м. Трибуной служил стул, повернутый к нему спинкой. По-видимому, Раснер был очень взволнован, но, откашлявшись, звучно произнес: - Товарищи!.. На рабочих угольных копей всегда большое впечатление производило его непринужденное красноречие и благодушие; выступая перед ними, он мог, не уставая, говорить целыми часами. Он не дерзал делать никаких жестов, стоял, толстый, неуклюжий, улыбающийся, и, изливая на слушателей потоки слов, завораживал их до тех пор, пока они не начинали дружно кричать: "Ну да, понятно! Правильно! Верно ты говоришь!" Однако в этот день он с первых же слов почувствовал глухую враждебность слушателей и стал осторожно лавировать. Пока он выступал лишь против продолжения забастовки, а напасть на Интернационал собирался лишь после того, как сорвет аплодисменты. Конечно, говорил он, честь запрещает уступить требованиям Компании, но ведь какая нищета, какое ужасное будущее ждут всех, если придется еще долго упорствовать! И хоть прямо он и не призывал покориться, он подтачивал мужество забастовщиков, рисуя трагические картины, описывая, как в рабочих поселках люди умирают от голода, и спрашивал., на какие денежные средства рассчитывают сторонники дальнейшего сопротивления. Двое-трое приверженцев Раснера попробовали было выразить одобрение его словам, но это лишь подчеркнуло холодное молчание большинства, все возраставшее раздражение и недовольство, с которым углекопы слушали его вкрадчивую речь. Потеряв надежду завоевать их, он разозлился и стал пророчить им всякие беды, если они позволят подстрекателям, подосланным из-за границы, морочить им головы вздорными выдумками. Две трети участников вскочили и, прервав его гневными возгласами, заявили, что не дадут ему больше говорить, раз он их оскорбляет, считая их малыми детьми, неспособными действовать самостоятельно. А Раснер, то и дело прихлебывая из кружки пиво, все говорил среди этого шума и, разъярившись, кричал, что он выполняет свой долг и еще не родился такой молодец, который ему помешает. Поднялся Плюшар. Колокольчика у него не было, он просто стучал кулаком по столу и повторял своим сиплым голосом: - Граждане! Граждане!.. Установив наконец некоторую тишину, он предложил собранию решить вопрос, и Раснера лишили слова. Представители шахт, входившие в состав делегации, направленной к директору, оказывали влияние на остальных, - да и все тут были люди изголодавшиеся и затронутые новыми идеями. Результат голосования был предрешен. - Тебе на нас наплевать! Ты-то ешь досыта! - орал Левак, грозя Раснеру кулаком. Наклонившись к Маэ за спиной председателя, Этьен старался успокоить забойщика, который сидел весь красный, вне себя от лицемерного выступления Раснера. - Граждане! - сказал Плюшар. - Разрешите мне взять слово. Настала глубокая тишина. Плюшар заговорил. Голос у него был сдавленный и сиплый, но Плюшар умел им пользоваться и, постоянно выступая на рабочих собраниях, достигал ораторских эффектов даже при своем ларингите. Постепенно он усиливал звук, у него появлялись патетические интонации. Он раскидывал руки, сопровождал гладкие периоды покачиванием плеч; он обладал даром слова, похожим на красноречие проповедников, и, как священники в церкви, понижал голое в конце фраз, нанизывая их одну за другой в плавном, однообразном рокотанье, и в конце кондов убеждал. В этой самой манере он вел и свою речь о величии и благотворной роли Интернационала, - речь эту он уже не раз произносил в тех местностях, где выступал до приезда в Монсу. Он объяснил, что цель ассоциации - освобождение трудящихся; он нарисовал ее грандиозную структуру: внизу - коммуна, выше - провинция, еще выше - нация, а на самой вершине - человечество. Его руки медленно двигались, как бы надстраивая ярус над ярусом, воздвигая громадный собор - будущее общество. Затем он перешел к внутреннему управлению: прочел вслух устав, рассказал о съездах, отметил все возраставшее значение организации и расширение ее программы: начав с вопросов заработной платы, ныне она ставит целью полный социальный переворот, при котором не будет наемного труда. Не будет больше и национальных различий, рабочие всего мира, объединенные всеобщей жаждой справедливости, сметут буржуазную гниль и создадут наконец новое, свободное общество, где тот, кто не трудится, не получит хлеба. Речь оратора гремела, от его бурного дыхания вздрагивали пестрые бумажные цветы под закопченным низким потолком, отражавшим раскаты его голоса. Слушатели закивали головами, словно волна пробежала по рядам. Раздались возгласы: - Правильно! Согласны! Плюшар продолжал. Не пройдет и трех лет, а рабочее движение покорит весь мир. И он перечислял охваченные им народы. Со всех концов земного шара поступают заявления о вступлении в Интернационал. Ни одна нарождавшаяся религия не имела столько верующих. А когда рабочие станут господами положения, они продиктуют хозяевам свои собственные законы и заставят их работать. - Правильно! Правильно! Пускай узнают, каково спину гнуть! Плюшар жестом восстановил тишину и перешел к вопросу о забастовках. В принципе он против забастовок, - это слишком медленный путь, и они, пожалуй, увеличивают страдания рабочих. Но пока что, в ожидании более действенных средств, приходится прибегать к забастовкам, когда они становятся неизбежными; у них есть то преимущество, что они вносят расстройство в лагерь капитала. Интернационал в таких случаях всегда оказывался провидением для забастовщиков. И Плюшар приводил примеры: в Париже во время забастовки бронзировщиков хозяева сразу же удовлетворили все требования рабочих, как только узнали страшную для них новость, что Интернационал пришел забастовщикам на помощь; в Лондоне Интернационал спас забастовку углекопов, на свой счет отправив обратно целый поезд бельгийцев, которых привезли владельцы копей. Стоило рабочим вступить в Интернационал, как компании охватывал трепет, ибо рабочие вливались в великую армию труда, бойцы которой скорее готовы умереть друг за друга, чем остаться рабами капиталистического строя. Его прервали рукоплескания. Он вытер лоб носовым платком, но отказался пригубить из кружки пива, которую пододвинул ему Маэ. Когда он вновь начал говорить, бурные рукоплескания заглушили его слова. - Готово! - бросил он Этьену. - С них достаточно... Живей! Членские билеты! Он нырнул под стол и поднялся с черной шкатулкой под мышкой. - Граждане! - крикнул он, перекрывая шум. - Вот членские билеты. Пусть подойдут ваши делегаты, я вручу им билеты, а они распределят их среди вас. Позднее мы все оформим. Выскочил Раснер с новыми протестами. Этьен волновался, - он хотел выступить с речью. Поднялась невообразимая суматоха. Левак размахивал руками, сжимал кулаки, словно собираясь драться. Маэ поднялся и что-то говорил, но ни одного слова нельзя было расслышать. Шум все усиливался, люди топали ногами, с пола летучим облаком поднималась пыль, оставшаяся от недавних балов, и в воздухе потянуло запахом пота усердных танцоров, до упаду плясавших в этом зале. Вдруг отворилась дверца, и вдова Дезир, загородившая ее своим животом и грудью, крикнула громовым голосом: - Замолчите, горластые!.. Полиция! Оказывается, с некоторым опозданием явился окружной комиссар полиции, намереваясь составить протокол и разогнать собрание. Его сопровождали четыре жандарма. Вдова Дезир минут пять задерживала их у двери, твердила, что она в своем доме хозяйка и имеет право собирать у себя друзей. Но ее оттолкнули, и она побежала предупредить "своих питомцев". - Бегите через эту дверь, - наказывала она. - Один поганец жандарм стережет во дворе. Но это не беда, из дровяника есть выход в переулок. Скорей! Скорей! Комиссар барабанил кулаками в дверь и грозил выломать ее, если ему не отворят. Должно быть, какой-то доносчик осведомил полицию, ибо комиссар кричал, что это собрание нелегальное: многие здесь не имеют пригласительных билетов. Смятение в зале усилилось. Нельзя было разойтись, не проголосовав вопрос о вступлении в Интернационал и о продолжении забастовки. Все говорили разом. Наконец председателю пришла мысль принять решение без тайного голосования, просто поднятием рук. Руки сразу поднялись. Делегаты торопливо заявили, что от имени отсутствующих здесь товарищей они вступают в Международное товарищество рабочих. Таким образом десять тысяч углекопов копей Монсу стали членами Интернационала. А затем началось бегство. Прикрывая отступление, вдова Дезир налегла всею своей тяжестью на дверь, которую жандармы сотрясали ударами ружейных прикладов. Перепрыгивая через скамьи, углекопы вереницей удирали через кухню и через дровяной сарай. Раснер исчез одним из первых, за ним последовал Левак, - позабыв о своей перебранке с кабатчиком, он мечтал подкрепиться у него кружкой пива. Этьен, захватив шкатулку, ждал Плюшара и Маэ, которые считали делом чести выйти последними. Когда они выходили, запор вылетел, и комиссар очутился перед вдовой Дезир, но ее грудь и живот тоже представляли собою внушительную преграду. - Что это вам вздумалось все ломать в моем заведении? - заорала она. - Вы же видите - тут нет никого. Комиссар полиции, человек медлительный и не любивший драматических происшествий, только пригрозил вдове посадить ее в тюрьму и отправился составлять протокол, шествуя во главе четырех жандармов на глазах язвительно хихикавших Захария и Муке, которые пришли в восторг от ловкого отступления товарищей и осыпали насмешками незадачливых блюстителей порядка. Тем временем Этьен, хоть ему и мешала шкатулка, во весь дух мчался по переулку, слыша, что и другие бегут вслед за ним. Вдруг ему вспомнилось, что Пьерона как будто не было на собрании, он спросил об этом, и Маэ на бегу ответил, что Пьерон болен, - болезнью весьма понятной: страхом скомпрометировать себя. Всем хотелось увести с собой Плюшара, но он, не останавливаясь, заявил, что ему надо немедленно ехать в Жуазель, где Легуже давно ждет его указаний. Тогда углекопы, не замедляя бега, крикнули ему: "Счастливого пути", - и понеслись через Монсу так, что только пятки засверкали. Тяжело дыша, перебрасываясь отрывистыми словами, Этьен и Маэ смеялись веселым смехом; оба были уверены теперь в победе: когда Интернационал пришлет им помощь, Компания сама будет умолять их возобновить работу. И в этом порыве надежды, в этом топоте грубых башмаков, звонко стучавших по мощеной дороге, было еще и что-то иное, что-то мрачное и дикое, предвещавшее пламя насилий, которое ветер вскоре должен был разнести во все концы края. V  Прошло еще две недели. Настал январь; пелена холодных туманов затягивала огромную равнину. Нищета усилилась, в рабочих поселках с каждым часом угасала жизнь, люди голодали все больше. Четырех тысяч франков, присланных из Лондона, не хватило и на три дня. Не на что было покупать хлеб. Больше ничего не поступало. Великая надежда рухнула, убивая мужество. На кого же теперь рассчитывать, если и братья покинули их? Углекопы чувствовали себя брошенными на произвол судьбы в самой середине суровой зимы, оторванными от всего мира. Настал день, когда в поселке Двести Сорок иссякли все ресурсы. Это было во вторник. Этьен и делегаты разрывались на части, пытаясь найти выход: рассылали новые подписные листы в соседние города, и даже в Париж; проводили сборы пожертвований, устраивали доклады- Все эти усилия ничего существенного не давали; общественное мнение сначала расчувствовалось, а теперь проявляло равнодушие, - ведь забастовка затянулась и проходила очень спокойно, без всяких драматических волнующих эпизодов. Скудных пожертвований едва хватало на то, чтобы поддерживать самые нуждающиеся семьи. Остальные жили тем, что закладывали свою одежду, распродавали домашние пещи. Все уплывало к старьевщикам - и шерсть из тюфяков, и кухонная утварь, даже столы и стулья! Ненадолго возникла было надежда на спасение: мелкие лавочники, которых разорял Мегра, предложили отпускать товар в кредит, думая отбить покупателей у своего могущественного конкурента; и в течение недели бйкалейшик Вердонк и два булочника Карубль и Смельтен действительно давали продукты в долг; но когда назначенная ими сумма первого аванса была исчерпана, все трое остановились. Судебные приставы радовались: эта попытка привела лишь к увеличению долгов, которыми предстояло в дальнейшем обременять углекопов. И вот - кредита нигде не дают; нет ни одной лишней кастрюли - нечего продать; остается только одно: забиться в угол и подохнуть, как старым, облезлым собакам. Этьен готов был продать самого себя. Он отказался от жалованья секретаря, он сходил в Маршьен и заложил в ссудной кассе свой суконный сюртук и брюки, радуясь, что на эти деньги семейство Маэ прокормится некоторое время. Остались у него только сапоги, но с ними невозможно было расстаться. "Надо ноги поберечь", - говорил он. Он с отчаянием думал, что забастовка началась слишком рано, когда касса еще не успела собрать достаточно средств. В этом он видел единственную причину катастрофического положения, - ведь забастовщики, несомненно, восторжествовали бы над хозяевами, будь у них собрано достаточно денег: тогда они могли бы продержаться. Ему вспомнились слова Суварина, который обвинял Компанию в нарочитом стремлении вызвать забастовку для того, чтобы растаяли первые фонды рабочей кассы. Мучительно было смотреть, как страдают в поселке несчастные люди без хлеба и без топлива; Этьен предпочитал уходить из дому и долго бродил, ища забвения в усталости. Однажды вечером, возвращаясь в поселок, он проходил мимо Рекильярской шахты и заметил на обочине дороги старуху, упавшую в обморок. Несомненно, она была близка к голодной смерти; приподняв ее, он окликнул девушку, которую увидел во дворе шахты. - А-а, это ты! - сказал он, узнав Мукетту. - Помоги-ка мне. Ей надо чего-нибудь выпить. Мукетта разжалобилась до слез и сбегала домой - в шаткую лачугу, в которой ее отец ютился среди развалин. Она тотчас вернулась, принесла водки и хлеба. Водка подбодрила старуху, и она молча, с жадностью накинулась на хлеб. Это была мать углекопа, она жила в рабочем поселке близ Куньи; упала она, возвращаясь из Жуазеля, куда понапрасну сходила, пытаясь занять десять су у какой-то родственницы. Поев, она встала и неровной поступью пошла дальше. Этьен остался на пустыре Рекильярской шахты, где над рухнувшими сараями разрослись кусты терновника. - Ну как? Может, зайдешь выпить стаканчик? - весело спросила Мукетта. Этьен замялся. - Эх ты! Значит, все еще меня боишься? Этьену понравился ее добродушный смех, и он пошел за нею. Его растрогало, что Мукетта от всего сердца поделилась со старухой хлебом. Приняла она Этьена не в отцовской комнате, а повела к себе, и тотчас налила две рюмочки можжевеловой водки. В комнате было очень чисто, Этьен похвалил за это хозяйку. Впрочем, это семейство, по-видимому, не терпело нужды: отец по-прежнему работал конюхом в Ворейской шахте, а Мукетта, не желая сидеть сложа руки, стирала на людей белье и зарабатывала по тридцать су в день. Да, да, она хоть и любит с мужчинами погулять, а лентяйкой ее не назовешь. - Послушай, - вдруг пробормотала она, обняв его за талию. - Ну, почему ты не хочешь полюбить меня? Этьен невольно засмеялся вслед за ней, - так умильно задала она свой вопрос. - Да я тебя очень люблю, - ответил он. - Нет, нет. Не так любишь, как я хочу... А я прямо умираю по тебе. Ну, послушай, миленький мой! Порадуй меня! В самом деле она уже полгода домогалась его внимания. Сейчас она прижималась к нему, обхватив его обеими руками, и, вся дрожа, смотрела на него таким молящим влюбленным взглядом, что ему стало жаль ее. В полном круглом лице Мукетты не было ничего красивого, оно пожелтело в угольной шахте, но глаза горели огнем, от нее исходило какое-то очарование, трепет страсти; она разрумянилась и казалась совсем юной. Она приносила ему в дар свою любовь, такую смиренную, такую пламенную, что у него не хватило духу ее отвергнуть. - Ах, ты согласен! - восторженно лепетала она. - Ты согласен! И она отдалась ему неловко и самозабвенно, словно это случилось с нею в первый раз, словно она была девственницей, еще не знавшей мужчины. Когда он прощался с ней, не он, а она была полна признательности, она говорила: ему "спасибо", целовала ему руки. Этьену было немного стыдно за такое любовное приключение. Никто не стал бы гордиться связью с Мукеттой. Уходя, он дал себе клятву, что это больше не повторится. И все же он сохранил о ней дружеское воспоминание, как о славной женщине. Впрочем, вернувшись в поселок, он услышал столь важные новости, что позабыл о всяких похождениях. Прошел слух, что Компания, быть может, и согласится на уступки, если к директору еще раз явится делегация для переговоров. Тут была доля правды: в завязавшейся борьбе хозяева по-своему страдали не меньше, чем углекопы. Для обеих сторон упорство становилось пагубным: рабочие голодали, капитал таял. Каждый день забастовки приносил Компании сотни тысяч франков убытка. Любая машина, остановившись, становится мертвой. Оборудование и материал портились, вложенные в дело капиталы утекали, как вода, которую впитывает песок пустыни. Небольшие запасы угля на складах истощались, и клиенты собирались закупить уголь в Бельгии, - в этом была угроза для будущего. Но больше всего пугали Компанию - хоть она тщательно это скрывала - все увеличивавшиеся повреждения в выработках и в забоях. Штейгеры не могли своими силами исправлять эти повреждения; везде ломалась крепь, ежечасно происходили обвалы. Вскоре разрушения приняли такие размеры, что для их исправления требовалось потратить несколько месяцев, и лишь после этого удалось бы возобновить добычу. Рассказывали о настоящих катастрофах, случившихся за время забастовки: в Кревкере обрушилась на протяжении трехсот метров кровля в штреке, закупорив доступ к разработкам Сен-Пом; в Мадлен пласт Могрету раздавливался и выработка заполнялась водой. Дирекция желала избежать огласки, но две катастрофы, случившиеся вдруг, одна за другой, заставили ее признать опасность положения. Однажды утром близ Пиолены была обнаружена трещина над Северным крылом шахты Миру, где накануне произошел обвал; а на следующий день вдруг осела порода в Ворейской шахте, и так сильно, что на краю предместья земля содрогнулась и два дома едва не рухнули. Этьен и делегаты колебались - стоит ли пойти на новые переговоры, ничего не зная о намерениях правления. Спросили Дансара, он ответил уклончиво: разумеется, начальство весьма огорчено плачевным недоразумением и, наверное, предпримет шаги, чтобы достигнуть соглашения, но какие именно шаги - не сказал. В конце концов решили, что надо пойти к г-ну Энбо, подав тем самым пример рассудительности; пусть впоследствии их не обвиняют в том, что они не дали Компании возможности понять свою вину. Однако они поклялись не уступать и во что бы то ни стало поддерживать свои справедливые требования. Переговоры состоялись во вторник утром, в тот день, когда в поселке угроза голода схватила людей за горло. Встреча оказалась далеко не столь дружелюбной, как первая. Опять выступил Мае, сказал, что товарищи поручили ему спросить, не хочет ли дирекция сообщить им какие-нибудь новые известия. Г-н Энбо сначала изобразил удивление; он якобы не получил никаких приказов, положение не может изменяться, пока углекопы не перестанут упрямиться я не прекратят свой гнусный бунт. Его жесткая, властная речь произвела крайне неприятное впечатление; делегаты явились с мирными намерениями, но от этого черствого приема их упорство возросло. Затем директор, спохватившись, заговорил о желательности взаимных уступок; если рабочие согласятся на отдельную оплату крепления, Компания повысит расценки на уголь - вернет те два сантима, которые она, по мнению рабочих, кладет себе в карман. Впрочем, он добавил, что делает такое предложение от своего имени, Что ничего еще не решено, но он все же льстят себя надеждой добиться в Париже этой уступки. Однако делегаты отклонили предложение и подтвердили свои требования: прежняя система оплаты и повышение расценки на пять сантимов с вагонетки. Тогда г-н Энбо сознался, что может сейчас же повести переговоры, и стал настойчиво убеждать, чтобы они ради своих жен и малых детей, умирающих с голоду, приняли предложенные условия. Углекопы, насупив брови, смотрели в пол, отвечали: "Нет? Нет!" - я гневно качали головой. Расстались врагами. Г-н Энбо на прощанье хлопнул дверью. Этьен, Маэ и другие делегаты, полные немой ярости побежденных, доведенных до крайности, двинулись в обратный путь, топая по мостовой грубыми башмаками, с подковками. Около двух часов дня в поселке Двести Сорок женщины решили поговорить с Мегра. Только на него и была надежда: быть может, удастся смягчить лавочника, вымолить у него кредит еще на одну неделю. Эта мысль пришла в голову жене Маа, - она слишком часто рассчитывала на доброту человеческую. Она уговорила жену Левака и Горелую пойти вместе с нею; жена Пьерона отказалась, заявив, что не может отойти от постели мужа - все не проходит его хворь. К троим просительницам присоединились другие женщины, всего собралось человек двадцать. Когда по главной улице Монсу, перегородив ее во всю ширину, зашагал отряд нищенски одетых, угрюмых женщин, обыватели, глядя на них из окон, встревоженно качали головами. Во всех домах заперли двери; одна дама даже убрала подальше столовое серебро. Впервые за время забастовки видели такое шествие, и, конечно, оно не предвещало ничего хорошего; обычно все столкновения принимали опасный оборот, если на улицу выходили женщины. В лавке Мегра произошла бурная сцена. Сперва он, ехидно посмеиваясь, пригласил их войти, - якобы вообразив, что они пришли расплатиться с ним. Ах, как это мило с их стороны - сговорились друг с дружкой и пришли компанией, принесли ему долг! А затем, когда слово взяла жена Маэ, он выразил негодование. Как им не совестно! Смеются они над ним, что ли? Еще продлить им кредит? Они, значит, задумали довести его до нищеты! Ну нет, он не даст больше ни одной картофелины, ни одной крошки хлеба! Пускай обращаются в бакалейную Вердонка, в булочные Карубля и Смельтена, раз поселок теперь покупает в их лавках... Женщины слушали с испуганным и смиренным видом, приносили извинения, заглядывали ему в глаза, ждали, не разжалобится ли он. А он принялся отпускать свои обычные грубые шутки, пообещал отдать Горелой всю лавку, если она возьмет его в ухажеры. Голод довел женщин до такого малодушия, что в ответ они смеялись, а жена Левака даже говорила, что она не прочь его полюбить. Но он тут же переменил тон и стал всех гнать. Они упрашивали, молили, тогда он одну вытолкал за дверь. Сгрудившись перед его лавкой, они ругали его, обзывали продажной шкурой, а жена Маэ, охваченная негодованием и жаждой мести, призывала на него смерть, кричала, что такой человек только обременяет собою землю и зря ест хлеб. Просительницы возвратились в поселок угрюмые, мрачные. А дома мужья, увидев, что жены вернулись с пустыми руками, молча посмотрели на них и понурили головы. Значит, в этот день так и не придется поесть, проглотить хотя бы ложку супа; а впереди в холодном мраке их ждет череда голодных дней, и нет ни единого проблеска надежды. Но ведь они заранее знали, какие муки им предстоят, никто ни слова не промолвил, что надо сдаться. От чрезмерных страданий росло их упорство, они терпели молча, как затравленные звери, готовые скорее умереть в своей норе, чем выйти наружу. Кто посмел бы первый заговорить о покорности? Ведь все поклялись держаться вместе, как в шахте, когда бывало нужно спасти товарища, засыпанного обвалом. Это был их долг, они прошли хорошую школу и научились стойкости. Как-нибудь надо вытерпеть еще неделю, стиснуть зубы, не жаловаться - недаром тянули они лямку с десяти лет, и в огне горели, и в воде тонули; в их самоотверженности была также и гордость людей, которых на каждом шагу подстерегают опасности, людей, которые не раз смотрели смерти в глаза. Вечер в доме Маэ прошел ужасно. Все молчали, собравшись у печки, где тлели последние горсточки угля. За время забастовки мало-помалу вытащили из тюфяков всю шерсть и снесли ее к старьевщику, а третьего дня решились наконец продать часы с кукушкой, - получили за них три франка, и с тех пор комната, в которой не слышно было привычного тиканья, казалась голой и мертвой. Осталось одно-единственное украшение - стоявшая на буфете розовая коробка, давнишний подарок Маэ, которым его жена дорожила как драгоценностью. Два хороших стула уже были проданы. Бессмертный и дети сидели на старой замшелой скамье, принесенной из садика. В сгущавшихся сумерках всем как будто было еще холоднее. - Как же быть теперь? - повторяла мать, сидя на корточках у печки. Этьен стоял, глядя на портреты императора и императрицы, наклеенные на стену. Он давно бы их содрал, если бы хозяева не защищали свою картинную галерею. Он процедил сквозь зубы: - Что, лодыри проклятые, за ваши рожи не дадут и двух су! Так и будете тут висеть да любоваться, как мы дохнем с голоду? - Может, коробку продать? - нерешительно спросила жена. Маэ, угрюмо сидевший на краешке стола, резко выпрямился: - Нет, не хочу. Не продавай! Жена с трудом поднялась и обошла всю комнату. - Господи боже, до какой нищеты дошли! В буфете ни единой корочки, и продать нечего, не придумаешь, как достать хлеба! А тут еще и огонь того гляди угаснет. И она принялась бранить Альзиру: вот послала ее утром на террикон пособирать угля, а девчонка вернулась с пустыми руками. Компания теперь запрещает беднякам собирать угольную мелочь. Да что Компанию слушать? Кому люди урон наносят, если подбирают крохотные осколочки угля? Девочка плача рассказывала, как сторож увидел ее и пригрозил затрещиной, если не послушается; и все же она пообещала матери, что завтра опять пойдет на террикон - пусть даже сторож ее отколотит. - А этот поганец Жанлен куда девался? - кричала мать. - Где он, спрашивается?.. Я его послала салату нарвать; хоть бы травы пожевали, как овцы! А вот увидите, он не придет. Вчера ведь не ночевал дома. Не знаю, чем Жанлен промышляет, а похоже, что всегда сыт. - Может, милостыню просит на улице? - заметил Этьен. Мать вскипела, затрясла кулаками: - Ох, если я узнаю!.. Не позволю своим детям милостыню просить!.. Лучше я их своими руками убью, а потом... потом и себя порешу! Маэ опять вяло опустился на край стола. Ленора и Анри, удивляясь, что их не кормят, принялись хныкать; старик дед с философским спокойствием перекатывал язык во рту, стараясь заглушить голод. Все умолкли, оцепенев перед лицом страшной беды; дед кашлял и сплевывал черным; его мучил обострившийся ревматизм, который уже привел к водянке; отец тяжело дышал от астмы, колени у него распухли, мать и дети страдали от наследственной золотухи и наследственного малокровия. На это они не жаловались: что поделаешь, это неизбежно, такова судьба углекопов и их потомства. Страшно было то, что в поселке люди таяли от истощения и мерли как мухи. Надо же все-таки достать что-нибудь на ужин. Что делать, к кому пойти? Боже мой! Все больше сгущались сумерки, все темнее и угрюмее становилось в комнате; Этьен задумался и, не выдержав, решился наконец сделать то, что ему так претило. - Подождите меня, - сказал он. - Я схожу поищу. И он вышел. Ему пришло в голову обратиться к Мукетте. Возможно, у нее есть хлеб, и с ним-то она охотно поделится. Неприятно было идти в Рекильяр; Мукетта опять будет целовать ему руки, словно покорная раба. Но ведь нельзя же бросить друзей в беде; если понадобится, он готов был ласково обойтись с ней. - И я пойду поищу, - сказала мать. - Не помирать же... Она вышла вслед за Этьеном, громко стукнув дверью. Остальные сидели безмолвно, неподвижно, при тусклом свете огарка, который зажгла Альзира. На улице мать на секунду остановилась в нерешительности, потом направилась к Левакам. - Слушай-ка, я тебе недавно дала каравай хлеба взаймы. Можешь ты мне отдать сейчас? И тут же она остановилась: картина, представшая перед ее глазами, была безотрадна, - здесь еще больше чувствовалась нищета, чем в ее доме. Жена Левака сидела, не сводя взгляда с потухшего очага, а сам Левак, которого угостил вином приятель с гвоздильного завода, сразу опьянел, выпив на пустой желудок, и теперь спал за столом, уронив голову на руки. Бутлу сидел, прислонившись к стене, и машинально потирал себе плечи; на его благодушном глуповатом лице застыло удивленное выражение: вот проели все его сбережения, теперь ему приходится голодать, - как же это так? - Хлеб? Ох, милая ты моя! - заговорила жена Левака. - А я-то хотела было попросить у тебя еще один каравай. Потом, услышав болезненный стон пьяного мужа, ткнула его лицом в стол. - Молчи, свинья! Что, нутро жжет? Так тебе и надо! Не пил бы на дармовщинку, а лучше бы попросил у приятеля двадцать су в долг! И она продолжала осыпать его упреками и бранью, облегчая себе сердце. Кругом была невероятная грязь, мерзость запустения, от давно не мытого пола исходил отвратительный запах. А, пусть все пропадает пропадом! - кричала жена Левака, ей теперь на все наплевать. С утра исчез ее сын Бебер, и очень хорошо, что мальчишка болтается где-то, она рада будет от него избавиться, пускай и не возвращается домой. И тут же заявила, что ляжет сейчас спать. По крайней мере согреется. Она толкнула Бутлу: - Ну-ка, вставай, пойдем наверх... Огонь погас, свечку зажигать не стоит. Чего смотреть на пустые тарелки... Ну, пойдешь ты наконец, Луи! Я же тебе говорю, спать сейчас ляжем. Прижмемся друг к дружке, тепло станет... А этот пьяница окаянный пускай тут один околеет от холода. Выйдя от Леваков, жена Маэ, не раздумывая, повернула к другим соседям и через огород прошла к Пьеронам. Оттуда доносился смех. Она постучалась. В доме все смолкло. Ей долго не отворяли. - Ах, это ты! - воскликнула хозяйка с притворным удивлением. - А я думала - доктор. И, не давая посетительнице вымолвить ни слова, затараторила, указывая на Пьерона, который сидел у ярко горевшего огня: - Ах, не легче ему, все никак не поправится! С виду как будто и не болен, а в животе все рези, рези! Ему тепло нужно. Вот и сжигаем последний уголь. Пьерон и в самом деле казался вполне здоровым, - румянец во всю щеку, плотная фигура. Он кряхтел тщетно пытаясь изобразить больного. Как только Маэ вошла, она сразу услышала запах кроличьего рагу, - блюдо, несомненно, спрятали. На столе оставались крошки хлеба, а на самой его середине красовалась забытая бутылка вина. - Мать пошла в Монсу, - может, хлеба кто даст. Вот и ждем ее, томимся голодные. Вдруг голос ее оборвался от смущения: она заметила, что соседка смотрит на бутылку. Но мгновенно оправившись, принялась сочинять: да, да, в бутылке вино, его принесли из Пиолены хозяйка с дочерью: доктор им сказал, что Пьерону нужно пить красное вино. И она рассыпалась в похвалах благодетельницам: такие славные люди, барышня совсем не гордая, заходит в дома к рабочим, сама раздает кому что. - Знаю, - подтвердила Маэ. - Я с ними знакома. Сердце у нее защемило при мысли, что всякие блага постоянно идут тому, кто в них не очень нуждается. А другим сроду не бывает удачи. Хозяева Пиолены подлили, как говорится, воды в речку. И когда это они были в поселке? Она их и не заметила. Может, и ей бы чтонибудь перепало. - Я к тебе пришла попросить хлеба, - проговорила она наконец. - Думала - у вас в доме посытнее, чем у нас... Нет ли у тебя хоть вермишели... Я бы отдала потом. Хозяйка разахалась: - Милая ты моя, нет ничего! Хоть шаром покати!.. И мать все не возвращается. Верно, не удалось хлеба достать. Придется лечь без ужина. В эту минуту из подвала донесся плач, и хозяйка, разгневавшись, принялась колотить кулаком в дверцу. Там заперта ее падчерица Лидия, сообщила она, в наказание за то, что дрянная девчонка целый день где-то Шлялась и домой пришла только в пять часов вечера. Негодница от рук отбилась, то и дело куда-то убегает. А Маэ все стояла у порога, не решаясь уйти. Так приятно было погреться в теплой комнате. Но здесь пахло жарзным мясом, а от этого у нее еще больше засосало под ложечкой. Наверняка Пьероны нарочно услали старуху, а Лидию заперли, и хотят на свободе полакомиться крольчатиной! Эх, что ни говори, а в доме у распутных баб нужды не знают! - Прощай, - сказала она, помолчав. На дворе было уже совсем темно; луна, прячась за облаками, озаряла землю тусклым светом. Маэ не пошла напрямик, через огороды, а направилась в обход, ее терзало отчаяние, страшно было вернуться с пустыми руками. Все дома словно вымерли, чувствовалось, что за каждой дверью воцарился голод, что в комнатах гулкая пустота. К кому же постучаться? Везде нищета и мучения. Вот уже третью неделю нечего есть. Даже испарился запах поджаренного лука, въедливый, крепкий запах, который прежде слышен был еще в поле, далеко от поселка; теперь везде тянуло только сыростью и плесенью, как из старого погреба, - запахом подземелья, где никто не живет. Затихли смутно доносившиеся звуки - глухие рыдания, бранные возгласы, настала глубокая, гнетущая тишина, и Маэ ясно представляла себе, как подкрадывается к голодным тяжелый сон и как их мучают кошмары. Прохедя мимо церкви, она заметила быстро промелькнувшую фигуру. В ее душе забрезжила надежда, Маэ узнала священника приходской церкви в Монсу аббата Жуара, который по воскресеньям служил мессу в маленькой церкви поселка; вероятно, он приходил в ризницу по какому-нибудь делу и теперь возвращался домой... Сутулый, пухлый, ласковый, желавший со всеми ладить, он шел торопливо, почти бежал, стараясь проскользнуть незаметно под покровом темноты, так как не желал компрометировать себя, якшаясь с забастовщиками. Говорили, впрочем, что он получил повышение и уезжает. Некоторые видели, как он прогуливался в обществе своего преемника, тощего аббата с горящим взглядом. - Господин кюре, господин кюре! - пробормотала Маэ. Но он не остановился. - Добрый вечер, добрый вечер, голубушка. И вот Маэ очутилась перед своим домом. Ноги больше не держали ее. Она вошла. Она застала все ту же картину. Маэ в глубокой тоске по-прежнему сидел на краю стола. Старик дед и дети, чтобы не так было холодно, жались друг к другу на скамье. Никто не произнес ни слова, свечка почти догорела; каждый знал, что еще немного - и наступит темнота. Когда стукнула дверь, дети оглянулись, но, видя, что мать ничего не принесла, снова уставились в пол, не смея заплакать - а то еще накажут. Мать пришла и вновь присела на корточки перед угасающим огнем. Никто ни о чем не спросил, не нарушил молчания. Все понимали, что спрашивать бесполезно: зачем еще утомлять себя разговорами? Все пали духом, застыли в угрюмом, вялом ожидании помощи, которую, может быть, принесет им Этьен, раздобыв где-нибудь пищи. Шли минуты, одна за другой, никто не считал их. Наконец явился Этьен, принес в узелке десятка полтора вареных холодных картофелин. - Вот все, что я добыл, - сказал он. У Мукетты хлеба тоже не было: она отдала свой обед, насильно заставила его взять этот узелок и от всего сердца расцеловала Этьена. - Спасибо, я не хочу, - сказал он, когда жена Маэ положила перед ним его долю. - Я там поел. Он солгал и с угрюмым видом смотрел, как дети набросились на еду. Отец и мать взяли понемногу, чтобы детям досталось больше, но дед ел с жадностью. Пришлось отобрать у него одну картофелину для Альзиры. Потом Этьен сказал, что узнал кое-какие новости. Компания, раздраженная упорством забастовщиков, собирается уволить самых скомпрометированных. Очевидно, она решила перейти в наступление. И еще одна важная новость: говорят, дирекция хвастается, что она уговорила очень многих углекопов с завтрашнего дня прекратить забастовку. В шахтах Виктуар и Фетри-Кантель будто бы все выйдут на работу; даже в Мадлен и в Миру треть состава согласилась выйти. - Ах, сволочи! - крикнул отец. - Если нашлись предатели, надо с ними расправиться. И, вскочив на ноги, он, весь дрожа от гнева и муки, воскликнул: - Завтра вечером соберемся в лесу!.. Раз нам мешают совещаться в "Весельчаке" - пойдем в лес. Там кал как у себя дома. В лес! Старик Бессмертный очнулся от дремоты, в которую погрузился после еды. Ведь он услышал давний клич сбора - именно в лесу в прежние времена углекопы сговаривались меж собой, организуя сопротивление королевским войскам. - Да, да. В Вандамский лес! И я пойду, ежели там соберутся. Жена Маэ широко взмахнула рукой: - Все пойдем! Пора кончать с несправедливостью и предательством. Этьен решил, что сходку, на которую соберутся все рабочие поселка, надо созвать на следующий день вечером. Пока говорили об этом, в доме, так же как у Леваков, погас огонь в очаге и догорела свеча - свет вдруг потух. Угля больше не было, не было и керосина для лампы. Пришлось ощупью подниматься наверх и ложиться в потемках. От холода зуб на зуб не попадал. Дети плакали... VI  Жанлен поправился и стал ходить; но кости у него срослись плохо, он хромал на обе ноги; однако стоило посмотреть на него: ковыляя и переваливаясь, словно утка, он бегал так же быстро, как прежде, и проявлял все такую же ловкость зловредного и вороватого зверька. В тот день, уже в сумерках, в компании с неразлучными своими приятелями, Бебером и Лидией, он устроил засаду у Рекильярской шахты за оградой пустыря, как раз напротив жалкой, кособокой лавчонки, стоявшей близ дороги. Полуслепая старуха лавочница расставила там четыре мешка чечевицы и черных от пыли бобов; на двери висела засиженная мухами вяленая треска, с которой Жанлен не сводил своих узких глаз. Он дважды посылал туда Бебера, приказывая ему стащить этот предмет своих вожделений, но всякий раз кто-нибудь появлялся на повороте дороги. Вот ведь мешают, черти! Не дают людям заняться своими делами. На дороге показался какой-то человек верхом на лошади, и тройка воришек распласталась на земле за изгородью, узнав во всаднике г-на Энбо. С первых же дней забастовки его часто видели на дорогах и на улицах взбунтовавшихся рабочих поселков. Он со спокойной смелостью разъезжал один, желая лично удостовериться, каково положение. И ни разу мимо его уха не просвистел камень; г-н Энбо встречал лишь молчаливых, угрюмых людей, не спешивших поклониться ему, а чаще всего наталкивался на влюбленные парочки, - ничуть не думая о политике, они превесело проводили время в укромных уголках. Пустив лошадь рысью, он проезжал, не поворачивая головы, чтобы никого не смущать; но в этой атмосфере жадного и грубого вожделения в его сердце поднималась неутоленная жажда любви. Он прекрасно заметил, как бросились на землю трое озорников - девочка и двое мальчишек. Скажите, пожалуйста, даже какие-то сопляки стремятся скрасить любовными утехами свою нищету. А он-то!.. Глаза у г-на Энбо предательски увлажнились, но он держался в седле как влитой, с военной выправкой, и ехал чопорный, важный, в наглухо застегнутом сюртуке. - Фу ты, окаянные! - выругался Жанлен. - Да когда же этому конец будет? Валяй, Бебер! Тащи ее за хвост! Но тут опять появились двое прохожих, и мальчишка выругался про себя, узнав голос старшего брата. Захарий рассказывал шагавшему рядом с ним Муке, как он нашел сорок су, - жена зашила монеты за подкладку юбки. Оба приятеля весело по