а Горелая, попятившись. Но, отступив немного, все опять двинулись вперед в героическом презрении к смерти. Женщины бросились первыми, жена Маэ и жена Левака вопили в исступлении: - Убить нас хотите! Убейте! Мы свои права защищаем! Левак, рискуя пораниться, ухватил руками сразу три штыка и, стараясь вытащить из гнезда, тянул их, дергал и с неистовой силой, удесятеренной бешеным гневом, даже согнул их. Бутлу, уже сожалевший, что пришел сюда вслед за товарищем, стоял в стороне и преспокойно смотрел на старания Левака. - Ну, что же вы? Убивайте! - твердил Маэ. - Покажите, какие вы молодцы! Убивайте! Он распахнул куртку, разорвал рубашку, подставляя свою волосатую грудь, как будто татуированную частичками угля, въевшимися в тело. Он сам лез на штыки, н эта дерзкая отвага была такой грозной, что солдаты пятились от него. Один из передних колол его в грудь, и Маэ напирал как безумный, будто хотел, чтоб острие вонзилось глубже и хрустнули в груди ребра. - Что, трусы, не хватает духу?.. За нами стоят десять тысяч. Убьете нас, а потом придется перебить еще десять тысяч. Положение солдат становилось критическим, - они получили строгий приказ прибегнуть к оружию лишь в крайнем случае. Но ведь эти сумасшедшие идут напролом и сами напорятся на штыки. Как их отгонишь! А скоро и отступать будет некуда: вот-вот притиснут к стене. Толпа надвигалась неотвратимо, как морской прилив. Однако отряд, то есть горсточка вооруженных людей, преграждавших ей путь, держался стойко, хладнокровно выполняя короткие приказы капитана. Офицер, у которого от волнения блестели глаза и нервно подергивались губы, больше всего боялся, как бы солдаты не рассвирепели от оскорблений, которыми их осыпали. Один сержант, долговязый худой юнец с жиденькими закрученными усиками, как-то беспокойно щурился и моргал глазами. У стоявшего близ него ветерана с нашивками лицо, выдубленное за двадцать кампании, вдруг побледнело, когда Левак, словно соломинку, согнул его штык; третий, - вероятно, новобранец, в котором еще чувствовался деревенский парень, побагровел, услыша, как его ругают сволочью и мерзавцем. А злобные нападки не прекращались: на солдат замахивались кулаками, выкрикивали грубейшие слова, на них сыпались угрозы и обвинения, оскорбительные, как пощечина. Только силой приказа, силой военной дисциплины можно было сдерживать солдат, заставить стоять вот с этими каменными лицами, застыв в угрюмом безмолвии. Столкновение казалось неизбежным; вдруг из двери, отворившейся позади отряда, вышел штейгер Ришом, седовласый старик, похожий на благодушного жандарма, и, весь дрожа от волнения, громко крикнул: - Ах, черт! Ах, черт! Да что же это за глупости такие! Нельзя же такие глупости допускать! И он бросился в еще остававшийся промежуток между штыками солдат и толпой углекопов. - Друзья, послушайте меня! Вы ведь меня знаете, я старый рабочий, я был и остался вашим товарищем. Ну так вот, бросьте это мерзкое дело! Даю вам слово: если с вами поступят несправедливо, я сам выложу господам начальникам всю правду в глаза... Но сейчас довольно... Зачем орать всякие нехорошие слова, обижать славных ребят. Или вы добиваетесь, чтобы вам распороли штыками животы? Его выслушали и заколебались. К несчастью, вверху опять появилось в окне ехидное лицо Негреля. Несомненно, он побоялся, как бы его не упрекнули, что он, не желая рисковать своей особой, послал вместо себя штейгера. Он попытался выступить с речью, но его голос заглушили таким ужасным ревом, что ему пришлось отступить, и, пожав плечами, он опять отошел от окна. С этой минуты никто не слушал и Ришома; как старик ни уговаривал, ни умолял рабочих от своего собственного имени, сколько ни убеждал, что все должно идти по-хорошему, по-товарищески, его отталкивали, ему не доверяли. Но он заупрямился и остался среди них. - Нет, черт бы вас драл, не уйду! Пусть лучше мне голову пробьют вместе с вами, а я не могу вас бросить, раз вы совсем одурели. Он умолял Этьена помочь ему образумить товарищей, но тот только махнул рукой, признаваясь в своей беспомощности. Теперь поздно! Собралось больше пятисот человек, - самые неистовые, сбежавшиеся для того, чтобы выгнать бельгийцев, привезенных на шахту. В стороне стояли любопытные, и среди них были шутники, которых забавляла предстоящая стычка. В одной кучке, стоявшей поодаль, находились Захарий и Филомена, - оба смотрели на происходившие события, как на занятное представление, и были так спокойны, что привели с собою своих детей, Ахилла и Дезире. Из Рекильяра примчалась новая толпа, в которой были Муке и Мукетта, - первый тотчас же присоединился к своему приятелю Захарию и хлопнул его по плечу, а Мукетта, разгоряченная, негодующая, ринулась вперед, в первые ряды бунтовщиков. Капитан поминутно оборачивался, смотрел на дорогу. Затребованное из Монсу подкрепление все не прибывало, а в его отряде было только шестьдесят человек, - дольше он держаться не мог. Наконец ему пришло в голову припугнуть толпу, и он скомандовал солдатам зарядить ружья. Приказ был выполнен, солдаты защелкали затворами, зарядили ружья на глазах у толпы. Но ее возбуждение все возрастало, все громче раздавались задорные выкрики и насмешки. - Гляди-ка! Бездельники-то уходят, на стрельбище пойдут! - с язвительным смехом кричали женщины - Горелая, жена Левака и другие. Жена Маэ, у которой грудь прикрыта была маленьким тельцем проснувшейся Эстеллы, подошла к солдатам так близко, что сержант спросил, что ей нужно, зачем она "притащила бедную девчонку"? - Тебе какое дело? - ответила мать. - Стреляй в нее, коли посмеешь. Мужчины пренебрежительно покачивали головами. Никто не верил, чтобы в народ стали стрелять. - У них патроны холостые! - заявил Левак. - Да мы кто такие? Неприятели, что ли? - крикнул Маэ. - Ведь мы французы. Разве в своих стреляют, черт бы вас драл! А другие хвалились, что они воевали в Крымскую кампанию и пуль не боятся. И все по-прежнему лезли прямо на ружья. Раздайся в эту минуту залп, скосило бы десятки людей. В первом ряду бесновалась Мукетта, задыхаясь от негодования при мысли, что солдаты хотят "дырявить пулями женщин". Она поносила их последними словами, не находила достаточно мерзкой брани, чтобы их уязвить, и вдруг, прибегнув к самому унизительному, смертельному оскорблению, заголилась и показала солдатам свой зад. Подхватив обеими руками юбки, она, наклоняясь, выпячивала ягодицы, чтобы их огромные выпуклости казались еще шире. - Нате вам! И то еще слишком много чести для таких сволочей! Она нагибалась, подпрыгивала, поворачивалась в разные стороны, чтобы каждому досталась доля унижения, и при каждом повороте приговаривала: - Вот офицеру! Вот сержанту! Вот солдатам! Грянул громовой хохот. Бебер и Лидия корчились от смеха: даже Этьен, застывший в мрачном ожидании, захлопал в ладоши, рукоплеща этой оскорбительной наготе. Теперь и ожесточенные и шутники дружно освистывали солдат, словно увидели, как их облили нечистотами; молчала лишь Катрин, стоявшая в стороне на старых бревнах; но и у нее кипела кровь и рвались из груди слова ненависти, загоревшейся в душе. Вдруг произошла свалка. Желая успокоить раздраженных солдат, капитан решили взять пленных. Мукетта увернулась, - одним прыжком перелетела к своим и, юркнув, исчезла в толпе. Из самых ярых бунтовщиков солдаты выхватили Левака и еще двоих, отвели в помещение штейгеров и взяли троих арестованных под стражу. Негрель и Дансар кричали из окна капитану, звали его к себе в приемочную, предлагая запереться вместе с ними. Он отказался, понимая, что в дверях нет крепких запоров, здание сразу же будет взято приступом, а его разоружат - участь, позорная для офицера. В отряде поднимался злобный ропот: нельзя же отступать перед какой-то голытьбой в деревянных башмаках. Шестьдесят солдат с заряженными ружьями- по-прежнему стояли устрашающим заслоном. Толпа сперва отпрянула. Шум сменился глубоким молчанием: забастовщиков ошеломил нежданный арест их товарищей. Потом понеслись истошные вопли, люди требовали выпустить пленников, немедленно возвратить им свободу. Кто-то крикнул, что арестованных наверняка убьют. И тут, не сговариваясь, подхваченные единодушным порывом, одинаковой у всех жаждой возмездия, все побежали к сложенным поблизости штабелям кирпича - того самого кирпича, который выделывали из мергелевой глины, изобилующей в этих краях, и тут же на месте обжигали. Теперь эти кирпичи послужили забастовщикам. Вскоре у каждого лежала в ногах груда метательных снарядов. И началось сражение. Первой заняла позицию Горелая. Она разбивала кирпичи пополам на своей костлявой коленке и кидала обе половинки правой и левой рукой. Жена Левака так широко размахивалась, что едва не вывихнула себе плечо; она была такая толстая, рыхлая, что не могла швырнуть далеко и попасть в солдат, поэтому она вылезла вперед, несмотря на мольбы Бутлу, который все тянул ее назад, надеясь увести домой, раз Левака забрали. Все пришли в возбуждение битвы; Мукетта разозлилась на то, что до крови ободрала себе руки и толстую свою коленку, ломая на ней кирпичи, и предпочла бросать их целиком, не разбивая. Даже дети вступили в бой; Бебер показал Лидии, как надо правильно бросать камень, напрягая руку не выше, а ниже локтя. Теперь сыпался каменный град - градины были огромной величины и падали с глухим стуком. И вдруг среди разъяренных женщин появилась Катрин - она тоже потрясала в воздухе кулаками, сжимая в каждом по половинке кирпича, и, размахнувшись, изо всей силы швырнула их своими худенькими руками. Она не могла бы объяснить, почему она это делает, но она задыхалась, умирала от желания бить, уничтожать людей. Будь проклята эта страшная жизнь! Всему конец! Так поскорее бы! Хватит, довольно! Любовник избил и выгнал, мерзни всю ночь как бездомная собака, меси грязь на дорогах, не смей попросить у отца корку хлеба, потому что его самого мучает голод. Да и никогда лучше не будет, наоборот, - с тех пор как она себя помнит, все идет хуже и хуже. И Катрин разбивала кирпичи и бросала их с одной только мыслью - всех, всех уничтожить; в глазах у нее потемнело, она даже не видела, кому сворачивает челюсти. Этьену, все еще стоявшему перед солдатами, чуть не пробили голову, - ухо у него вспухло; он обернулся и вздрогнул, поняв, что кирпич бросила рука обезумевшей Катрин; и, рискуя, что его убьют, он все не уходил, смотрел на нее. Впрочем, и многие, забывшись, стояли, опустив руки, и смотрели на захватывающую картину сражения. Муке вел счет ударам, как будто тут шла игра в кегли: "О-го, вот ловко щелкнул! А этому не повезло, - промазал!" Он посмеивался, подталкивал локтем Захария, а тот ссорился с Филоменой, давал затрещины Ахиллу и Дезире, которые хныкали и просились, чтобы отец посадил их на плечи, - им тоже хотелось посмотреть. Подальше, вдоль дороги толпились другие зрители. А наверху, у въезда в поселок, появился старик Бессмертный; он кое-как дотащился, опираясь на валку, и теперь стоял неподвижно, вырисовываясь на фоне желтоватого, какого-то ржавого неба. Лишь только полетели кирпичи, штейгер Ришом снова встал между отрядом солдат и углекопами. Он умолял одних, заклинал других, совсем не думая о грозившей ему опасности, и впал в такое отчаяние, что крупные слезы покатились у него из глаз. В диком шуме, стоявшем вокруг, никто не мог различить его слов, лишь видно было, как дрожат пышные седые усы старика. Град обломков падал все гуще, - вслед за женщинами принялись швырять кирпичи и мужчины. Жена Маэ заметила, что муж стоит позади других, в руках у него ничего нет и смотрит он мрачным взглядом. - Что с тобой, а? - крикнула она. - Неужто струсил? Неужто допустишь, чтобы твоих товарищей посадили в тюрьму?.. Эх, если бы не ребенок на руках, ты бы увидел!.. Эстелла, с визгом цеплявшаяся за шею матери, мешала ей присоединиться к Горелой и другим женщинам. А муж словно и не слышал ее упреков; тогда она ногой пододвинула к нему кирпичи. - Ты что? Почему кирпичей не бросаешь? Или хочешь, чтобы я при всех плюнула тебе в лицо? Может, тогда духу наберешься! Маэ, побагровев, принялся разбивать кирпичи и бросать обломки. Жена, стоя за ним, подхлестывала его, оглушала своими выкриками, натравливала: "Бей их! Бей!" - и судорожно прижимала к груди Эстеллу, словно хотела задушить ее. Маэ шаг за шагом подвигался вперед, все ближе к ружьям, взятым наизготовку. За тучей осколков не видно было отряда солдат. К счастью для них, кирпичи ударялись слишком высоко, оставляя царапины на стене. Что делать? У капитана мелькнула мысль уйти. Отступить, показать спину? На его бледном лице вспыхнула краска стыда. Впрочем, это даже было и невозможно: стоит им двинуться, их растерзают. Брошенный кем-то осколок кирпича сломал козырек его кепи и сорвал лоскуток кожи со лба, - из ссадины потекли капли крови. Многих солдат ранило, и капитан чувствовал, что они вне себя, ибо инстинкт самозащиты заговорил в них с такой силой, что они могут внезапно выйти из повиновения. Сержант громко выругался от боли: ему чуть не вывихнули плечо, - кирпич ударился о него с глухим стуком, как валек о мокрое белье. Новобранца задели два раза: разбили ему большой палец на руке и так сильно ушибли правую коленку, что боль жгла его огнем; рекрут возмущался: долго ли еще терпеть такое нахальство? Один камень рикошетом попал ветерану в пах; лицо старого служаки сразу позеленело, ружье задрожало в тощих руках, и дуло вытянулось вперед. Трижды капитан готов был скомандовать: "Огонь!" - и не мог: страх сдавил ему горло. За несколько секунд, казавшихся бесконечными, в душе его произошла борьба: столкнулись его взгляды и долг военного, убеждения человека и понятия солдата. Дождь камней усилился, и капитан открыл рот, хотел крикнуть: "Огонь!" - но ружья вдруг заговорили сами, - сначала раздались три выстрела, потом пять, потом начался беглый огонь, а потом прозвучал одинокий выстрел, когда уже воцарилась тишина. Все остолбенели. Солдаты обстреляли толпу, она застыла в изумлении, еще не веря случившемуся. Но вот понеслись душераздирающие крики, а горнист затрубил сигнал - прекратить огонь. Началась безумная паника, дробный топот ног, растерянное бегство по вязкой грязи. Бебер и Лидия упали друг возле друга при первых трех выстрелах - девочке пуля попала в глаз, мальчику под левую ключицу, Лидию убило сразу, - она не шевельнулась. А он корчился в предсмертных судорогах, обхватив ее обеими руками, как будто хотел обнять ее, как обнимал в той темной норе, где они провели последнюю ночь своей жизни. И Жанлен, как раз в эту минуту прибежавший из Рекильяра с заспанным, припухшим лицом, видел в облаке порохового дыма, как Бебер обнял его маленькую возлюбленную и умер. Пять других выстрелов уложили Горелую и штейгера Ришома, - пуля попала ему в спину в то мгновение, когда он, повернувшись лицом к товарищам, взывал к ним; он упал на колени, потом повалился на бок и захрипел, умирая с глазами, полными слез. Старухе Горелой пробило горло, она рухнула с глухим стуком, как упавшее сухое дерево, и, бормоча последние проклятья, захлебнулась кровью. А затем раздался залп, который очистил место на сто шагов от схватки, скосив зевак, потешавшихся над ней. Пуля ударила Муке в рот и, размозжив ему голову, опрокинула к ногам Захария и Филомены; их детей обрызгало кровью убитого. В то же мгновение упала и Мукетта - две пули попали ей в живот. Она увидела, как солдаты прицеливались в Катрин, в безотчетном порыве доброго сердца бросилась к ней, крикнув: "Берегись!" - и тут же с громким криком упала навзничь. Подбежал Этьен, хотел приподнять ее, но она слабо махнула рукой: не надо, мне конец. Потом в горле у нее заклокотало, но она все улыбалась Этьену и Катрин, как будто радовалась, что, умирая, видит их вместе. Казалось, все было кончено, ураган выстрелов пронесся далеко, пули щелкали даже по стенам домов в поселке. И вдруг раздался последний запоздалый выстрел. Маэ, пораженный в сердце, перевернулся и упал ничком в лужу, черную от угольной пыли. Жена в ужасе нагнулась над ним: - Что ты, старик? Вставай. Ты ведь так, ничего, да? Эстелла связывала ей руки, - матери пришлось взять ее под мышку, чтобы повернуть голову мужа. - Ну скажи, что с тобой! Где больно? Глаза у него закатились, изо рта текла кровавая пена. Жена поняла, что он мертв. Тогда она села прямо в грязь и, держа ребенка под мышкой, как сверток, каким-то тупым взглядом уставилась на убитого мужа. Итак, шахта была свободна. Капитан, весь бледный, снял и снова надел свое кепи, разодранное осколком кирпича, стараясь в эту минуту крушения своей жизни сохранить бесстрастное спокойствие. Солдаты в угрюмом молчании перезарядили ружья. В окне приемочной показались испуганные лица Негреля и Дансара; за ними стоял Суварин; между бровей у него залегла глубокая складка, как будто навязчивая идея, преследовавшая его, грозной метой перечеркнула его лоб. А в другой стороне, на краю плато, все так же неподвижно стоял старик Бессмертный; опираясь одной рукой на палку, другую он приставил к глазам щитком, чтобы лучше видеть, как убивают его близких. Раненые выли, мертвые постепенно холодели, застыв в неловких позах на размокшей в оттепель земле; испачканные жидкой грязью, они лежали между черными комьями угля, прорвавшими грязную снежную пелену. То была несказанно скорбная картина: трупы голодных, исхудавших людей, такие маленькие, плоские, а среди них околевшая лошадь, темная, чудовищная, горой раздувшаяся туша. Этьена миновали пули. Он все ждал минуты смерти, не отходя от Катрин, которая бросилась на землю, разбитая усталостью и душевной мукой. Отслужив раннюю обедню, возвратился аббат Ранвье. Воздевая руки к небу, он с пророческим пафосом призывал на убийц гнев божий. Он возвещал скорое пришествие царства справедливости и уже недалекое истребление богачей огнем небесным, ибо они совершают величайшее из всех содеянных ими преступлений - убивают трудящихся и обездоленных мира сего...  * ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ *  I  Выстрелы, раздавшиеся в Монсу, докатились до Парижа и отозвались там грозным эхом. Четыре дня кряду все оппозиционные газеты возмущались, помещали на первой полосе подробные сообщения об этом ужасном событии: двадцать пять человек ранено, четырнадцать убито, из них двое детей и три женщины; несколько человек арестовано. Левак стал своего рода знаменитостью: на допросе у следователя он будто бы дал ответ, исполненный величия античных героев. Империя, пораженная этими пулями, попавшими в ее тучное тело, выказывала подчеркнутое спокойствие всемогущей власти, не отдавая себе отчета в том, что ее раны весьма опасны. Ах, оставьте, все так просто, - что-то расклеилось в далеком угольном краю Франции! Случай прискорбный, но произошло это так далеко от Парижа, а ведь именно Париж создает общественное мнение. Все скоро забудется. Компания получила официальное предписание замять дело и покончить с затянувшейся забастовкой, ибо она становилась социальной опасностью. И вот в среду утром в Монсу прибыли три члена правления. Маленький городок, в котором обыватели до тех пор не дерзали радоваться недавней бойне и все хватались за сердце, вдруг вздохнул с облегчением и возликовал, почувствовав себя спасенным. А тут как раз исправилась погода, засияло солнце. Настали теплые дни, как оно и подобает в конце февраля. На кустах сирени зазеленели почки. В обширном особняке, где помещалась контора Компании, отворились ставни, дом словно ожил, оттуда шли теперь приятнейшие слухи - говорили, что приезжие господа чрезвычайно огорчены прискорбной катастрофой и поспешили на помощь заблудшему населению рабочих поселков. Теперь, когда удар был нанесен, удар, конечно, более сильный, чем правление того желало, его посланцы, не жалея сил, выполняли миссию спасителей, принимали запоздалые, но превосходные меры. Прежде всего были уволены углекопы, привезенные из Бельгии, и по поводу этой огромной уступки своим рабочим Компания подняла шумиху. Затем по ее просьбе убрали войска, охранявшие копи, поскольку забастовщики, потерпевшие поражение, теперь былы не страшны. Именно Компания и добилась того, что исчезновение часового, стоявшего у Верейской шахты, окружили молчанием. Обшарили весь край и, не найдя ни ружья, ни трупа, решили считать пропавшего солдата дезертиром, хотя и подозревали, что он стал жертвой преступления. Да и во всем власти старались затушевать недавние события, дрожа от страха за будущее, считая опасным признать неодолимой ярость толпы, направленную против обветшалых устоев старого мира. Впрочем, труды миротворцев не мешали им успешно вести и чисто коммерческие дела: в городе видели, как Денелен несколько раз приезжал в Монсу, в контору, где он встречался с членами правления и с г-ном Энбо. Переговоры о покупке Вандамских копей продолжались, сведущие люди утверждали, что Денелен готов принять условия Компании. Но особенно взволновали весь край большие желтые афиши, которые по приказу правления были расклеены повсюду. Там было напечатано крупными буквами следующее немногословное воззвание: "Рабочие Монсу! Мы не хотим, чтобы заблуждения, прискорбные последствия коих вы недавно видели, лишили средств к существованию людей рассудительных и благонамеренных. Поэтому в понедельник утром мы откроем все шахты, а когда работа возобновится, мы тщательно и с полной благожелательностью рассмотрим создавшееся положение и те меры, кои способствовали бы его улучшению. Мы сделаем все, что будет справедливо и возможно сделать". В течение утра перед афишами прошли все десять тысяч углекопов. Никто не произнес ни слова; многие покачивали головой, у других же ни один мускул на лице не дрогнул, и, прочитав, они уходили обычным своим неторопливым шагом. До сих пор поселок Двести Сорок упорствовал в своем угрюмом сопротивлении. Кровь расстрелянных, обагрившая черную грязь у Ворейской шахты, казалось, преграждала дорогу остальным. Работу возобновили человек десять - Пьерон и подобные ему лицемеры, которых проводили мрачным взглядом, не сделав, однако, ни одного жеста, ничем не пригрозив им. Афиши, наклеенные на стенах церкви, встречены были в поселке с глухим недоверием. В них ни слова не говорилось об уволенных. Что ж, значит, Компания не желает принять их обратно? И боязнь преследования, братское чувство, побуждавшее людей восставать против увольнения наиболее скомпрометированных, заставляли всех углекопов упорствовать. Тут что-то неладно, надо посмотреть, как дело повернется, пусть хозяева объяснятся начистоту. Гнетущее молчание царило в шахтерских домишках, даже голод был теперь людям не страшен, - пусть хоть все перемрут, раз ветер смерти пронесся над кровлями. Но во всем поселке самым темным и немым по-прежнему был домик Маэ, где всех придавила тяжкая скорбь о погибших. С тех пор как жена Маэ проводила покойника мужа на кладбище, она не раскрывала рта. После сражения она позволила Этьену привести в дом Катрин, всю испачканную грязью, еле живую. Раздевая ее при Этьене, она увидела у нее на рубашке кровавые пятна и сначала подумала, что и дочь вернулась, раненная пулей. Но вскоре мать поняла, что в этот ужасный день пережитых потрясений для Катрин пришла наконец пора зрелости. Нечего сказать, хорош подарок! Теперь девка может рожать детей для того, чтобы жандармы их потом расстреливали! И мать ни словом не перемолвилась с дочерью, да, впрочем, не разговаривала она и с Этьеном. Он остался в доме, не беспокоясь о том, что его могут арестовать, и, как прежде, спал теперь на одной кровати с Жанленом; ему до такой степени тошно было возвращаться во мрак Рекильярской шахты, что он предпочитал ей тюрьму: его пробирала дрожь при мысли о том, как ужасно было бы прятаться в подземной тьме после всех этих смертей, как он боится, безотчетно боится солдатика, который спит там вечным сном под обвалившимися глыбами. Он теперь даже мечтал о тюрьме как об убежище в буре поражения; но его и не потревожили, и он проводил мучительные часы, не зная, чем заняться, как утомить свое тело. Вдова Маэ, казалось, не замечала Этьена, лишь иногда смотрела на него и на дочь злобным взглядом и словно спрашивала, зачем они тут. Вновь все спали чуть ли не вповалку; старик Бессмертный занимал ту постель, где прежде спали малыши, а их укладывали вместе с Катрин, которую теперь не толкала в бок своим горбом бедняжка Альзира. Вдова, ложась спать, чувствовала, как опустел ее дом, как холодна постель, слишком широкая для нее одной. Напрасно она брала к себе Эстеллу, чтобы заполнить пустоту, ребенок не заменял погибшего, и вдова часами проливала безмолвные слезы. А дни потекли как прежде: все так же в доме голодали, и все не приходила избавительница смерть; они то тут, то там получали милостыню, которая оказывала несчастным плохую услугу, ибо только длила их страдания. Ничего не изменилось в их прозябании, только семья осиротела. На пятый день, к вечеру, Этьен, которому невмоготу было смотреть на безмолвную вдову, вышел из дому и побрел по мощеной улице. Томительное бездействие постоянно побуждало его двигаться, идти куда-то, и он совершал долгие прогулки, шагал, понурив голову, бессильно свесив руки, и все думал об одном и том же, С полчаса шел он так и в тот день и вдруг, почувствовав мучительную неловкость, догадался, что товарищи вышли за порог и смотрят на него; последние остатки прежней его популярности развеялись после расстрела, - теперь стоило Этьену выйти на улицу, жители поселка с ненавистью смотрели ему вслед. Он поднял голову, увидел угрожающие лица мужчин и женщин, раздвигавших занавески на окнах; и, чувствуя пока еще немые их обвинения, еще сдержанный гнев, горевший в этих широко раскрытых глазах, запавших от голода и слез, он горбился, шел неровной походкой, спотыкался. А за его спиной все больше недругов провожало его пристальным взглядом, полным немого упрека. Этьену стало страшно: а что, если возмутится весь поселок, все выйдут из домов и закричат о своих муках? Он задрожал и поспешил возвратиться домой. Но там его ждала тяжелая сцена, которая привела его в полное отчаяние. Старик Бессмертный сидел, не шевелясь, у нетопленой печки, словно прикованный к стулу; таким он стал со дня бойни: две соседки нашли его тогда простертым на земле, возле него лежала его сломанная палка, - он рухнул, как старое дерево, разбитое грозой. Когда Этьен вошел, Ленора и Анри, пытаясь заглушить свой голод, яростно выскребывали ложками донышко старой кастрюли, в которой накануне варили капусту; мать, положив Эстеллу на стол, стояла, выпрямившись во весь рост, грозила кулаком Катрин: - А ну повтори, проклятая! Повтори, что ты брякнула! Катрин сказала, что она хочет вновь работать на Ворейской шахте. С каждым днем ее все больше мучила мысль, что она не зарабатывает на хлеб и мать лишь терпит ее в своем доме, будто бесполезное, всем мешающее животное. Если б она не боялась злых выходок Шаваля, то уже со вторника спустилась бы в шахту. Сейчас она повторила, заикаясь: - Да что ж делать-то! Ведь нельзя прожить без работы. Пойду на шахту, так хоть хлеб у нас будет... Мать оборвала ее: - Попробуй только! Кто из вас первый пойдет туда работать, - удушу! Своими руками убью!.. Нет, это чересчур! Отца убили, а теперь на детях наживаться будут, заставят детей горб гнуть! Нет, хватит! Пускай лучше вас всех в гроб уложат и на погост снесут, как отца унесли. И долгое ее безмолвие сменилось потоком причитании, в которых прорвался ее гнев. Хороша подмога, нечего сказать! Катрин, дай бог, заработает тридцать су в день. Ну, добавить еще двадцать су - заработок Жанлена, если господа начальники смилостивятся и дадут этому бандиту какую-нибудь работу. Всего, значит, пятьдесят су. А в доме семь ртов! Малыши только и умеют что есть. Как галчата, рты разевают! У деда, должно быть, в мозгах какое-то повреждение сделалось, когда он упал, и теперь он вроде как дурачок. А может, очень расстроился, как увидел, что солдаты в товарищей его стреляют. - Верно, старый, я говорю? Совсем они вас доконали. С виду-то вы еще крепкий, а только никуда не годитесь. Бессмертный смотрел на нее угасшими глазами, не понимая ее слов. Целыми часами он сидел теперь, уставясь в одну точку, ума у него хватало лишь на то, чтобы плевать не на пол, а в миску с золой, поставленную "для чистоты" рядом с ним. - Насчет пенсии старику еще ничего не решили, - продолжала вдова. - Да наверняка откажут из-за нашей непокорности... Нет, я же говорю: только горя и жди от этих злодеев. - Все-таки, - осмелилась вставить слово Катрин, - они обещали... В афише сказано... - Убирайся ты со своими афишами!.. Обещали! Опять приманка! Поймают в ловушку и будут кровь из нас высасывать. Что им стоит теперь добренькими притворяться? Ведь пулями они нас уже угостили! - Мама, а куда же нам деваться? Где жить будем? В поселке нас, конечно, не оставят. Мать ответила неопределенным и грозным жестом. Куда они пойдут? Она этого не знала и избегала думать об этом, боясь сойти с ума. Куда-нибудь пойдут в другое место. Скрежет ложек о кастрюлю стал в эту минуту невыносимым, и, бросившись к Леноре и Анри, мать надавала им подзатыльников. Дети заревели, а тут еще ушиблась и завопила Эстелла, которая ползала на четвереньках. Мать успокоила ее шлепком: вот хорошо бы, если б девчонка до смерти убилась! И мать заговорила об Альзире, пожелала всем своим детям такого же счастья. Потом вдруг разрыдалась, уткнувшись головой в стену. Этьен стоял молча, не смея вмешаться. С ним в доме теперь не считались; даже дети недоверчиво сторонились его. Но от слез этой несчастной женщины у него сердце переворачивалось, и он пробормотал: - Ну, полно, полно! Мужайтесь! Мы постараемся как-нибудь выкарабкаться. Вдова словно не слышала его, она причитала теперь тихим протяжным голосом: - Ах, горе горькое! Да что же это такое! Ведь все-таки жили мы до этих всех несчастий! Хоть и ели сухую корку, а все-таки были все вместе... Да как это все случилось, боже ты мой! Что мы такое сделали? За какие грехи один в могиле, а другим хочется только одного: поскорее лечь в гроб! Ведь это правда, что нас, как лошадей, запрягли - тащи, кляча, воз, надрывайся. И до чего ж несправедливо на земле устроено: нам голод, мученье, а богачам сладкое житье. Мы для них богатство множим, а сами и надеяться не смеем отведать ничего хорошего. А когда надежды нет - и жить не хочется. Так дальше тянуться не могло. Нужно было передохнуть... Но если б мы знали, что случится! Кто бы подумать мог, что такая беда стрясется за то, что мы искали справедливости! Она тяжело вздыхала, голос у нее срывался от горьких, мучительных слез: - Да ведь всегда подвернутся умники и начнут сулить: все уладится, устроится, надо только постараться... Вот и пошла у нас голова кругом. Очень намаялись мы, - как тут не поверить сладким небылицам! Я вот и размечталась, как дура. Все думала: придет такая жизнь, что все люди будут жить в дружбе меж собой. Вознеслась прямо в небеса! А потом как с неба-то на землю в грязь упадешь да спину переломишь, поймешь - все это неправда, что мы вообразили себе. Ничего этого нет и не может быть на нашей грешной земле. А есть все та же нищета... Нищеты сколько хочешь, да еще в придачу стреляют в бедняков! Этьен слушал эти сетования, и каждая ее слеза вызывала у него укоры совести. Он не знал, что сказать, как успокоить вдову Маэ, разбившуюся в ужасном своем падении с высот идеала. Она вышла на середину комнаты и, глядя на Этьена, в бешенстве закричала, говоря теперь с ним на "ты": - Так как же? Ты всем нам головы заморочил, а теперь велишь вернуться в шахту?.. Я тебя ни в чем не упрекаю. А только будь я на твоем месте, я бы умерла от стыда, что столько зла причинила товарищам! Этьен хотел было ответить, но раздумал, только пожал плечами, отчаявшись найти нужные слова. Зачем пускаться в объяснения, которых она в скорби своей все равно не поймет? И с жестокой душевной болью он ушел искать забвения в одиноких скитаниях по дорогам. Но опять как будто весь поселок ждал его - мужчины у дверей, женщины у окон. Лишь только он появился, зарокотали голоса, толпа увеличилась. Поток сплетен, вздувавшийся четыре дня, вдруг обрушил на него лавину проклятий. Ему грозили кулаками; матери с презрением указывали на него своим детям, старики, поглядев на него, плевались. Вслед за поражением наступил крутой поворот, роковое крушение популярности, лютая ненависть, исходившая из перенесенных бесплодных страданий. Несчастный расплачивался за голод и смерть товарищей. Подходя с Филоменой к дому матери, Захарий толкнул Этьена, спустившегося с крыльца, и злобно ухмыльнулся: - Гляди-ка, растолстел, краснобай! Кто башку свою сложил, а кто чужой бедой кормится! Уже и жена Левака выскочила на улицу вместе с Бутлу. Она заговорила о Бебере, о своем сыне, убитом солдатской пулей, она вопила: - Да, есть такие подлецы, что посылают на верную смерть детей. Пусть-ка этот негодяй сам ляжет в могилу, а мне отдаст моего мальчика! - Она забыла про арестованного мужа, так как не страдала от его отсутствия, ведь ей в утешение остался Бутлу. Однако ей пришла мысль, что следует о нем поплакать, и она продолжала пронзительным голосом: - Иди ты отсюда! Ишь, мерзавец, прогуливается, а честных людей в тюрьме держат! Этьен свернул было в сторону, чтобы избавиться от нее, но натолкнулся на жену Пьерона, прибежавшую через садик. Распутная бабенка радовалась смерти своей матери, ибо опасалась, что за исступленные выпады старухи отвечать придется ее родным; нисколько не оплакивала она и свою падчерицу: девчонка - сущая потаскушка, хорошо, что избавилась от нее. Но теперь мачеха ударилась в слезы, подлаживаясь к соседкам и желая помириться с ними. - А моя мать? - кричала она. - Где она, скажи? А дочка где? Люди видели, как ты за их спинами прятался... Вот пули и угодили в них вместо тебя! Что делать? Придушить жену Пьерона и других женщин? Вступить в драку со всем поселком? У Этьена мелькнула такая соблазнительная мысль. Кровь стучала у него в висках, он мысленно называл товарищей скотами, негодовал, - они так неразвиты, так невежественны, что сердятся на него за вполне логический ход событий. Какие глупцы! Противно было и собственное бессилие: ведь он не мог вновь покорить их. Он ускорил шаг, как будто и не слышал оскорблений. А вскоре отступление превратилось в бегство, - в каждом доме его встречали свистом, улюлюканьем; его упорно преследовали по пятам; все поносили его, и хор проклятий, исполненных ненависти, звучал все громче. Теперь его называли эксплуататором, убийцей, кричали, что он единственный виновник их несчастий. До самого выезда из поселка он бежал как сумасшедший, бледный, растерянный, а за ним вдогонку с воплями неслась толпа преследователей. Наконец на большой дороге многие отстали, однако некоторые, особенно упорные, бежали за ним до самого конца спуска, и тут, около пивной Раснера, им встретилась группа углекопов, возвращавшихся с Ворейской шахты. В этой кучке были Мук и Шаваль. После смерти своей дочери Мукетты и своего сына Муке старик продолжал работать конюхом, и никто не слышал от него ни единого слова скорби, ни единой жалобы. Но тут вдруг, узвидев Этьена, он задрожал от ярости, слезы потекли из его глаз, а из черного рта с кровоточащими деснами, изъеденными табачной жвачкой, полилась отрывочная бессмысленная ругань: - Сволочь! Свинья! Гадина! Погоди, ты за моих бедных ребят поплатишься, я тебя ухлопаю. Подобрав с земли кирпич, он разбил его и швырнул в Этьена обе половинки. - Валяй! Валяй! Прикончим его! - закричал Шаваль и засмеялся, возбужденный, обрадованный этой мыслью. - Каждому свой черед... Приперли тебя к стенке, паршивец? И Шаваль тоже принялся кидать в Этьена камнями, Поднялся дикий рев, все стали хватать кирпичи, разбивали их и бросали в Этьена, норовя проломить ему голову, так же как стремились они недавно перебить солдат. Этьен был ошеломлен и растерянно стоял перед ними, даже и не думая бежать, и все пытался успокоить их словами. Вспомнились ему прежние его речи, вызывавшие когда-то горячее восхищение. Он повторял фразы, которыми опьянял толпу слушателей в те дни, когда держал их в своих руках, словно покорное стадо; но власть его умерла, на его речи отвечали градом камней; ему сильно ушибли левую руку у плеча, он попятился и оказался в большой опасности, когда его притиснули к фасаду пивной. Раснер уже несколько минут стоял у дверей. - Войди! - коротко сказал он. Этьен колебался: тяжело было укрываться у Раснера. - Да входи же! Я поговорю с ними. Смирившись, Этьен вошел и спрятался в углу, а кабатчик все стоял у двери, загораживая ее своей широкой тушей. - Ну довольно, друзья! Опомнитесь!.. Вы хорошо знаете, что я-то вас никогда не обманывал. Я всегда призывал к спокойствию, и если бы вы меня послушали, вы бы, конечно, не дошли до такого положения, в каком теперь очутились. Покачивая плечами и выпятив толстое брюхо, он говорил долго; фразы текли одна за другой, легко, свободно и успокаивали, словно душ из теплой воды. Возвратился прежний его успех, он вновь завоевал популярность и притом без всяких усилий, как будто товарищи и не освистывали его месяц тому назад, не называли его подлым трусом. Теперь он вновь слышал одобрительные возгласы: "Правильно! Верно!" Все были на его стороне. "Вот как надо говорить!" Когда он кончил, раздался гром рукоплесканий. А позади него замирал в тоске Этьен, горечь переполняла его сердце. Ему вспомнилось предсказание Раснера на сходке в лесу, - ведь он тогда грозил, что и Этьена ждет неблагодарность толпы. Ах, сколько в ней глупости и жестокости! Как подло она забывает обо всем, что сделано для нее! Это какая-то слепая стихия, которая постоянно сама себя пожирает... Как не возмущаться, что эти скоты вредят собственным своим интересам! Но за гневом в душе Этьена таилось отчаяние, вызванное крушением его надежд, трагическим концом его честолюбивых планов. Да что же это? Неужели все кончено? Вспомнилось, что в лесу, под буками, он чувствовал, как у трех тысяч человек сердце бьется в унисон с его сердцем. В тот день он обладал великой популярностью; весь этот народ принадлежал ему, Этьен был его властителем и хорошо понимал это. Безумные мечты опьяняли его тогда: Монсу у его ног, а там, вдали, Париж; может быть, он станет депутатом и произнесет сокрушительную речь против буржуа; это будет первая речь, произнесенная рабочим с парламентской трибуны. А теперь всему конец! Он очнулся от своих грез, жалкий и презренный, - народ изгнал его, забросал камнями. Послышался громкий голос Раснера: - Никогда насилие не приводило к добру. В один день мир не переделаешь. И кто обещает вам переменить все сразу, тот либо болтун, либо мошенник. - Верно! Верно! - кричала толпа. Кто же виноват? Этот вопрос, которым задался Этьен, окончательно придавил его. Неужели правда, что он виноват в бедствиях, от которых жестоко страдает и сам, - неужели по его вине люди живут сейчас в невероятной нищете, а иные расстреляны? Неужели по его вине у этих изможденных, исхудавших женщин и детей нет хлеба? Однажды вечером, перед катастрофой, эта страшная мысль возникла у него. Но тогда стихийная сила подняла его на своей волне, захватила и повлекла вместе с товарищами. Никогда, кстати сказать, он не руководил ими, - они сами вели его, заставляли делать то, что он не решился бы сделать, есл