела от стыда и вздрагивала, что мать называла ее нехорошими словами при Этьене, чье присутствие было для нее в эту минуту мучительно и приводило ее в отчаяние. Однако Этьен встал и, не желая мешать объяснению, отошел к печке, как будто решил поворошить угасавшие угли. Но тогда Катрин подняла голову, и их взгляды встретились. Она была бледна, изнурена и все же миловидна, особенно хороши были эти ясные глаза, обведенные темными тенями; и, глядя на нее, Этьен испытывал странное чувство: исчезла в его душе злая обида, и осталось только одно желание - чтобы Катрин нашла счастье с человеком, которого она предпочла ему. И еще ему хотелось взять ее под свою защиту, пойти в Монсу и заставить того, другого, относиться к ней с уважением. Но Катрин видела в ласковом взгляде, которым он смотрел на нее, только жалость. Как он, должно быть, презирает ее, если так пристально ее рассматривает! И сердце у нее сжалось так больно, что она чуть не задохнулась, и больше не находила слов в свое оправдание. - Вот так-то лучше, - сказала неумолимая мать. - Лучше помолчи. Если ты совсем вернулась домой - оставайся, а нет - так вон отсюда! Сию же минуту убирайся, да скажи еще спасибо, что у меня на руках Эстелла, а то я бы тебе дала пинка хорошего! И вдруг, словно эта угроза осуществилась, Катрин вскрикнула от боли и неожиданности, почувствовав, что кто-то пнул ее в спину. В незатворенную дверь влетел Шаваль и лягнул Катрин, как разъяренный осел. Подстерегая ее, он несколько минут стоял на крыльце. - Ах ты мерзавка! - орал он. - Выследил я тебя. Так и знал, что ты сюда прибежишь и начнешь блудить. Ты что, платишь ему? Ты его кофеем на мои денежки угощаешь? Мать и Этьен остолбенели. Шаваль, рассвирепев, отшвырнул Катрин к двери. - Уйдешь ты отсюда, чертово отродье? Катрин забилась в угол, и тогда Шаваль набросился на мать: - Нечего сказать, хорошим делом ты занимаешься, - потаскуху дочку покрываешь! Внизу сторожишь, а она наверху с хахалем валяется. Наконец он схватил Катрин за руку и, дергая ее, потащил к двери. У порога он остановился и снова повернулся к матери, которая застыла на месте, даже позабыв застегнуть кофту. На коленях у нее, прикрытых шерстяной черной юбкой, спала Эстелла, задрав кверху носик; грудь матери, большая и тяжелая, свисала, как вымя породистой, крупной коровы. - А когда дочки нет, глядишь, и мамаша сойдет, - кричал Шаваль. - Валяй, валяй, показывай свое мясо! Твой паршивый жилец не побрезгует. Этьен кинулся к нему, хотел закатить негодяю пощечину, вырвать у него из рук несчастную Катрин, однако остановился из страха всполошить дракой весь поселок. Но в нем самом закипел неистовый гнев, и соперники стояли друг против друга, пылая злобой. Вспыхнула наконец давняя ненависть, долго таившаяся ревность. Теперь один жаждал уничтожить другого. - Берегись! - сквозь зубы процедил Этьен. - Я с тобой расправлюсь. - Попробуй! - ответил Шаваль. Они еще несколько секунд смотрели друг другу в глаза, сойдясь вплотную так близко, что каждый горячим дыханием обжигал другому лицо. И тогда Катрин сама с мольбой взяла любовника за руку и увела на улицу. Она потащила его прочь из поселка и, убегая, не смела оглянуться. - Вот скотина! - пробормотал Этьен, захлопнув дверь. От гнева и волнения у него подкашивались ноги, он опустился на стул. Маэ сидела напротив него не шевелясь. Наконец она с отчаянием махнула рукой, но не сказала ни слова. Оба думали о своем, и молчание было тяжелым от невысказанных мыслей. Этьен невольно смотрел на обнаженную грудь Маэ, и теперь эта блиставшая белизной полоска плоти вызывала у него смущение. Этой женщине уже исполнилось сорок лет, тело ее было обезображено, как у плодовитой самки, но она еще привлекала многих, - высокая, широкобедрая, крепкая, с крупными чертами продолговатого лица, сохранившего следы былой красоты. Спокойно, не спеша она взяла обеими руками свою грудь и заправила ее за лиф; розовый кончик все не входил, она придавила его пальцем, потом застегнула старую кофту и сидела теперь вся в черном. - Свинья он, вот что! - сказала она наконец. - Только у мерзавца и могут появиться такие поганые мысли. Да мне наплевать! На гадости и отвечать не стоит! Затем она сказала с неподдельной искренностью, не сводя глаз с Этьена: - У меня, понятно, есть недостатки, но на это я не способна. За всю свою жизнь только двоих мужчин я к себе допустила, - одного откатчика - давно, когда мне пятнадцать лет было, а потом вот Маэ. Если б и он меня бросил, как первый, - что ж, не знаю, как бы тогда пошло. И не могу очень гордиться, что хорошо себя вела с тех пор, как замуж вышла, - ведь частенько бывает, что люди потому только и не грешат, что случая не представлялось... Я вот говорю все как было, а многие из моих соседок не посмеют всю правду сказать про себя. Верно? - Что верно, то верно, - ответил Этьен, вставая. Он вышел из дому, а Маэ положила Эстеллу на два составленных вместе стула и решилась наконец разжечь огонь в печке. Если отец поймает рыбу и продаст улов, все-таки можно будет купить хлеба. На дворе темнело, спускалась холодная, ледяная ночь. Этьен шел в глубокой печали. Теперь не было у него ни гнева против Шаваля, ни жалости к несчастной обиженной девушке, - воспоминание о недавней грубой сцене стерлось, растворилось в мыслях о страданиях всех бедняков, об ужасах нищеты. Перед глазами его вставал поселок без хлеба, женщины, дети, которым нечего поесть нынче вечером, народ, который голодает, но борется. И в томительной грусти сумерек у него пробудилось сомнение, возникавшее порою в его душе, но теперь наполнившее ее такой мучительной болью, какой он никогда еще не испытывал. Какую ужасную ответственность он взял на себя! Надо ли и дальше призывать людей к сопротивлению, побуждать их упорствовать? Ведь теперь нет ни денег, ни кредита в лавках, - что их ждет, если не будет со стороны никакой помощи, если голод сломит их мужество? И вдруг перед глазами его встала страшная картина: умирают дети, рыдают матери, а измученные, исхудалые мужчины спускаются в шахты. Он все шел, спотыкаясь в темноте о камни: мысль, что Компания окажется сильнее и он принесет лишь несчастье товарищам, жестоко терзала его. Наконец он поднял понурую голову и увидел Ворейскую шахту. В сгущавшихся сумерках вырисовывались тяжелой темной грудой надшахтные строения. Посреди пустынной площадки высился недвижный черный силуэт копра, похожий на башню заброшенной крепости. Лишь только останавливалась добыча угля, душа покидала стены шахтных построек. В этот вечерний час не было там признаков жизни, ни единого фонаря, ни звука человеческого голоса, и в этой кончине, постигшей шахту, даже хлюпанье водоотливного насоса казалось далеким хрипом, доносившимся неведомо откуда. Этьен смотрел на шахту, и кровь прихлынула у него к сердцу. Если рабочие страдают от голода, то и Компания начала терять свои миллионы. Почему же непременно она окажется более сильной в этой битве труда против капитала? Во всяком случае, победа обойдется ей дорого. Кончится сражение, - тогда каждая сторона подсчитает свои потери. И вновь его охватила воинственная ярость, неистовая жажда покончить с нищетой, хотя бы ценою смерти. Пусть лучше весь поселок погибнет сразу, чем по-прежнему гибнуть постепенно от голода и несправедливости. Из путаницы прочитанного в книгах всплыли примеры: рассказы о народах, которые сжигали свои города, чтобы остановить наступление врага, туманные истории о том, как матери, желая спасти своих детей от рабства, разбивали им головы о булыжники мостовой, о том, как мужчины предпочитали лучше уморить себя голодом, чем есть хлеб тиранов. Он пришел в восторженное состояние, - душевный упадок сменился приливом жестокой веселости, изгнавшей сомнения; ему стыдно было за свое минутное малодушие. А вместе с возрождением веры воскресли и горделивые грезы и высоко вознесли его на своих крыльях. Так радостно было чувствовать себя вождем, видеть, что, повинуясь ему, люди идут на все жертвы; все ширилась его мечта о своем могуществе: в тот вечер он был триумфатором. Он представлял себе сцену, исполненную простоты и величия, - воображал, как он отказывается от власти и передает ее в руки народа. Вдруг он вздрогнул и очнулся, - кто-то окликнул его; это был Маэ, возвращавшийся с рыбалки, он рассказал Этьену о своей удаче: поймал великолепную форель и продал ее за три франка. Значит, сегодня будет суп. Этьен сказал, что скоро вернется домой, и, предоставив Маэ одному идти в поселок, направился в "Выгоду"; сев там за стол, он подождал, пока уйдет посетитель, и тогда твердым тоном заявил Раснеру, что немедленно напишет Плюшару и пригласит его приехать к ним. Он принял решение созвать частное собрание, - победа казалась ему несомненной, если все шахтеры Moнсу вступят в Интернационал. IV  Собрание устроили в четверг, в два часа дня, в заведении вдовы Дезир "Смелый весельчак". Хозяйка, возмущенная нищетой, которую приходилось терпеть ее "питомцам", гневалась на Компанию, особенно с тех пор, как кабачок опустел. Никогда еще в забастовку люди не были такими трезвенниками, даже отъявленные забулдыги сидели дома из страха нарушить принятое всеми решение. Главная улица в Монсу, на которой в дни ярмарки кипел народ, была теперь безлюдной, мрачной; везде царила унылая тишина. На стойках в пивных пиво не лилось в кружки, а из кружек - в глотки; сточные канавы были сухи; у дверей кабаков, окаймлявших шоссе, у винного погребка Казимира, у распивочной "Прогресс" видны были только бледные лица кабатчиц, вопрошающе озиравших дорогу; а в самом Монсу пустовал весь ряд питейных заведений, начиная от кабачка Ланфана до распивочной "Головня", не исключая трактира "Виноградное" и пивной "Сорвиголова". Только в трактире "Святой Илья", в который ходили штейгеры, еще наливали несколько кружек за день; обезлюдел даже "Вулкан", лишились клиентов и дамы, подвизавшиеся там, хотя ввиду тяжелых времен они снизили свою цену с десяти до пяти су. Во всем крае сердца томило мрачное уныние. - Ах ты дьявол! - воскликнула вдова Дезир, хлопая себя по бедрам. - И во всем жандармы виноваты! Пусть меня в тюрьму засадят, но я им устрою штуку! Всех властей, всех хозяев, все начальство она именовала жандармами, - этот презрительный термин обозначал всех врагов простого народа. Она с восторгом ответила согласием на просьбу Зтьена: ну конечно, весь ее дом к услугам углекопов; она бесплатно предоставит им свой бальный зал, напишет от своего имени приглашения, раз закон этого требует. Впрочем, если что будет и не по закону, пусть себе злятся. На следующий день Этьен принес ей на подпись десятков пять приглашений, переписанных по его поручению грамотными жителями поселка. Письма эти послали в другие шахты - делегатам и прочим надежным людям. На повестку дня поставлен был вопрос о продолжении забастовки; но в действительности ждали Плюшара и рассчитывали, что после его речи произойдет массовое вступление углекопов в Интернационал. В четверг утром Этьен очень встревожился, видя, что Плюшара, бывшего старшего мастера в его депо, все еще нет, хотя он обещал приехать в среду вечером. Что же случилось? Этьен огорчился, что не удастся посоветоваться с ним до собрания. В девять часов он отправился в Монсу, полагая, что Плюшар проехал прямо туда, не останавливаясь в Воре. - Нет, я вашего друга не видела, - ответила ему вдова Дезир. - Но у меня все готово, пройдите посмотрите. И она повела Этьена в бальный зал. Украшения в нем оставались те же самые - гирлянды, подхваченные у потолка венком из пестрых бумажных цветов, и позолоченные картонные щиты с именами святых, развешанные по стенам. Только убрали подмостки для музыкантов и вместо них поставили в углу стол и три стула да выстроили в зале наискось несколько рядов скамей. - Отлично! - одобрил подготовку Этьен. - И знаете что? - сказала вдова. - Будьте тут как дома. Можете горланить сколько душе угодно... Если жандармы явятся, не пущу, - разве что убьют! Пришли вдруг Раснер и Суварин, и вдова удалилась, оставив их троих в большом пустом зале. Этьен удивленно воскликнул: - Вы здесь? Так рано! Суварин, работавший в ночную смену (машинисты не бастовали), зашел просто из любопытства. Раснер хмурился - за последние два дня он казался озабоченным, на его круглой, пухлой физиономии больше не играла благодушная улыбка. - Плюшар не приехал, я очень беспокоюсь, - сказал Этьен. Кабатчик отвел взгляд в сторону и процедил сквозь зубы: - Я-то не удивляюсь. Я его и не жду. - Почему это? Тогда Раснер, набравшись духу, посмотрел ему прямо в лицо и с вызывающим видом заявил: - Да потому, что я тоже послал ему письмо, если хочешь знать. И в этом письме я умолял его не приезжать... Да, я считаю, что мы сами должны разобраться в своих делах, а не обращаться к посторонним. Этьен пришел в исступление; дрожа от гнева, он впился взглядом в товарища и бормотал, заикаясь: - Ты это сделал? Ты это сделал? - Да, сделал. Будь спокоен. А ведь ты знаешь, как я уважаю Плюшара! Он умница и крепкий человек, ему можно доверять. Но, видишь ли, мне ваши взгляды противны! Политика, правительство, - мне на все это плевать! Я хочу только одного: чтобы углекопу лучше жилось. Двадцать лет я работал под землей, жил в нищете, надрывался в забоях и вот дал себе клятву - добиться облегчения для несчастных ребят, которые еще там маются. И я хорошо чувствую, что вы со всякими вашими выдумками ничего не добьетесь, из-за вас судьба рабочего будет еще тяжелее... Когда голод заставит углекопа спуститься в шахту, его еще больше прижмут. Компания ему отплатит, она с ним палкой расправится, как с убежавшей собакой, когда ее загонят в конуру. А я хочу этому помешать, слышишь? Он говорил теперь громко и, выпятив брюшко, стоял уверенно, расставив свои толстые ноги. Вся его натура, человека рассудительного и терпеливого, сказывалась в ясных закругленных фразах, которые без малейшего усилия текли из его словоохотливых уст. Какая глупость! Вообразили, что так вот разом можно все перевернуть, поставить рабочего на место хозяев, разделить богатство, как делят детям яблоко? Тысячи и тысячи лет надо ждать, а тогда это? - может быть, и осуществится. Ну так вот, нечего морочить людей, сулить чудеса. Если не желаете расшибить себе лбы о стенку, будьте благоразумны: идите к ближайшей цели, требуйте действительно возможных реформ, - словом, постепенно, пользуясь любым случаем, облегчайте судьбу рабочего. И Раснер заявлял, что если б он взялся за дело, то сумел бы склонить Компанию к некоторым уступкам, а будут забастовщики упрямиться, пиши пропало, - все с голоду подохнут! Этьен молча слушал, онемев от негодования. Затем крикнул: - К черту! У тебя в жилах не кровь, а вода! Еще мгновение, и он дал бы проповеднику умеренности пощечину. Боясь поддаться искушению, он принялся большими шагами ходить по комнате и, срывая свой гнев на скамьях, расшвыривал их ногами, освобождая себе проход. - Затворите по крайней мере дверь, - тихо сказал Суварин. - Посторонним незачем вас слушать. Он сам затворил дверь, а затем спокойно уселся на один из стульев, стоявших у стола президиума. Свернул себе папиросу и посмотрел на споривших мягким умным взглядом; губы его морщила тонкая улыбка. - Нечего злиться, толку от этого не будет, - наставительно сказал Раснер. - Я сперва думал, что ты человек здравомыслящий, - ведь ты вон как умно придумал: посоветовал товарищам соблюдать спокойствие, убедил их не буянить в поселке, - словом, воспользовался своим влиянием для поддержания порядка. А теперь что ты собираешься делать? Хочешь бросить их в свалку! Этьен шагал между скамьями, поворачивал обратно, подходя к кабатчику, останавливался и тряс его за плечи, выкрикивая ответ прямо ему в лицо: - Разрази тебя гром! Я очень хочу сохранить спокойствие. Да, я подчинил их дисциплине. Да, я им советовал не шевелиться. Но ведь нельзя же в конце концов, чтобы над нами измывались!.. Тебе-то хорошо, тебе легко оставаться спокойным. А я... Иногда мне кажется, я вот-вот свихнусь. Это было началом исповеди. Он высмеивал свои иллюзии неофита, свои благоговейные мечты о скором пришествии царства справедливости, когда все будут братьями меж собой. Нечего сказать, хорошо придумано - сидеть сложа руки и ждать, а люди так и будут до скончания века пожирать друг друга, как волки. Нет, надо вмешаться, иначе несправедливость упрочится, богачи по-прежнему будут высасывать кровь из бедняков. Какой же он был дурак, когда говорил, что надо изгнать политику при решении социальных вопросов! Непроста* тельная глупость! Правда, тогда он еще ничего не знал... Но с тех пор он много читал, занимался. Теперь у него зрелые взгляды. Он может похвалиться, что они представляют собою стройную систему. Однако он плохо излагал эту систему: в путаных его рассуждениях оставили свой след все теории, которыми он по очереди увлекался и от которых затем отказался. Но надо всем главенствовала незыблемая идея Карла Маркса: капитал есть результат ограбления, труд имеет право и обязан отвоевать украденное у него добро. Как сделать это практически? В этом Этьен сначала был согласен с Прудоном, поддавшись химерической идее о взаимном кредите, о создании огромного банка обмена, который устранит посредников; затем он страстно увлекся мыслями Лассаля о субсидируемых государством кооперативных обществах, которые постепенно превратят весь мир в единый индустриальный город; а потом его отвратила от этой идеи непреодолимая трудность контроля; и вот недавно он пришел к идеям коллективизма, он требовал, чтобы все орудия производства были переданы в коллективную собственность. Но все это были еще расплывчатые мысли, он не знал, как возможно осуществить новую его мечту; щепетильность чувствительной натуры и неуверенность в своих суждениях мешали ему, - он не дерзал выступать с непререкаемыми утверждениями, свойственными сектантам. Он лишь говорил, что прежде всего нужно захватить власть. А дальше будет видно. - Да что это с тобой случилось? Почему ты стал защищать буржуев? - с яростным возмущением продолжал он, снова остановившись перед кабатчиком. - Ведь ты мне сам говорил: надо, чтобы это взорвалось! Раснер слегка покраснел. - Да, говорил. И если взорвется, так вы увидите, что я не из трусов... Однако я отказываюсь идти с теми, кто затевает свалку ради своих целей - хочет добиться видного положения. Тут пришлось покраснеть и Этьену. Противники больше не кричали, они говорили язвительно и зло, с холодной враждой, - ведь они были соперники. В сущности, это и заставляло их доводить до крайности свои взгляды, одного побуждало бросаться в чрезмерную революционность, а другого подчеркивать свою осторожность, увлекало их за пределы их подлинных убеждений. Так бывает, когда человек не хочет сознаться, что в силу обстоятельств он играет не свойственную ему роль. Суварин молча слушал их, и его лицо с нежной, как у белокурой девушки, кожей выражало откровенное презрение человека, готового отдать за идею свою жизнь, пожертвовав ею в полной безвестности, не стремясь даже к ореолу мученика. - Так вот почему ты мне все это наговорил! Ты завидуешь, - съязвил Этьен. - Завидую? Чему, спрашивается? - ответил Раснер. - Я не корчу из себя великого человека, не стараюсь основать в Монсу секцию Интернационала, чтобы стать ее секретарем. Этьен хотел его прервать, но Раснер добавил: - Ну, скажи откровенно - ведь тебе наплевать на Интернационал? Ты просто хочешь быть у нас главарем, стать важной птицей, корреспондентом знаменитого Федерального совета Северной Франции. Настало молчание. Наконец Этьен сказал дрогнувшим голосом: - Хорошо... Я думал, что уж меня-то не в чем упрекнуть. Всегда с тобой советовался, помня, как ты долго боролся здесь еще до меня. Но ты не можешь терпеть никого рядом с собою... Что ж, теперь я буду действовать один, без твоей поддержки... И прежде всего уведомляю тебя, что собрание состоится, даже если Плюшар не приедет... И, вопреки тебе, товарищи вступят в Интернационал. - Ну что там "вступят"? - пробормотал кабатчик. - Это ведь не все... Надо еще, чтобы внесли членские взносы. - Вовсе нет. Когда рабочие бастуют, Интернационал дает им отсрочку. Мы заплатим позднее, а сейчас, наоборот, - он сам придет нам на помощь. Раснер вдруг вышел из себя: - Ну погоди! Мы еще посмотрим... Я ведь тоже приду на собрание и буду говорить. Да, да, я не позволю тебе вскружить головы моим друзьям, я им ясно покажу, в чем их истинные интересы. И тогда мы увидим, за кем пойдут рабочие. Меня-то они знают тридцать лет, а ты тут меньше года живешь и хочешь все у нас перевернуть... Нет! Нет! Оставь меня в покое, посмотрим те- перь, кто кого одолеет! И он вышел, хлопнув дверью. Под потолком задрожали гирлянды бумажных цветов, на стенах подскочили позолоченные картонные щиты. И снова просторная комната обрела сонное спокойствие. Сидя у стола, Суварин курил с кротким видом. Этьен сначала молча ходил взад и вперед, а затем долго отводил душу. Разве это его вина, что люди отвернулись от толстого кабатчика и идут за ним, Этьеном? И, защищаясь от упреков Раснера, он говорил, что вовсе не искал популярности, он даже и не знает, как получилось, что его полюбили в поселке, что он приобрел доверие углекопов и влияние, которым пользуется сейчас. Он негодовал: как могут его обвинять в том, что он из честолюбия толкает товарищей в схватку? Он бил себя в грудь, заявляя о своих братских чувствах к рабочим. Вдруг он остановился перед Сувариным и крикнул: - Послушай, если бы я знал, что из-за меня прольется хоть капля крови моего друга, я бы тотчас бежал в Америку. Машинист пожал плечами, и опять улыбка тронула его губы. - О-о, кровь! - пробормотал он. - Что ж тут такого? Землю нужно поливать кровью. Успокоившись, Этьен взял стул и, сев против Суварина, облокотился на стол. Это светлое лицо с мечтательными глазами, вдруг сверкавшими иногда дикой энергией, тревожило его, оказывало какое-то странное действие. Хотя Суварин не прибавил ни слова, Этьена покоряло, завораживало само молчание товарища. - Погоди, - сказал он, - а что бы ты сделал на моем месте? Разве я не прав, что хочу действовать? Самое лучшее для нас вступить в Товарищество. Правда? Суварин медленно выпустил струйку дыма и ответил любимым своим словом: - Глупости! Но пока что и это ладно... К тому же скоро в Интернационале пойдет по-другому... Некто уже занялся этим. - Кто? - Он! Суварин произнес это вполголоса с фанатической верой и бросил при этом взгляд на восток. Он говорил о своем наставнике - Бакунине-разрушителе. - Только он один может ударить дубиной, - продолжал он, - а все твои ученые с их эволюцией просто трусы. Не пройдет и трех лет, и под его руководством Интернационал наверняка разгромит старый мир... Этьен весь обратился в слух. Он горел желанием все знать, понять этот культ разрушения, о котором, однако, Суварин лишь изредка бросал скупые и темные слова, словно хранил про себя тайны этого учения. - Да наконец объясни же мне... Какая у вас цель? - Все разрушить... Не будет больше наций, не будет правительств, не будет собственности, не будет богов и религий. - Ну хорошо, допустим. А только к чему все это вас приведет? - К простейшей безгосударственной общине, к новому миру, где все будет построено заново. - А какими средствами вы осуществите свою идею? Как думаете за это взяться? - Пустим в ход огонь, яд, кинжал. Разбойник - вот истинный герой, народный мститель, действенный революционер, без книжных фраз. Нужен целый ряд ужасающих покушений, чтобы устрашить власть имущих и пробудить народ! И, говоря это, Суварин преобразился, - он был грозен. В экстазе он приподнялся, светлые глаза его горели Огнем мистической веры, тонкие руки сжимали край стола с такой силой, будто хотели отломать доску. Этьен в страхе смотрел на него, вспоминая то, что обрывками поверял ему Суварин, рассказывая о бомбах, заложенных под царским дворцом, о шефах жандармерии, которых убивали ударами ножа, словно диких кабанов, о своей возлюбленной, единственной женщине, которую он любил, о том, как ее повесили в Москве дождливым утром, а он, стоя в толпе, в последний раз целовал ее взглядом. - Нет! Нет! - бормотал Этьен, отмахиваясь от этих жутких видений. - Мы здесь еще до этого не дошли. Убийства, пожары! Никогда! Это чудовищно, это несправедливо, все товарищи возмутятся и, чего доброго, удавят виновника таких ужасов. Для него, настоящего француза, оставалась непостижимой эта мрачная мечта об истреблении рода человеческого, который следовало начисто скосить, как поле пшеницы, чтобы народы вновь поднялись из небытия, Он требовал от Суварина ответа: - Ну, изложи мне свою программу. Мы хотим знать, куда идем. И Суварин спокойно сказал в заключение, рассеянно и задумчиво глядя вдаль: - Все рассуждения о будущем преступны - они мешают непосредственным актам разрушения и задерживают развитие революции. Этьен засмеялся, хотя от такого ответа у него мурашки по спине побежали. Впрочем, он охотно признавал, что в идеях Суварина, привлекавших его своей ужасающей простотой, есть и хорошие стороны. Но если рассказать товарищам о таком учении, то Раснеру это окажется весьма на руку. Тут надо быть осторожным. Вдова Дезир предложила им позавтракать. Они согласились и перешли в пивную, по будням отделявшуюся от танцевального зала выдвижной перегородкой. Когда они покончили с омлетом и сыром, машинист простился с Этьеном; тот стал его уговаривать остаться на собрание. - Зачем? Слушать, как вы говорите глупости? Достаточно я их наслушался. До свидания! И, попыхивая папироской, он ушел с обычным своим кротким и упрямым видом. Этьен все больше тревожился. Уже был час дня, - Плюшар наверняка не сдержит обещания. К половине второго начали собираться делегаты, Этьену пришлось самому стоять на контроле у входа и встречать каждого, - он опасался, как бы дирекция не подослала кого-нибудь из обычных своих доносчиков. Он проверял каждое пригласительное письмо, всматривался в приходивших; многие пришли и без письменного приглашения, достаточно было, чтобы Этьен знал их, и перед ними открывались двери. В два часа явился Раснер; Этьен видел, как он остановился у стойки и с кем-то заговорил, неторопливо докуривая трубку. Его насмешливое спокойствие окончательно взвинтило нервы Этьена, тем более что на собрание явилась, просто для смеху, компания озорников - Муке, Захарий и другие парни, которым на забастовку было наплевать; они все находили забавным и, заказав на последние гроши по кружке пива, принялись вышучивать "сознательных товарищей, которые сидят и ждут с постными физиономиями". Прошло еще четверть часа. Собравшиеся выражали нетерпение. Этьен в отчаянии махнул рукой и хотел было войти, как вдруг вдова Дезир, выглянув из двери на улицу, воскликнула: - Да вот он, ваш знакомый! Это действительно был Плюшар. Он подъехал в пролетке, запряженной тощей клячей. Едва она остановилась, он спрыгнул на мостовую, - сухощавый, щеголеватый, большеголовый, с широким лбом, в черном драповом пальто нараспашку, под которым виден был суконный костюм, какие носят по праздникам хорошо зарабатывающие мастеровые. Уже пять лет он не брал в руки напильника, заботился о своей внешности, причесывался гладко, волос к волосу, чрезвычайно гордился своими успехами трибуна; но движения его оставались угловатыми; на больших широких руках все не отрастали ногти, изъеденные железом. Человек весьма деятельный и весьма честолюбивый, он неустанно разъезжал по всей провинции, распространяя свои идеи. - Прошу не посетовать! - заговорил он, предупреждая вопросы и упреки. - Вчера утром - конференция в Прейли, а вечером - собрание в Валансей. Сегодня - завтрак в Маршьене, с Сованья... Удалось все-таки нанять пролетку. Я прямо изнемогаю, слышите, как я охрип? Но это не беда, я все-таки выступлю. У порога "Смелого весельчака" он вдруг спохватился: - Ах, черт! Членские-то билеты я оставил! Хороши бы мы были!.. Он разыскал пролетку, которую извозчик поставил под навес, вытащил из нее небольшую деревянную шкатулку черного цвета и понес ее под мышкой. Этьен, с сияющим лицом, следовал за ним как тень, тогда как потрясенный Раснер не осмеливался протянуть приезжему трибуну руку. Плюшар, однако, сам наградил его рукопожатием и вскользь упомянул о письме: что за странная мысль! Почему не провести собрание? Всегда надо проводить собрания, если это можно сделать. Вдова Дезир предложила ему чего-нибудь выпить, но он отказался: лишнее, - у него не пересыхает в горле, когда он говорит. Только вот надо поторопиться, - вечером он рассчитывает проехать в Жуазель, где ему нужно потолковать с Легуже. И тут все устроители гурьбой вошли в зал. За ними следовали пришедшие с запозданием Маэ и Левак. Для спокойствия душевного дверь заперли на ключ, а тогда зубоскалы загоготали и принялись отпускать шуточки; Захарий крикнул Муке, что теперь-то, верно, старики разродятся - испекут младенца, одного на всех. В плохо проветренном зале, где от дощатого пола еще поднимались острые запахи, пропитавшие его на последней танцульке, сидели на скамьях и ждали человек сто углекопов. Пока вошедшие устраивались на свободных местах, по рядам прошел шепот, все повернулись - рассматривали человека, приехавшего из Лилля; его черное драповое пальто вызывало удивление и неприязненное чувство. Однако немедленно, по предложению Этьена, избрали президиум. Этьен называл имена, участники собрания выражали согласие поднятием рук. Плюшара выбрали председателем, а членами президиума - Маэ и самого Этьена. Задвигали стульями - президиум занял места; на мгновение председатель исчез из глаз - нырнул под стол, чтобы поставить под него шкатулку, с которой никогда не расставался. Затем он поднялся, легонько постучал кулаком по столу, призывая к вниманию, и начал осипшим голосом: - Граждане! Ему пришлось остановиться: открылась дверца, и из кухни вышла вдова Дезир, принесла на подносе шесть кружек пива. - Не беспокойтесь, - пробормотала она. - Когда речь говорят, жажда бывает. Маэ взял у нее из рук поднос, и Плюшар мог продолжать. Он сказал, что очень тронут сердечным приемом, который ему оказали рабочие в Монсу, извинился за опоздание, пожаловался на усталость, и хрипоту. Затем предоставил слово гражданину Раснеру, поспешившему выступить первым. Раснер живо встал у стола, около кружек с пиво