деревянной решетке трельяжа, прикрывавшего глухой забор; затем проползти на четвереньках по черепичной крыше амбара до окна и влезть в него. Теперь Мегра одолевала одна неотвязная мысль - пробраться таким путем в свой дом. Как он раскаивался, что бросил свою лавку на произвол судьбы. Может быть, он еще успеет забаррикадировать дверь лавки шкафами, комодом, столами; он даже придумывал другие героические способы защиты: лить сверху на грабителей кипящее масло и пылающий керосин. Но страстная любовь к своему имуществу боролась в его душе с мучительным страхом, и преодолеть трусость было трудно. И вдруг, вздрогнув от особенно громкого удара топора, он решился. Алчность взяла верх, - они с женой телом своим прикроют мешки, но не выпустят из лавки ни одной буханки хлеба. И вот он полез. Но тотчас раздался вой: - Смотрите! Смотрите! Кот на крыше! Ловите кота! Ловите! Осаждавшие заметили Мегра на крыше амбара. Лихорадочное возбуждение придало грузному лавочнику ловкость, он проворно взобрался по трельяжу, безжалостно переломав деревянные планки; потом распластался на черепичной крыше и пополз, пытаясь добраться до окна. Но крыша была с крутым скатом, толстый живот мешал лавочнику; цепляясь за черепицы, он сорвал себе ногти. И все же он дополз бы до конька крыши, если б его не стала бить дрожь от страха, что в него будут швырять камни. Толпа, которую он потерял из виду, кричала внизу: - Ловите кота! Ловите! Свернуть ему шею! И сразу его руки потеряли точку опоры, Мегра сорвался, как шар, покатился вниз, подпрыгнул на водосточной трубе, упал на гребень стены, отделявшей его дом от директорского, и так неудачно, что покатился в сторону улицы, полетел на мостовую и раскроил себе череп о каменную тумбу. Из головы брызнул мозг. Мегра был мертв. Вверху бледным затуманенным пятном вырисовывалось в окне лицо его жены, - она по-прежнему смотрела вниз. Сперва все были ошеломлены. Этьен остановился, топор выпал у него из рук. Маэ, Левак, да и все остальные, позабыв о лавке, смотрели на стену, во которое медленно стекала струйка крови. Смолкли кошен. На улице, окутанной сумраком, вдруг настала мертвая тишина. Но тотчас толпа опять завыла. Сбежались женщины, опьяненные пролившейся кровью. - Так, значит, бог правду видит! Послал подлещу смерть! Кончено! Кончено! Они окружила еще теплый труп, они хохотали, вскрикивали ругательства и насмешки, называли свинячьей башкой его разбитую голову и осыпали мертвеца бранью, изливая накопившиеся жестокие обиды за свою горькую голодную жизнь. - Я тебе должна шестьдесят франков, - вот теперь и получай должок, вор проклятый в исступлении кричала Маэ. - Больше не будешь выгонять меня из лавки... Постой, постой, надо тебя угостить, чтобы ты еще больше растолстел... Она обеими дохами поскребла землю и, наорав две пригоршни грязи, затолкала ее в рот мертвецу. - На, ешь, проклятый! Ты нас жрал, а теперь землю жри! Оскорбления сыпалась градом, а мертвец лежал недвижно на спине, устремив застывший взгляд выпуклых глаз в беспредельное темнеющее небо. Земля, забившая ему рот, была отплатой - ведь он отказывал в хлебе голодным. Кроме земли, ему больше ничего есть не придется. Не принесло ему счастья то, что он морил голодом бедняков. Но женщинам мало было этой мести. Они кружили вокруг, как волчицы, и словно обнюхивали труп. Каждая старалась придумать издевательстве пострашнее, посвирепее, чтобы облегчить сердце. И вот послышался пронзительный голос Горелой: - Надо его, кота блудливого, выхолостить. - Верно, верно! Кот поганый! Сколько он наблудил, сволочь этакая! Мукетта бросилась к нему, стащила с него штаны, стащила исподнее, жена Левака подняла его ноги. Тогда Горелая своими старческими, иссохшими руками ухватила мертвую мужскую плоть и, напрягая в отчаянном усилии худую спилу, дернула изо всей силы, так что хрустнули суставы ее ширококостных рук, Дряблые складки кожи не поддались, пришлось их отдирать, и, наконец, старуха оторвала мохнатый кровавый комок и с торжествующим, смехом замахала им: - Вот он! Вот он! Пронзительные голоса приветствовали издевательствами отвратительный трофеи. - А-а, гад окаянный! Не будешь больше, брюхатить наших дочерей! - Да, теперь конец! Больше не заставишь нас платить тебе долги своим телом. Не испоганишь всех баб. Не будут они тебе поддаваться за краюху хлеба. - Эй, слушай, я тебе должна шесть франков, может, хочешь получить в счет займа, а? Я согласна, бери, если можешь. Шутка вызвала злорадный хохот. Женщины указывали друг другу на кровавели лоскут, как на мерзкое животное, от которого каждой пришлось пострадать, - но вот теперь они раздавили его, и, бессильное, мертвое, оно было в их власти. Они плевали на него, брезгливо скривив губы, кричали: - Он больше не может! Не может! Он теперь не мужчина. Таким и зароют тебя в землю... Так и сгниешь, немогучка! Горелая надела кровавый обрывок на палку, подняла ее высоко, словно флаг, и понеслась по улице, во главе завывавших женщин. Падали капли крови, жалкие лоскутья плоти свешивались, как обрезки мяса с прилавка мясника. Вверху, за окном, все так же неподвижно стояла жена Мегра; но в последних отсветах заката мутное оконное стекло, должно быть, искажало ее бледное лицо, и казалось, что она смеется. Забитая, ежечасно оскорбляемая развратником мужем, с утра до вечера корпевшая над приходо-расходной книгой, она, быть может, и в самом деле смеялась, когда женщины гурьбой промчались по улице, глумясь над злым животным, над раздавленным животным, свисавшим с длинной палки. Но все вокруг застыли в ужасе от этого зрелища. Ни Этьен, ни Маэ, ни другие не успели вмешаться и теперь, остолбенев, смотрели на разъяренных мстительниц, бежавших по улице. Из питейной "Головня" вышли люди. Раснер был бледен от возмущения, Захария и Филомену, по-видимому, потрясло зрелище, представшее перед ними; два старика, Бессмертный и Мук, со строгим видом покачивали головой. Только Жанлен, хихикая, подталкивал локтем Бебера и заставлял Лидию поднимать голову и смотреть во все глаза. Вскоре женщины повернули обратно и прошли под окнами директора. Дамы и барышни, стоявшие за решетчатыми ставнями, глядели, вытянув шею. Они не видели того, что произошло у лавки, - все скрывала стена, а сейчас стемнело и трудно было что-нибудь различить. - Что это несут на палке? - спросила Сесиль, которая настолько осмелела, что решилась посмотреть в окно. Люси и Жанна заявили, что, должно быть, это кроличья шкурка. - Нет, нет, - возразила г-жа Энбо, - вероятно, они разграбили мясную, - у них там что-то похожее на обрезки свинины... - Вдруг она вздрогнула и умолкла. Г-жа Грегуар предостерегающе толкнула ее коленом. Обе они смотрели с ужасом. Барышни побледнели и, больше ни о чем не спрашивая, испуганно глядели на возникшее из мрака кровавое видение. Этьен снова поднял топор. Но тяжелое чувство не рассеивалось. Распростертый на дороге труп преграждал теперь путь живым и защищал лавку. Многие отступили. Все как будто утолили свой гнев и успокоились. Маэ стоял в угрюмом раздумье, и вдруг, кто-то сказал ему на ухо: "Беги скорей отсюда!" Он обернулся и увидел Катрин, запыхавшуюся от быстрого бега, все в той же обтрепанной мужской куртке, все такую же чумазую. Отец оттолкнул ее, не хотел ее слушать, пригрозил отколотить. Она в отчаянии всплеснула руками, растерянно посмотрела вокруг и подбежала к Этьену: - Беги отсюда! Беги скорей! Жандармы! Он тоже оттолкнул ее, ответил бранью, вспыхнув при воспоминании о пощечинах. Но Катрин все не отставала, заставила его бросить топор и, с дикой силой схватив за руку, оттащила в сторону. - Говорю тебе: жандармы!.. Правду говорю. Ведь Шаваль их разыскал и привел сюда. А мне это противно, вот я и пришла... Беги же, беги! Не хочу, чтоб тебя забрали. И Катрин увела его в то самое мгновение, когда вдали задрожала земля от тяжелого топота скачущих коней. Тотчас взвился крик: "Жандармы! Жандармы!" Все бросились врассыпную, помчались с такой быстротоку что через две минуты улица была совершенно пуста, - людей как будто вихрем смело. Только труп Мегра темным пятном выделялся на белых булыжниках мостовой. У дверей распивочной "Головня" остался лишь Раснер, который с полным удовлетворением, не скрываясь, приветствовал легкую победу жандармских сабель; а в притихшем Монсу, где все как будто вымерло, где в наглухо запертых домах не горело ни одного огонька, обыватели, все в холодном поту, стучали от страха зубами и не смели хотя бы в щелочку взглянуть на улицу. Равнина утонула в густом мраке; лишь зарево, стоявшее над домнами и коксовыми батареями, освещало на горизонте небо в эту трагическую ночь. Все ближе слышался конский топот; грузной темной массой, неразличимой в темноте, въехали в город жандармы. А за ними, под их охраной, прибыла наконец двухколесная тележка маршьенского кондитера; из тележки выскочил поваренок и преспокойно принялся распаковывать корзину со слоеными пирожками.  * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ *  I  Всю первую половину февраля стаяли сильные холода, - зима была долгая, суровая, безжалостная к беднякам. По дорогам угольного края разъезжали власти - лилльский префект, прокурор, генерал. Жандармов оказалось недостаточно, в Монсу прислали целый полк солдат и расставили его по всем угольным копям - от Боньи де Маршьема. Каждую шахту охранял военный пост, перед каждой машиной стояли солдаты. Особняк директора, склады, мастерские, контора Компании и даже дома некоторых богатых жителей города ощетинились штыками. На безлюдных улицах раздавались только шаги патрульных. Коченея на ледяном ветру, задувавшем порывами, на терриконе постоянно стоял часовой, словно дозорный, наблюдавший за открытым полем; и каждые два часа при смене караула, будто дело было во вражеской стране, слышался выкрик: - Стой? Кто идет? Пароль! Работа нигде не возобновилась. Наоборот - забастовка ширилась, захватила Кревкер, Миру и Мадлен; в Фетри-Кантель с каждым утром клеть спускала все меньше углекопов; недосчитывала людей шахта Сен-Тома, до тех пор не участвовавшая в забастовке. На вторжение военной силы, оскорблявшее гордость углекопов, они ответили сплоченностью и упорством. Рабочие поселки, разбросанные среди свекловичных полей, словно опустели; углекопы сидели по домам; редко-редко покажется на улице одинокий прохожий, при встрече с солдатом в красных штанах опустит голову и бросит на него исподлобья косой взгляд. В этом угрюмом спокойствии, в этом пассивном упорстве, противопоставленном заряженным ружьям, была обманчивая кротость, та вынужденная терпеливая покорность, с которой звери, запертые в клетку, устремляют глаза на укротителя, но готовы отгрызть ему голову, лишь только он повернется к ним спиной. Для Компании забастовка на шахтах была разорительна. В правлении поговаривали, что надо нанять рабочих в Боринаже - бельгийской пограничной области; но сделать это до сих пор не решались, и таким образом положение оставалось неизменным: углекопы заперлись в своих поселках, солдаты охраняли мертвые шахты. Наутро после того ужасного дня сразу наступило спокойствие, за которым, однако, скрывался такой паническим страх владельцев копей, что они и вопроса не поднимали о понесенных ими убытках, о жестокостях забастовщиков. Назначенное следствие установило, что причиной смерти Метра явилось падение с крыши амбара, а глумление над его трупом держали в тайне, и о нем складывались легенды. Компания не желала признаться в нанесенном ей ущербе, а Грегуарам совсем не улыбалась мысль о громком судебном процессе, в котором их дочь скомпрометировала бы себя, выступая на суде в качестве свидетельницы. Однако кое-кого арестовали, схватив, как водится, случайных лиц - ничего не ведавших, тупых, растерявшихся от страха людей. По ошибке взяли Пьерона, и ему пришлось в наручниках прогуляться до Маржьена, - углекопы долго смеялась над этой историей. Чуть было не увели и Раснера под конвоем двух жандармов. В дирекции ограничились только составлением огромного списка рабочих, подлежащих увольнению; в одном только поселке Двести Сорок уволили Маэ, Левака и еще тридцать четыре человека. Самая суровая кара ожидала Этьена, однако он исчез вечером в суматохе, и теперь его искали, но не могли найти. Донес на него из ненависти Шаваль, который, однако, отказался назвать имена других зачинщиков беспорядков, - Катрин, желая спасти родителей, умолила его никого больше не выдавать. Шел день за днем, люди чувствовали, что борьба еще не кончена, и со щемящим сердцем ждали развязки. В Монсу буржуа лишились покоя: они вскакивали по ночам с постели, им чудились грозные звуки набата, их преследовал запах пороха. И все у них окончательно перемещалось в голове от проповедей нового священника их прихода, аббата Ранвье, худого, высокого фанатика с горящими глазами, преемника аббата Жуара. Как он был не похож на своего улыбающегося дородного предшественника, такого любезного и мягкого человека, неизменно стремившегося жить со всеми в ладу! Этот аббат Ранвье, подумайте только, позволил себе защищать забастовщиков, разбойников, которые позорят всю округу. Он находил извинения их гадким поступкам, он яростно нападал на буржуазию и возлагал на нее всю ответственность за случившееся. По его мнению, буржуазия, отняв у церкви ее исконные права, весьма дурно пользовалась ими и обратила мир земной в юдоль несправедливости и страданий. Именно она, буржуазия, разжигает распри и приведет мир к ужасной катастрофе, виной которой является ее атеизм, ее отказ вернуться к вере и братской любви, соединявшим людей в первые времена христианства. Аббат даже осмелился угрожать богачам, он дерзко предупреждал их, что если они и дальше будут упрямиться и не захотят внять гласу господню, то бог наверняка встанет на сторону бедняков: он отнимет богатства у неверующих, наслаждающихся благами земными, и разделит их сокровища между страдающими и обездоленными, ради вящей славы своей. Благочестивые обыватели трепетали, а некоторые заявляли, что это чистейший социализм, и все уже видели, как аббат Ранвье, во главе полчища рабочих, потрясая крестом, сокрушает буржуазное общество, порожденное революцией тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Предупредили г-на Энбо, но он только пожал плечами и сказал: - Если он очень будет надоедать нам, епископ уберет его отсюда. А пока ветер панического страха дул по всей равнине, Этьен жил под землей, в глубине Рекильярской шахты, вскоре Жанлена. Он скрывался там, и никто не думал, что он находится так близко; смелое его решение спрятаться в заброшенной шахте сбило с толку всех ищеек. Вверху вход в яму прикрывали кусты терновника и боярышника, разросшиеся среди рухнувших балок старого копра; никто не дерзал проникнуть туда - для этого нужно было прибегать к акробатическим приемам: повиснуть в воздухе, уцепившись за корни рябины, и бесстрашно низринуться в темноту - на площадку, от которой шли вниз уцелевшие ступеньки лестницы; да и другие препятствия охраняли тайник: удушливая жара, стоявшая в этом запасном стволе, сто двадцать метров опасного спуска. Потом надо было с четверть лье проползти по узкому штреку, и лишь тогда можно было попасть в разбойничью пещеру Жанлена, где он собирал наворованные им сокровища. Этьен жил там среди изобилия этих благ: там оказалась и можжевеловая водка, и недоеденная соленая треска, и другая снедь. Куча сена служила превосходной постелью. В этом углу совсем не дули сквозняки, все время стояла ровная температура, - правда, было довольно жарко. Одно оказалось плохо: грозила неприятность остаться без света. Жанлен, опекавший его, действовал осторожно и крепко хранил тайну, радуясь случаю посмеяться над жандармами; он приносил Этьену всевозможные вещи, вплоть до помады для волос, но никак не мог стянуть где-нибудь пачку свечей. На пятый день Этьен зажигал свет только за своими трапезами, в темноте он не мог есть, кусок не лез в горло. Темнота, бесконечная, беспросветная, непроглядная темнота, была для него пыткой. Хоть он мог и спать тут спокойно, хоть и был сыт, сидел в тепле, никогда еще темнота так не угнетала его - словно какая-то тяжесть навалилась на него. Вот оно как обернулось, - несмотря на все коммунистические теории, Этьен Лантье есть и пьет краденое! Против этого восставала его щепетильная честность, привитая воспитанием, и он ограничивался сухим хлебом, урезывая себе паек. Но надо было жить: его задача еще не выполнена. Он терзался стыдом и раскаянием оттого, что недавно напился и вел себя как дикарь. В тот день было так холодно - зуб на зуб не попадал, и так голодно; он пил эту проклятую водку на пустой желудок, опьянел и стал зверем - кинулся с ножом на Шаваля. Под влиянием алкоголя зашевелилось в его существе что-то неведомое и страшное - наследственная болезнь. Вот действительно проклятое наследство, полученное от многих поколений пьяниц, раз от одной рюмки спиртного приходишь в исступление и готов зарезать человека. Неужели он станет в конце концов убийцей? Очутившись в подземном убежище, среди глубокой тишины недр земных, устав от насилий, он двое суток спал беспробудно, словно наевшееся до отвала, но измученное животное; и отвращение к случившемуся все не проходило, он чувствовал себя совсем разбитым, во рту была горечь, голова нестерпимо болела, словно после мерзкой попойки. Прошла неделя. Жанлен предупредил родителей, но им не удалось прислать Этьену свечу; ему приходилось сидеть без света и даже есть в темноте. Теперь он часами валялся на сене. Какие-то странные мысли одолевали его, - он не ожидал, что они могут у него возникнуть. Но с тех пор, как он занялся самообразованием, читал и приобретал познания, у него развилось чувство собственного превосходства, уверенность, что, по сравнению с товарищами, он выдающаяся личность. Ему еще никогда не приходилось столько размышлять; он задался вопросом, почему ему все опротивело на другой день после исступленного шествия и разгрома; и он не решался ответить на этот вопрос; он с отвращением вспомнил все то, что было: и низменные вожделения, и грубость инстинктов, и запах нищенских отрепьев, развеваемых ветрам. Жить в непроглядной тьме было мучительно, и все же он со страхом думал о возвращении в поселок. Что за жизнь у этих обездоленных, спят чуть ли не вповалку, все моются в одной лохани! Подумать тошно! И ни с кем нельзя серьезно поговорить о политике; существование у них просто скотское; в домах нечем дышать, спертый воздух пропитан запахом жареного лука. Он хотел расширить их кругозор, поднять их умственный уровень, добиться, чтобы они стали хозяевами, - ведь когда они достигли бы такого же благосостояния, как буржуазия, имели бы такие же хорошие манеры. Но как долго этого ждать! Он не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы в ожидании победы голодать и надрываться на этой каторге. Тщеславное сознание, что он стал вожаком этих бедняков, постоянная его обязанность думать за них постепенно отдаляли его от товарищей, - душой он становился сродни буржуа, которых так ненавидел. Однажды вечером Жанлен принес ему свечку, украденную из фонаря ломового извозчика; это было большим облегчением для Этьена. Когда темнота нагоняла и а него невыносимую тоску и гнет этого мрака доводил его чуть не до сумасшествия, он на минуту зажигал огарок; а как только кошмарные мысли рассеивались - тушил его, дрожа над этим жалким источником света, необходимого ему для жизни, как хлеб. Кругом была тишина, он напряженно вслушивался в нее - вот пробежала стая крыс; потрескивает старая крепь; а вот чуть слышный шелест - это паук плетет свою паутину. Глядя широко открытыми глазами в теплую тьму, он возвращался к неотвязным своим думам. Что делают там, на поверхности земли, его товарищи? Отступничество он счел бы величайшей подлостью. Он прятался здесь лишь для того, чтобы остаться на свободе, давать советы и действовать. За долгие часы раздумий его честолюбивые мечты определились: в ожидании лучшего он хотел бы стать вторым Плюшаром, бросить физическую работу, заняться исключительно политикой и жить одному, в чистой комнате: ведь умственный труд поглощает всю жизнь целиком и требует спокойной обстановки, В начале второй недели Жанлен сообщил Этьеиу, что жандармы вообразили, будто он бежал в Бельгию. И тогда Этьен, как только стемнело, осмелился выбраться из своей норы. Он хотел узнать, каково положение, посмотреть, следует ли дальше участвовать. Сам он считал, что игра проиграна; еще до забастовки он сомневался в ее исходе и согласился на нее только в силу обстоятельств; а теперь, после опьянения бунтом, вернулись прежние его сомнения, и он уже не надеялся, что рабочие заставят Компанию пойти на уступки. И хоть он и ее признавался себе в этом, у него больно щемило сердце при мысли о тех бедствиях, которые принесет поражение, и о том, какая тяжелая ответственность за страдания побежденных ляжет на него. А с концом забастовки кончится и его роль, рухнут его честолюбивые планы, его уделом будет отупляющая работа на шахте и безрадостный быт рабочего поселка. Но он совершенно искренне, без всякой задней мысли, без низких расчетов и лжи старался возродить в душе веру, доказать себе, что сопротивление еще возможно, что капитал не устоит и скоро падет пред лицом этого героического самоубийства армии труда. В самом деле, по всему краю ветер разносил отзвуки разорения. Ночью, когда Этьен рыскал по черным полям, словно волк, выбежавший из леса, ему слышалось, как по всей равнине, из конца в конец, раздается грохот падения: рушатся крепости, капитала. Блуждая по дорогам, он проходил мимо закрывшихся, мертвых заводов, строения которых гнили и разваливались под куполом белесого неба. Больше всего пострадали сахарные заводы: Готонский и Фовельский заводы сначала сократила число рабочих, а затем закрылись - один за другим. Ни механической мельнице Дютилейля последний постав остановился во вторую субботу февраля; отсутствие заказов совсем убило мастерские в Блезе, выделывавшие канаты для угольных копей, и они больше не работали. В окрестностях Маршьена положение ухудшалось с каждым днем: в Гажбуа стекольный завод загасил все печи; в Сонвильских машиностроительных мастерских шло увольнение рабочих; на литейном заводе горела только одна из трех доменных печей; на горизонте не светилось пламя ни одной коксовой батареи. Забастовка на угольных копях Монсу, порожденная все расширявшимся промышленным кризисом, который длился уже два года, усугубляла этот кризис, ускоряла наступление катастрофы. К причинам бедствия - прекращению заказов из Америки, затору в обороте капиталов, вызванному перепроизводством, присоединилась теперь еще одна причина - нежданная нехватка каменного угля для топок тех паровых котлов, которые еще действовали; настали последние минуты агонии, ибо шахты больше не давали угля, этого хлеба насущного паровых машин. Испугавшись повальной болезни, Компания Монсу сократила добычу, обрекла рабочих на голодное существование, а роковым следствием сокращения оказалось то, что с конца декабря на площадках шахт не было ни одного куска угля. Все находилось во взаимной связи, ветер бедствия дул издалека, крах одного предприятия влек за собою банкротство другого; в падении своем они задевали, опрокидывали и давили друг друга; катастрофы следовали быстрой чередой, отзвуки крушений долетали и до соседних городов - Лилля, Дуэ, Валансьена, где они вызывали крах банков и бегство банкиров, разоривших тысячи семей. Нередко Этьен, блуждая ночью, останавливался на повороте дороги и замирал в раздумье. Вот они падают, падают обломки крепостей. И он глубоко вдыхал холодный воздух, всматривался в темноту. Как радовался он этому уничтожению, предавшись надежде, что солнце взойдет над обломками старого мира, - не останется тогда ни одной башни богатства, их развалины сровняет с землей, и принцип равенства, словно острая коса, под корень срежет все несправедливости. Больше всего его интересовали в этом уничтожении копи Монсу. В своих ночных скитаниях он побывал близ каждой шахты и радовался, узнавая о каком-нибудь новом ущербе, нанесенном Компании. Ведь в шахтах один за другим происходили обвалы, и все более значительные; так как квершлаги и штреки все больше приходили в запустение. Над северным крылом шахты Миру земля так осела, что Жуазельская дорога провалилась на протяжении ста метров, словно ее проглотила трещина при землетрясении; Компания не торгуясь платила землевладельцам за исчезнувшие поля, опасаясь, что из-за этих катастроф поднимется шум. Шахты Кревкер и Мадлен, где порода была очень неустойчивая, все больше закупоривались. Говорили, что в шахте Виктуар погибли под обвалом два штейгера; в Фетри-Кантель выработки затопила хлынувшая вода; в Сен-Тома пришлось укрепить главный квершлаг на протяжении километра каменной кладкой, так как плохо поддерживаемое деревянное крепление повсюду ломалось. Словом, Компания несла огромные убытки, возраставшие с каждым часом, дивиденды акционеров утекали в эти зияющие бреши; шахты быстро разрушались, и в конце концов все это должно было поглотить знаменитые паи Компании угольных копей в Монсу, стоимость которых за столетие увеличилась во сто раз. И благодаря этим непрекращающимся ударам у Этьена возродилась надежда; он в конце концов уверовал в то, что третий месяц забастовки доконает чудовище - усталого и разжиревшего зверя, сидящего, словно идол, где-то там, в неведомом капище. Этьен знал, что после беспорядков в Монсу парижские газеты заволновались, поднялась яростная полемика между официозными газетами и газетами оппозиционных кругов; в печати появились ужасающие рассказы о происходивших событиях, направленные главным образом против Интернационала, влияния которого теперь боялись, тогда как раньше поощряли его. Словом, Компания уже не могла прикидываться равнодушной к создавшемуся положению: два члена правления соблаговолили приехать для расследования, но как будто сожалели, что потратили на это время, совсем не интересовались ходом забастовки, выказывали полное безразличие к ней и через три дня уехали обратно, заявив, что все идет прекрасно. Однако ж Этьену говорили, что эти важные особы во время своего пребывания в Монсу сидели в конторе день и ночь, развили лихорадочную деятельность, поглощены были какими-то делами, о которых никто из их окружения не обмолвился ни единым словом. Этьен считал, что самоуверенность приезжих господ - чистейшая комедия, даже полагал, что они не уехали, а бежали в паническом страхе; он теперь не сомневался в победе забастовки, раз эти ужасные люди все бросили и умчались прочь. Но в следующую ночь он опять пришел в отчаяние. Компания весьма крепко стояла на ногах, и не так-то легко было ее свалить: ей не страшно было потерять несколько миллионов - она знала, что позднее все наверстает на рабочем, урезав его голодный паек. В ту ночь он дошел до Жан-Барта и угадал правду, когда сторож сообщил ему, что Вандамские копи, кажется, перейдут в руки Компании Монсу. Говорили, что в доме Денелена теперь жалкая нищета - нищета разорившихся богачей; отец заболел от сознания своей беспомощности, постарел из-за денежных забот; дочери борются с кредиторами, пытаются спасти хоть свои рубашки. В рабочих поселках люди не так страдали, как в доме этих буржуа, где хозяева, прячась от всех, пили за столом воду вместо вина. В Жан-Барте работа не возобновилась, да еще пришлось поставить новый насос в шахте Гастон-Мари, и, хотя откачку вели день и ночь, вода уже начала заливать выработки; борьба с этим бедствием требовала больших расходов. Денелен осмелился наконец попросить у Грегуаров взаймы сто тысяч франков, и их отказ, которого он, впрочем, ожидал, совсем его убил. Они заявили, что отказывают из дружеской приязни к нему - хотят, чтобы он бросил непосильную борьбу, и советовали ему продать концессию. Денелен яростно твердил: "Нет!" Его приводило в бешенство, что именно ему приходится расплачиваться за забастовку; он сперва надеялся, что умрет из-за этого, - вот-вот кровь бросится в голову, апоплексия задушит его. А потом (ничего не поделаешь!) пришлось выслушать предложения. С ним повели кляузный торг, желая обесценить эту великолепную, отремонтированную, оснащенную новым оборудованием шахту, в которой он только из-за нехватки оборотного капитала не мог как следует развернуть добычу. Теперь ему давали за нее гроши, - хорошо, если хватит, ублаготворить кредиторов. Два дня он сражался с членами правления, приехавшими в Монсу, приходил в бешенство, видя, как хладнокровно они стараются извлечь для себя выгоду из его тяжелого положения, кричал им своим зычным голосом: "Никогда! Нет! Нет!" Сделка не состоялась; члены правления вернулись в Париж, решив терпеливо ждать, когда Денелен будет при последнем издыхании. Этьен чутьем угадал, каким путем Компания возместит свои катастрофические убытки, и пал духом перед непобедимой мощью крупных капиталов, столь сильных в схватке, что они жиреют даже при поражении, пожирая трупы малых капиталов, павших рядом с ними. К счастью, на следующий день Жанлен принес ему добрую весть. В Ворейской шахте сруб шахтного ствола того и гляди разорвет: вода льет из всех пазов; для ремонта пришлось поставить туда артель плотников, идет срочнейшая работа. До тех пор Этьен не подходил к Ворейской шахте, опасаясь черной фигуры часового на терриконе. Его нельзя было избежать, он возвышался надо всей равниною, он виден был отовюду, словно знамя полка. В третьем часу утра, когда тучи затянули небо и стало очень темно, Этьен направился к шахте; товарищи, попадавшиеся ему навстречу, рассказали, в каком плохом состоянии сруб, - они даже полагали, что необходимо его срочно перебрать, а для этого придется на три месяца прекратить добычу. Этьен долго бродил близ шахты, слушал, как стучат молотками плотники, исправляя сруб. Сердце у него радовалось: вот еще и эту рану пришлось хозяевам залечивать. Возвращаясь к себе на рассвете, он увидел на терриконе часового. Наверняка и часовой его увидит, если подойти к шахте. Этьен шел и думал об этих солдатах, которых взяли в гуще народной и, вооружив, послали против народа. А как легко было бы революции одержать победу, если б армия вдруг перешла на ее сторону. Достаточно было бы, чтобы в казармах рабочий и крестьянин, которых одели в солдатские мундиры, вспомнили о своем происхождении. Буржуа понимают, какая это страшная для них опасность, и приходят в такой ужас при мысли о возможной измене войск, что их бросает в озноб от страха. За каких-нибудь два часа их бы смели, уничтожили - пришел бы конец всем их наслаждениям, всем гнусностям их подлой жизни. А ведь говорят, что целые полки заражены социализмом. Правда ли это? Неужели справедливость воцарится благодаря патронам, которые выдает солдатам буржуазия? И тут же у Этьена возникла новая надежда, - он мечтал, что полк, который охраняет шахты, присоединится к забастовщикам, расстреляет всю Компанию и отдаст наконец угольные копи углекопам. Только тут Этьен заметил, что, увлекшись своими размышлениями, он поднялся на террикон. А почему бы ему не поговорить с часовым? Узнаешь тогда, что у солдат на уме. И он с равнодушным видом все ближе подходил к часовому, как будто собирал обломки крепежного леса, выброшенные на отвал. Часовой стоял как вкопанный. - Что, друг, поганая погода? - сказал Этьен. - Пожалуй, снег пойдет. У часового, низкорослого и щуплого белесого парня, было доброе бледное лицо с крупными веснушками. Солдатская шинель сидела на нем коробом, амуниция мешала, - видно было, что он новобранец. - Да, видно, снег выпадет, - пробормотал он и поднял голову, всматриваясь в чуть посветлевшую над терриконом полоску предрассветного неба, тогда как вдалеке оно нависло над равниной тяжелой, как свинец, густой чернотой. - Вот дураки-то! Поставили солдата на самом юру! Вы поди до костей промерзли! - продолжал Этьен. - И чего, спрашивается, всполошились! Будто казаков ждут! Солдат весь дрожал от холода, но не смел жаловаться. Неподалеку виднелась сложенная из дикого камня будка, - там старик Бессмертный укрывался по ночам в бурю и в ливень, но часовой получил приказ не сходить с гребня террикона, и он не трогался с места, хотя руки у него так закоченели, что он уже не чувствовал, держит ли ружье. Он состоял в отряде из шестидесяти солдат, охранявших Ворейскую шахту; ему часто приходилось нести караульную службу в этих тяжелых условиях, и как-то раз он едва не отморозил себе ноги, стоя на часах. Что поделаешь, таково солдатское дело - терпи! Безропотно подчиняясь военной дисциплине, он стоял, коченея на ветру, и отвечал на вопросы Этьена несвязным лепетом, словно ребенок, которому ужасно хочется спать. Целых четверть часа Этьен тщетно пытался завязать с ним разговор о политике. Солдат отвечал односложно - да; нет, но, по-видимому, ничего не понимал. Он слыхал от товарищей, что их ротный командир - "за республику", а сам он про такие дела не думает: ему все равно. Прикажут стрелять - будет стрелять, а то ведь под суд пойдешь. Этьен, рабочий, слушал этого солдата, испытывая чувство ненависти, той ненависти, какую народ питает к армии, к своим же братьям, у которых, однако, меняется сердце, как только наденут на них красные штаны. - Вас как зовут? - Жюль. - А вы откуда? - Из Плогофа - вон оттуда. - И часовой наугад ткнул куда-то рукой. Плогоф в Бретани, а больше он ничего не мог о нем сказать. Но его бледное лицо оживилось, на сердце стало теплее, он засмеялся. - У меня мать и сестра там. Ждут, понятно... Да еще не скоро мне домой... Когда забрили лоб, они меня провожали до Пон-л'Аббе. Мы взяли лошадь у соседей, у Лепальмеков, а лошадь чуть себе ноги не сломала на спуске к Одьерну. Двоюродный брат Шарль ждал нас, колбасы домашней они приготовили. Но уж очень женщины плакали, прямо кусок не лез в горло... Ах, боже ты мой! Боже мой! Далеко до наших краев! Глаза у него наполнились слезами, но он все смеялся. Каменистые пустоши вокруг Плогофа, дикие скалы у мыса Ратз, на которые в непогоду приступом идут волны, представали перед его глазами в ослепительном солнечном свете, в пору цветения вереска, осыпанного нежно-розовыми цветочками. - Как вы думаете, - спросил он, - если не будет у меня взысканий, отпустят меня через два года на побывку домой - на месяц? Тогда Этьен заговорил о своей родине, о Провансе, С которым расстался еще в детстве. В землисто-сером небе забрезжил рассвет; начали падать летучие хлопья снега. Этьен в конце концов встревожился, заметив Жанлена, который выглядывал из-за кустов терновника, поражаясь, что видит его на терриконе. Мальчишка нетерпеливо манил его к себе. Да и что в самом деле, разве можно сейчас мечтать о братстве с солдатами? Этого ждать надо еще годы и годы. А все же неудавшаяся попытка глубоко огорчила Этьена, словно он надеялся на успех. Вдруг он понял, почему Жанлен зовет его: сейчас придут сменять часового. И Этьен ретировался, бегом побежал к Рекильярской шахте, спеша укрыться в своей норе, полный горькой уверенности в неизбежном поражении; Жанлен, бежавший рядом с ним, отрывисто ругал часового, уверял, что "этот черт" нарочно вызвал патруль с военного поста и сейчас их обстреляют. - А солдат Жюль стоял как вкопанный на гребне террикона, устремив тоскливый взгляд на падающий снег. По дороге шел разводящий со сменой караула. Раздались предписанные уставом возгласы: - Кто идет?.. Пароль! Затем сержант с подчиненными повернули обратно. Все было, как в завоеванной стране. Уже совсем рассвело, но в рабочих поселках, затихших под солдатским сапогом, никто не шевелился: углекопы замкнулись в гневном молчании. II  Снег шел два дня, на третий день, утром, перестал, разостлав огромную белую скатерть; в изморозь она подернулась льдистой пленкой; угольный край, с черными, как сажа, дорогами, с деревьями, обсыпанными черной угольной пылью, сверкал теперь белизной, простирая куда-то в бесконечность белые просторы. Поселок Двести Сорок занесло снегом, будто и не было его. Ни ' одной струйки дыма не подымалось над крышами. В домах не разжигали огня, они стояли холодные, как лед; толстый слой снега не таял на черепичных крышах вокруг дымовых труб. Казалось, тут просто каменоломня: выстроили в ряд на заснеженной равнине добытые белые глыбы. Мертвое селение в белом саване. Только проходившие патрули протоптали на улице тропинку, перемешав снег с грязью. В доме Маэ накануне сожгли последнюю лопату угольной мелочи; в такую ужасную погоду нечего было и думать идти на террикон подбирать крохотные осколки угля, все засыпало снегом, - воробей и тот не найдет ни единой былинки. Альзира в поисках угля упрямо разгребала снег худенькими ручонками, простудилась, заболела и была теперь при смерти. Мать закутала ее в рваное одеяло, ждала доктора Вандергагена, к которому ходила два раза и все не заставала его; однако его горничная обещала, что передаст барину и он придет в поселок к вечеру; мать стерегла теперь у окна, а больная девочка, пожелавшая, чтоб ее снесли вниз, прикорнула на стуле около холодной печки - бедняжке казалось, что тут лучше, теплее. Напротив нее, как будто в дремоте, сидел старик Бессмертный, у которого опять распухли ноги. Ленора и Анри еще не вернулись домой - они ходили по дорогам в сопровождении Жанлена, просили милостыню. В голой, пустой комнате никто не шевелился, только отец ходил тяжелым шагом из угла в угол, натыкаясь при каждом повороте на стену, - так ходит зверь, запертый в клетку и до того отупевший в плену, что он не замечает решеток. Керосин в доме тоже весь вышел, но в окно падали белые отблески снега, завалившего улицу, и чуть-чуть освещали комнату, хотя уже наступили сумерки. Послышался стук деревянных башмаков, и в комнату как сумасшедшая ворвалась жена Левака, закричав еще с порога хозяйке дома: - Так это ты сказала, будто я беру со своего жильца по двадцать су всякий раз, как он спит со мной? Жена Маэ пожала плечами: - Ты что, рехнулась? Ничего я не говорила! Кто тебе это сказал? - Люди сказали, что ты про меня так говоришь, а кто сказал, тебе незачем знать... Ты даже еще говоришь, будто тебе все слышно через стенку, как мы с ним блудом занимаемся, и что у меня в доме грязь несусветная, потому что я все время в постели валяюсь... Ну-ка, посмей сказать, что ты этого не говорила, ну? В поселке и раньше вспыхивали ссоры из-за постоянных сплетен, особенно в семьях, живших по соседству, в одном доме, - там ежедневно происходили стычки и примирения. Но еще никогда в этих схватках не проявлялось столько злобы. Со времени забастовки, когда в рабочих поселках начался голод, люди стали крайне раздражительны, злопамятны, веет да готовы были дать трепку за обиду; объяснения между повздорившими кумушками обычно кончались дракой между их мужьями. После вторжения жены явился и сам Левак; насильно притащив с собою Бутлу. - Вот он, пожалуйста... Пусть сам скажет, давал ли он моей жене по двадцать су за то, чтоб она спала с ним. Бородатый тихоня Бутлу, испуганно и кротко протестуя, бормотал: - Ну уж это нет. Ни гроша! Никогда! Никогда? И Левак тотчас с угрозой замахал кулаком перед носом Маэ. - Так и знай, со мной шутки плохи! Если у тебя жена такая врунья, ты ей должен намять бока... А раз ты позволяешь ей в