я взяли другого... Старого человека, шедшего с семьей по дороге... Наш часовой схватил его за рукав и потащил в колонну... Меня оставил... Ясно, у него была бумажка. На ней число, сколько доставить, ни одним больше и ни одним меньше... Когда он отпустил одного, ему пришлось искать другого, чтобы число совпадало... Марта не слушала его. Она принялась за больную ногу. Сняла ботинок, завернула штанину, начала осторожно массировать. - Они все идут в Россию, - продолжал Штепутат. - Но они долго не выдержат, там одни старики. - Надо натереть спиртом, - сказала Марта. Да, спиртом! Где только найти спирт в этом хаосе? Марта обыскала всю кухню, но нашла только гусиный жир. Конечно же, гусиный жир тоже годится. Как следует натереть и держать ногу в покое. Теперь будет лучше, все будет хорошо. Покинуть дом Штепутата побудило не только неработавшее отопление и неописуемый беспорядок. В бургомистерской Йокенен он уже не чувствовал себя в безопасности. Его заберут, как только нога пройдет. Марта предложила перебраться на дальний хутор Эльзы Беренд. Там они будут одни. В это великое время каждому хотелось стать как можно меньше. Они отправились по луговой дороге вниз к Вольфсхагену. До Хорнберга. Оттуда по проселочной дороге налево к Эльзе Беренд. Марта несла основную часть багажа (да, опять появились ценные вещи, которые носили с собой), Штепутат со своей палкой хромал следом. Герман свернул к окопам, вырытым осенью йокенской гитлеровской молодежью. Он хотел найти следы героической борьбы, но война прошла над йокенскими укреплениями, как над кротовыми норами. В некоторых местах земля осыпалась. В одной из траншей нашла свой конец корова: штепутатова Лиза. Она соскользнула в ров и не смогла выбраться, положила голову на холмик выкопанной земли и замерзла. Марта заплакала, увидев свою корову. А Герман бегал по траншее, искал патронные гильзы и врагов, павших в штыковом бою. - Они даже не сражались, - разочарованно сказал он. - Если бы они сражались, было бы просто больше развалин, - заметил Карл Штепутат. - Зачем же мы рыли окопы? - Для самоуспокоения, - ответил Штепутат. Никто не сражался. Йокенен был отдан в руки противника без сопротивления. Пострадали только коровы, кролики и куры. Из-за переселения к Эльзе Беренд они пропустили первое йокенское погребение после бегства - похороны маленькой бледной женщины. Всего два дня выдержала она в сравнительно благоустроенной комнате на террасе замка. Не помогли ни компрессы к ногам, ни мятный чай. Отчего она умерла? От непрекращающегося кашля? От ужаса пред ландсбергскими светлячками, которые являлись ей в ночных кошмарах? Не было ни свидетельства о смерти, ни официального медицинского заключения. В последнем приливе сил она выбралась из кровати и утром лежала застывшая на холодном полу. Майорша разыскала Заркана и попросила его сколотить что-то вроде гроба. Заркан знал, что она уже не может отдавать ему приказаний, что владельцы поместий были теперь такие же, как и все, а то и в худшем положении. Только из уважения к смерти и потому, что маленькую бледную женщину похоронить было надо, Заркан сказал, что посмотрит, что можно сделать. То, что он в конце концов смастерил из двух более или менее очищенных свиных корыт, было больше похоже на вытянутую собачью конуру, чем на гроб. Майорша не сказала ни слова, хотя, конечно, заметила, что ее невестке предстоит быть похороненной в двух корытах, в которых всего четыре недели назад йокенцы ошпаривали своих свиней. Заркан выкопал и яму, не на деревенском кладбище, а в парке, рядом с могилой майора. Каторжная работа в это время года, в мерзлой земле с множеством корней. Только о перевозке он не хотел и слышать. Нет, Заркан не возит покойников! Пришлось майорше идти к Шубгилле и одалживать ручную тележку. Дети тащили необычный катафалк, а Виткунша взяла на себя на этом погребении, скорее жутком, чем печальном, роль плакальщицы, хотя никто толком и не знал, покойную она оплакивает или запущенный трактир или вообще все, что она потеряла. Если бы она умерла на год раньше, старший лейтенант выстроил бы целую зенитную батарею и приказал стрелять над могилой. Сейчас же было до ужаса тихо. Не бил даже вечерний колокол на дворе поместья. Не было никого, чтобы в него ударить. Ни похоронного марша, ни стрельбы, ни военных. Никто не сказал ни слова. Никто не спел "Иисус, моя опора". Заркан стоял с лопатой в руках возле могилы. Он жевал свой табак и на короткий миг снял шапку. Дети играли рядом в кустах. Они веселились, столкнув тележку под гору - она так здорово гремела. У Эльзы Беренд была по крайней мере корова. Марта после усердного смазывания и массирования вымени добилась-таки, что она снова стала доиться. Горячее молоко и сухари - этим можно было вылечить все, даже кровавый понос. По настоянию Марты топили только по вечерам, чтобы не выдавать себя дымом. - До чего мы дошли, что нельзя даже развести огонь в печи, - сказал Штепутат, но послушался. Он со всем смирялся. Он терпеливо давал массировать свою ногу, втирать в нее гусиный жир, сидел целый день, смотрел в сторону Йокенен, как будто ждал визита, почти не разговаривал, а если и говорил, то больше сам с собой. Только Герман пошел однажды в деревню порыться в школьной библиотеке. Смешно выглядела старая деревенская школа, когда-то наводившая такой страх. Весь ее авторитет испарился. На учительский стол можно было безнаказанно пописать. Что еще можно было найти в этой беспорядочной свалке? Герман сел на корточки и попытался из синих, зеленых и коричневый кусков сложить карту мира. У него получилась Южная Америка, эта морковка, ввинчивающаяся в Антарктику. Северная Америка снова стала похожа на индейца, смотрящего через Атлантический океан. Только Европа никак не получалась. Европа была изодрана в клочья, просто рассыпалась. Нехватало целых кусков, исчезли страны и моря. Старая география йокенской деревенской школы была уже недействительна. Теперь книги. Стопка собранных перед Рождественскими каникулами букварей. "Немецкая мораль" Роберта Райника в грязи на полу. "Труба Вьонвиля", прекратившая петь. "Скворушку" и "Песни за печкой" уже не нужно было бубнить без конца. Герман собрал все книги про индейца Текумзе, которые только смог найти - "Сияющую звезду", "Горного льва" и "Стрелу в полете". Под конец ему пришла в голову мысль, что он мог бы порадовать отца, принеся книг и ему. А то он сидит целый день у окна, думает о чем-то. Герман еще раз перерыл остатки школьной библиотеки, нашел почти все книги слишком детскими для отца, поколебался между "Морскими повестями" Горха Фока и "Мифом 20-го века", наконец взял с собой обе. Карл Штепутат не стал читать ни "Миф", ни что-нибудь еще. Он утратил доверие к печатному слову. Он расхаживал, хромая, по всем комнатам и поражался практичному оптимизму Марты, с которым она трудилась в чужой кухне, заботилась о корове и каждый день изобретала новые надежды. - Наши вернутся, как в первую войну. - Нет, ничто не вернется. - Но возвратятся беженцы, и жизнь пойдет на лад. Кто не сделал ничего плохого пленным полякам и русским, тому они тоже ничего не сделают. А ты к ним всегда хорошо относился, Карл. - Это не считается, - сказал Штепутат. - Коммуниста Зайдлера убили первого, а на крестьянском дворе под Бартенштайном лежали два застреленных француза, ожидавшие освобождения из плена. А Хайнрих, подумай только о Хайнрихе! Что он-то сделал? Все это случайность. Беда бьет, не глядя, направо и налево, и не считается, кто что думал или делал. Как-то ночью Герман проснулся и увидел Штепутата, стоящего у окна и смотрящего на Ангербургское шоссе. - Это продолжается уже целую ночь, - бормотал он. - Ложись, твоей ноге нужен покой, - сказала Марта. - А нам все время говорили, что у русских ничего не осталось. Ни оружия, ни бензина, ни людей. Они даже не приглушают свет, катят с полными фарами на запад. Так уверенно они себя чувствуют. Пугающе тихо стало в Восточной Пруссии. Ни новости, ни слухи не распространялись по этой ничейной земле. Кончилась ли война? Жив ли еще Адольф Гитлер? Может быть, он одерживает победы в далеких странах? Ни сводки верховного главнокомандования, ни специальные сообщения радио не извещали уцелевших йокенцев о том, как в эти дни рушился мир. Вокруг осажденного Кенигсберга еще шли бои, севернее Мемеля еще держался один немецкий плацдарм в Курляндии. В брошенных деревнях между Вислой и Мемелем царила свобода ничейной земли. Каждый мог делать и брать, что только хотел. Не было больше порядка, не было запретов, не было защиты. Но и вещи потеряли свою ценность. Вначале некоторые занимали самые лучшие крестьянские дворы, таскали к себе бидоны, плуги, подойники и железные цепи. Но вскоре начинали чувствовать, что все это натасканное богатство - ничто. Вещи сами по себе не имеют цены, они приобретают какое-то значение только по отношению к другим вещам, другим владельцам. С каждым днем так многое становилось безразличным. Тяжба между трактирщиком Виткуном и шорником Рогалем по поводу дикой груши на границе земельных участков решилась во второй инстанции сама собой - вступлением Красной Армии. Наследственный спор о заболоченной лужайке за йокенским прудом казался в эти дни горькой шуткой. Неразрешимый вопрос, могут ли на общинном выгоне пастись коровы поместья, уже никого не беспокоил. Было все равно, высохнет ли пруд или выгорит болото, вымерзнут озимые, ранняя или поздняя будет весна. Одна только Шубгилла не разделяла этого всеобщего равнодушия. Она набирала шелковые шали, посылала детей с тележкой собирать в округе розентальский и майсенский фарфор или то, что она считала фарфором, сожгла свою источенную жучком, побитую и заляпанную обстановку и заменила ее мягкой мебелью с дальних крестьянских дворов. Дети ее хлебали суп, сидя за кухонным столом на диване. На кухонном шкафу стоял пестрый фарфоровый журавль. Рядом с дымоходом висела позолоченная тарелка с выгравированной лошадью, готовой к прыжку, в память о победе на Инстербургских скачках в 1938 году. - Мы теперь живем как господа, - говорила она своим детям. Но она не была вполне счастлива от этой господской жизни, потому что не было никого, кому можно было бы это показать. Где же все люди? В Йокенен после смерти маленькой бледной женщины осталось восемнадцать человек, в Мариентале всего девять, включая детей. В Вольфсхагене никого, в Скандлаке никого, в Баумгартене шестьдесят семь человек, в Викерау ни одного, в Ленцкайме ни одного, в Альтхофе ни одного, в Колькайме ни одного, в Заусгеркен семь, в Майстерфельде три, в Мариенвальде ни одного, в Янкенвальде девять. Земля пруссов вернулась в свое исходное состояние. Как-то утром в конце февраля русская колонна прибила поверх йокенского дорожного указателя табличку с надписью кириллицей. Не было больше Йокенен. Наконец, явились и гости. Хотя их присутствие в эти дни не сулило ничего хорошего, они избавили Штепутата от тоскливых размышлений и тупого смотрения прямо перед собой. Трое мужчин и женщина на велосипедах объезжали оставленные дворы. Где только они нашли велосипеды? Они были в гражданском, но вооружены: у одного был немецкий карабин, у двух других допотопные охотничьи ружья. У женщины была только кожаная портупея с надписью на пряжке "С нами Бог". Освобожденные пленные: поляки, литовцы, украинцы. Штепутат видел их издалека, у него было достаточно времени, чтобы уйти в сарай, затаиться, но он решил не играть в прятки. Он всегда так поступал. Гордость не позволяла ему прятаться от этих людей в мякину в сарае. И уж тем более на глазах у Германа. Он вышел им навстречу. Четверо явно удивились, увидев, что на хуторе есть люди. Они переговорили между собой, но не повернули обратно, сделали вид, что по поручению командования Красной Армии осматривают брошенные деревни в поисках оружия. Двое пошли в сарай, один пошел с женщиной в дом. Сразу стало видно, что поиски оружия - если они вообще им интересовались - были лишь побочной целью их визита. Женщина, казалось была помешана на мягкой мебели. Она гладила плюшевую обивку диванов, падала в мягкие подушки и возбуждалась от удовольствия. Опытной рукой она отделяла цветистую материю, обнажая внутренности кресел, оставив обезображенное имущество попечению Марты Штепутат, которая быстро накинула на него какое-то покрывало. Мужчины в сарае тыкали острыми пиками в солому, ходили взад и вперед, как кладоискатели с волшебной палочкой, наконец залезли на сеновал над коровьим стойлом. Но Эльза Беренд нигде не спрятала ящиков с серебром и хорошей посудой. Не нашлось ни ведра с банками варенья, ни каких-нибудь копчений. Перекопав в саду последний снег и не обнаружив никаких признаков зарытых драгоценностей, они, разочарованные, удалились. В этот же день явился Василий. Все уже думали, что время гордых наездников с блестящими пряжками и галунами давно и безвозвратно прошло. Но тут верхом на рыжем мерине прибыл Василий. Издалека трудно было отрицать некоторое сходство с маленьким Блонским, только Василий оказался несколько больше. Кто такой был Василий? Он говорил по-немецки. Проклятые фашисты три года продержали его в качестве пленного в одном поместье за Норденбургом. Он украинец, подчеркивал он, не русский. Генерал такой-то такого-то Белорусского фронта выдал ему автомат и поручил управление деревней Йокенен и окрестными деревнями. Все немцы должны его слушаться. Василий распорядился, чтобы немцы переселились в усадьбу поместья Йокенен. Туда сгонят скот со всей округи. Немцы будут кормить и доить коров. Молоко и масло будут оставлять себе, но убивать скот нельзя. Таково было первое объявление нового хозяина. Как и в течение многих сотен лет до этого, он огласил его сверху вниз, сидя с поднятым хлыстом на танцующей лошади. Значит, совсем ничего не изменилось? У Штепутата было достаточно времени, чтобы решить, как быть. В Восточной Пруссии было полно пустых домов, и Василий не мог помешать Штепутату тайком туда перебраться. Лесная опушка была всего в пятнадцати минутах, а за ней начинался большой Вольфсхагенский лес, потом Скандлакский лес. Там, среди высоких сосен, был дом лесника Вина. В худшем случае можно было податься и дальше, через речку Омет на Зексербен, Ляйтнерсвальде или Лекник. Но в предложении Василия была и своя привлекательная сторона. Марта нашла, что в усадьбе они, может быть, устроятся совсем неплохо вместе с другими немцами. По крайней мере, будет вдоволь молока и масла. И наверняка там будут и другие дети, с которыми Герман сможет играть. А то мальчику так скучно. Перспектива опять влиться в толпу, почувствовать ее теплую - иногда смертельную - близость, все время пересиливает в человеке его ясный рассудок хищного зверя. Людьми можно управлять, только согнав их вместе: в колонны, в лагеря, в бараки. - Ну, так давайте собираться, - сказала Марта. Да, набралось немало вещей, казавшихся достаточно ценными, чтобы взять их с собой. Они опять привязались к паре горшков и полотенец, и Штепутат в тот же день наладил ручную тележку Эльзы Беренд, чтобы они могли везти свои скромные пожитки в усадьбу. Можно было бы найти и более приятное место, чем йокенская усадьба. Их встретило грязное низкое строение с необжитыми внутренними помещениями и окнами без занавесок. Много грязи на дворе и на дорожках. Только коровы чувствовали себя хорошо - в усадьбе хранились запасы сена всего поместья. А о коровах Василий заботился прежде всего. Они все собрались здесь: Шубгилла со своими детьми, Виткунша и майорша, которую Василий вытащил из одинокого замка. Сам Василий ежедневно приезжал из Дренгфурта верхом проверять коров. На время его отсутствия старшим в усадьбе становился старый Заркан. Василий прислал сюда двух женщин и двух девочек из Мариенталя. Одну звали Тулла, другую Мария. - Теперь тебе будет с кем играть, - сказала Герману Марта. Но он покачал головой. - Им уже двенадцать. Девочки были ничто по сравнению с Петером Ашмонайтом. Ему очень нехватало Петера. Если бы только Петер вернулся! Гораздо больше, чем девочки, Германа заинтересовал старый рояль в прихожей жилого дома. Никто не знал, как во время всей этой неразберихи он оказался в таком убогом доме. Басы не пережили войну, но на правой стороне получалось совсем неплохо. "Ку-ку, ку-ку, ку-ку... Кукушкин голос в лесу!" Не пришлось даже долго упражняться. Да, будет и весна. А весной все наладится. Когда на солнце показалась голая земля, выяснилось, что посев прошлой осени взошел хорошо. Вырастет рожь и озимый ячмень, еще раз будет жатва в Восточной Пруссии. А крестьянам нужно спешить, возвращаться в свои хозяйства. Нельзя же просто так оставить поля! Подходило время весенних работ. Для семьи Штепутата осталась только маленькая комнатка на верхнем этаже. В комнате рядом жила майорша. Они встречались ежедневно, но старая женщина практически никогда не разговаривала. Не о чем было говорить. Каждое утро она надевала свои красные резиновые сапоги и шла доить и убирать навоз в хлеву. Потом возвращалась, варила на железной печке свой молочный суп и читала. Библию? Хронику поместья Йокенен? Перебирала старые фотографии? Писала письма неизвестным адресатам? "Восточная Пруссия будет американской колонией", - заявила как-то Виткунша. Она верила, что таким образом дела оживут быстрее, потому что доллары - хорошая валюта. Штепутат не думал ни о делах, ни о хронике поместья Йокенен. Его желудок болел все чаще. У него кончился содовый порошок, и никто не мог ему помочь. Большей частью он расхаживал взад-вперед по комнате, в то время как Марта при скудном свете "свеч Гинденбурга" сбивала масло. Василий держал слово: все молоко, какое давали коровы, доставалось им. Главное, чтобы коровы оставались живыми - Василий считал их. Марта даже опять начала петь. Это само собой получалось под однообразный стук маслобойки. А внизу Тулла без передышки стучала на рояле "Ку-ку, ку-ку". Среди теплой, ранней весны опять выпали горы снега. Усадьба оказалась отрезанной от всего мира, дорогу через йокенский выгон занесло. Через неплотные двери намело в прихожую, даже на рояле лежал тонкий слой. Дорожку к хлеву расчищали лопатами, Штепутат и Заркан впереди, женщины за ними. Подоив коров, принялись чистить дорогу на Йокенен. Лучше бы они этого не делали, лучше бы оставались в своем отрезанном от мира снежном городке. Может быть, все случилось бы по-другому. Но уже к полудню они расчистили дорогу до йокенской мельницы, а оттуда было рукой подать до шоссе. Тулла распустила слух, что в йокенском трактире под старым барахлом есть сухой пудинг, ванильный пудинг доктора Эткера. Этого Герман не мог так оставить. Он побежал по свежерасчищенной дороге к трактиру. Виткунша забаррикадировала дверь громоздкой мебелью, но Герман забрался в дом через разбитое окно в кухне. В пивной, которая одновременно служила и лавкой, он нашел лопнувшие пакеты с пряностями и стиральным порошком, но ванильного пудинга не было. Он опрокинул скамейку, поставил торчком перевернутые полки, взял в качестве трофея целую коробку коричневого гуталина. В кухне он переворошил доской от забора весь битый фарфор, не побрезговал поднять и развернуть грязную половую тряпку: пудинга не было нигде. Зато он наткнулся на остатки огромного портрета Адольфа Гитлера, годами висевшего напротив сцены в зале и воспеваемого йокенцами на каждом собрании деревенской общины: "Народ, партия и вождь - едины!" Больше ничего не осталось. В плохом настроении и без сухого пудинга потащился Герман обратно. Мимо йокенской мельницы, свесившей крылья. Она скоро и вообще развалится, если никто за нее не возьмется. Тулла опять бренчала на высоких нотах. Возвращавшийся Герман слышал ее издалека. Хотелось ее исколотить за то, что никакого пудинга не было. Герман рванул дверь и в ужасе замер на пороге. За роялем была не Тулла, а русский солдат с автоматом на шее, терпеливо стучавший по клавишам указательным пальцем. Он поднял голову, кивком подозвал Германа, радовался, как ребенок, когда Герман сыграл ему "Ку-ку, ку-ку". Рядом из двери выглянула Тулла. - Твой отец там, - показала она на соседнюю комнату. Герман слышал голоса. Отворил. И застыл в дверях. Посреди пустой комнаты сидел на стуле его отец, окруженный солдатами. Все в форме. Господи, как много людей в форме. Какая ужасная картина! Отец один в середине. Некуда спрятать руки, лицо. Вокруг военные, не сводят с него глаз. Вопросы сыпятся как выстрелы. Герман никогда не видел отца таким несчастным, как на этом допросе. Все замолчали. - Поди к маме, сынок, - сказал Штепутат. Герман закрыл дверь, взбежал по лестнице. Марта, безучастно сложив руки, сидела у печки. - Тулла наврала, никакого пудинга в трактире нет, - сказал Герман. Внизу короткий палец стучал по высокому "до". Прошло порядочно времени, прежде чем они поднялись по лестнице, Карл Штепутат впереди. - Мне нужно в Растенбург, - сказал он, снял с крючка тулуп, стал торопливо искать какие-то вещи, которые, как он думал, нужно было взять с собой. - Не плакать, - сказал Марте переводчик. Герман стоял у окна и смотрел на отца: как он надевал жилет, как колебался, брать утепленные сапоги или кожаные ботинки. Дело шло к весне, лучше взять кожаные. - У нас в Растенбурге есть пошивочная мастерская, - сказал переводчик. Через четыре недели ваш муж сможет забрать семью. Марта плакала. Когда Герман увидел слезы, на него опять нашло, как тогда в дорожной канаве возле Бартенштайна. Он начал кричать, топать ногами, не давал отцу натягивать тулуп, в бешенстве дергал за болтающиеся рукава. Вдруг четыре... шесть солдатских сапог встали между Германом и его отцом. Герман с разбега ударился в них, хотел их повалить, но они стояли как цементные колонны, и сильная чужая рука аккуратно отодвинула его назад. - До свидания, - услышал он голос отца. Ему казалось, что он почувствовал беглое прикосновение руки к своей голове, но, может быть, это только показалось. Карл Штепутат вышел на лестницу. Бренчание внизу прекратилось. Они пошли по разметенной дороге к мельнице. Пианист впереди, Штепутат за ним, остальные на большом расстоянии сзади. По лестнице тихонько поднялась Тулла, прислонилась к двери и сказала: - Я тебе дам от моего пудинга. Она и на самом деле положила на стол желтый пакетик, а Герман даже не сказал "спасибо". Пришла мать Туллы. Она из своей комнаты слышала весь допрос. - Ну как это можно? - возмущалась она. - Он во всем сознался. Когда его спросили, был ли он в партии, он сказал "да". И что был бургомистром Йокенен, сказал он... Ну разве так можно? Да, таков был Карл Штепутат. Он думал, что честность должна произвести впечатление. Кто не отпирается от своих поступков, вызывает уважение. А он не чувствовал за собой вины. Он никому не сделал ничего плохого. С этой верой шагал Карл Штепутат из Йокенен в Сибирь. Вскоре запасы сена в усадьбе иссякли. Чтобы не дать коровам умереть с голоду, приходилось возить сено из окрестных деревень. Василий раздобыл двух лошадей и передал их на попечение старому Заркану. Заркан был теперь единственным мужчиной в усадьбе, хозяином над женщинами, детьми и коровами, когда не было Василия. Он в последнее время говорил больше по-русски, чем по-немецки, и пытался даже лошадей приучить к русскому языку. Каждое утро он впрягал их в кое-как сколоченную телегу и отправлялся по окрестностям в поисках сена и кормовой свеклы. Он начал с Йокенен, но, когда запасы там стали истощаться, был вынужден ездить и в Мариенталь и Вольфсхаген. Ему нравилось, когда его сопровождал Герман. Тогда ему было не так одиноко на брошенных крестьянских дворах. Иногда с ними ездили Тулла и Мария. Тогда было совсем весело. Это произошло в один из таких дней. Заркан, Герман и девочки опустошали сеновал Эльзы Беренд. После обеда возвращались на раскачивающемся возу домой. Сенокос в мартовский холод. Впереди старый Заркан с вожжами, сзади в мягком сене сидела Тулла и вытаскивала колючку из чулка. Герман лежал рядом с ней на животе и смотрел на Ангербургское шоссе, по которому за Мариентальской дугой удалялась группа людей. Если бы только старый Заркан не курил этот вонючий клевер. Он так отравлял воздух, что просто тошнило. Наконец он свернул с наезженной луговой дороги к усадьбе. Тулла кричала от восторга на каждом ухабе, в который въезжали передние колеса, а Мария держалась за живот как на карусели. "Тпру-у!" - крикнул Заркан, когда они подъехали к коровнику. И чего Тулла всегда боялась соскальзывать с воза? Герману приходилось ее держать, и все равно она визжала так, что было слышно по всей усадьбе. Они вошли в дом. Тулла уселась задом на клавиши рояля, прямо на высокие ноты. Она всегда так делала, особенно расшалившись. Герман побежал мимо нее к лестнице, крича издалека: "Жутко хочется есть!" Но Марты не было. Ничего не было и на плите. Огонь в печке почти погас. Герман вышел на крыльцо, стал звать мать, старался перекричать шум от рояля, на котором Тулла играла своим задом. Мама, наверное, в коровнике, на чердаке или в погребе. Через некоторое время в прихожую вышла мать Туллы. Уже по тому, как она на него смотрела, как подходила, как вытирала руки о передник, Герман почувствовал, что что-то случилось. - Твоя мама в Дренгфурте, - сказала мать Туллы. - Ее взяли на допрос. Герман стоял, не говоря ни слова, возле рояля, он не почувствовал, как мать Туллы взяла его за рукав. - Они сказали, что она вернется сегодня... Это были те же люди, которые несколько дней назад забрали твоего отца. На мгновение на Германа нахлынуло то же чувство, когда хотелось кричать и биться головой о стену. Он одумался, резко повернулся, взлетел по лестнице и с грохотом захлопнул за собой дверь. Забрался на подоконник, прижал голову к раме, давил так, что слезы выступили из глаз и потекли по холодному стеклу. Что сделала мама? Она только смеялась и была веселой. Она всегда верила, что все будет хорошо. Разве это плохо - верить в такое? На допрос в Дренгфурт. Это час ходу туда и час обратно... Но еще допрос. Никто не знает, сколько длятся долгие допросы... Иногда вообще без конца... Может быть, ее только повезли в Растенбург в мастерскую к папе, где он шьет русские шинели за рубли и хорошее питание, как тогда сказал переводчик. - Пойдешь играть? - спросила из дверей Тулла. - Я хочу мою маму. Тулла удалилась, тихо закрыла дверь и засеменила вниз по ступенькам. Почему мама не подождала, пока он вернется? Он бы ушел вместе с ней. Она даже обед ему не сделала. Он распахнул дверцу шкафа, намазал кусок хлеба толстым слоем масла... но откусил всего раз. Он видел, как внизу Тулла и Мария играли на приводном колесе. Играли так, как будто ничего не случилось, как будто у него не забрали маму. Он еще пару раз громко позвал свою мать, но в комендатуре в Дренгфурте этого, конечно, не услышали. Слышала только майорша в соседней комнате. Она пришлепала в своих войлочных тапках с толстой книгой под мышкой. - О Боже, - сказала она, - огонь почти погас. Она помешала кочергой в штепутатовой печке, бросила в жар бумагу и поленья. - Пятеро человек пришло, чтобы забрать твою мать... О, громадная Россия, сколько же у тебя солдат, если ты посылаешь пятерых, чтобы увести одну женщину? В печи бушевал разгоревшийся огонь, дым вылетал в трубу и ударял снаружи в оконные стекла. - Смотри, мальчик, - сказала майорша и раскрыла толстую книгу. Герман остался на подоконнике, тогда она подвинулась поближе, стала показывать ему хронику поместья Йокенен. - Вот так тогда выглядел пруд... На одной стороне лес... Вон там мой сын... Здесь ему столько же лет, сколько сейчас тебе. На фотографии был белобрысый веснушчатый мальчик в матросском костюме, сидевший на лошади и готовившийся галопом влететь на террасу замка. - Красиво было в Йокенен, - продолжала майорша, пересчитывая коров на фотографии, сделанной на фоне белого йокенского замка. - Когда я впервые приехала в Йокенен, твоему отцу было пять лет. Она принялась рассказывать, надолго задержалась на летнем празднике в 1910 году, говорила об учителе Ленце, который больше занимался пчелами, чем школой, о той холодной зиме 1929 года, когда заблудившийся лось, забежавший в Йокенен от Куршской лагуны, стоял в растерянности на замерзшем пруду и взбивал лопатистыми рогами снег. У нее была и фотография Троицы 1941-го, когда немецкие солдаты, гоняясь на плотах по пруду, прощались с Йокенен перед уходом в Россию. Среди солдат, далеко и не очень ясно, Герман Штепутат и Петер Ашмонайт. - Я хочу мою маму! - вдруг опять вырвалось у Германа, вырвалось громко, несмотря на все летние праздники, лосиные рога и пчелиные ульи. Услышав крик, наверх опять примчалась Тулла. - Моя мама делает картофельные оладьи. Хочешь? Но Герман хотел только получить обратно свою маму. Тулла тихонько вышла, а майорша положила в огонь полено. Наконец пришла мать Туллы. - У нас целая тарелка оладий, - сказала она. Маленький юный гитлеровец Штепутат, собиравшийся голодовкой вынудить русских отдать его маму, продолжал сидеть на подоконнике и не сводил глаз с Ангербургского шоссе. - Может быть, у них там в Дренгфурте немного затянулось, - сказала мать Туллы. - Ты можешь съесть пару оладий, а потом опять поднимешься наверх и будешь ждать. Это было похоже на приемлемый компромисс. Герман дал матери Туллы взять его за руку и пошел с ней вниз по лестнице. Тулла уже сидела за своей тарелкой картофельных оладий. Она посмотрела на Германа так, как смотрят на мальчика, оставшегося без матери. После картофельных оладий был молочный суп. - Не хлюпай так, - сказала женщина Тулле. Тулла смущенно опустила глаза. Ей было немного неловко перед Германом, хотя он сам хлюпал не меньше. Когда стало темнеть, мать Туллы зажгла свечку и поставила на стол возле кастрюли с молочным супом. Герману вдруг стало страшно, что после еды придется идти обратно наверх, в пустую комнату с холодным подоконником. Он нарочно ел медленно, а Тулла все время толкала под столом его коленку, и ему было приятно. Мать Туллы оставила их сидеть вместе и после того, как ужин закончился. Но ведь когда-то она заговорит и отправит Германа обратно, в темную, пустую комнату. Они сидели рядом и играли с расплавленным воском свечи. Женщины возвращались с дойки. Герман надеялся услышать шаги, поднимающиеся по лестнице, голос, зовущий его по имени. Но вместо этого в комнату заглянула Виткунша и сказала: "Бедный мальчик, забрали у тебя маму". - Идите, идите, - говорила мать Туллы, вытесняя Виткуншу за дверь. Когда свеча догорела, мать Туллы сказала: - Теперь давайте спать... Ты можешь спать с Туллой. Тулла радовалась. С какой скоростью она стянула свое платье! Потом прыгнула под красное одеяло, накрылась до подбородка, смотрела с ожиданием на Германа, хихикала, захлебывалась. Она явно гордилась, что будет спать с мальчиком. - Помолитесь, - сказала мать Туллы, когда стало совсем темно. Тулла быстро пробубнила несколько неразборчивых слов, а Герман лежал молча и прислушивался к шагам на лестнице. Тулла придвинулась вплотную к нему. Было приятно чувствовать ее горячее тело. Она все еще хихикала, господи, до чего глупая! Как будто в этом было что-то особенное - спать с мальчиком. Герману было всего десять лет, и у него забрали маму. Тулла прижала свой маленький живот к его бедру. Она сопела ему в ухо, терлась носом о его шею. - Поцелуй же меня, - шептала она. Но Герману было всего десять лет, и он только что остался без мамы. Когда, наконец, пришла весна, поднялась страшная вонь. В дорожных канавах и на крестьянских дворах стали оттаивать трупы: коровы, лошади, люди. Сладковатый трупный запах отравлял воздух. Хуже всего было, когда на усадьбу со стороны Йокенен дул северный ветер. Он нес вонь от целой дюжины свиней, разлагавшихся в саду поместья. Весна в Восточной Пруссии! Но рожь была хороша! Она поднималась из холодной земли, сбрасывала мрачный зимний цвет и росла. Нехватало только крестьянина, который расхаживал бы по меже и радовался могучей зелени всходов. Рожь росла сама по себе, несмотря на невыносимую вонь и без искусственных удобрений. А где же аисты? Нет воздушных боев за лучшие гнезда в небе над Йокенен. Или они не смогли перелететь через враждующие страны? Может, их сбили над главной линией фронта на Одере, в Богемии или над Веной? Ясно, что трудно было лететь из Африки в Восточную Пруссию над дымящей, тлеющей, извергающей огонь Европой. Или цвет их перьев был виноват в том, что они не вернулись? Их черный, белый и красный цвет? Может быть, это в наказание за типично немецкие цвета их низвергли с небес и распяли на воротах брошенных сараев и придорожных деревьях? Пробились лишь очень немногие, так что для лягушек это был хороший год. Если же и появлялись отдельные пары, то они улетали дальше на север, в Прибалтику. Ведь аистам нужны люди, обжитые дворы, луга, на которых пасется скот. В обезлюдевшей Восточной Пруссии им нечего было делать. Аистов не было, но 14 апреля 1945 года Йокенен опять пережил прилив жизненных сил: день склонялся к вечеру, солнце светило среди еще голых ветвей дубов вдоль шоссе, ветер отгонял йокенскую вонь прочь к Вольфсхагенскому лесу, в парке цвели первые анемоны, последние льдины - исхудавшие островки зимы - сгрудились у шлюза. Тулла в первый раз надела летнее платье, на ветвях ивы раскачивались скворцы, коровы в усадьбе чувствовали запах свежей травы и целый день мычали. В этот день вернулись Петер Ашмонайт и его мать. Пешком. - Мы добрались до Померании, до Старгарда... И вдруг русские появились впереди нас, с запада... Подумай только! Фрау Ашмонайт принесла из своего путешествия круглое, распухшее лицо, полопавшиеся вены на ногах и венерическую болезнь. Петер же совсем не изменился. Герман во все глаза смотрел на большого Петера Ашмонайта. У Петера на голове была русская шапка и выросли длиннющие волосы - в Восточной Пруссии с Рождества уже не было ни одного парикмахера. Конечно, для них найдется место в усадьбе. Комната Штепутата пуста, с тех пор как Герман стал спать у Туллы. - Когда твои родители вернутся, мы переедем, - сказала Герману фрау Ашмонайт. - Оттуда никто не возвращается, - прокаркала откуда-то сзади Виткунша. Мой муж тоже не вернется. Из тех, кого забрали, никто не придет обратно. - Как вы можете говорить такое при ребенке? - не выдержала мать Туллы. Конечно, они вернутся. Все придут обратно, когда будет мир. Герман показал Петеру рояль, провел его по сараям и конюшням, сбегал к изуродованной мельнице, пока женщины стояли и разговаривали. О чем в апреле 1945 года говорили женщины? О том, что им еще придется все это расхлебывать, женщинам немецкого Востока. Что им пришлось пропустить через себя всю Красную Армию. О нежеланных беременностях, о венерических болезнях, о чесотке и сыпи. - Что, нигде нет врача? - спросила мать Петера. Нет, не было никого и ничего. Ни врача, ни священника, ни могильщиков, ни полиции, ни магазина, ни работы, ни денег, ни начальства, ни газет, ни радио. Были только коровы. Зачем они вообще-то пришли из Померании обратно? Тащились всю дорогу, чтобы придти в страну, в которой уже вообще ничего нет. Или это образы прошлого заставляют людей возвращаться? Воспоминания, отделившиеся от действительности и ведущие собственную жизнь: купание лошадей, звон обеденного колокола в поместье, вечера на пруду, покачивающиеся возы со снопами. Отдаленные миражи, танцующие, как канатоходцы, на проволоке воспоминаний. Но старой жизни больше не было. Петер сразу внес оживление в усадебную жизнь. Он приставил к крыше амбара высокую лестницу и полез за воробьиными яйцами. Они насобирали в маленьких гнездах пятьдесят восемь штук, из них двадцать четыре были уже насижены. Хорошие яйца мать Петера разбила в сковородку и сделала яичницу. Нажарила картошки. Но Тулла не пожелала есть этот крестьянский завтрак. Петер добрался по крыше амбара до пустого аистова гнезда. Никто ему не мешал, не было никаких запретов. Он выламывал черепицу и бросал сверху на мусорную кучу. Тулла и Мария с визгом отпрыгивали в сторону от этих бомб. Когда у Заркана случались боли в животе, Петеру давали запрягать лошадей и ехать с Германом и девочками по деревням за сеном. Они садились впереди в один ряд, девочки посередине. Герман размахивал кнутом, Петер держал вожжи. Ехали по шоссе в сторону Мариенталя. Петер пускал лошадей галопом, пока девочки не начинали просить его ехать потише, потому что слишком трясло. Герман демонстрировал трюки. На ходу карабкался по оглобле, вставал на спину лошади. Расставлял ноги, стоял на двух лошадях одновременно. Зрелище получалось эффектное. Перед Мариенталем остановилась колонна грузовиков. Солдаты, сунув головы под капот, искали какую-то неисправность. Кто не понимал в моторах, сидели на обочине или на подножках машин. Это было скучно, и при виде приближающейся телеги все обрадовались перемене и развлечению. Один встал посреди дороги. Хотел отобрать лошадей? Зачем им, у них такие хорошие машины! Солдаты стали что-то говорить. Кто-то достал из кармана кукурузных зерен и насыпал Герману в протянутую шапку. - Гитлер! Гитлер! Что им до Гитлера? Один поднял правую руку и стал маршировать строевым шагом взад-вперед по шоссе. Это вызвало громовой хохот, даже измазанные маслом механики отложили свои гаечные ключи и смотрели на представление. Солдаты велели Герману встать на козлы телеги. Так, а теперь поднять правую руку и стоять смирно. - Хайль! Хайль! Кто-то сфотографировал. Ему, видать, непременно хотелось привезти домой фотографию гитлеровского пионера. "А может быть, сегодня день рождения фюрера", - подумал Герман. Он чувствовал, что выглядит довольно глупо. Даже девочки смеялись над ним. Один солдат достал из-под водительского сиденья начатую бутылку свекольного шнапса, заговорил с мальчиками по-русски. Нет, не для девочек. Герман и Петер сделали по глотку. Без возражений. Солдаты смеялись, видя, как у мальчиков навернулись слезы и покраснели глаза. К счастью, неисправный мотор с дымом и треском, наконец, завелся. Один солдат бросил в телегу пачку твердых, несладких сухарей, наверно, как вознаграждение за спектакль. Потом все разошлись по машинам, поехали в Берлин, на день рождения фюрера. - Мы еще можем выиграть войну? - спросил Герман. - А плевать на это трижды, - заявил Петер и стегнул лошадей. Бедная Германия. Герман вспомнил празднование дня рождения фюрера всего год назад. Море знамен в актовом зале дренгфуртской школы. "Мы двинемся маршем победным". Вожатый перед строем детей. "Пока старый мир не развалится". Гороховый суп с колбасой. В то время как Герман размышлял о дне рождения Гитлера, Петер свернул с шоссе, направился к очередному крестьянскому двору. Нет, там слишком сильно воняло. Перед дверью хлева лежала разлагающаяся корова, рядом несколько почерневших свиней. Тулла и Мария зажали носы. Скорее дальше. Петер покатил к двору Козака на другой стороне улицы. Там не было запаха тления, а сеновал был забит клевером. Они подкатили телегу под люк сеновала, привязали лошадей, и мальчики полезли наверх. Тулла и Мария остались в телеге утаптывать сбрасываемый клевер. Воз был уже почти полон, когда Герман наткнулся вилами на какое-то сопротивление. Вилы застряли в чем-то деревянном и не вынимались. Петер разгреб по бокам клевер. Это оказался сундук! Он