рать, значит, веришь ее брехне. Так, что ли? - Да убирайся ты к дьяволу! - воскликнул Маэ, рассердившись на то, что нарушили его угрюмое оцепенение. - Бросьте вы все эти сплетни. Оставь меня в покое. Левак, а то дам как следует. И кто вам сказал, что это моя жена говорила? - Кто сказал?.. Жена Пьерона сказала, вот кто. Жена Маэ засмеялась и повторила: - Ах, вот что! Жена Пьерона сказала? Ну коли так, я могу тебе сказать, что она мне про тебя сказала. Да, да. Она мне говорила, будто ты спишь с двумя мужьями сразу: один у тебя снизу, другой - сверху!.. Примирение стало невозможным. Все рассвирепели. Леваки в отместку заявили супругам Маэ, что жена Пьерона говорит про них кое-что почище: они Катрин свою продали, и все семейство, даже малые дети, гниет теперь: заразились дурной болезнью, которую жилец Этьен подцепил в "Вулкане". - Она так и сказала? Так и сказала? - рявкнул Маэ. - Ну ладно! Пойдем к ней. Если она так сказала, я ей морду набью. И Маэ бросился из дому. Леваки последовали за ним в качестве свидетелей. А Бутлу, до смерти не любивший ссор, под шумок удрал домой. Разгорячившись при этом объяснении, жена Маэ хотела было идти вслед за мужем, но жалобный стон Альзиры остановил ее. Она укутала поплотнее одеялом дрожащую девочку и опять стала у окна, с тоской вглядываясь в темноту. Да что же это доктор не идет! У крыльца Пьеропов Маэ и Леваки натолкнулись на Лидию, топтавшуюся на снегу. Дом был заперт, сквозь щели в ставне пробивалась тоненькая полоска света; девочка сперва очень смущенно отвечала на вопросы: нет, папы нет дома, он пошел на речку, там бабушка полощет белье, он поможет ей донести корзину. Потом замолчала, не желая сказать, что делает мачеха. И, наконец, с хитрой улыбкой, радуясь случаю отомстить за обиды, вдруг выпалила: мачеха выставила ее за дверь, потому что пришел господин Дансар и она мешает им поговорить. Данcap с утра расхаживал по поселку в сопровождении двух жандармов, уговаривал выйти на работу, нажимал на слабодушных, повсюду заявлял, что, если с понедельника рабочие не спустятся в шахту, Компания наймет углекопов в Бельгии, - это решено. А когда стемнело, он зашел к Пьеронам; застав жену стволового одну, отослал жандармов и остался у нее, решив выпить стаканчик можжевеловой водки и погреться у жаркого огня. - Тише! Молчите! Давайте на них поглядим! - прошептал Левак с похотливой усмешкой. - Потом объяснимся. А ты, чертенок паршивый, убирайся отсюда. Лидия отошла на несколько шагов; Левак прильнул глазом к щели, светившейся в ставне. Он тихонько ахал, согнутая спина его вздрагивала от приглушенного смеха; затем к щели приникла его жена, но, посмотрев, заявила с такой гримасой, словно ее схватили колики, что ей противно глядеть на это. Маэ, оттолкнув ее, тоже посмотрел и затем сказал, что тут зря времени не теряют. Потом по очереди все посмотрели еще раз, словно на забавное представление. Комната блестела чистотой, в очаге весело горел яркий огонь; на столе стояла бутылка, стакан и тарелка с печеньем, - словом, шел настоящий пир. Именно поэтому зрелище, представшее перед ними, в конце концов возмутило обоих мужчин, а при других обстоятельствах они полгода смеялись бы над этим. Черт с ней, с бесстыжей бабенкой, пусть забавляется. Но разве это не свинство: разожгла для своих развлечений такой жаркий огонь, подкрепляется вином и бисквитами, а у товарищей нет в доме ни корки хлеба, ни горсточки угля. - Отец идет! - крикнула Лидия и бросилась наутек. Пьерон спокойно возвращался с речки, с корзинкой мокрого белья на плече. Маэ тотчас подверг его допросу: - Слушай, мне сказали, что твоя жена говорит, будто я продал свою дочь и будто у нас в доме все гнилые от дурной болезни... А как в твоем доме? Сколько тебе платит за твою жену вон тот господин? Или он ее даром полирует? Ошеломленный Пьерон ничего не мог понять, но вдруг его жена, услышав сердитые голоса, перепугалась и, потеряв голову, приоткрыла дверь посмотреть, что происходит. И тогда соседи увидели, что она вся красная, корсаж у нее расстегнут, подоткнутая за пояс юбка еще не опущена; а в глубине комнаты растерянный Данcap оправляет свой костюм. Старший штейгер выскочил из двери и мигом исчез, трепеща от страха, как бы это происшествие не дошло до ушей директора. У крыльца поднялся ужасный шум, хохот, свист, улюлюканье, ругань. - Эй ты, барыня! - кричала жена Левака. - Недаром ты про всех говоришь, что мы неаккуратные да грязнули. Знаем теперь, почему ты такая чистенькая, тебя вон какие начальники начищают! - Да как она смеет про других говорить! - подхватил Левак. - Мерзавка этакая! Ты зачем сказала, что моя жена спит и со мной и с жильцом разом!.. Да, да, мне передали, что ты это сказала. Но жена Пьерона успокоилась и, не обращая внимания на брань и грубые слова, весьма презрительно смотрела на оскорбителей, уверенная в том, что она самая красивая и богатая женщина во всем поселке. - Что я сказала, то сказала, оставьте меня в покое. Мои дела вас не касаются, завистники несчастные. Ну да, вы на нас злобитесь за то, что мы деньги на сберегательную книжку кладем! Вот разошлись! Можете орать сколько угодно, мой муж знает, почему господин Дансар был у нас. И тут Пьерон стал горячиться, защищать свою жену. Ссора приняла другой оборот. Пьерона назвали продажной шкурой, доносчиком, хозяйским псом; упрекали в том, что он, запершись в своем доме, угощается лакомствами, которыми начальство платит ему за предательство. Пьерон в ответ кричал, что Маэ хочет его со свету сжить и не раз подсовывал ему под дверь подметные письма с угрозами; а на одном листке были нарисованы две перекрещенные кости, череп и сверху - кинжал. Кончилось все это, разумеется, дракой между мужчинами - так всегда кончались начатые женщинами ссоры с тех пор, как голод доводил до исступления самых смирных людей. Маэ и Левак бросились с кулаками на Пьерона, пришлось их разнимать. Из разбитого носа Пьерона ручьем лилась кровь, а в это время с речки пришла старуха Горелая. Ей сообщили, что произошло, и, посмотрев на зятя, она только сказала: - Боров проклятый! Позорит он меня! Улица опять опустела, ни одного человека, ни единой тени на голой белизне снега; поселок опять впал в мертвую неподвижность; голод и холод уже грозили смертью. - Ну как, был доктор? - спросил Маэ, затворяя за собою дверь. - Не приходил, - ответила мать, по-прежнему стоя у окна. - Малыши вернулись? - Нет. Маэ опять зашагал от стены к стене все с тем же угрюмым и тупым видом, как у быка, оглушенного ударом обуха. Старик Бессмертный сидел на стуле не шевелясь, словно каменный: так и не поднял головы... Альзира тоже молчала и старалась унять дрожь, которая била ее; но хотя бедная девочка мужественно переносила страдания, минутами она дрожала так сильно, что слышно было, как шуршит одеяло, в котором тряслось от озноба все ее худенькое искалеченное тело; широко раскрытыми глазами она уставилась в потолок, на котором лежал отблеск снега, завалившего палисадник и, словно лунный свет, озарявшего комнату. Поистине всему пришел конец: дом был опустошен, в нем ничего не оставалось. Продали старьевщику шерсть из тюфяков, а за ней и тиковый чехол, потом продали одеяла, простыни, белье - все, что можно было продать. Однажды вечером продали за два су носовой платок деда. Со слезами расставались с каждой вещью, разоряя свое скудное хозяйство, и мать все еще горько сетовала, вспоминая, как она завернула в свою старую юбку розовую картонную коробку - давний подарок мужа - и унесла ее из дому, как уносят младенца, чтобы подкинуть его чужим людям. Вот и остались голы, больше нечего продавать, - разве что содрать с себя кожу, но кому она нужна, такая грубая, потемневшая, вся в шрамах и ссадинах - за нее и гроша ломаного не дадут. И теперь уж не шарили, не искали, - знали, что нет в доме ничего, все кончено; нет ничего и не будет - ни свечи, ни куска угля, ни одной картофелины; теперь оставалось только умереть, и они ждали смерти; обидно было только за детей - возмущала эта бесцельная жестокость судьбы: зачем она послала болезнь несчастной девочке, прежде чем уморить ее голодом. - Наконец-то! Доктор! - сказала мать. Мимо окна промелькнула черная фигура. Отворилась дверь. Но вошел не доктор Вандергаген, а новый приходский священник, аббат Ранвье; он, по-видимому, не удивился, что попал в мертвый дом, дом без света, без огня, без хлеба. Ведь он уже побывал в трех соседних домах, переходил из семьи в семью, как Дансар со своими жандармами, и вербовал людей в лоно церкви. Перешагнув порог, он тотчас заговорил с пафосом фанатика. - Почему вы не были в воскресенье у обедни, дети мои? Вы себе же вредите, - ведь только церковь может вас спасти!.. Ну, обещайте мне, что придете в следующее воскресенье. Маэ посмотрел на него и, не сказав ни слова, опять стал ходить по комнате тяжелым своим шагом. Вместо него ответила жена: - К обедне ходить?.. А зачем? Господу богу наплевать на нас... Разве не верно? Чем ему не угодна моя дочка? Вот она, дрожит тут в лихорадке. Мало ему было нашей нищеты, мучений наших, - он послал ей болезнь, а я даже не могу напоить бедную свою девочку чем-нибудь горяченьким. И тогда священник, стоя в полумраке, произнес речь, в которой говорил о забастовке, об ужасных страданиях, вызванных ею, о великом озлоблении, порожденном голодом, - говорил с пылом миссионера, проповедующего дикарям ради вящей славы религии. Он уверял, что церковь стоит на стороне бедняков, что настанет день, когда благодаря ей восторжествует справедливость, ибо она призовет гнев божий на беззакония богачей. И этот день воссияет скоро, бог покарает богатых за то, что они заняли место бога; эти нечестивцы, приписывая себе~ его могущество, дошли до того, что правят миром без господа. Но если рабочие хотят добиться справедливого распределения благ земных, они должны немедленно вверить свою судьбу священникам, подобно тому как после смерти Иисуса Христа смиренные и малые мира сего сплотились вокруг апостолов. Какую силу получит папа римский, каким воинством будет располагать духовенство, если станет во главе бесчисленных масс трудящихся! За одну неделю мир будет избавлен от жестокосердных богачей, изгнаны будут недостойные повелители, наступит наконец истинное царство божие, каждый вознагражден будет по заслугам своим, труд станет законом и основой всеобщего счастья. Слушая эти слова, жена Маэ вспомнила речи Этьена, звучавшие здесь в осенние вечера, когда собиралось все семейство, - он тогда тоже возвещал скорое окончание всех бедствий. Но она никогда не доверяла людям в сутанах. - Хорошо вы говорите, господин кюре! - произнесла она. - Стало быть, вы не согласны с богатыми? Вот прежние наши священники сладко ели, обедали у директора, а нам грозили адом, ежели мы требовали себе хлеба. Аббат Ранвье продолжал свою речь. Он заговорил о плачевном недоразумении между церковью и народом. В туманных выражениях он нападал на городских священников, на епископов, на все высшее духовенство, развращенное наслаждениями, жаждущее господства, вступившее в сговор с буржуазными вольнодумцами и не видящее в безумном ослеплении своем, что именно буржуазия-то и отнимает у церкви власть над миром. Освобождение придет от сельских пастырей, все подымутся, дабы установить с помощью обездоленных царство Христово. И аббату Ранвье казалось, что он уже ведет за собою восставших. Он стоял, выпрямившись во весь рост, высокий, костлявый, чувствуя себя предводителем воинства, революционером во имя евангелия, и глаза его полны были такого огня, что как будто светились в полумраке. Пламенная проповедь увлекала его самого, но бедняки давно не понимали его мистических восторгов. - Зачем столько слов тратить? - проворчал вдруг Маэ. - Лучше бы вы для начала принесли нам хлеба. - Приходите в воскресенье к обедне, - воскликнул аббат, - Бог всего вам пошлет! И он ушел, - направился к Левакам, дабы просветить их своей проповедью. Он так высоко вознесся в своих мечтах о конечном, торжестве церкви, так презирал житейскую действительность, что бегал по всем рабочим поселкам с пустыми руками, проходя сквозь эту армию бойцов, умирающих от голода, без всякого подаяния, ибо сам был бедняком и смотрел на страдания как на средство к спасению души. Маэ все ходил по комнате; слышны были только его ровные, тяжелые шаги, сотрясавшие плитки пола. Потом как будто заскрипел ржавый железный блок, и старик дед сплюнул в холодный очаг. И снова все смолкло. Раздавались только мерные шаги отца. Альзира, в лихорадочном забытьи, начала тихонько бормотать, весело смеяться, воображая в бреду, что ей очень тепло, что она играет на солнышке в весенний день. - Ах, жизнь проклятая! - простонала мать, потрогав ей щеки. - Вот в жару теперь горит!.. Я больше не жду доктора. Не придет. Свинья! Верно, эти разбойники запретили ему ходить к нам. Так она бранила врача, которого содержала Компания. И все-таки с радостным возгласом бросилась к порогу, когда снова отворилась дверь. Но сразу же руки у нее опустились, и она застыла, мрачно глядя на вошедшего. - Добрый вечер, - вполголоса сказал Этьен, тщательно затворив за собой дверь. Он часто заходил теперь, когда на дворе было совсем темно. Супруги Маэ на второй же день узнали, где он скрывается, но хранили тайну: никто в поселке не знал, что с ним сталось. Вокруг его исчезновения складывалась легенда. В Этьена все еще верили; о нем рассказывали таинственные истории: вот скоро он опять появится с целой армией, с полными ящиками золота. По-прежнему благоговейно верили и ждали некоего чуда- осуществления мечты, внезапного пришествия обещанного им царства Справедливости. Одни говорили, что видели, как он проехал в коляске по дороге к Маршьену с какими-то тремя господами; другие утверждали, что он в Англии и задержится там еще дня на два. Однако постепенно начало пробуждаться недоверие; шутники уверяли, что он прячется где-во 8 подвале в обществе Мукетты и ему там тепло в ее объятиях. Эта связь, о которой все знали, вредила авторитету Зтьена. А теперь, когда он достиг наибольшей популярности, началось медленное охлаждение: у тех, кто от убежденности перешел к отчаянию, росло глухое недовольство, и число таких людей неизбежно должно было увеличиваться. - Погода собачья! - добавил Этьен. - А что у вас? Ничего нового? Все хуже да хуже?.. Мне говорили, будто Негрель уехал в Бельгию нанимать в Боринаже рабочих. Эх, дьявол! Если это правда, нам крышка. Его пробирала дрожь в этой нетопленой, холодной и темной комнате; глазам нужно было привыкнуть к сгущавшемуся сумраку, он не сразу различил в нем смутно видневшиеся фигуры обитателей дома. И он испытывал отвращение, чувство брезгливости - ведь он оторвался от своего класса, приобрел благодаря образованию более тонкие вкусы и полон был честолюбивых стремлений. Ах, какая тут нищета! И этот запах, и эти сбившиеся в кучу несчастные люди! Горло у него сжималось от мучительной жалости. Зрелище этой агонии потрясло его, он искал слов, чтобы дать им совет - покориться. И тут вдруг Маэ остановился перед ним и крикнул в ярости: - Рабочих из Боринажа? Да как они смеют, мерзавцы!.. Пусть только привезут из Боринажа углекопов да попробуют подвести их к клетям! Мы разрушим шахты. Этьен смущенно объяснил, что ничего нельзя поделать: бельгийские рабочие спустятся в шахты под защитой солдат, охраняющих копи. И Маэ, гневно сжимая кулаки, заявил, что его главным образом возмущают эти штыки, которые чувствуешь за своей спиной. Значит, углекопы не хозяева у себя дома? На них, значит, смотрят как на каторжников - хотят принудить их работать под дулами заряженных ружей? Он любил свою шахту, ему было очень горько, что он уже два месяца не спускается туда. И его приводила в бешенство мысль об оскорблении, которое хотят нанести ворейским углекопам, намереваясь привезти на Шахту иностранцев. Но вдруг он вспомнил, что самого-то его уволили, и сердце у него защемило. - Да чего это я сержусь? - промолвил он упавшим голосом. - Мне-то нечего делать в их лавочке. Вот вышвырнут еще из дома, выгонят из поселка, поди подыхай где-нибудь на дороге. - Оставь, пожалуйста! - сказал Этьен. - Если ты захочешь они завтра же примут тебя обратно. Таких умелых рабочих, как ты, не увольняют. Он умолк, услышав голосок Альзиры, - девочка внезапно засмеялась в бреду. До той минуты он различал лишь темную неподвижную фигуру старика Бессмертного, и веселый смех больного ребенка испугал его. Нет, это слишком!.. Дети стали умирать, это страшнее всего. Он наконец решился и дрожащим голосом произнес: - Ну вот... Больше нельзя тянуть. Нам крышка! Надо сдаться. Жена Маэ, до тех пор стоявшая неподвижно и не произносившая ни слова, вдруг вспыхнула от негодования, грубо выругалась, как мужчина, и крикнула Этьену, называя его на "ты": - И это ты говоришь?.. Ты говоришь? Эх ты, сукин сын! Он попытался было объяснить, оправдаться, но она оборвала его: - Молчи лучше, сукин ты сын! А то я, хоть и женщина, набью тебе морду!.. Это что ж выходит? Мы два месяца голодаем, чуть не подохли, я распродала весь наш скарб, дети мои малые заболели, и все это, значит, зря? Опять все будет по-старому? Значит, нет справедливости? Ох, как подумаю, кровь во мне так и кипит, душит меня! Нет! Нет! Лучше я все сожгу, поубиваю всех, а сдаться я не согласна. И грозным жестом, указывая в темноте на черную фигуру мужа, она воскликнула: - Вот слушай, если муж мой вернется на работу в шахту, я выйду на дорогу, дождусь его и прямо в лицо ему плюну, подлецом назову! Этьен не видел ее, но чувствовал ее жаркое дыхание, вырывавшееся словно из пасти яростно лаявшей собаки; и он попятился, пораженный этой лютой злобой, которая была делом его рук. Как она изменилась! Не узнать ее! Раньше была такая рассудительная, упрекала его за горячность, говорила, что никому нельзя желать смерти, а теперь ничего не хочет слушать, кричит, что всех поубивает. - Теперь не он, а она говорит о политике, хочет одним ударом смести, буржуазию, требует республики и гильотины, чтобы избавить землю от богачей, от этих грабителей, разжиревших на трудах голодных бедняков. - Да, да, я им рожи раскровеню, с живых шкуру сдеру... Хватит! Довольно терпели! Может, наш черед теперь пришел. Ты сам так говорил... Ведь подумать только! И отцы, и деды, и прадеды, и все, кто еще раньше их жил, - все маялись так же, как мы маемся. Нет, просто с ума сойдешь и за нож схватишься... В прошлый раз мы мало сделали. Нам бы надо все Монсу с землей сровнять, камня на камне не оставить. Что, или неправда? Об одном я только жалею, зачем не дала нашему деду удушить ту девку из Пиолены. Ведь они-то допускают, чтобы моих детей уморили голодом. Во мраке слова ее звучали, как удары топора. Замкнутый горизонт так и не раскрылся, неосуществимая мечта обратилась в яд, отравлявший мозг в этой голове, помутившейся от горя. Этьен пошел на попятный. - Да вы меня не поняли, - забормотал он, как только ему удалось вставить слово. - Надо как-то договориться с хозяевами. Наверно, удастся. Я знаю, что шахты сильно пострадали, и, конечно, Компания пойдет на соглашение. - Нет! Никаких соглашений! - закричала жена Маэ. И тут как раз вернулись домой Ленора и Анри. Они пришли с пустыми руками. Какой-то господин дал им два су, но Ленора, постоянно обижавшая братишку, дернула его, и два су упали в снег. Жанлен стал искать денежку вместе с ними, да так и не нашел. - А где Жанлен? - Убежал, мама. Сказал, что у него дела. Этьен слушал с болью в сердце. Когда-то мать грозила своим малышам, что убьет их, если они протянут руку за подаянием. А нынче сама посылает их побираться и говорит, что все углекопы Компании Монсу - все десять тысяч человек возьмут, как немощные бедняки, нищенскую суму, клюку и пойдут по дорогам во все концы несчастного их края просить милостыню. Еще тоскливее стало в этом мраке. Дети вернулись голодные и просили есть, удивлялись, почему им ничего не дают, хныча, бродили по комнате и в конце концов отдавили ноги умирающей сестре; девочка тихонько застонала. Мать вне себя схватила их наугад в темноте и надавала затрещин. Дети заплакали громче, с криком просили хлеба, тогда мать бросилась на пол и, заливаясь слезами, сжала в объятиях плачущих малышей и больную калеку; она долго плакала и, вся обмякнув в эту минуту нервной разрядки, двадцать раз повторяла одну и ту же фразу, призывая смерть: - Господи, смилуйся, прибери ты нас всех! Господи, смилуйся, прибери нас, положи всему конец! Дед застыл в темном углу недвижно, словно старое кривое дерево, привычное к дождю и к ветру; отец все ходил от печки к буфету, не поворачивая головы. Но вот отворилась дверь, - на этот раз пришел доктор Вандергаген. - Ах, черт! - воскликнул он. - Хоть бы свечку зажгли, глаза от нее не испортятся... Ну-ка, поживее! Мне некогда. Он, по своему обыкновению, ворчал, так как работа совсем измотала его. К счастью, у него были с собой спички. Отцу пришлось сжечь пять-шесть спичек, чиркая их одну за другой и держа высоко, чтобы доктор мог осмотреть больную. Развернули одеяло. Альзира вся дрожала; трепещущий слабый огонек горевшей спички освещал ее тельце, худенькое, как у птенца, умирающего на снегу, такое хилое, что казалось, оно все состоит только из горба. И все же девочка улыбалась непостижимой улыбкой умирающих и, глядя в одну точку широко раскрытыми глазами, крепко прижимала ко впалой груди жалкие костлявые ручонки. Мать, задыхаясь от слез, вопрошала бога, хорошо ли он поступает, призвав к себе раньше матери единственную ее помощницу в доме, такую умницу, такую ласковую девочку. И тут доктор рассердился: - Эх! Она отходит!.. От голода умерла несчастная девчонка! И она не единственная. Сейчас только другую осматривал, - около вас тут... Вот все вы так... Зовете меня, а я ничего сделать не могу. Хлеба надо, мяса... Вот чем лечить вас надо. Спичка догорела и обожгла Маэ пальцы, он выронил ее, и опять густой мрак окутал маленький, еще теплый трупик. Доктор побежал дальше. Этьен молча слушал, как в темной комнате рыдает мать и без конца твердит мрачное свое заклятие, призывая смерть: - Господи, да прибери ты меня, прибери, Господи, и мужа моего прибери, пошли нам всем смерть!.. Смилуйся, положи конец мучениям нашим! III  В это воскресенье Суварин сидел один в зале "Выгоды", на обычном своем месте, прислонившись головой к стене. Теперь углекопы нигде не могли раздобыть хоть два су на кружку пива, никогда еще в питейных заведениях не бывало так мало посетителей. Жена Раснера застыла за конторкой в сердитом молчании, а сам Раснер, стоя перед чугунным камином, казалось, задумчиво следил за рыжеватыми струйками дыма, поднимавшегося от горящих кусков каменного угля. Напряженную тишину, царившую в этой жарко натопленной комнате, внезапно нарушил стук - три коротких, сухих удара: кто-то постучался в окно. Суварин повернул голову, потом поднялся, услышав знакомый стук, которым Этьен не раз вызывал его, когда видел в окно, что машинист сидит в одиночестве за столом, покуривая папиросу. Но Суварин еще не успел подойти к порогу, как Раснер, узнав Этьена, стоявшего у окна в полосе света, отворил дверь и сказал: - Неужели боишься, что я предам тебя? Заходи. Здесь-то вам удобнее будет поговорить, чем на дороге. Этьен вошел. Жена Раснера любезно предложила ему кружку пива, он отказался жестом. Кабатчик добавил: - Я давно догадался, где ты прячешься. Будь я доносчиком, как твои приятели говорят про меня, мне бы ничего не стоило уже неделю тому назад натравить на тебя жандармов. - Зачем ты оправдываешься? - ответил Этьен. - Я и так хорошо знаю, что ты никогда таким подлым ремеслом не занимался... Можно не сходиться во взглядах, а все-таки уважать друг друга. Снова наступило молчание. Суварин вернулся на свое место и, откинувшись на спинку стула, рассеянным взглядом следил за колечками дыма от папиросы; но пальцами правой руки он в каком-то лихорадочном беспокойстве проводил по своим коленям, словно удивляясь, что их не согревает теплая шерстка его любимицы, крольчихи Польши, которая куда-то пропала в тот вечер; он испытывал безотчетное недовольство, ему чего-то недоставало, хотя он и не мог бы сказать, чего именно ему не хватает. Этьен, сидевший по другую сторону стола, сказал наконец: - Завтра на Ворейской шахте работа возобновляется. Негрель привез бельгийцев. - Да. Выгрузились из вагонов, когда стемнело, - пробормотал Раснер, стоя поодаль. - Как бы не началась резня! - И, повысив голос, добавил: - Нет, не бойся, я спорить с тобой не стану. А только вот что скажу: плохо дело кончится, если вы не перестанете упрямиться... Чего там... Ведь у вас не вышло, точно так же как и в Интернационале вашем не клеится. Я вот ездил в Лилль по делам и позавчера встретил там Плюшара. Кажется, разладилась машина. И он сообщил подробности. Товарищество завоевало симпатию рабочих всего мира, развив такую энергичную пропаганду, что буржуазия и до сих пор трепещет, но теперь организацию с каждым днем все больше подтачивают внутренние раздоры и борьба честолюбцев. С тех пор как там взяли верх анархисты, изгнав эволюционистов, основателей Товарищества, все трещит; первоначальные цели: изменение положения рабочего класса - все это потонуло в распрях между сектами; отряд ученых людей распадается из-за их ненависти к дисциплине. И можно предвидеть неизбежную неудачу той мобилизации масс, которая одно время была столь грозной: казалось, они могли одним ударом разрушить старое, прогнившее общество. - Плюшар просто заболел из-за этого, - продолжал Раснер. - Да еще с голоса совсем спал. А все-таки говорит, ораторствует. Хочет ехать в Париж, там будет выступать... И вот он-то мне трижды повторил, что наша забастовка провалилась. Этьен слушал понурившись, ни разу не прервав Раснера. Накануне он беседовал с товарищами и чувствовал, как повеяло на него ветром, враждебности и подозрения; эти первые признаки утраты популярности были, как водится, - предвестниками поражения. Сейчас он угрюмо молчал, не желая признаться при Раснере в своей тоске, - ведь кабатчик предсказал, что придет день, когда толпа освищет и его, Этьена, вымещая на нем свое разочарование. - Да, забастовка провалилась, - сказал он, - я это знаю не хуже Плюшара. Но ведь мы это предвидели. Мы пошли на нее скрепя сердце и не рассчитывали сразу же покончить с Компанией. Только вот хмель в голову ударяет, рождаются большие надежды, а когда дело принимает дурной оборот, все позабывают, что этого и следовало ожидать, - люди начинают плакаться, ссориться, словно катастрофа нежданно-негаданно с неба свалилась. - Так что ж ты? - спросил Раснер. - Если ты считаешь, что партия проиграна, почему не стараешься образумить товарищей? Этьен пристально посмотрел на него. - Ну ладно, хватит... У тебя свои взгляды, у меня свои. Я зашел сюда, чтобы показать, что я все-таки тебя уважаю, но я по-прежнему думаю, что, если мы с голоду подохнем, наши скелеты больше послужат делу народа, чем вся твоя политика благоразумия. Ах, если бы кто-нибудь из этих мерзавцев солдат всадил мне пулю в сердце! Хорошо бы кончить так! У него слезы навернулись на глаза при этом возгласе, который был криком души, выдавшим тайное желание побежденного найти в смерти прибежище, навеки избавиться от своих терзаний. - Прекрасные слова! - заявила жена Раснера и бросила на мужа взгляд, полный презрения к нему и гордости за свои радикальные убеждения. Устремив куда-то вдаль затуманенный взор, Суварин перебирал по коленям руками и, казалось, совсем не слышал разговора. В его белом девичьем лице с тонкими чертами появилось что-то дикое, отражавшее его сокровенные мечтания, уголки губ приподнялись, обнажая мелкие, острые зубы. Перед глазами его вставали кровавые видения. И вот, уловив в разговоре какое-то замечание Раснера по поводу Интернационала, он стал думать вслух: - Все они там трусы. Был только один человек, который мог бы превратить их организацию в грозное орудие разрушения. Но для этого нужно хотеть, а никто не хочет, вот почему революция опять провалится. Он продолжал говорить, брезгливо жалуясь на глупость человеческую, а слушатели молча смотрели на него, смущенные этими отрывочными признаниями лунатика, блуждавшего где-то в потемках. В России ничего не получается, возмущался он. От тех известий, которые до него дошли, можно в отчаяние прийти. Прежние его товарищи все превратились в политиканов, в пресловутых нигилистов, перед которыми трепещет Европа; все эти сыновья попов, мещан, купцов не могут подняться выше национальных целей - то есть освобождения своего народа; и если бы им удалось убить деспота, они, наверно, вообразили бы себя спасителями всего мира; а когда он, Суварин, говорил им, что надо скосить старое общество под корень, как созревшую ниву, даже как только он произносил слово "республика", - а ведь это просто детское требование, - он чувствовал, что его не понимают, что он тревожит этих людей, становится для них чужим. А теперь вот он совсем оторвался от них, вошел в число неудачливых вождей революционного космополитизма. Однако его сердце патриота все еще не могло забыть родину, и он с горькой скорбью повторял любимое свое слово: - Глупости! Никогда они не выберутся из болота из-за своих глупостей! И, еще более понизив голос, он с горечью заговорил о том, как мечтал когда-то о братстве всех людей. Ведь он отказался от своего звания и богатства в надежде, что на его глазах будет создано новое общество, основанное на всеобщем труде. Уже давно он жил в поселке, раздавал ребятишкам мелочь, бренчавшую в его карманах, выказывал углекопам поистине братское чувство, с улыбкой сносил их недоверие. Он привлекал их симпатии своим спокойным видом умелого и неговорливого рабочего, и все-таки тесного сближения не произошло: для рабочих оставался чужаком этот пришелец, который презирал все узы, соединявшие людей, и, желая сохранить свое мужество, отказывался от всех радостей жизни. В этот день его особенно возмущал злободневный факт, о котором он прочел утром в газетах, поднявших шум вокруг сенсационного события. Глаза у Суварина стали ясными и жесткими, в голосе зазвучал металл, и он сказал, пристально глядя на Этьена и обращаясь непосредственно к нему: - Ты можешь это понять, а? Рабочие-шапочники в Марселе выиграли в лотерее крупный куш - сто тысяч франков; тотчас же они купили себе ренту и заявили, что теперь будут жить-поживать и ничего делать не станут! Каково? Все вы такие, французские рабочие. Все мечтаете найти клад и, забившись в угол, проедать его в одиночку, ни с кем не делясь и наслаждаясь бездельем. Эгоисты и лодыри! Кричите, обличая богатых, а если фортуна пошлет вам самим богатство, у вас духу не хватит отдать его беднякам... Никогда вы не будете достойны счастья, пока не перестанете гнаться за собственностью и пока ваша ненависть к буржуазии будет вызываться только бешеным желанием самим сделаться буржуа. Раснер захохотал, считая нелепой мысль, что двое марсельских рабочих, которым достался крупный выигрыш, должны были кому-то его отдать. Но Суварин побледнел как полотно, его исказившееся лицо стало страшным, и он крикнул в порыве гнева, неистового гнева, свойственного фанатикам, готовым во имя своей веры истребить целые народы: - Всех вас сметут, опрокинут, выбросят на свалку. Родится тот, кто уничтожит вашу породу трусов и прожигателей жизни. Постойте, вот поглядите на мои руки. Если б я только мог, то схватил бы я руками землю, стиснул и так бы ее встряхнул, чтоб она рассыпалась и вас бы всех придавило под обломками! - Прекрасно сказано! - повторила с вежливым и убежденным видом жена Раснера. Опять настало молчание. Потом Этьен заговорил о рабочих, привезенных из Боринажа. Он спросил Суварина, какие меры приняты на Ворейской шахте. Но машинист опять впал в задумчивость и едва отвечал ему; знал он только то, что солдатам, охраняющим шахту, собирались раздать патроны; он все больше нервничал, беспокойно проводил пальцами по своим коленям и в конце концов догадался, что ему недостает его любимицы, ручной крольчихи, - прикосновение к ее нежному, пушистому меху как-то успокаивало его. - Где же Польша? - спросил он. Кабатчик, замявшись, переглянулся с женой и решился наконец сказать: - Польша? Она разогревается. После потехи Жанлена над крольчихой, которая, наверно, была тогда ранена, она приносила мертвых крольчат, и чтобы зря не кормить ее, хозяева как раз в этот день зарезали ее и зажарили с картофелем. - Ну да, ты нынче за ужином съел кусочек... Забыл? Ел и пальчики облизывал. Суварин сперва не понял; потом вдруг побледнел, подбородок у него задергался от тошноты, а глаза, несмотря на стоическую твердость его характера, наполнились слезами. Но никто не заметил его волнения, - в эту минуту дверь распахнулась и вошел Шаваль, подталкивая впереди себя Катрин. Обойдя все кабаки в Монсу, пьяный от выпитого там пива и от бахвальства, он вздумал заглянуть в заведение Раснера, показать бывшим приятелям, что он их не боится. Он вошел, ворча на любовницу: - Ступай ты к чертовой матери! Раз я сказал, значит, выпьешь кружку пива у Раснера. А кто на меня посмотрит косо, тому я в рожу дам. Увидев Этьена, Катрин побледнела. А Шаваль, заметив его, злобно ухмыльнулся. - Хозяйка, две кружки! Празднуем нынче конец забастовки. Завтра выходим на работу. Жена Раснера, - не сказав ни слова, налила две кружки, - хозяйке пивной не полагается ссориться с посетителями. Остальные молча смотрели на них. - Знаю я, знаю: кое-кто меня доносчиком называет, - не унимался Шаваль. - Пусть-ка они меня в лицо так назовут. Вот тогда мы поговорим. Пора! Никто не отозвался. Мужчины отворачивались, рассеянным взглядом окидывали стены. - Есть которые лодыри, а другие не лодыри, - продолжал Шаваль, повышая голос. - Мне скрывать нечего. Я из паршивой лавочки Денелена ушел, а завтра на Верейской шахте спущусь на работу, с бельгийцами. Двенадцать бельгийцев под мое начало поставили, дирекция меня уважает. А если кому такое дело не нравится, пускай скажет, мы потолкуем. Его вызывающие слова по-прежнему встречены были презрительным молчанием. Тогда он обрушился на Катрин: - Почему не пьешь, чертова кукла? Пей, говорят тебе! Давай чокнемся да выпьем за то, чтобы сдохли лентяи, которые работать отказываются. Катрин чокнулась с ним, но рука у нее дрожала, еле слышно звякнули друг о друга стеклянные кружки. Шаваль вытащил из кармана пригоршню серебра и, высыпав его на стойку, с пьяной назойливостью бормотал, что эти денежки он в поте лица заработал, а вот пускай лодыри, бездельники покажут хоть десять су. Молчание бывших товарищей раздражало его, и он перешел к прямым оскорблениям: - Так вот оно как? По ночам кроты из нор выползают. Видно, жандармы спят, раз такие бандиты разгуливают. Этьен поднялся и очень спокойным, твердым тоном сказал: - Слушай, ты мне надоел... Да, ты доносчик, от твоих денег воняет новым предательством. Ты продажная шкура, мне и дотронуться до тебя противно. Но все равно, давай посчитаемся. Кто кого на тот свет отправит. Давно пора. Шаваль сжал кулаки: - Наконец-то! Не легко тебя расшевелить, трус паршивый!.. Давай. Согласен. Один на один. Я тебе отплачу за все пакости, какие вы мне сделали. Сложив умоляюще руки, Катрин встала было между ними, но им даже не пришлось ее отталкивать, она сама попятилась, чувствуя, что эта схватка неизбежна, и медленно, шаг за шагом, отступила. Прислонившись к стене, она стояла широко открыв глаза, молча глядя на двух соперников, готовых убить друг друга из-за нее, и вся замирала от страха; она до того была скована ужасом, что даже дрожь больше не сотрясала ее. Жена Раснера без долгих разговоров убрала со стойки пивные кружки, опасаясь, как бы их в драке не разбили. Затем она уселась на мягкую скамейку, не проявляя неуместного любопытства. Но ведь нельзя было допустить, чтобы бывшие товарищи убили друг друга. Раснер все порывался вмешаться. Тогда Суварин взял его за руки и, подведя к столу, сказал: - Это тебя не касается... Один из них лишний на земле. Кто сильнее - выживет. Шаваль, не дожидаясь нападения, бил в пустоте крепко сжатыми кулаками. Ростом он был выше Этьена, весь какой-то расхлябанный, и сейчас все метил попасть в лицо противнику, норовил ударить его со всего размаху то одной, то другой рукой, словно орудовал двумя саблями. Все время он выкрикивал угрозы и оскорбления, позируя для публики и взвинчивая себя этими выкриками: - Ах ты кот проклятый! Я тебе нос оторву! Оторву, и пойдет твой нос на затычку! Раскровеню тебе твою смазливую рожу, разобью в лепешку. Прежде шлюхи любовались, а теперь только на корм свиньям она пригодится. Вот тогда посмотрим, как за тобой потаскушки будут бегать. Стиснув зубы, Этьен дрался молча. Маленький, подобранный, он соблюдал правила: прикрыв кулаками лицо и грудь, подстерегал мгновение и, как развернувшаяся пружина, наносил сильные прямые удары. Вначале противники не причиняли друг другу большого вреда. Один кричал и "делал мельницу", другой хладнокровно выжидал. Драка затягивалась. Стукнул опрокинутый стул; под грубыми башмаками хрустел песок, которым посыпан был каменный пол. Противники запыхались, дышали хрипло, с натугой, лица у обоих побагровели, словно внутри у них горели раскаленные угли и пламя жаровни сверкало в блестящих запавших глазах. - На, получай! - завопил Шаваль. - Переломаю тебе все кости. И в самом деле, взмахнув длинной рукой, словно цепом, он обрушил кулак на плечо Этьена. Тот едва не застонал от боли, но сдержался; слышно было, как глухо шмякнул кулак, ушибив ему мышцы. Этьен ответил прямым сокрушительным ударом в грудь и сбил бы Шаваля с ног, если б тот не отскочил в сторону, так как, увертываясь, прыгал все время, словно коза. Все же его задело по левому боку так сильно, что он зашатался, не мог перевести дыхание, от боли у него вдруг обмякли руки. Тогда его охватило бешенство, он ринулся на Этьена, как зверь, и попытался ударить его ногой в живот. - А я тебя в брюхо! - бормотал он сдавленным голосом. - Выпущу кишки и на солнышке развешу, Этьен увернулся. Но такое нарушение правил честной драки возмутило его, и он крикнул: - Молчи, скотина! Черт бы тебя побрал! Не смей лягаться, а то возьму стул и оглушу тебя. Поединок стал ожесточенным. Раснер, в негодовании, снова попытался вмещаться, но жена суровым взглядом удержала, его: разве два посетителя не имеют право свести счеты в их заведении? Тогда Раснер встал перед камином, боясь, что противники свалятся прямо в огонь. Суварин с обычным своим спокойным видом свернул папиросу, но так и не закурил ее. Катрин неподвижно стояла у стены, только поднесла бессознательно руки к поясу и судорожными движениями дергала складки платья. Она изо всех сил сдерживалась, чтобы не закричать, не убить одного из противников, выдав своим возгласом, кто ей дороже; впрочем, в эту минуту она в смятении своем даже не знала, кого хотела бы спасти. Вскоре Шаваль выдохся и, обливаясь потом, бил наугад. Этьен даже и в ярости не забывал прикрываться, отбивал почти все выпады; некоторые удары слегка задели его. У него было надорвано ухо, содран лоскуток кожи на шее, и ссадина эта вызва