ть, действительно ли это существо из плоти и крови, или же призрак, явившийся, чтобы их утешить. Но после того, как Том съел полфунта сырой говяжьей вырезки, хозяева признали его живым, взяли в комнаты и всячески ласкали. Целую неделю его закармливали и носились с ним. Но когда все успокоилось, Том увидел, что все снова идет по-старому; ему это не понравилось, и он опять улизнул к соседям. Соседи тоже соскучились без него и точно так же приветствовали его возвращение живыми проявлениями радости. Это внушило коту блестящую мысль. Он понял, что тактика должна заключаться в том, чтобы играть на чувствах обоих семейств: так он и действовал в дальнейшем. В каждом семействе он проводил по две недели и катался как сыр в масле. Его возвращение всегда приветствовалось криками восторга, и в ход пускалось все, чтобы побудить его остаться. Все его прихоти старательно изучались, любимые им блюда всегда имелись наготове. Со временем стало известно, куда он уходит, и тогда обе семьи принялись спорить из-за него через забор. Мой друг обвинял газетчика, что тот сманил его кота. Газетчик возражал, что несчастное создание появилось у его дверей, вымокнув насквозь и умирая с голоду, и прибавил, что стыдно держать в своем доме животное для того, чтобы тиранить его. Они ссорились из-за кота в среднем дважды в неделю. В ближайшем будущем, возможно, дело дойдет до потасовки. Джефсона очень поразил этот рассказ. Он задумался и молчал. Я спросил его, желает ли он послушать еще что-нибудь, и так как он не выразил решительного протеста, я продолжал. (Может быть, он спал, - эта мысль тогда не пришла мне в голову.) Я рассказал ему о бабушкиной кошке, которая, прожив безупречно более одиннадцати лет и поставив на ноги семью из шестидесяти шести котят, не считая тех, которые околели в младенчестве в бочке с водой, сделалась на старости пьянчужкой и погибла в состоянии крайнего опьянения под колесами телеги пивовара (о, как это справедливо!). Я читал в антиалкогольных брошюрах, что ни одно бессловесное животное не может проглотить и капли алкоголя. Мой совет, - если вы желаете, чтобы животные сохраняли порядочность, - никогда не давайте им случая даже вкусить алкоголя. Я знавал одну лошадку... Впрочем, это не к месту: речь идет о кошке моей бабушки. Плохо закрывавшийся кран пивного бочонка был причиной грехопадения этой кошки. Под кран обычно ставили блюдце, куда стекали капли. Однажды кошка, которую мучила жажда, вошла в кухню и, не найдя другого питья, полакала немножко; ей понравилось, и она полакала еще немного, ушла на полчаса, а возвратясь, прикончила все, что оставалось в блюдце. Потом она села возле него и стала ждать, когда оно снова наполнится. С этого дня и до часа своей смерти эта кошка, как мне кажется, ни разу не была трезвой. Целые дни проводила она перед кухонным очагом в пьяном отупении. По ночам она торчала в погребе, где хранилось пиво. Бабушка, потрясенная и огорченная сверх всякой меры, отказалась от хранения пива в бочонках и перешла на бутылки. Кошка, обреченная тем самым на вынужденную трезвость, целых полтора дня в безутешном и весьма сварливом настроении бродила по дому, потом исчезла и вернулась домой в одиннадцать часов пьяная в стельку. Где она была и как ей удалось добыть хмельного, нам так и не удалось узнать, но то же самое повторялось ежедневно. Иногда по утрам ей удавалось обмануть нашу бдительность и удрать, а вечером она, пошатываясь, брела домой, и я не желаю осквернять мое перо, пытаясь описать ее состояние. Как-то в субботу вечером ее настиг печальный конец, о котором я уже упоминал. Вероятно, она была очень пьяна, так как возчик сказал нам, что из-за темноты и усталости его лошади едва плелись. Полагаю, что бабушка вздохнула с облегчением. Когда-то она очень любила свою мурлыку, но беспутное поведение кошки заставило бабушку изменить отношение к ней. Мы, дети, закопали труп кошки в саду под тутовым деревом. Однако почтенная старушка настояла на том, чтобы мы не насыпали холмика над могилой. Так она и покоится там, без почестей, всеми забытая пьянчужка. Я рассказал Джефсону и про другую кошку, которая некогда принадлежала нашей семье. Она была воплощенным чувством материнства и все свое счастье видела в детях. И действительно, я не помню, чтобы у нее когда-нибудь не было семьи - большой или маленькой. Ее не очень беспокоило, что у нее за семья. Если не было котят, она довольствовалась щенками или крысятами. Любое существо, которое она могла мыть и кормить, по-видимому, вполне устраивало ее. Полагаю, что она могла бы вырастить цыплят, если бы ей их доверили. Вероятно, все ее умственные способности были поглощены материнством, ибо особого ума она не проявляла. Она никогда не могла отличить своих детей от чужих. Она воображала, что всякое молодое существо - котенок. Мы как-то поместили среди ее потомства щенка-спаниеля, потерявшего собственную мать. Я никогда не забуду ее удивления, когда он впервые залаял. Она отодрала его за уши и потом сидела, уставившись на него с поистине трогательным выражением негодования и горести. "Много же радости ты принесешь своей маме, - каралось, говорила она, - нечего сказать, хорошенькое утешение на старости лет! Только и знаешь, что шуметь и безобразничать! И погляди-ка на свои уши; они же закрыли тебе все лицо! Не знаю, откуда ты набрался всего этого". Спаниель был добрый песик. Он пытался мяукать, и мыть лапой морду, и не вилять хвостом, но результаты не соответствовали его усилиям. Не знаю, что было печальнее - его ли старания сделаться почтенной кошкой, или отчаяние его приемной матери, когда из этого ничего не получалось. Потом мы дали ей на воспитание малютку белку. В то время кошка вскармливала собственную семью, но с восторгом приняла белочку, воображая, что это еще один котенок, хотя и не совсем понимала, как могла проглядеть его. Вскоре белочка стала ее любимицей. Кошке нравилась расцветка белочки, и она по-матерински гордилась ее хвостом. Смущало ее лишь то, что хвост норовил задираться на голову. Кошка придерживала его одной лапой и не переставая лизала полчаса подряд, пытаясь привести его в порядок. Но стоило только кошке отпустить беличий хвостик, как он тут же опять задирался вверх. Я слышал, как несчастная мать плакала с досады. Однажды соседская кошка пришла проведать нашу, и белочка была главным предметом их беседы. "Расцветка хороша", - сказала приятельница, разглядывая предполагаемого котенка, сидевшего на корточках и разглаживавшего свои подусники; гостья сказала о белочке единственную приятную вещь, какую могла придумать. "Восхитительная расцветка!" - с гордостью воскликнула наша кошка. "Мне не очень нравятся ее ноги", - заметила приятельница. "Да, - задумчиво промолвила кошка-мать, - вы правы, ноги - ее слабое место. Не скажу, чтобы я сама была высокого мнения об ее ногах". "Быть может, они потом пополнеют", - любезно предположила гостья. "Надеюсь, - ответила мать, вновь обретая утраченное хорошее настроение. - О да, со временем они исправятся. А кроме того, поглядите на этот хвост. Скажите по правде, разве вы когда-нибудь видели котенка с более пышным хвостом?" "Очень хороший хвост, - согласилась другая, - но почему вы зачесываете его на голову?" "Я здесь ни при чем, - отвечала наша кошка. - Он сам задирается. Надеюсь, он выправится, когда котенок подрастет". "Очень неудобно будет, если этого не произойдет", - сказала приятельница. "Я уверена, что все будет хорошо, - ответила наша кошка. - Только мне нужно больше лизать его. Этот хвост нуждается в том, чтобы его усердно лизали, как вы сами видите". И в тот день, после ухода соседской кошки, она целые часы сидела, приводя в порядок непослушный хвост; наконец, когда она отвела от него свою лапу и он снова взлетел вверх подобно стальной пружине и задрался на голову белочки, наша кошка взглянула на него с чувством, понятным только тем из моих читательниц, которые сами были матерями. "В чем я провинилась, - казалось, говорила она, - в чем я провинилась? За что на меня свалилось такое горе?" Джефсон поднялся, когда я закончил этот анекдот, и сел. - У тебя и у твоих друзей, - сказал он, - были, по всей видимости, весьма необыкновенные кошки. - Да, - ответил я, - нашей семье удивительно везло на кошек. - И еще как везло! - согласился Джефсон. - Мне довелось знать только одного человека, который за один присест мог выложить больше кошачьих историй, чем ты рассказал мне за все время нашего знакомства. - О, - сказал я, и в моем голосе прозвучали нотки ревности, - а кто этот человек? - Он был моряк, - ответил Джефсон. - Я встретил его в Хэмпстэде в трамвае, и мы с ним обсуждали вопрос об уме животных. "Да, сэр, - говорил он, - обезьяны умны; я встречал обезьян, которые могли бы дать сто очков вперед тем болванам, под чьим командованием я плавал, да и слоны не такие уж простаки, если верить всему, что о них рассказывают, - я слышал невероятные истории про слонов. И, разумеется, у собак головы тоже на месте, - не стану спорить. Но скажу вам одно: нужен вам образец здравого, разумного подхода к жизни - посмотрите на мою кошку. Видите ли, сэр, - собака, она слишком высокого мнения о человеке. Собаке кажется, что нет никого умнее человека, и собака изо всех сил старается довести это до всеобщего сведения. Поэтому-то мы, люди, и говорим, что собака самое разумное из животных. А вот кошка, - она держится особого мнения о человеческих достоинствах. Она помалкивает, но может наговорить такого, что вы не захотите слушать до конца. А в результате мы заявляем, что у кошки нет ума. Вот эти-то предрассудки и уводят нас с правильного курса. Что касается житейского здравого смысла, то нет такой кошки, которая не могла бы обойти любого пса с подветренной стороны и удрать от него. Приходилось ли вам когда-либо видеть, как цепной пес пытается расправиться с кошкой, умывающей мордочку в трех четвертях дюйма за проделом досягаемости? Разумеется, видели. Так кто же из них умнее? Кошка-то знает, что стальным цепям несвойственно растягиваться. А пес, которому следовало бы, как вы сами понимаете, лучше разбираться в цепях, убежден, что они поддадутся, если лаять погромче. Теперь скажите, случалось ли вам, проснувшись от кошачьего концерта, вскакивать ночью с постели и, распахнув окно, орать на кошек? Наверно, случалось. Но отходят ли они хоть на дюйм, - если даже вы кричите так громко, что впору разбудить покойников, и размахиваете руками, как актер на сцене? Ничуть не бывало. Повернув головы, кошки поглядывают на вас - вот и все. "Ори себе на здоровье, старина, - думают они, - нам нравится слушать тебя: чем больше, тем веселее". А как вы поступаете после этого? Вы хватаете щетку для волос, или башмак, или подсвечник и делаете вид, будто собираетесь швырнуть их. Кошки все видят: и как вы замахнулись рукой, и что у вас в руке. Но они даже не пошевельнутся, так как знают, что вы не станете бросать из окошка ценные предметы, рискуя, что они пропадут или поломаются. Кошки разумные существа и воздают вам должное, считая, что и у вас имеется ум. Если, по вашему мнению, причина тут другая, попробуйте в следующий раз показать кошкам кусок угля или даже полкирпича - что-нибудь такое, что, по их мнению, вы можете швырнуть в них. Прежде чем вы успеете поднять руку, в вашем поле зрения не останется ни одной кошки. Что касается верности суждений и знания жизни, здесь собаки - невинные дети по сравнению с кошками. Пробовали вы, сэр, плести какую-нибудь небылицу в присутствии кошек?" Я отвечал, что кошки часто присутствовали при том, как я рассказывал всякие анекдотические случаи, но что до сих пор я не обращал особого внимания на их поведение. "Тогда непременно воспользуйтесь первым же случаем, сэр! - воскликнул старик. - Право, вы не пожалеете. Если вы начнете рассказывать какую-нибудь историю в присутствии кошки и она не станет выражать беспокойства во время вашего повествования, можете быть уверены, что напали на сюжет, о котором можете спокойно говорить в присутствии председателя верховного суда Англии". "Есть у меня однокашник, - продолжал старик, - зовут его Вильям Куули. Мы всегда зовем его Правдивый Биль. Он лучший из моряков, когда-либо ступавших по палубе, но, когда он начинает плести всякие истории, я не посоветовал бы вам верить его словам. Так вот, у Биля был пес, и я видел, как Биль в присутствии этого пса рассказывал такое, что у кошки вылезли бы глаза на лоб, а пес принимал все на веру. Как-то вечером у себя дома Биль рассказывал нам такую бородатую историю, что по сравнению с нею кусок солонины, совершивший два кругосветных путешествия, сошел бы за цыпленка. Я наблюдал за псом, чтобы увидеть, как он будет реагировать. Пес слушал от начала до конца, насторожив уши, и за все время даже глазом не повел. Время от времени он осматривал присутствующих с выражением удивления или восторга и, казалось, говорил: "Замечательно, не правда ли! Подумать только! Слыхали вы когда-нибудь что-либо подобное? Вот это здорово!" Он был на диво глупый пес; ему можно было рассказывать все что угодно. Меня злило, что возле Биля торчит животное, которое потакает ему во всем, и, когда он умолк, я сказал: "Хочется мне, чтобы ты как-нибудь повторил эту историю у меня дома". "Зачем?" - спросил Биль. "Просто так. Хочется, и все тут", - говорю я. Я не сказал ему, что желаю, чтобы моя старая кошка послушала его рассказы. "Ладно, - сказал Биль, - напомни мне при случае". Он любил рассказывать, этот Биль. Через день он заявляется, так сказать, в мою каюту и располагается поудобнее. Ну, и я поступаю так же. И тут он начал. Нас было человек шесть, а кошка сидела перед огнем и занималась своим туалетом. Биль еще не успел распустить все паруса, как она перестала умываться и взглянула на меня с удивлением, словно желая сказать: "Это что еще за миссионер объявился?" Я знаком предложил ей сохранять спокойствие, и Биль продолжал свою историю. Когда он добрался до случая с акулами, кошка демонстративно повернулась и поглядела на него. Уверяю вас, ее лицо выражало такое отвращение, что, взглянув на него, даже бродячий торговец провалился бы от стыда. В этот миг кошка так походила на человека, что, клянусь вам, сэр, я позабыл, что бедное животное не в состоянии говорить; я видел собственными глазами, как на ее губы просились слова: "Почему же ты не скажешь, что ты самолично проглотил якорь? Говори, не стесняйся!" Я сидел как на иголках, боясь, что она выскажет это вслух. Я вздохнул с облегчением, когда она повернулась к Билю спиной. Несколько минут она сидела неподвижно, и видно было, что в ней происходит внутренняя борьба. Мне никогда не приходилось видеть кошку, которая до такой степени владела бы собой или умела молча переносить страдания. При виде ее у меня просто сердце разрывалось. Наконец Биль добрался до того места, когда он и капитан открывают акуле пасть, а юнга ныряет туда головой вперед и достает золотые часы с цепочкой, которые были на боцмане, когда тот свалился за борт. И тут старая кошка издала вопль и повалилась на бок, задрав лапы в воздух. Я было подумал, что бедняжка скончалась, но спустя некоторое время она пришла в себя и стало ясно, что она хотела собраться с силами, чтобы дослушать до конца. Однако вскоре Биль ляпнул нечто такое, чего она не могла стерпеть, и на этот раз ей пришлось сдаться. Она поднялась и оглядела нас. "Простите меня, джентльмены, - сказала она, по крайней мере сказала взглядом, если вообще взгляд способен говорить что-нибудь, - возможно, что вы привычны к подобной брехне и она не действует вам на нервы. Со мною дело обстоит иначе. Я вдоволь наслушалась речей этого болвана, и больше мой организм не в состоянии выдержать, так что, с вашего разрешения, я уйду, пока меня не начало тошнить". Тут кошка направилась к выходу, я распахнул перед ней дверь, и она ушла. Вам не удастся одурачить кошку пустой болтовней, как какую-нибудь собаку, нет, сэр!" ГЛАВА VII Может ли человек измениться к лучшему? Бальзак утверждает, что не может. В меру моего собственного опыта я согласен с мнением Бальзака, - факт, из которого поклонники этого писателя вольны делать какие угодно выводы. Мы обсуждали этот вопрос применительно к нашему герою. Браун высказал оригинальную мысль, которая позволила подойти к теме по-новому: он предложил сделать нашего героя законченным мерзавцем. Джефсон стал вторить Брауну, утверждая, что это предложение позволит нам создать подлинно художественный образ. Он придерживался того мнения, что нам легче описать злодея, чем пытаться дать портрет порядочного человека. Мак-Шонесси поддакнул Джефсону, и тоже поддержал это предложение. Ему, по его словам, надоели неизменно фигурирующие в романах молодые люди с кристально чистым сердцем и благородным образом мыслей. Кроме того, не надо писать специально "для юношества": у молодых людей создается превратное представление о жизни, и они переживают разочарование, узнав человечество таким, каково оно есть на самом деле. Потом Мак-Шонесси принялся излагать нам свое представление о герое, - о последнем я могу только сказать, что не хотел бы встретиться с ним с глазу на глаз темной ночью. Браун, единственный из нас троих, кто принимал все всерьез, попросил нас сохранять благоразумие и напомнил (не в первый раз и, быть может, не без оснований), что целью наших встреч было обсуждать дело, а не болтать глупости. Получив нагоняй, мы не шутя принялись за дело. Предложение Брауна заключалось в том, что наш герой должен быть отпетым негодяем примерно до середины книги, когда произойдет некое событие, в результате которого он в корне изменится. Это, естественно, привело нас к обсуждению вопроса, с которого я начал главу: может ли человек измениться к лучшему? Я стоял на отрицательной точке зрения и поддерживал ее примерно теми аргументами, которые привожу здесь. С другой стороны, Мак-Шонесси настаивал на том, что человек может измениться, и в качестве примера привел самого себя, как человека, который в юности был глуп, непрактичен и абсолютно лишен постоянства. Я утверждал, что в данном случае мы имеем дело лишь с проявлением огромной силы воли, делающей человека способным побороть врожденные недочеты характера. - Что касается тебя, - сказал я, обращаясь к Мак-Шонесси, - ты и сейчас всего-навсего безответственный и безнадежный болван, хотя и нашпигованный добрыми намерениями. Но, - поспешил я добавить, заметив, что его рука тянется к увесистому тому Шекспира, лежавшему на пианино, - но твои умственные способности столь необычны, что ты в состоянии скрыть это от людей и внушить им веру в твой здравый смысл и мудрость. Браун согласился с тем, что в данном конкретном случае, то есть в характере Мак-Шонесси, явно проступают следы прежних свойств, однако нашел пример неудачным, а потому - заявил он - его не следует принимать в расчет в нашем споре. - Говоря со всей серьезностью, - продолжал он, - не полагаете ли вы, что в жизни могут произойти события, достаточно значительные, чтобы переломить и полностью изменить натуру человека? - Переломить, - отвечал я, - но не изменить! Значительное событие может сломить человека или закалить его, точно так же как пребывание в печи может расплавить или закалить металл, но ни одна печь, когда-либо зажженная на земле, не в состоянии превратить брус золота в брус свинца или брус свинца в брус золота. Я спросил Джефсона, каково его мнение. Аналогия с брусом золота не показалась ему уместной. Он настаивал на том, что характер человека может измениться. Джефсон уподобил характер некой смеси, пагубной или живительной, которую каждый человек приготовляет сам, заимствуя составные части из безграничной фармакопеи, предоставленной в его распоряжение жизнью и эпохой. - Нет ничего невозможного в том, - сказал он, - что готовое снадобье выплеснут, а затем, ценою неимоверного труда, приготовят новое, но это, впрочем, случается редко. - Вот что, - сказал я, - давай поставим вопрос практически: известен ли тебе случай, когда характер человека совершенно изменился? - Да, - ответил он, - я действительно знаю человека, чей характер, как мне кажется, изменился полностью в результате одного события. Вы, возможно, скажете, что этот человек просто пережил потрясение или научился подчинять себе свои врожденные наклонности, Как бы то ни было, результат был поразительный. Мы попросили его рассказать нам этот случай, что он и сделал. - Речь идет о друге одного из моих двоюродных братьев, - начал Джефсон, - с которым я часто встречался на последних курсах университета. Когда мы познакомились, это был парень лет двадцати шести, здоровый телом и духом, суровый и упрямый по натуре, и те, кто его любил, называли его характер властным, а те, кому он не нравился (более многочисленные), - тираническим. Когда я встретился с ним три года спустя, он походил на старика, был кроток и уступчив до слабости, не верил в себя и так прислушивался к чужим мнениям, что это переходило все границы. Прежде он легко приходил в ярость. После перемены, происшедшей с ним, я только один раз увидел выражение гнева на его лице. Как-то во время прогулки мы увидели, что молодой шалопай дразнил ребенка, делая вид, что хочет натравить на него собаку. Мой знакомый схватил верзилу за шиворот и едва не задушил его, учинив над ним расправу, которая показалась мне непропорциональной проступку, как бы жесток он ни был. Я попенял ему, когда он снова подошел ко мне. "Да, - ответил он уступчиво, - вероятно, я слишком сурово отношусь к таким дурачествам". Я знал, какая картина всегда стояла перед его неподвижным взором, и промолчал. Он был младшим компаньоном крупной оптовой фирмы по торговле чаем, помещавшейся в Сити. В лондонской конторе для него почти не было дела, а потому, когда в результате каких-то ипотечных сделок фирма приобрела чайные плантации на юге Индии, его решили отправить туда управляющим. Он был очень доволен, так как ему нравилось вести суровую жизнь: сталкиваться с трудностями и опасностями, командовать множеством туземных рабочих, на которых надо было действовать не добротой, а страхом. Подобная жизнь, требующая находчивости и энергии, манила его властную натуру, суля ему труды и удовольствия, которых нельзя найти в тесных рамках цивилизованного мира. Лишь одно препятствовало этому плану - его жена. Она была хрупкой деликатной молодой женщиной, и он женился на ней, повинуясь тому инстинктивному влечению к противоположностям, которое природа вложила в нас, стремясь к равновесию. Робкое создание с большими покорными глазами, она была из тех, кому легче встретиться лицом к лицу со смертью, чем ожидать опасность, и кого гибель не так пугает, как муки страха. Известно, что подобные женщины с визгом убегают при виде мыши, но могут героически встретить мученическую смерть. Они так же не в силах превозмочь нервную дрожь, как осина не в состоянии помешать своим листьям трепетать. Полная неприспособленность жены к той жизни, на которую его согласие принять новый пост обрекло эту несчастную женщину, стала бы очевидной для него, если бы он хоть на мгновение посчитался с ее чувствами. Но не в обычае этого человека было рассматривать вопрос с чужой точки зрения - он заботился только о собственной. И хотя он страстно любил свою жену - как личную собственность, - его любовь к ней была подобна любви, которую хозяин испытывает к собаке или лошади, когда одну избивает хлыстом, а другую пришпоривает, пока та не сломает себе хребет. Ему никогда даже в голову не приходило посоветоваться о чем-нибудь с женой. Он сообщил ей свое решение и дату их отъезда; вручив ей чек на крупную сумму денег, он просил ее приобрести все необходимое и сообщить, если ей не хватит денег. Она, любя мужа с той собачьей преданностью, которая могла только портить его, немного шире раскрыла свои большие глаза, но ничего не сказала. Про себя она много думала о предстоящей в ее жизни перемене и, оставшись одна, тихо плакала. Но, заслышав его шаги, быстро вытирала следы слез и встречала его улыбкой. Ее робость и нервозность, над которыми на родине только добродушно подшучивали, теперь, в новой обстановке, стали серьезно раздражать мужа. Женщина, не способная подавить крик испуга, когда с темнокожего лица на нее смотрит пара горящих глаз; женщина, готовая соскочить с лошади, услышав рев дикого зверя на расстоянии мили, бледнеющая и цепенеющая от ужаса при виде змеи, - такая женщина была неподходящей спутницей жизни по соседству с индийскими джунглями. Мужу был неведом страх, он не понимал его и считал чистым притворством. Он, подобно многим мужчинам того же типа, внушил себе глупую уверенность, что женщины прикидываются нервными, воображая, будто робость и впечатлительность им к лицу. Но если показать им, насколько это нелепо, можно заставить женщин отказаться от "нервов", как они отказываются от семенящей походки и хихиканья. Человек, который знал лошадей и гордился этим, мог, казалось бы, более верно судить о нервозности, являющейся признаком темперамента. Но он был глупцом. Больше всего его раздражало то, что она боялась змей. К счастью или к несчастью, он был лишен воображения. Между ним и потомством Змея-искусителя не было никакой вражды. Для него существо, ползающее на брюхе, было не страшнее существа, передвигающегося с помощью ног. Пресмыкающиеся даже казались ему менее страшными, ибо он знал, что они грозят меньшей опасностью, так как всегда стремятся уклониться от встречи с человеком. Если на змею не напали или не испугали ее, она не нападет первая. Большинство людей удовлетворяется тем, что приобретает эти сведения из книг по естествознанию, но он знал это на собственном опыте. Его слуга, старый сержант драгунского полка, рассказал мне, что сам видел, как голова королевской кобры находилась в шести дюймах от лица его хозяина, который, надев очки, спокойно следил за уползающей змеей, зная, что одно прикосновение ее клыков означает верную смерть. Тот факт, что страх - тошнотворный смертельный страх - может охватить разумное существо при виде жалкого пресмыкающегося, казался ему невероятным; он решил излечить свою жену от страха перед змеями. Ему действительно удалось это сделать, и даже более радикально, чем он предполагал, но в его глазах навсегда застыл ужас, который не изгладился по сей день и не исчезнет никогда. Как-то вечером, возвращаясь домой верхом и проезжая по джунглям неподалеку от своего бунгало, он услыхал низкий свист у самого уха и, подняв голову, увидел питона, который, соскользнув с ветки дерева, уползал в высокую траву. Заряженное ружье висело у стремени всадника. Соскочив с испугавшейся лошади, он успел выстрелить в питона, не надеясь даже ранить его, но, к счастью, пуля попала в место соединения спинного хребта с головой и убила змею наповал. Это был превосходный экземпляр, неповрежденный, если не считать небольшого отверстия от пули. Подобрав питона, он перекинул его через седло, чтобы отвезти домой и сделать чучело. Поглядывая на огромную страшную змею, которая раскачивалась и болталась впереди него словно живая, он скакал домой, и тут ему в голову пришла блестящая мысль. Он воспользуется этим мертвым пресмыкающимся для того, чтобы излечить свою жену от страха перед живыми змеями. Он устроит так, чтобы она, увидев питона, приняла его за живого и испугалась; потом он покажет ей, что она испугалась всего лишь мертвого питона. Тогда жене станет стыдно и она излечится от своего глупого страха. Подобная мысль могла прийти в голову только безумцу. Вернувшись домой, он отнес мертвую змею к себе в комнату; потом этот идиот запер дверь и взялся за осуществление своего плана. Он придал чудовищу естественную позу: казалось, питон выползает из открытого окна и движется наискось по полу, так что человек, внезапно вошедший в комнату, непременно должен наступить на него. Все это было инсценировано весьма искусно. Закончив приготовления, он взял с полки книгу, раскрыл ее и положил на диван переплетом вверх. Устроив все, как ему хотелось, он отпер дверь и вышел из комнаты, очень довольный собой. После обеда он закурил и некоторое время сидел молча. "Ты не устала?" - спросил он жену, улыбаясь. Она засмеялась и, назвав его старым лентяем, спросила, что ему нужно. "Всего лишь роман, который я читал. Книга в моей берлоге лежит раскрытой на диване". Жена вскочила и легко побежала к двери. Когда она задержалась на мгновение, чтобы спросить у него название книги, он залюбовался ею: смутная догадка о возможной беде мелькнула в его сознании. "Не трудись, - сказал он, поднимаясь, - я сам..." Потом, ослепленный великолепием своего плана, осекся, и она вышла из столовой. Он слышал ее шаги вдоль застланного циновкой коридора и улыбался про себя. Он думал, что все это будет превесело. Даже теперь, когда представляешь себе эту картину, он не внушает сожаления. Дверь его комнаты отворилась и захлопнулась, а он продолжал сидеть, лениво глядя на пепел своей сигары и улыбаясь. Прошла секунда, быть может две, но ему показалось, что время тянется невыносимо медленно. Он дунул на облачко дыма, стоявшее перед глазами, и прислушался. И тут он услышал то, чего ждал, - пронзительный вопль. Еще вопль... Но он не услыхал ни ожидаемого хлопанья отдаленной двери, ни стремительно приближающихся шагов жены по коридору. Это смутило его, и он перестал улыбаться. Потом снова и снова вопли за воплями. Слуга-туземец, неслышно скользивший по комнате, поставил на место поднос, который держал в руках, и инстинктивно двинулся к двери. Хозяин удержал его. "Не двигайся, - сказал он хриплым голосом. - Ровно ничего не случилось. Твоя хозяйка испугалась, вот и все. Необходимо отучить ее от этих глупых страхов". Он снова прислушался, и ему показалось, что вопли перешли в какой-то сдавленный смех. Внезапно наступила тишина. И тогда из глубины этого бездонного молчания впервые в его жизни пришел к нему страх. Теперь он и темнокожий слуга смотрели друг на друга до странности похожими глазами. Потом, повинуясь одному и тому же импульсу, одновременно двинулись туда, где царила тишина. Отворив дверь, они увидели сразу три вещи: мертвого питона, лежавшего на том же месте, где его оставили, живого питона - вероятно, подругу первого, - медленно ползущего вокруг него, и раздробленную кровавую груду на полу. Он не помнил больше ничего вплоть до того мгновения, когда спустя несколько месяцев открыл глаза в затемненной незнакомой комнате. Но туземец-слуга видел, как его хозяин, прежде чем с воплем убежать из дома, набросился на живого питона и стал душить его голыми руками. А когда позднее другие слуги вбежали в комнату и, содрогаясь, подхватили своего хозяина, они обнаружили, что у второго питона оторвана голова. - Вот происшествие, которое изменило характер этого человека, - закончил Джефсон. - Он сам рассказал мне все это как-то вечером на палубе парохода, возвращаясь из Бомбея. Не щадя себя, он рассказал мне эту историю почти в том же виде, как я пересказал ее вам, но ровным, монотонным голосом, не окрашенным какими-либо эмоциями. Когда он кончил рассказывать, я спросил его, как он может вспоминать об этом. "Вспоминать! - повторил он с легким оттенком удивления. - Это всегда во мне". ГЛАВА VIII Однажды мы заговорили о преступности и преступниках. Мы обсуждали, можно ли написать роман без злодея, и пришли к заключению, что это было бы неинтересно. - Ужасно грустно сознаться, - задумчиво произнес Мак-Шонесси, - но каким безнадежно скучным был бы этот мир, если бы не наши друзья правонарушители. Знаете, - продолжал он, - когда мне говорят о людях, которые непрерывно стараются всех и каждого исправить и превратить в совершенство, то я просто расстраиваюсь. Исчезни грех, и литература отойдет в область предания. Без преступного элемента мы, сочинители, умрем с голоду. - А по-моему, - сухо возразил Джефсон, - беспокоиться не о чем. С самого сотворения мира одна половина человечества упорно старается "исправить" другую, и все же никому не удалось изжить человеческую природу: она проявляет себя везде и всюду. Подавлять зло - это то же самое, что подавлять вулкан: заткни его в одном месте, он прорвется в другом. На наш век греха еще хватит. - Нет, я не разделяю твоего оптимизма, - отвечал Мак-Шонесси. - Мне кажется, что преступления, во всяком случае интересные преступления, почти совсем перевелись. Пираты и разбойники с большой дороги фактически уже уничтожены. Любезный нашему сердцу старый контрабандист Биль перековал свою саблю на полупинтовую кружку с двойным дном. Распущены отряды вербовщиков, в былые времена всегда готовые освободить героя от грозящих ему брачных уз. У берега не найдешь уже парусного суденышка, на котором можно было бы увезти похищенную красотку. Мужчины решают "дела чести" в суде, откуда выходят здравы и невредимы, а от ран страдают одни их кошельки. Нападение на беззащитных женщин стало возможным только в трущобах, где не бывает героев и где роль мстителя выполняет ближайший мировой судья. Наш современный взломщик - это обычно какой-нибудь безработный зеленщик. Его "добыча" - пальто или пара сапог, но и их он не успевает унести, так как обыкновенная горничная захватывает его на месте преступления. Самоубийства и убийства становятся с каждым годом все реже. Если так пойдет дальше, то через какой-нибудь десяток лет насильственная смерть станет неслыханным делом и рассказ об убийстве будут встречать смехом, как нечто слишком неправдоподобное, а потому совсем неинтересное. Некоторые досужие люди заявляют, что седьмой заповеди следует придать силу закона. Если они добьются своего, то авторам придется последовать обычному совету критиков и удалиться от дел. Повторяю, у нас отнимают одно за другим все средства к существованию; писатели должны были бы организовать общество по поддержанию и поощрению преступности. Высказывая эти соображения, Мак-Шонесси хотел главным образом возмутить и огорчить Брауна, и это ему прекрасно удалось. Браун - серьезный молодой человек, во всяком случае он был таким в описываемое время, и он чрезвычайно высоко - многие сказали бы, что даже слишком высоко, - ставил значение литератора. По мнению Брауна, бог создал вселенную для того, чтобы писателям было о чем писать. Сначала я думал, что эта оригинальная идея принадлежит самому Брауну, но с годами понял, что она вообще очень распространена и популярна в современных литературных кругах. Браун стал спорить с Мак-Шонесси. - По-твоему, выходит, - сказал он, - что литература является паразитом, существующим за счет зла. - Да, именно, и ничем иным, - продолжал, увлекаясь, Мак-Шонесси. - Что стало бы с литературой без человеческой глупости и без греха? И что такое писательская работа? Ведь быть писателем - это значит добывать себе пропитание, роясь в мусорной куче людского горя. Представьте себе, если можете, идеальный мир, мир, в котором взрослые люди никогда не говорят глупостей и не поступают безрассудно, где маленькие мальчики никогда не шалят и дети не делают неловких замечаний; где собаки никогда не дерутся и кошки не задают ночных концертов; где муж никогда не бывает под башмаком у жены и свекровь не ворчит на невестку; где мужчины никогда не ложатся на постель в ботинках и моряки не ругаются; где водопроводчики исправно выполняют свою работу и старые девы не одеваются как молоденькие девушки; где негры никогда не крадут кур, а человек, полный чувства собственного достоинства, не страдает морской болезнью! Без всего этого - что останется от вашего юмора и острот?.. Представьте себе мир, где сердца никогда не болят от ран и губы не кривятся от боли; где глаза никогда не туманятся слезами, ноги не устают и желудки не бывают пустыми! Без всего этого - что останется от ваших патетических излияний? Представьте себе мир, где мужья всегда любят только одну жену, и притом именно ту, которую нужно; где женщины позволяют целовать себя только своему мужу; где сердца мужчин никогда не бывают жестокими, а мысли женщин - нечистыми; где нет ни ненависти, ни зависти, ни вожделения, ни отчаянья! Куда денутся все ваши любовные сцены, запутанные ситуации, тонкий психологический анализ? Мой милый Браун, все мы - прозаики, драматурги, поэты - живем и нагуливаем себе жирок за счет горя наших братьев-людей. Бог создал мужчину и женщину, а женщина, вонзив зубки в яблоко, создала писателя. Итак, мы вступили в этот мир, осененные самим змием. Мы, специальные корреспонденты при армии Лукавого, описываем его победы в своих трехтомных романах и его случайные поражения в своих пятиактных мелодрамах. - Все это справедливо, - заметил Джефсон, - но нельзя забывать, что не одни только писатели имеют дело с людскими несчастьями. Врачи, юристы, проповедники, владельцы газет, предсказатели погоды вряд ли, мне кажется, обрадовались бы наступлению "золотого века". Я никогда не забуду случая, о котором рассказывал мой дядя, священник окружной тюрьмы в Линкольншире. Однажды утром должны были повесить осужденного и в тюрьме собрался обычно присутствующий при этом круг лиц - шериф, начальник тюрьмы, три или четыре газетных корреспондента, судья и несколько надзирателей. Палач и его помощник уже начали связывать смертника, грубого негодяя, осужденного за убийство молодой девушки, совершенное при особо отягощающих обстоятельствах, и мой дядя старался использовать последние имевшиеся в его распоряжении минуты для того, чтобы разбить угрюмое безразличие, с которым осужденный относился к своему преступлению и к своей судьбе. Однако дяде не удалось произвести на него никакого впечатления, и начальник тюрьмы решил прибавить еще и от себя несколько слов увещания. Тогда этот малый вдруг резко повернулся ко всем собравшимся. "А пошли вы все к черту, сопливые болтуны! - закричал он. - Как вы смеете поучать меня? Вы-то все рады небось, что я здесь! И один небось ничего не выиграю на этом дельце! И что бы вы, грязные лицемеры, делали, если бы не было меня и таких, как я? Я и такие, как я, вот кто кормит вас и вашего брата". - Затем он пошел прямо к виселице и велел палачу "валять скорей" и "не задерживать джентльменов". - А ему нельзя отказать в выдержке, этому парню, - сказал Мак-Шонесси. - Да и в здоровом чувстве юмора тоже, - прибавил Джефсон. Мак-Шонесси выпустил клуб дыма прямо на паука, который готовился поймать муху. Паук упал в реку, откуда его сейчас же "спасла" ласточка, пролетавшая мимо в поисках ужина. - Вы напомнили мне, - сказал он, - сцену, свидетелем которой я был однажды в редакции газеты "Ежедневное..." - ну, в общем, в редакции одной из наших ежедневных газет. Был мертвый сезон, и работа шла вяло. Мы сделали попытку открыть дискуссию на тему: "Следует ли считать детей благословением божиим?" Младший из наших репортеров, который подписывался просто и трогательно "Мать шестерых детей", открыл кампанию едкой, хотя не совсем относящейся к делу атакой на мужей, как таковых. Редактор нашего спортивного отдела подписывался "Рабочий" и поэтому уснащал свои статьи орфографическими ошибками; эти ошибки он мучительно и тщательно обдумывал, для того чтобы, с одной стороны, придать своим письмам больше правдоподобия, а с другой - не задеть обидчивых демократических читателей, от которых газета получала свои основные средства. Так вот этот "Рабочий" встал на защиту британских отцов, приводя в виде волнующего примера свое собственное поведение. Театральный рецензент, котор