была уверена, что его растерзают. В какие-нибудь две минуты шахта Жан-Барт опустела. Жанлен, подобрав где-то пастуший рожок, дул в него, издавая хриплые звуки, как будто собирал стадо коров. Женщины - Горелая, жена Левака, Мукетта - подоткнули юбки, чтоб легче было бежать, а Левак, высоко подняв топор, вертел им, словно тамбурмажор своим жезлом. Подходили все новые люди, собралось уже около тысячи, и толпа вновь устремилась по дороге, словно разлившийся поток. Ворота оказались слишком узки; сломали забор. - К шахтам! Долой предателей! Снимать с работы! А в Жан-Барте внезапно настала глубокая тишина. Ни одного человека, ни единого звука. Денелен вышел из комнаты штейгеров и в одиночестве, жестом запретив следовать за ним, осмотрел, что произошло. Он был бледен, но спокоен. Сначала он направился к стволу шахты, остановившись там, вскинул глаза, долго разглядывал перерезанные тросы, - над клетью свешивались теперь бесполезные обрывки стального жгута; смертельные раны, нанесенные ему напильником, совсем еще свежие, блестели, резко отличаясь от черной его поверхности, смазанной тавотом. Затем Денелен поднялся в машинное отделение, посмотрел на неподвижный шатун, похожий на голень исполинской парализованной ноги; потрогал остывший металл и вздрогнул, словно коснулся холодного тела мертвеца. Спустился затем в котельную, медленно прошел перед угасшими топками, раскрывшими свои зияющие черные пасти, залитые водой; постучал ногой по генераторам, - они издали гулкий звук, как пустые бочки. Ну вот, все кончено! Разорения не миновать. Даже если бы сваркой починить тросы, разжечь огонь под котлами, где взять рабочих? Еще две недели забастовки, - и он банкрот! Но, удостоверившись в совершившейся катастрофе, он не испытывал ненависти к "разбойникам из Монсу", - он чувствовал всеобщую ответственность за эту беду, всеобщую вековую вину. Скоты они, конечно, но ведь они невежественны, даже читать не умеют. А живут-то как! С голоду подыхают. IV  По равнине, белой от инея, озаренной бледным зимним солнцем, шла толпа забастовщиков, растекаясь в обе стороны от дороги по свекловичному полю. Начиная от Коровьей развилки, Этьен вновь стал вожаком. Не останавливая идущих, он выкрикивал распоряжения, вносил порядок в шествие. Впереди бежал Жанлен и трубил в рожок; за ним, в первых рядах, шли женщины - иные были вооружены палками; жена Маэ, у которой в глазах появилось что-то дикое, казалось, искала взглядом, не появится ли вдали земля Обетованная, царство Справедливости; Горелая, жена Левака и Мукетта шли широким шагом, словно солдаты, отправившиеся на войну. В случае неприятной встречи с жандармами посмотрим, посмеют ли они напасть на женщин. Затем шли вразброд мужчины; шествие растянулось по дороге, расширяясь к хвосту, ощетинившись железными прутьями, и выше всех поднимался, поблескивая на солнце отточенным лезвием, единственный топор, которым помахивал Левак. Этьен двигался в середине процессии, не выпуская из виду Шаваля, которого он поставил впереди себя; а Маэ, шагая позади него, бросал мрачные взгляды на Катрин - она была единственной женщиной в толпе мужчин и упорно семенила вслед за любовником, боясь, как бы с ним не расправились. Многие шли с обнаженными головами, и ветер трепал их волосы; все молчали, слышался только быстрый топот деревянных башмаков, словно бежало по дороге стадо, подгоняемое раскатами пастушьего рожка Жанлена. Но вскоре вновь раздался крик: - Хлеба! Хлеба! Хлеба! Был уже полдень. За полтора месяца забастовки люди изголодались. В этом походе среди полей голод терзал их с особой силой. Утром кто съел сухую корку хлеба, кто несколько каштанов, принесенных Мукеттой. Но это было давно, а сейчас у всех нестерпимо сосало под ложечкой, и муки голода увеличивали злобу против предателей. - К шахтам! Снимать с работы! Хлеба! Утром Этьен отказался от своей доли хлеба, а сейчас у него так мучительно жгло в груди. Он не жаловался, но время от времени машинально хватался за флягу и отпивал глоток можжевеловой водки, - он весь дрожал, и ему казалось, что без водки ему не выдержать, что он свалится. Лицо у него пылало, глаза лихорадочно блестели. Однако голова была ясная, он все еще хотел избегать бесцельных разрушений. Когда подходили к дороге на Жуазель, один из вандамских забойщиков, присоединившийся к шествию по злобе на хозяина и желавший отомстить ему, повернул товарищей вправо, громко закричав: - К Гастон-Мари! Остановить насос! Пускай вода затопит Жан-Барт! Повинуясь его призыву, толпа уже поворачивала вправо, несмотря на уговоры Этьена, умолявшего товарищей не останавливать откачку воды из шахты. Зачем же разрушать квершлаги и штреки? Сердце рабочего восставало против этого, несмотря на его вражду к хозяевам. Маэ тоже считал несправедливым обращать гнев на машину. Но забойщик по-прежнему бросал свой клич о возмездии, и тогда Этьен постарался перекричать его: - В Миру! Предатели не бросили там работу!.. В Миру! В Миру! Решительным жестом он направил толпу влево, а Жанлен, опять зашагав впереди, затрубил во всю мочь. Толпа заколыхалась, повернула. Шахта Гастон-Мари па этот раз была спасена. Толпа вновь двинулась, но теперь в сторону Миру, и расстояние в четыре километра прошла, вернее почти пробежала, в полчаса. В этой стороне бескрайнюю равнину перерезал канал, тянувшийся ледяной лентой. Только прибрежные оголенные деревья, похожие в оболочке инея на гигантские канделябры, нарушали однообразие низменности, расстилавшейся до самого гори- зонта и там сливавшейся с небом. Гряда холмов скрывала Монсу и Маршьен, - кругом было голое поле, необъятная ширь. Подойдя к шахте, забастовщики увидели старика штейгера, поднявшегося на мостки сортировочной, чтобы их остановить. Все хорошо знали дядюшку Кандье, старейшего из штейгеров на шахтах Монсу, благообразного старика с белоснежными сединами, - он был знаменитостью, ибо каким-то чудом сохранил до семидесяти лет здоровье и силы, все время работая в угольных копях. - Вы зачем сюда явились, бродяги несчастные? - крикнул он. Толпа остановилась. Ведь перед ними был не хозяин, а товарищ, и уважение к этому старику рабочему сдерживало их. - В шахте у вас работают, - сказал Этьен. - Вели всем выйти. - Да, работают, - заговорил опять старик Кандье. - Человек семьдесят спустилось, а другие не пошли - вас, поганцев, испугались!.. Но так и знайте, ни один раньше времени не поднимется из шахты, а не то вам придется иметь дело со мной! Раздались гневные возгласы. Мужчины нетерпеливо переминались с ноги на ногу, женщины двинулись вперед. Быстро спустившись с мостков, штейгер загородил калитку, Маэ решил вмешаться: - Старик, мы в своем праве. Как же нам добиться всеобщей забастовки, если мы не будем снимать несознательных с работы. Штейгер помолчал. В вопросах рабочего движения он, очевидно, был столь же несведущ, как и забойщик Маэ. Наконец он ответил: - Вы в своем праве, я против ничего не говорю. Но у меня приказ, и больше я знать ничего не знаю... Я тут один. Люди должны работать под землей до трех часов, и они останутся там до трех. Свист и крики заглушили его ответ. Ему грозили кулаками. Женщины подступили к нему вплотную, он чувствовал на своем лице их горячее дыхание, но держался стойко, высоко подняв голову; ветер шевелил его седые волосы; мужество придало столько силы его голосу, что его ясно было слышно даже в этом гаме. - Не пущу! Не пройдете, черт бы вас взял!.. Вот клянусь, светом солнечным клянусь, лучше я сдохну, а не позволю коснуться тросов!.. Не ходите дальше, не ходите, а не то я на ваших глазах брошусь в шахту! Толпа дрогнула и отступила. Старик продолжал: - Ну, кто этого не поймет? Только свинья какая-нибудь. Ведь я такой же рабочий, как и вы. Мне велели стеречь, я и стерегу. Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло; ограниченный старик закоснел в своем упрямстве, в подчинении военной дисциплине за пятьдесят лет работы под землей, в угрюмой тьме, погасившей его взгляд. Товарищи в волнении смотрели на него: у каждого где-то в тайниках души находили отклик его слова, его повиновение солдата и смиренное мужество в минуту опасности. Он подумал, что они еще колеблются, и повторил: - Брошусь в шахту на ваших глазах! Толпу это потрясло. Она метнулась в сторону и понеслась по дороге, ровной, прямой дороге, тянувшейся среди полей в бесконечную даль. Вновь раздались крики: - В Мадлен! В Кревкер! Снимать с работы! Хлеба! Хлеба! Но в середине, в самой гуще бежавших, произошла свалка. Говорили, что Шаваль хотел удрать, воспользовавшись неожиданной остановкой. Этьен схватил его за шиворот и пригрозил переломать ребра, если он замыслил какое-нибудь предательство. Шаваль отбивался, в бешенстве кричал: - Ты что? Чего хватаешь? Или мы больше не свободны?.. Я тут с вами замерз совсем. Целый час на холоде! И помыться мне надо! Пусти сейчас же! Его и в самом деле мучил болезненный зуд - к влажной от пота коже прилипли мелкие осколки угля и угольная пыль; да еще ему было холодно, фуфайка совсем не грела. - Иди да помалкивай, а то мы сами тебя умоем, - отвечал Этьен. - Ты зачем людей науськивал, крови требовал? И все стремительно бежали вперед, вперед. Этьен наконец повернулся к Катрин. Она держалась стойко, но ему тяжело было чувствовать, что она идет вот тут рядом, такая жалкая, дрожит от холода в вытертой мужской куртке и в испачканных грязью штанах. Должно быть, она еле жива от усталости, а все-таки бежит, стараясь не отставать от других. - Уходи, - сказал он наконец. - Тебя мы отпустим. Уходи. Катрин как будто не слышала. Только взглянула на Этьена, и в глазах ее вспыхнул упрек. Она ни на секунду не остановилась. Как это она может бросить в беде своего возлюбленного? Шаваль, конечно, не ласков, даже бьет ее, но ведь он ее возлюбленный, первый мужчина в ее жизни. И Катрин возмущало, что больше тысячи человек набросились на него одного. Она готова была защищать его, - без любви, из гордости. - Убирайся! - злобно повторил Маэ. Но и услышав приказ отца, она только замедлила шаг. Она вся дрожала, веки у нее опухли от слез; через минуту она вернулась на свое место и опять побежала вместе со всеми. Ее больше не гнали. Все полчище пересекло Жуазельскую долину, пробежало немного по Кронской дороге, затем повернуло в направлении Куньи. В той стороне маячили вдалеке заводские трубы, вдоль шоссе тянулись деревянные сараи, кирпичные строения мастерских с широкими пыльными окнами. Миновали один за другим два рабочих поселка - Сто Восемьдесят, потом Семьдесят Шесть, и в каждом на призывный звук рожка, на тысячеголосый клич толпы выходили из низких домиков мужчины, женщины, бежали изо всех сил и догоняли шествие. Когда подошли к Мадлен, уже набралось не меньше полутора тысяч человек. Дорога спускалась по пологому склону. Рокочущему потоку забастовщиков пришлось обогнуть террикон, прежде чем захватить шахту. Было только два часа дня. Но предупрежденные Штейгеры постарались ускорить подъем, и, когда явились забастовщики, из клети выходили последние оставшиеся в шахте рабочие - человек двадцать. Они пустились бежать со всех ног, в них швыряли камнями. Двоих отколотили, у одного оторвали рукав куртки. Погоня за беглецами спасла оборудование, - ни тросов, ни котлов не тронули. Людской поток покатился дальше, к соседней шахте. Эта шахта, Кревкер, находилась в каких-нибудь пятистах метрах от Мадлен. И там тоже забастовщики натолкнулись на выходивших рабочих. Женщины схватили и выпороли одну из откатчиц, били так сильно, что на ней разорвались штаны и обнажился зад, на глазах у хохотавших мужчин; намяли бока забойщикам, насажали им синяков, расквасили носы. Возрастала жестокость: заговорила давняя жажда возмездия, безумие туманило всем головы; из груди рвались и, обрываясь, гремели крики: "Смерть предателям!", неслись вопли ненависти, жалобы на нищенскую оплату труда, рычание голодных, требовавших хлеба. Принялись перепиливать тросы, но напильник не брал, и слишком долгой казалась работа, когда лихорадка гнала всех вперед, вперед. В котельной сломали кран, выплеснули с размаху ведра воды в пылающие топки, и от этого полопались чугунные решетки зольников. А оставшиеся во дворе торопили идти на Сен-Тома. В этой шахте царила строгая дисциплина, забастовка ее не затронула, - должно быть, там, под землей, работали сейчас человек семьсот; это возмущало забастовщиков. Погоди, схватим дубинки, подождем вас и пойдем стенка на стенку, посмотрим, чья возьмет. Но прошел слух, что в Сен-Тома - жандармы, те самые жандармы, над которыми смеялись, когда они проезжали утром через поселки. Как же это сделалось известно? Никто не мог бы сказать. Все равно стало страшно, и решили повернуть на Фетри-Кантель. Снова толпу подхватил вихрь, снова все очутились на большой дороге и, стуча деревянными башмаками, ринулись вперед: "В Фетри-Кантель, в Фетри-Кантель! Там тоже не меньше четырехсот подлецов еще работают. Вот потеха-то будет!" Шахта находилась на расстоянии трех километров, за складкой земли, около речки Скарпы. Люди уже поднимались по склону холма Платриер, перейдя дорогу на Боньи, как вдруг кто-то - так и не узнали кто - крикнул, что, пожалуй, в Фетри-Кантель прислали драгун. Сразу по всей колонне заговорили, что так оно и есть: наверняка там драгуны. Все растерялись, замедлили шаг, ветер паники подул в этом угольном крае, погруженном забастовкой в бездействие, на этих дорогах, по которым люди блуждали несколько часов. Почему, спрашивается, они ни разу не наткнулись на солдат? Странная безнаказанность! Это смущало их, они чувствовали, что приближается расправа, и думали о карателях. Неизвестно кем брошенный клич направил всю толпу в другую сторону, к другой шахте: - Виктуар! К шахте Виктуар! Значит, на этой шахте нет ни драгун, ни жандармов? Никто этого не знал. Но все, по-видимому, успокоились; сделав крутой поворот, направились в сторону Бомона и пустились напрямик через поля, обратно на Жуазельскую дорогу. Путь им преграждала железнодорожная линия, они пересекли ее, своротив заградительные щиты. Теперь они приближались к Монсу; плавные волны холмов становились все ниже, ширилось море свекловичных полей, тянувшихся далеко, далеко - до окраины Маршьена с черными его домами. Теперь нужно было пробежать добрых пять километров. Но людей поддерживал такой пламенный порыв, что ни один словно и не чувствовал, как мучительно он устал, как болят у него стертые в кровь ноги. Шествие все увеличивалось, в хвосте двигались люди из рабочих поселков, присоединившиеся по дороге. Когда перебрались через канал по мосту Магаш и подошли к шахте Виктуар, собралось две тысячи человек. Но к тому времени пробило три часа, смена кончилась, под землей никого не осталось. Излив свое разочарование в бесплодных угрозах, забастовщики могли только встретить обломками кирпичей проходчиков, плотников, разборщиков, ремонтных рабочих, явившихся на смену углекопам. Атакованные бросились врассыпную. Опустевшая шахта принадлежала теперь забастовщикам. И, разъярившись из-за того, что изменники скрылись и некому надавать оплеух, они обрушились на неодушевленные предметы. Прорвался ядовитый гнойник злобы, постепенно нараставшей ненависти. Годы и годы голодного существования породили жажду отомстить виновникам резней и разрушениями. За сараем Этьен заметил грузчиков, нагружавших телегу углем. - Вон отсюда сию же минуту! - крикнул он. - Ни одного куска угля не выпустим! По его приказу прибежала целая сотня забастовщиков, грузчики едва успели скрыться. Испуганных лошадей выпрягли, кольнули в круп, и они ускакали; телегу опрокинули, сломали оглобли. Левак в исступлении рубил устои мостков, по которым в сортировочную возят вагонетки с углем. Столбы не поддавались, тогда ему пришла мысль снять рельсы, разобрать рельсовый путь на всей площадке шахты. И вскоре все принялись за эту работу. Вооружившись ломом и пользуясь им, как рычагом, Маэ срывал рельсовые подушки. А тем временем Горелая, увлекая за собою женщин, ворвалась в ламповую; тотчас они замахали там палками, и пол усеяли осколки стекла и обломки разбитых ламп. Жена Маэ, разъярившись, била палкой так же неистово, как и жена Левака. Все выпачкались маслом, выливавшимся из ламп, и Мукетта, вытирая руки о юбку, с хохотом кричала, что все "перемаслились". Жанлен для забавы вылил ей масло из лампы за шиворот. Но месть не насыщала пустого желудка. Голод терзал людей все больше. И снова разнесся жалобный вопль: - Хлеба! Хлеба! Хлеба! У самой шахты бывший штейгер держал лавочку. Вероятно с перепугу, он все бросил и убежал. Когда женщины возвратились из ламповой, а мужчины кончили разбирать рельсы, все бросились громить лавочку и тотчас сорвали ставни. Хлеба там не оказалось, только два куска сырого мяса и мешок картошки. Но при разгроме нашли пятьдесят бутылок можжевеловой водки, и она исчезла мгновенно, словно капля воды, упавшая на песок. Этьен вновь наполнил свою опустевшую фляжку. Постепенно им овладело опьянение, тяжелое опьянение голодного человека; его бледные губы кривились в злобной усмешке, обнажавшей оскал острых зубов. Вдруг он заметил, что Шаваль убежал, воспользовавшись суматохой. Этьен выругался, крикнул, сбежались люди, нашли и схватили беглеца - он спрятался вместе с Катрин за штабелями крепежного леса. - Ах ты сволочь! Боишься, как бы тень на тебя не упала! - вопил Этьен. - Ведь ты сам в лесу кричал: "Пускай машинисты при насосах забастуют и остановят откачку воды!" Хочешь теперь нам напакостить?.. Ну нет, негодяй! Мы сейчас вернемся в Гастон-Мари, и ты сам сломаешь насос! Да, сломаешь! Черт тебя дери! Я тебя заставлю сломать! Он был пьян, он теперь подбивал товарищей сломать насос, который спас от разрушения несколько часов назад. - В Гастон-Мари! В Гастон-Мари! Раздался довольный рев, все ринулись на дорогу; Шаваля схватили за плечи, толкали, подгоняли, а он все требовал, чтобы его отпустили помыться. - Уходи ты отсюда! - кричал Маэ дочери, когда она кинулась вслед за любовником. Но теперь Катрин не отставала ни на секунду, только бросила на отца горящий взгляд и побежала дальше. Полчище голодных людей вновь понеслось по равнине и, повернув вспять, помчалось по длинным, прямым дорогам, по ровным, широким пашням. Было четыре часа дня, солнце спускалось, и по замерзшей земле вытягивались тени бегущих людей, повторяя их яростные жесты. Не доходя Монсу, опять свернули на Жуазельскую дорогу и, для сокращения пути, пошли не через Коровью развилку, а мимо ограды Пиолены. В это время супруги Грегуар отсутствовали: они решили навестить нотариуса, а затем отправиться на обед к Энбо, где должны были встретиться с дочерью. Усадьба, казалось, спала: дремала ее пустынная тополевая аллея, ее оголившийся огород и плодовый сад. Ничто не шевелилось в доме, в запертых окнах запотели изнутри стекла, - как видно, в комнатах было тепло; от этой глубокой тишины веяло уютом и благоденствием, чувствовалось, что в усадьбе патриархальные, мирные нравы, что владельцы ее спокойно спят, вкусно едят, наслаждаются своим счастьем благоразумных и состоятельных людей. Не останавливаясь, забастовщики бросали мрачные взгляды на все, что виднелось за решетчатыми воротами усадьбы, и на глухие стены ограды, утыканные вверху острыми осколками бутылок. Опять раздались крики: - Хлеба! Хлеба! Хлеба! В ответ послышался только лай собак, двух больших рыжеватых догов, - вставая на задние лапы, они рвались с цепи, широко открывая пасть. За одним из окон с закрытыми решетчатыми ставнями притаились две служанки - кухарка Мелани и горничная Онорина, прибежавшие на этот крик; побледнев от страха, они глядели, как проходят мимо дома свирепые люди, и когда один-единственный брошенный камень разбил стекло в соседнем окне, обе упали на колени, решив, что пришел их смертный час. Это была шуточка Жанлена: он соорудил себе пращу из обрывка веревки и решил мимоходом "поздороваться" с Грегуарами. Запустив в окошко камнем, он опять принялся трубить в рожок; а вскоре толпа была уже далеко, и все слабее доносился крик: - Хлеба! Хлеба! Хлеба! Полчище все росло и росло. К шахте Гастон-Мари пришло более двух с половиной тысяч разъяренных голодных людей; они все перебили, переломали, смели на своем пути с дикой силой разбушевавшегося потока. Жандармы проехали здесь за час до этого и, введенные в заблуждение крестьянами, направились в сторону Сен-Тома, в спешке даже не оставив поста из нескольких человек для охраны шахты. Не прошло и четверти часа, как топки были вывернуты, потушены, вода из котлов выпущена, все строения захвачены и разгромлены. Но главное, разрушители рвались к насосу. Недостаточно было, что он остановился с последней струйкой иссякшего пара, - на него набросились как на одушевленное существо, которое хотят лишить жизни. - Ну, бей первым, - твердил Этьен, всовывая в руку Шаваля молоток. - Бей! Ведь ты клятву давал вместе с другими. Шаваль дрожал, пятился; в свалке молоток упал на землю; а тем временем другие, не дожидаясь его, принялись колотить по насосу железными брусьями и всем, что попадало под руку. Иные даже измочалили о него захваченные с собою дубинки. Слетали гайки, отваливались стальные и медные части, словно оторванные куски живого тела. Со всего размаху ударили ломом по чугунному корпусу - вырвалась вода, взлетела фонтаном, и насос захлебнулся, забулькал, словно в предсмертной икоте. Все было кончено; обезумевшая толпа бросилась во двор, теснясь в проходе позади Этьена, не выпускавшего Шаваля из рук. - Смерть предателю! В шахту его! В шахту! Несчастный был бледен как полотно, бормотал что-то невнятное и с нелепым упорством все возвращался к своей назойливой мысли: твердил, что ему надо помыться. - Постой, тебе немытым ходить неприятно? Пожалуйста, - вот тебе водица! Во дворе была глубокая лужа - натекла вода из насоса. Сверху ее белой, толстой пленкой затянул лед; Шаваля толчками погнали к этой луже, разбили лед и заставили окунуть голову в обжигающую холодом воду. - Окунай башку! - приказывала Горелая. - Окунай, проклятый! А не то мы сами тебя окунем. Так, так!.. А теперь попей водицы! Суй морду. Пей, как скотина пьет на водопое! И он пил, стоя на четвереньках. Все смеялись жестоким смехом. Одна из женщин выдрала его за уши, другая набрала на дороге свежего конского навоза и бросила его Шавалю в лицо. Старая фуфайка клочьями свисала с его плеч. Он глядел вокруг диким взглядом, упирался, дергался, пытаясь вырваться и убежать. Отец Катрин толкал его, мать оказалась в числе самых ярых гонительниц, - они сейчас поддались чувству давней ненависти к своему обидчику; и даже Мукетта, обычно остававшаяся в приятельских отношениях с бывшими своими любовниками, тут загорелась бешеной злобой, обзывала Шаваля слизняком, кричала, что надо снять с него штаны, посмотреть, остался ли он мужчиной. Этьен оборвал ее: - Ну, довольно. Нечего на него всем скопом набрасываться. Выходи, мерзавец, посчитаемся один на один! - И, сжимая кулаки, он впивался в Шаваля взглядом; глаза его горели яростью безумия, в пьяном мозгу возникла жажда убийства. - Ты готов? Подходи! Или тебе, или мне не жить. Дайте ему нож. Мой-то нож при мне. Катрин, измученная, едва живая, в ужасе смотрела на обоих. Ей вспомнились откровенные слова Этьена, когда он рассказывал ей, что, стоит ему выпить два-три стаканчика, он делается сам не свой и его тянет тогда к ножу, хочется зарезать человека, - эта отрава сидит у него в крови по вине его родителей, закоренелых пьяниц. Внезапно Катрин бросилась к нему, маленькими своими руками надавала ему пощечин по одной, по другой щеке и, задыхаясь от негодования, крикнула: - Подлец! Подлец! Подлец!.. Мало тебе измываться над ним? Ты еще задумал убить его, когда он на ногах не держится. - Повернувшись, она посмотрела на мать, на отца, потом окинула взглядом других. - Все вы подлецы! Подлецы! Убейте и меня вместе с ним! Только троньте его, я вам глаза выцарапаю. Ах, какие же вы подлые! И она встала перед своим любовником, она взяла его под свою защиту, забыв побои, забыв, как она несчастна с ним; она восстала против всех, ибо считала, что принадлежит этому человеку, раз он первый овладел ею, и что для нее позорно сносить его унижение. Этьен весь побелел, получив пощечины от этой девушки. Он едва не бросился на нее. Но вдруг, отрезвев, провел по лицу рукой и среди наставшей глубокой тишины сказал Шавалю: - Она права. Хватит с тебя... Убирайся! Шаваль тотчас помчался прочь, и за ним опрометью побежала Катрин. Ошеломленная толпа не двигалась, все молча следили за беглецами, пока они не скрылись за поворотом дороги. Только мать Катрин сказала: - Зря его выпустили! Ждите теперь еще какой-нибудь гадости. Наверняка предаст. Но забастовщики двинулись дальше. Было около пяти часов вечера; багровое солнце опустилось к горизонту и, словно заревом пожара, освещало равнину. Проходивший по дороге коробейник сообщил, что драгуны направились в сторону Кревкера. Тогда толпа круто повернула, раздался клич: - В Монсу! В дирекцию! Хлеба! Хлеба! Хлеба! V  Господин Энбо подошел к окну кабинета посмотреть, как его жена проедет по улице в ландо, отправляясь на званый завтрак в Маршьен. Проводив взглядом Негреля, гарцевавшего рядом с дверцей экипажа, он спокойно вернулся к письменному столу и сел за работу. Когда ни жена, ни племянник не оживляли дом шумной суетой своего существования, он казался пустым. В этот день кучер повез г-жу Энбо; Розу, новую горничную, отпустили со двора до пяти часов вечера; остался только камердинер Ипполит, неслышно ходивший по комнатам в мягких туфлях, и кухарка, с рассвета сражавшаяся с кастрюлями, поглощенная приготовлением обеда, на который хозяева пригласили гостей. В опустевшем доме стояла глубокая тишина, и г-н Энбо рассчитывал как следует поработать. Около девяти часов утра Ипполит, хоть он и получил распоряжение никого не принимать, позволил себе доложить, что пришел Дансар с какими-то важными вестями. И только тогда директор узнал о сходке, состоявшейся накануне в лесу; подробности сообщения отличались такой точностью, что, слушая их, г-н Энбо вспомнил о любовных шашнях Дансара с женой Пьерона, столь широко известных, что каждую неделю два-три анонимных письма в дирекцию разоблачали распутство главного штейгера. Очевидно, Пьерон все рассказал жене, а та - любовнику, - в доносе чувствовались разговоры на супружеском ложе. Воспользовавшись случаем, г-н Энбо дал понять, что ему все известно и пока он ограничится советом быть поосторожнее, во избежание скандала. Дансар отвлекся на минутку от доклада, отрицал, оправдывался, но внезапная краснота его толстого носа выдавала вину грешника. Впрочем, он не особенно растерялся, радуясь, что отделался так легко: обычно директор проявлял неумолимую строгость высоконравственного человека, когда какой-нибудь служащий позволял себе позабавиться с хорошенькой работницей. Затем разговор опять пошел о забастовке. Решили, что эта сходка в лесу просто фанфаронство, пустое хвастовство крикунов. Серьезной угрозы нет. Во всяком случае, рабочие поселка еще несколько дней не посмеют пошевелиться, - несомненно, на всех нынче утром произвела большое впечатление военная прогулка. Но когда Дансар ушел и г-н Энбо остался один, он чуть было не послал депешу префекту. Удержал его только страх, что он, быть может, зря выдает свое беспокойство. Он и так не мог простить себе недостаток чутья: ведь он повсюду говорил и даже писал в правление, что забастовка больше двух недель не продлится. Однако, к великому его удивлению, она тянется почти два месяца. Это приводило г-на Энбо в отчаяние, - с каждым днем его престиж уменьшался, падал его авторитет, он видел, что ему необходимо придумать какой-нибудь блестящий ход, чтобы вновь войти в милость к правлению. Он как раз запросил оттуда распоряжений на случай возможного столкновения с забастовщиками. Ответ еще не поступил, г-н Энбо надеялся получить его с дневной почтой. Он полагал, что успеет послать телеграммы - вызовет воинские части для охраны шахт, если такова будет воля правления. Он был уверен, что это наверняка вызовет схватку, прольется кровь, будут убитые. Такая перспектива его смущала, - при всем своем усердии, он хотел избежать подобной ответственности. До одиннадцати часов он мирно работал в кабинете: мертвую тишину нарушало только шарканье щетки, - Ипполит натирал воском пол где-то на втором этаже. Потом принесли одну за другой две телеграммы: в первой сообщали о захвате ордой забастовщиков шахты Жан-Барт, а во второй говорилось, что там перерезаны тросы, погашены топки котлов, все разгромлено. Г-н Энбо удивился. Зачем забастовщики пошли к Денелену, вместо того чтобы напасть на одну из шахт Компании? А впрочем, пусть их громят Вандам, - это пойдет на пользу его плану отнять копи у Денелена. В полдень г-н Энбо спокойно позавтракал один в просторной столовой, где ему безмолвно прислуживал Ипполит, неслышно ступая в войлочных туфлях. Однако от этого одиночества беспокойство г-на Энбо усилилось, и у него все похолодело внутри, когда бегом прибежавший штейгер доложил ему о том, что произошло на шахте Миру. А вслед за этим, когда он заканчивал пить кофе, принесли еще телеграмму, из которой он узнал, что шахты Мадлен и Кревкер тоже под угрозой. Тут он совсем встревожился, но решил подождать почты, которую приносили в два часа. Как быть? Немедленно вызвать войска? Или лучше подождать распоряжения правления? Он вернулся в кабинет, хотел прочесть докладную записку префекту, которую накануне поручил Негрелю написать. Не найдя ее на столе, он подумал, что, вероятно, племянник оставил ее у себя в комнате, где он зачастую работал по ночам. И, не приняв еще никакого решения, думая лишь об этой докладной, он торопливо поднялся на второй этаж, поискать бумагу у Негреля. Войдя к племяннику, он удивился: по забывчивости или из лени Ипполит еще не прибрал комнату. Из отдушины калорифера, не закрытой с вечера, тянуло теплом, и в этой запертой спальне застоялся жаркий, душный, влажный воздух, пропитанный каким-то пронизывающим, крепким ароматом, от которого г-н Энбо задохнулся, - он подумал, что это пахнет от таза с невылитой мыльной водой, стоявшего на умывальнике. В комнате был страшный беспорядок: везде раскидана одежда, на спинках стульев висят мокрые полотенца, постель не застлана, смятая простыня упала на ковер. Впрочем, он бросил вокруг лишь рассеянный взгляд и направился к столу, заваленному бумагами. Дважды перебрав по одной все бумаги, он убедился, что докладной тут нет. Что за черт! Куда ж ее засунул этот легкомысленный мальчишка? Отойдя от стола, г-н Энбо обвел взглядом всю комнату и вдруг заметил на незастланной постели какую-то яркую, сверкающую, как искра, точку. Он подошел, машинально протянул руку. Из складок простыни выглядывал золотой флакончик. Он сразу узнал флакончик своей жены - флакончик с эфиром, с которым она никогда не расставалась. Но он не мог понять, каким образом эта безделушка оказалась тут, как она попала в постель его племянника. И вдруг он побледнел как смерть. Значит, жена спала в этой постели. - Извините, барин, - послышался за дверью голос Ипполита. - Я видел, вы сюда поднялись. Лакей вошел, и беспорядок, царивший в спальне, поразил его. - Ах ты господи! Я ведь еще и не прибрал комнату! Розу нынче отпустили со двора, она убежала спозаранку и всю работу на меня взвалила. Господин Энбо спрятал флакончик в руке и так крепко сжал его, что чуть не раздавил. - Вы что? - К вам опять пришли, барин. Какой-то человек из Кревкера письмо принес. - Хорошо. Скажите, чтоб подождал. Значит, его жена спала тут. Заперев дверь на задвижку, он разжал руку, посмотрел на флакончик, оставивший красный след на ладони. И внезапно он догадался, понял, что эта мерзость происходит в его доме много месяцев. Он вспомнил свои прежние подозрения, ночные шорохи за его дверью, чуть слышные шаги босых ног в безмолвном доме. Это его жена пробиралась сюда. Рухнув на стул, стоявший напротив кровати, он не сводил с нее глаз и долго сидел так. Его словно обухом ударили. Вдруг он очнулся: в дверь стучались, пытались ее отворить. Он узнал голос слуги: - Барин! Ах, у вас заперто, барин... - Что еще? - Кажется, очень срочное дело. Рабочие все громят. К вам двое пришли, ждут внизу. И телеграммы есть. - Оставьте меня в покое. Сейчас приду. Он весь похолодел при мысли, что Ипполит мог найти флакончик, если бы прибрал утром комнату до его прихода. А впрочем, слуга, вероятно, все знал, ведь двадцать раз он застилал эту постель, еще теплое ложе прелюбодеяния; он находил на подушках волосы директорши, видел гнусные следы на простынях. Сейчас он нарочно лезет сюда, хочет поиздеваться. Может быть, он стоял тут у двери, подслушивал, насмехаясь над развратом своих хозяев. И г-н Энбо не шевелился, все смотрел на постель. Долгое мучительное прошлое вставало в его памяти. Его брак с этой женщиной, - поженились, и сразу же стало ясно, что они не подходят друг другу ни душой, км телом; у нее, конечно, были любовники, о которых он не знал, а про одного он знал и терпел эту связь десять лет, как терпят извращенный вкус к чему-нибудь мерзкому у больного человека. Потом переехали в Монсу, у него возникла нелепая надежда исцелить ее; тянулись месяцы затишья, дремоты в этом изгнании; к жене приближалась старость, которая наконец должна была возвратить ее мужу. Потом приехал племянник, она выступила в роли матери Поля и вместе с тем взяла его в наперсники, говорила ему, что сердце ее мертво, навсегда погребено под пеплом пережитого. А муж? Какой глупец! Ничего не видел, ничего не мог предусмотреть. Он обожал эту женщину, которая считалась его женой, женщину, которой обладали многие мужчины, и только он один не мог ею обладать. Он обожал ее, он полон был постыдной страсти, готов был ползать перед ней на коленях, лишь бы она пожелала отдать ему объедки, оставшиеся от других! Но даже объедки она отдавала другому, этому юнцу. Издалека донесся звонок, г-н Энбо вздрогнул. Он узнал этот звонок, - по его распоряжению так звонили, когда приходил почтальон. Он поднялся и заговорил вслух, выкрикивая грубые слова, вырывавшиеся у него помимо воли: - А ну вас всех к черту! Плевать я хотел на вас, и на ваши депеши, и на ваши письма! Бешеная злоба овладела им. Пусть, пусть везде будет грязь. Втоптать в нее всю эту пакость. Его жена - потаскуха, вот она кто. И Энбо площадной руганью поносил распутницу, как будто давал ей пощечины. Внезапно ему вспомнилось, что она со спокойной улыбкой осуществляет свой замысел женить Поля на Сесиль Грегуар, и мысль об этом окончательно его взбесила. Так, значит, в ее чувстве нет ни страсти, ни даже ревности, а только животная похоть. Ее связь - лишь порочная забава, привычка валяться с мужчиной, развлечение, которое она ищет, как излюбленное лакомство. Во всем он обвинял только ее одну и почти оправдывал Поля: развратницу просто потянуло полакомиться его юной свежестью, и она вонзила в него зубы, словно отведала незрелый плод, украденный с придорожного дерева. А дальше с кем она еще будет хороводиться, до чего опустится, когда больше не найдет под рукой податливых и практичных племянников, готовых принять в семье родственников стол, постель и женщину? Кто-то робко постучался в дверь, затем послышался голос Ипполита, дерзнувшего тихонько сказать сквозь замочную скважину: - Барин, почту принесли... И господин Дансар опять пришел... говорит - резня началась... - Оставь меня в покое... Сейчас приду. Что же теперь делать? Выгнать их вон, когда они вернутся из Маршьена, выгнать, как вонючих животных, которых он не в силах терпеть в своем доме? Взять дубину и крикнуть, чтоб они убирались прочь, пусть где-нибудь в другом месте отравляют воздух своим блудом. Ведь теплый влажный воздух в этой спальне пропитан отравой их вздохов, их жаркого дыхания; острый удушливый аромат, поразивший его здесь, - это запах мускуса, которым душится его жена, - еще одна извращенная склонность, чувственная потребность обливаться крепкими духами. Да, все так живо говорило о прелюбодеянии, - эта жара, этот одуряющий запах, эти кувшины с водой, стоящие на полу, еще невылитые тазы, разбросанные полотенца; вся эта мебель, вся комната - тут решительно все дышит пороком. В бессильной злобе он бросился к постели и яростно бил по ней кулаками, царапал те места, где сохранились впадины, вдавленные телами любовников, и в бешенстве наносил удары по отброшенным одеялам, смятым простыням, мягким, податливым, словно и они были утомлены долгой ночью любви. Но вдруг ему послышались шаги, показалось, что Ипполит опять поднимается по лестнице. Ему стало стыдно, он остановился, тяжело дыша, постоял несколько секунд, вытирая лоб, выжидая, пока утихнет сердцебиение. Долго смотрел в зеркало, разглядывая свое бледное, до неузнаваемости искаженное лицо. Постепенно оно приняло более спокойное выражение; г-н Энбо тяжким усилием воли взял себя в. руки и сошел вниз. В прихожей его ждали пять нарочных, не считая Дансара. Все, принесли сообщения о грозном, все более грозном шествии бастующих по шахтам; старший штейгер подробно рассказал, что произошло в Миру, - шахта спасена только благодаря мужеству старика Кандье. Г-н Энбо слушал, покачивая головой, но не понимал ни слова, мыслями он все еще был там, наверху, в спальне Негреля. Наконец он всех отпустил, сказав, что немедленно примат меры. Оставшись один, он долго сидел за письменным столом, подперев голову руками и закрыв глаза. Казалось, он дремал. Перед ним лежала принесенная почта; он наконец встрепенулся и поискал ожидаемое письмо - ответ правления. Сперва строчки плясали у него перед глазами. В конце концов он все же понял, что правление не возражает против небольшой стычки. Конечно, оно не советовало обострять положение, но давало понять, что беспорядки ускорят развязку, Ибо они будут энергично подавлены, и забастовка кончится. И тогда г-н Энбо, отбросив все колебания, разослал во все концы депеши: префекту в Лилль, командующему военным округом в Дуэ, в маршьенскую жандармерию. Он вздохнул с облегчением; теперь он мог запереться у себя, даже велел говорить всем, что у него приступ подагры. До вечера он прятался от всех в своем кабинете, никого не принимал, только читал депеши и письма, - они по-прежнему градом сыпались в дирекцию. Таким образом, он издали следил за продвижением бастующих - от Мадлен к Кревкер, от Кревкер к Виктуар, от Виктуар к Гастбн-Мари. С другой стороны, к нему поступали сведения, что жандармы и драгуны находятся в растерянности, сбились с дороги - все время поворачивают в сторону от шахт, подвергшихся нападению. Ему было все равно, - пусть себе режут друг друга, пусть все разрушают... Он опять подпер голову руками, прижал к глазам ладони и сидел не шевелясь. В пустом доме стояла тишина, лишь иногда слышно было, как гремит кастрюльками кухарка, - усердствуя в приготовлении обеда. Сгущались сумерки, в комнате стало темно, было пять часов вечера. Г-н Энбо по-прежнему сидел в оцепенении, прижав локтями бумаги. Вдруг раздался грохот, г-н Энбо, вздрогнув, подумал, что возвратились любовники. Ах, негодяи! Но шум все возрастал, и, когда г-н Энбо подошел к окну кабинета, раздался грозный клич: - Хлеба! Хлеба! Хлеба!" Бастующие вторглись в Монсу, тогда как жандармы, вооб