ешку. - Ничего не получится, - сказала она. - Ты хорош только, когда у тебя есть власть. А власти больше нет. И любовь моя высохла, чувствуешь? Понимаешь, Коленька? У тебя больше нет надо мною власти, и никогда, никогда, никогда ничего хорошего у нас не получится... Ведь вся наша страсть - твоя власть... Оденься, простудишься. Они совсем не топят в комнатах, чтобы лучше спалось. Она лежала на спине, снова закинув руки за голову и слегка согнув в колене левую ногу, и торшер освещал ее всю, но капли воды уже не блестели на светлых волосах. Пожилой мужчина, стоя посереди ее номера, застегивался, руки его заметно вздрагивали, он смотрел мимо нее и дышал с чуть слышным всхлипом в конце каждого вздоха. Потом он ушел, прихватив с собой недопитую бутылку. Снова лилась вода, шел пар, запотевало зеркало. Она лежала в ванне, рука двигалась отчаянно и неутомимо, но все было бесплодно, только все больнее и больнее, она выгибалась, рука уходила в голубоватую воду и там двигалась, ненавистный, неловкий, нежеланный палец скользил среди всплывающих в воде волос, она выгибалась все выше, выше, стонала все громче и все отчаяннее понимала, что ничего не будет. Ну, прости же меня, взмолилась она, да, я отвратительна, зла, я хочу мести, но неужто непозволительна месть за убийство, а ведь они все, они все убивали меня, потому что всякое унижение для меня - это смерть, и я всякий раз умирала, а они даже не знали об этом, но ведь они же хотели меня унизить, они же делали все сознательно, так неужели же простить? Я готова простить Андрею, он не хотел моего унижения, просто он так устроен, он не чувствует тонкостей, не видит деталей, не ощущает полутонов, он не хотел меня унизить, он причинял мне зло без намерения. Но все другие - они были злы, и любовь их была злом, и неужто нет прощения моему греху злопамятства, неужто я такая же, как они, коли на зло отвечу злом? Прости же, прости меня, молила она. И из пара, из запотевшего зеркала к ней плыли мерзлые улицы, чужие подъезды, разбитые такси, грязные постели, она слышала чуть хрипловатый голос с безукоризненно московским выговором и тембром, она ощущала единственный не чужой запах, прикасалась к не чужой коже, ощущала на лице не чужое дыхание... Успокойся, сказал он, ты же не святая, ты живой человек, и это - твой грех, но он не самый страшный, и не самым страшным злом отвечаешь ты на зло, и никто не знает меры ответа, успокойся, отмолим любовью, успокойся, бедная моя девочка. Он положил свои очки на пол, рядом, и в какой-то момент, вывернувшись, она увидала это маленькое стеклянно-стальное насекомое, металлического кузнечика с вывернутыми горбатыми лапками, трогательного и беззащитного. Она застонала, закричала, зажимая себе рот, чтобы крик не был слышен в соседнем номере сквозь шум все еще льющейся воды. Утром ее долго будили звонками из рецепции. Она ответила, что плохо себя чувствует и хочет отлежаться, - приедет сама прямо на встречу и обед с представителями второго или какого там национального ка-нала. Среднее Поволжье. Декабрь Две "Волги" и "уазик", выкрашенный белым по обводам, как для парада, рванули от барака на краю летного поля и остановились у трапа. Дверь отъехала внутрь и в сторону, они вышли, ветер с мелкой снежной крошкой рванул полы серых английских пальто, вцепился в темные норковые шапки, особенно злобно принялся за генеральскую шинель и не по сезону фуражку. - Все щеголяешь, Ваня, - усмехнулся, прикрываясь от ветра и спеша вниз по трапу, один из прибывших. Красивая седина выбивалась из-под его шапки, пальто сидело на нем особенно ловко, и по трапу бежал он вниз быстрее всех. - Смотри, простудишь головку, какой из тебя стратег будет? - А пошел ты с шуточками на хер!.. - прошипел генерал, воюя с ветром. - Шутник... Захлопали дверцы машины, первым рванул с места "уазик" с генералом, следом пристроились "Волги", и через минуту небольшой кортеж уже несся по сизой бетонке, будто дрожащей и виляющей под редкими струями поземки. Белесая плоская степь уносилась в обратную сторону, в степи вдруг возникали длинные бетонные бараки, горбы подземных хранилищ, засыпанных землей, обнесенных многорядной проволокой, панельные, этажа в четыре, сооружения без окон... Навстречу, тоже на порядочной скорости, пронесся бэтээр, за ним, с небольшим интервалом - еще один. И снова опустела дорога, снова мелькали в степи, уже едва видные в быстро темнеющем синеватом воздухе, бараки, хранилища и гаражи. И тоска, какая бывает только в промерзшей зимней степи, все ниже спускалась вместе с мгновенными сумерками и ночью, засветившейся редкими кучками огней. Через полчаса они уже сидели в яркой, жарко натопленной столовой, на скатерти стояли тарелки, фужеры, бутылки. И обязательный изыск охотничьих домиков и саун - вялая зелень букетиком в центре каждого блюда с колбасой, рыбой, сыром - не была забыта здешними хозяевами. Пиджаки гости уже повесили на спинки стульев и остались, конечно, по холодному времени и полевым условиям, в пуловерах и кофтах, поддетых в дорогу поверх обычных рубашек с галстуками. Генерал разлил, чокнулись "за приезд", выпили. Молча начали закусывать - полет был долгий, проголодались все как следует. Выпили по второй, закурили. Стены столовой были обшиты панелями лакированного светлого дерева. В углу стоял большой холодильник, в другом - большой телевизор на маленьком столике с хилыми раскоряченными ножками. Окна были плотно задернуты шторами из ярко-желтой ткани. Сквозь эти шторы желтый свет ложился вытянутыми прямоугольниками на снег, все ползущий и ползущий по двору стоящего на отшибе, на краю военного городка, домика. Высоким забором огорожен пустой двор, у ворот ходит часовой, длинный, до земли тулуп с поднятым воротником придает ему вид шахматной фигуры - ладьи или ферзя. Ползет по двору снег, переползая освещенные прямоугольники, словно таящийся лазутчик; ползет снег по степи, начинающейся прямо за забором; ползет по черному небу над домиком светлый дым из его трубы; ползут облака над поселением из двухэтажных домов, длинных, многооконных, уже засыпающих и гасящих свет, - рано ложатся в декабре офицерские семьи, и над трехэтажными казармами, разом померкшими всеми окнами после отбоя, и над памятником на центральной площади между домом офицеров и штабом... Ветер к ночи почти утих, и не поймешь, почему все ползет и ползет снег - словно облака по земле. В столовой уже отодвинули тарелки, уже накурено. Лысый, с белесыми бровями и ресницами человек отодвинулся от стола, закачался на задних ножках стула, вздохнул. - Ну, начнем работать, товарищи? - Он глянул на генерала. Тот немедленно встал, быстро привел себя в порядок - мундир его висел на спинке стула, резинка форменного галстука была расстегнута, и он свисал с рубашки, удерживаемый зажимом, - и вышел. Через минуту вернулся с подполковником в полевой форме. Сидевшие за столом уже подтянулись, будто и не ужин был с коньяком, а обычное долгое совещание. Немолодая тетка в белом, как у медсестры, халате быстро вынесла тарелки, осторожненько сдернула с полированного стола, свернула вместе с крошками и утащила скатерть. Подполковник стоял молча. Наконец тетка ушла с последней вилкой. - Садись, подполковник, - сказал лысый. Седой, с одутловатым лицом не то мальчика, не то пожилой бабы, подвинул стул. - Благодарю, Игорь Леонидович, - сказал подполковник, садясь чуть в стороне от стола, как и положено вызванному для доклада. Седой поднял брови. - А вы откуда же меня знаете? - Как комсорг части во встречах участвовал на Новой площади... - Бывает, что память и подводит, подполковник, - перебил лысый. - Бывает, обознаешься... Понял? - Давай, Барышев, докладывай. - Генерал хмуро покосился на лысого. - Товарищи устали, не тяни, расскажи, какие результаты - и все... - Слушаюсь, товарищ генерал. Разрешите сразу по итогам? - Давай по итогам... - По итогам подготовки специальной группы в учебном центре. Докладываю, Иван Федорович: мною была организована проверочная операция, полностью имитирующая выполнение основной задачи, поставленной как цель подготовки. В операции были задействованы, кроме специальной группы, выполняющей эту задачу, военнослужащие из личного состава учебного центра, в частности, преподаватели спецотделения, работавшие с группой, на трех автомашинах "Волга". Все участвовавшие в операции были вооружены соответствующим задаче стрелковым и иным оружием. Специальной группе, а также группе, имитирующей противника на трех автомашинах... - Какого, на хер, противника, Барышев?! - генерал не выдержал. - Ты что, совсем опупел? - Была поставлена задача, Иван Федорович. - Барышев встал. Стоял, глядя на генерала сверху вниз, твердо, но не вызывающе. - Я выполнял учебную задачу наилучшим образом, чтобы иметь настоящее представление о возможностях подготовленной группы. С этой целью участвовавшим в операции были выданы боеприпасы и разъяснено, что операция боевая. Кроме того, членам специальной группы я обещал по окончании операции организовать встречу с семьями, о чем просил вашего разрешения и что вами, Иван Федорович, было разрешено. Семьи прибыли спецрейсом из Москвы уже в то время, когда операция началась... - Погоди, подполковник, насчет семей. - Лысый перестал качаться на стуле, смотрел на Барышева с интересом, в желтых глазах отражались огни не то низко висевшей над столом люстры, не то какие-то дальние, невидимые. - Значит, если я тебя правильно понял, они там боевыми хуячили? Всерьез? - Так точно, товарищ секретарь. - Повернулся к лысому Барышев, и тут уж генерал вздрогнул и даже крякнул, будто на ногу ему наступили. - Так точно, огонь велся на поражение... - Хорошая у тебя память, подполковник, очень хорошая... - Огни плясали в желтых глазах. - А я в комсомоле никогда не работал, откуда ж ты меня знаешь? - У меня действительно хорошая память. - Барышев глянул лысому прямо в глаза и не отвел взгляда от желтых огней, смотрел спокойно, только чуть гуще стал смуглый румянец на щеках. - Я профессиональный разведчик, специалист по военно-диверсионной работе, я обязан иметь хорошую память... - Погодите, - перебил его седой комсомолец, - а если бы ваша спецгруппа с заданием не справилась? - Проверочная операция дала бы тем более важный результат. Я бы доложил о необходимости создания и подготовки новой группы, зато была бы гарантия, что не способные выполнить задачу люди не будут использованы и не подвергнут риску всех, кто взял на себя ответственность за операцию... В этом случае семьи должны были быть доставлены на аэродром к обратному спецрейсу соответствующим образом подготовленным автомобилем... - Сам готовил? - усмехнулся лысый. - Так точно. В автобусе были установлены дополнительные емкости с бензином, расчетным образом ослаблены гайки крепления передних колес... - Ну, ты даешь, подполковник. - Лысый покрутил головой. - Но спецгруппа, значит, оказалась на высоте? - Спецгруппа с задачей справилась, несмотря на то что противниками были высококвалифицированные профессионалы, которые преподавали членам группы боевые дисциплины. Видимо, подействовало понимание членами группы зависимости свидания с близкими от результатов их действий. Кроме того, я предполагаю, что члены группы догадывались о решении судеб их семей в случае неудачи проверочной операции. По крайней мере, я не дал никакого ответа, когда мне был задан соответствующий вопрос старшим этой группы. Он же во время операции действовал эффективнее всех... - А, каратист, - седой засмеялся. - В Лондоне он тоже наших метелил будь здоров... Ну, Барышев, и сколько ж ты народу замочил на этом экзамене? - Одиннадцать убитыми, Игорь Леонидович. - А раненые были? - Снова огни зажглись в желтых глазах, снова закачался лысый на ножках стула. - Раненых не было. - Барышев опять глянул прямо в кошачьи глаза, и огни погасли. - Я лично был на месте операции через три минуты после ее окончания и проверял... - Одиннадцать. - Генерал встал, отошел к окну, чуть отодвинул занавеску, поглядел на снег, уже не ползущий редкими струями, а ложащийся под ветер волнами низких сугробов. - Одиннадцать... Ты, Барышев, много на себя взял... - Товарищ генерал, во время последних учебных десантирований в дивизии погибло четырнадцать, вы знаете. Учитывая важность задачи, я считаю потери минимальными. Тем более, что преподавательский состав спецотделения учебного центра по действующим документам положено обновлять регулярно... - Молодец, подполковник. - Лысый перестал качаться, стул встал на все четыре ножки. - Молодец... Ты что кончал? Кремлевский курсант? Или Рязанское? - Москвич, - коротко ответил Барышев. - Понятно, - лысый кивнул. - Значит, после операции готовься к академической деятельности... Чтоб с делом покончить, отвечай прямо: за команду ручаешься? - Ручаюсь. - Ну и спасибо... Иди, подполковник, отдыхай... Они стояли на крыльце, глядя, как Барышев садится в "уазик", резко разворачивается к воротам и вырывается на бетонку, едва дождавшись, чтобы неловкий солдат в тулупе дал дорогу. - Ну и что с ним дальше делать? - Лысый сказал негромко, почти без вопросительной интонации, будто сам себе. - Больно гордый... Профессионал... А чтобы промолчать - не удержался, всех знает... Пижон... Как считаешь, Игорь Леонидович? - Думаю, ты прав. - Седой ступил с крыльца, пошел к машинам как был, в одном свитере, только шапку надвинул глубже. Остановился, сказал с невидимой усмешкой: - Профессионал... А я, ты знаешь, любитель... "Волга" вылетела на бетонку. Лысый поежился и ушел в дом. На повороте, на темной улице среди спящих домов, "Волга" встала рядом с вездеходом. Посидели минуту, не выходя. Потом дверца "уазика" открылась, офицер ступил на снег, встал у машины. Словно в театре, в этот миг показалась из-за снеговых туч и наполнила ночь зеленым светом луна. Темным бликом мигнул в правой руке Барышева пистолет, он шагнул к "Волге" - тут же дверца ее распахнулась и из глубины машины ударила - негромко и коротко, словно одно слово, отбитое пишущей машинкой, - серия выстрелов. Седой бросил пистолет с нелепо удлиненным глушителем стволом на сиденье, выскочил, втащил тело в "уазик", не садясь, крутанул баранку вездехода, уперся, подтолкнул - машина медленно поеахала к стене дома, въехала на тротуар, косо стала... Седой вернулся в "Волгу", прицелился... После третьего попадания бак рвануло, огонь поднялся к окнам второго этажа... "Волга" прыгнула с места и помчалась к центру городка, к площади с памятником - там можно было развернуться и не торопясь ехать к гостевому домику другой дорогой. Он знал этот унылый поселок, как свою ладонь, здесь семнадцать лет назад служил в комендантской роте. Солдат в тулупе открыл ворота, заглянул в машину, козырнул. Потом он долго запирал въезд. Наверное, утихомирились, думал он, больше выезжать не будут, суки. Побродил по двору - нелепый ферзь среди белых волн низких сугробов и черных проплешин еще не занесенной земли. Подошел к светящемуся апельсиновым светом окну. Тени - длинные, уродливые - двигались, поднимали стаканы, выпускали к потолку сигаретный дым... Если сейчас двинуть стволом по окну и сразу дать длинную, веером, можно за один раз достать всех, подумал солдат. Из этого, в лампасах, воздух сразу выйдет, как из проколотого гондона... И всех их бросит к стене, и они будут сползать по ней, оставляя красные дорожки на светлом дереве, и нужно будет дать еще одну, и еще - чтобы каждого достать в отдельности... Там наверняка останется коньяк, и потом можно будет принять стакан, согреться... Он уже замерз, а до смены час, и падла разводящий наверняка опять опоздает минут на десять. 4 Прием устроила французская сторона в шикарном "Фукьеце" - прелестная русская транскрипция - в новой Опере. Долго пили изысканное белое, говорили, конечно, об удивительных переменах в России, лживое ледяное оживление блестело в глазах. Самым честным оказался угрюмый парень, сидевший между женою Редько и Ольгой, журналист из какого-то эпатажного еженедельника - стриженный в скобку, в мятом черном пиджаке и наглухо застегнутой жеваной рубахе без галстука. Он садил одну за другой "Голуаз" без фильтра и на невнятном английско-русском расспрашивал о службе в армии. Похоже, сказал он, что в вашем сценарии есть немного правды. Вы служили, наверное, давно? Но память хорошая... Законы триллера заставили вас сгустить краски, или?.. Начал было отвечать подробно, но перебил себя - слушайте, будет очень неприлично, если я скажу, что выпил бы виски? Или хотя бы розового - я не могу пить столько белого вина... Все уже вставали из-за стола, стояли группками, курили, говорили довольно громко. Леночка на своем диком английском все просвещала бессловесного Бернара, при этом время от времени она громко хохотала собственным шуткам, желе, упакованное в обтягивающие джинсы и трикотажную фуфайку с блестками, тряслось. Редько беседовал с американским продюсером, появившимся по случаю окончания съемок. Продюсер был на голову выше длинного Редько, черный костюм сидел, как на президенте, вишневый галстук был чуть распущен, русый чуб слегка спадал на лоб, как у двадцатилетнего. Вблизи можно было разглядеть, что ему не меньше пятидесяти... Редько убедительно гудел, из-под расстегнутого ворота рубашки выбивался чудесный фуляр - сцена беседы гения с финансистом была поставлена прекрасно. Жена Редько и Ольга стояли рядом, создавая удачный второй план, - две светские дамы, одна в темно-зеленом, другая в темно-лиловом, хорошее по цвету пятно... Плевать, сказал парень, я сам выпил бы пива, пошли в бар, здесь где-то должен быть. Полые ледышки колокольчиками запели в стакане, виски после холодного бесчувствия белого был словно пробуждение в тепле. Скажи, спросил парень, отставляя пузатый пивной фужер, вы действительно уже не собираетесь прийти в Европу на танках? А-а, обрадовался он, хоть ты честно спросил о том единственном, что вас интересует!.. Вы нас просто боялись всю жизнь и теперь не можете поверить в счастье - опасный сосед-безумец, кажется, приходит в сознание... Плевать вам на нашу свободу, вы просто боитесь за свое пиво. Правильно, спокойно согласился парень, я боюсь за свое пиво. И, кроме того, я был в Чехословакии тогда, в августе, я знаю, как выглядят ваши танки на фоне готики. Сколько ж тебе лет, удивился он? Думаю, что мы ровесники, сказал парень и ошибся только на два года - оказался старше. Да, сказал он, если вы так выглядите, вам есть за что бояться... Виски был уже третий, и парень пил пиво, как похмеляющийся шоферюга, - втягивал мгновенно и тут же щелкал по пустой емкости, чтобы разливала ее наполнил. Сейчас здесь большая мода на вас, сказал парень, на вашу политику, на вашу литературу, ваше кино. Но ты не должен обманываться: если вы действительно станете такими, как все, мода пройдет, и вам будет туго, нет опыта конкуренции, и потом, вы все равно останетесь не совсем взрослыми. Я работал в Москве два года, вы все, не только интеллектуалы, живете словно во сне. Я знаю, что такое русские фантазии... Мы не интеллектуалы, сказал он, мы интеллигенция. Да, я знаю разницу, сказал парень, я думаю, в ней все дело... Это ваше несчастье. Это наша жизнь, сказал он. На своем крохотном "остине", похожем на масштабно уменьшенную модельку автомобиля, парень подвез их до гостиницы, приобнял его, похлопав по плечу, поцеловался с Ольгой - и исчез навсегда, навсегда застряв в памяти. Визитная карточка лежала в бумажнике, но он знал, что никакого повода для встречи больше не будет. - Устала ужасно, - сказала Ольга, - а в номер не хочется. Ты не против пройтись? Они вышли на rue Saint Andres des Art. По мостовой шла толпа, обычный маскарад Левого Берега. В ярко освещенном книжно-пластиночном магазине, открытом всю ночь, стоял одинокий человек в старой английской шинели и косынке, повязанной на голове по-пиратски, и рылся в постерах, сложенных в большие стоячие папки. Из греческих закусочных падал на загаженную мостовую свет, в окнах крутились гигантские конусы прессованного жарящегося мяса, и чернявые ребята стругали это мясо на бутерброды ножами длиной с буденновскую шашку. У витрин магазина "Next Stop", торгующего американским старьем, он, как всегда, задержался, невозможно было пройти мимо верблюжьих даффл-котов и пиджаков из толстого твида с кожаными заплатками на локтях. Эвелик, эвелик, гардероб мой невелик, - вспомнил он идиотские стишки фарцовочных шестидесятых, вспомнил эти петельки, свешивающиеся с воротников, кожаные заплатки, клетчатые подкладки, лейблы, пуговицы футбольными мячиками, за каждую тогда давали пятерку... На углу, у метро и чаши фонтана, тусовались молодые американские бродяги, они норовили сесть на мостовую маленькой площади, женщина-полицейский, обвешанная по поясу наручниками, кобурой с вылезающей револьверной рукояткой и еще какой-то чертовщиной , хмуро наблюдала за оборванцами и, как только они приземлялись, показывала рукой: встать, вверх, встать, засранцы! Кобура лежала на ее крутой заднице, как седло на крупе. Была она чернокожая. Пилотка высоко сидела на кудрях, на огромном "афро". К гостинице вернулись по бульвару, почти не разговаривая, как обычно в последнее время, - все впечатления были уже высказаны, а конфликты, чем ближе было возвращение, возникали все чаще. Но сегодня удалось промолчать - и вдруг возник покой, благожелательность, даже что-то вроде близости. Он почувствовал, что еще возможно жить, вместе переживать день за днем и входить в утро без ощущения отчаяния. В номере, как Ольга и ожидала, было душно, топили в связи с похолоданием отчаянно. Ольга тут же стащила платье, бросила его поверх плаща на кресло и пошла в колготках и широком лифчике открывать окно. Он разделся, повесил одежду в шкаф, вытащил из-под подушки пижаму. Увидел свое отражение в зеркале шкафа - в трусах, с пижамой в руке, с растрепавшимися при раздевании волосами... Ольга вышла из ванной голой. Он бросил пижаму на постель, увидел в зеркале, как она выходит из ванной - немного сгорбившись, словно от стеснения, а на самом деле от того, что в комнате уже стало прохладно, от окна дуло, и ей просто было холодновато. Он шагнул к ней, возбуждение становилось, как обычно, тем сильнее, чем сильнее он испытывал отвращение к себе... Но, обхватив себя руками, так что груди сошлись, она пробежала к постели и мгновенно залезла под одеяло, накрутив его на себя. - Как прекрасно, - сказала она, и он не поверил своим ушам, настолько это совпадало с его настроением. Прекрасно, все прекрасно, и все возможно, надо только забыть все остальное, и вот сейчас, здесь, в этой жаркой и продуваемой сквозняком случайной комнате, в этой стране, в этом непредставимом городе можно любить эту женщину, которую ведь любил, любил, была страсть, и, кажется, она тогда все время смеялась, она вообще очень смешлива, даже сейчас... - Как прекрасно, - сказала она, - за окном Париж, хорошая гостиница... я сейчас ужасно устала, давай спать, ладно?.. и надо завтра позвонить Ленке, пусть они нас встретят... ну, гаси, ложись, я уже засыпаю... Она вспомнила о дочери, когда пришла пора возвращаться, подумал он. Ольга уже спала, щека ее, смятая подушкой, сморщилась, и рот немного приоткрылся. Он подошел к окну. Начался мелкий дождь, камни во внутреннем дворе блестели. По карнизу на уровне третьего этажа шла кошка, обычная кошка дворового вида, хотя на ней наверняка был ошейник - бездомных кошек здесь не водится. Кошка остановилась и внимательно посмотрела на него, стоящего в светлом окне. Боже, подумал он, да почему же я должен жить именно так?! Среднее Поволжье. Декабрь - В любом случае все будет по-другому после операции, - сказал лысый. Самолет медленно выруливал на полосу. В пустом салоне стоял затхлый холодный воздух, он был почти видим. Перегнувшись через проход, седой внимательно слушал. Остальные, не сняв шапок и поплотнее запахнув пальто, сразу начали дремать, лица их в утреннем свете отливали зеленым, морщины разгладились похмельным отеком - выпивали до трех, встав, поправились и распили еще пару бутылок... - А если ничего не выйдет? - седой говорил негромко, стараясь, чтобы лысый расслышал, он совсем лег на подлокотник, перегородив проход. Двигатели завыли, самолет рванулся по полосе, и ответ лысого можно было только угадать. - В любом случае, - повторил лысый, и его собеседник, не видя, почувствовал, как зажглись тигриные желтые глаза. - В любом случае все изменится. Он будет напуган, понял? Вой утих, самолет оторвался от земли, и ее грязно-белый лист стал косо уходить вниз и тут же скрылся за такими же грязно-белыми клубами облаков. Лысый повернулся к слушавшему и, отчетливо двигая бледными губами, сказал: - Я его хорошо знаю еще по крайкому, понял? Он трус. Трус, когда испугается по-настоящему, может сделать такое, что никакому герою не приснится... Он испугается, и тогда в стране наступит такой страх, какого еще не было, увидишь... Он до конца жизни будет бояться нас, а люди будут бояться его, и там, - он ткнул рукой в сторону круглого, полузакрытого шторкой окошка, за которым лилось грязное молоко, - там, внизу, будет снова нормальная жизнь... Мир, покой, люди забудут всю эту пакость, они будут рады ее забыть, и ты, мы все будем иметь право гордиться - мы их спасли... Понял? Он устроился в кресле удобнее, запахнул пальто, надвинул шапку на лоб и прикрыл глаза. Помолчал минуту, будто сразу задремал, сказал, уже не обращаясь к седому: - Странно, теперь вроде и натопили в салоне, а раздеваться не хочется... Намерзлись... Снова помолчал. Седой, решив, что теперь-то он уж точно заснул, повозился со спинкой кресла, откинулся, тоже закрыл глаза - и услышал: - Он трус, в этом все дело. 5 Она поехала в Останкино, едва переведя дух после возвращения. В субботу должна была идти передача, оставалось четыре дня, она боялась, что не успеет войти и ее могут заменить какой-нибудь дурочкой из молодежной редакции, с них станется. Увидала стоящий, быстро забивающийся людьми лифт, пронеслась, часто стуча каблуками новых сапог, по холлу, втиснулась - и оказалась грудь в грудь с парнем из группы, репортером, недавно пришедшим из той же молодежной редакции и уже сделавшим в прошлую передачу классный сюжет об инвалидах и стариках, сплошные слезы... - Привет, - сказал парень, - с приездом. Выглядишь, прикинута - атас... Я забыл, ты где была? Конечно, это было хамство, что он обращался к ней на ты, но, во-первых, здесь все так обращались, а во-вторых, подчеркивать, что он почти вдвое младше, тоже не резон... Хуже было, что она не могла вспомнить его имя... - Привет, - ответила она осторожно, - Игорек... за комплимент спасибо, какой уж там вид, устала жутко... - Глеб, - поправил парень без обиды и улыбнулся. - Опять нелегкая судьба занесла куда-нибудь в Штаты? - Да ладно тебе, Глебушка, - она уже облегченно засмеялась, - все это фигня, на третий раз действительно не особенно интересно... Скажи лучше, как дела здесь? Что с передачей? Что-нибудь крутое отснял? Глеб глянул на нее изумленно, и тут она заметила, что и другие в лифте посматривают на нее непросто. - Ты чего, мать, не знаешь, что ли? - Глеб покачал головой. - Ну, ты отвязалась... Не будет передачи, понятно? В комнате курили, смеялись, все было, как обычно, но она заметила сразу, что более шумно, более оживленно, чем раньше. Смеялись немного истерично, говорили чуть громче, чем всегда, и шутки были отчаянней и рискованней, и редактор, самый приличный человек в команде, вдруг выматерился при ней, чего никогда раньше не позволял себе. Так вели себя в классе, вдруг вспомнила она, сорвав очередную контрольную и ожидая прихода завуча... Домой ехала на такси, не хотелось сразу лезть в маршрутку и метро, всегда давала себе отдохнуть, привыкнуть день-другой после возвращения из поездки. Как-то незаметно успокоилась, злость и испуг, передавшиеся ей от группы, улеглись. Обойдется, думала она, все обойдется, не в первый раз за эти годы, уже и закрывали, и запрещали, и все постепенно начиналось снова и даже круче, все круче после каждого отката, обойдется и теперь... Таксист ехал через центр, застревая перед каждым светофором - было около восьми вечера, толпа машин сгущалась, перед Лубянкой застряли надолго. Таксист обернулся, глянул ей прямо в лицо. - А я сразу узнал вас, - сказал он. - Сначала везти даже не хотел, а потом решил - отвезу да скажу по дороге, что мы о вас думаем... - О ком? - не поняла она. - Обо мне? Кто мы? Простите... - Прощенья потом попросишь. - Таксист уже огибал площадь с памятником, говорил не оборачиваясь, громко, она теперь расслышала дикую злобу в его голосе и сжалась, забилась в угол, к дверце... - Потом у народа прощенья будете просить, поняла?! Кто мы? Русские, вот кто! Против кого вы телевидение захватили... Му-удрецы, ет-т... Обо всем этом она знала, но так, в упор не слышала никогда. - Я русская, - сказала она тихо, ей тут же стало стыдно, и от стыда, от ужаса, оттого, что теперь поняла - все действительно кончилось, она заплакала тихо, без звука, задерживая, чтобы не всхлипнуть, дыхание, и тут же почему-то вспомнила Дегтярева, как он одевался, глядя мимо нее, и ушел со своей бутылкой, и заплакала еще отчаянней - от стыда и омерзения к себе, и все это каким-то непонятным ей образом связывалось в одно горе - страшный таксист, его злоба, ее месть, и слезы лились, безобразно смывая остатки грима. Он должен был приехать только через неделю. Это было хуже всего. Но когда она открывала дверь квартиры, телефон уже разрывался. Андрея еще не было - наверное, опять принимает каких-нибудь фирмачей... Она сняла трубку. - Я вернулся, - сказал он. - Я вернулся раньше. Завтра увидимся - сейчас говорить не могу. Я люблю тебя, я вернулся к тебе. Слышишь? Завтра увидимся, завтра увидимся...  * ПЯТОЕ ВРЕМЯ ГОДА *  1 В тесном междукресельном пространстве Ту-154 ноги пришлось подтянуть к животу, и уже через полчаса полета все внутри начало болеть, черт бы побрал их экономию! В подгрудинном привычном месте установился жесткий, угловатый кулак, гастритно-язвенные ощущения отвлекли от жизни, от переживания довольства, удачи, успеха, возможности осуществления желаний. Но все жарче сияло за окном солнце... И вдруг охватило такое счастье! Боль отпустила, заглушенная глотком, другим, третьим, и бутербродом, который она достала из какой-то удивительно красивой коробочки, явно от фирменных конфет, или колготок, или еще какой-нибудь чепухи. Бутерброд был правильный, на обычном сером хлебе, крошащемся в руках, с рыночным, чуть оплывшим салом. Был повод посмеяться - интеллигентов сразу видно: виски салом закусывают. У моего дружка, сказал он, написано "а мыло русское едят". Она покатилась со смеху, хотя вообще на иронию реагировала сдержанно и не всегда адекватно, ее патетика не принимала его манеру привычного общения с друзьями. Почему мыло? А ты что не поняла? Это же есть такое выражение - "наелся, как дурак мыла", и есть такая басня у какого-то сталинского сокола о низкопоклонниках - "а сало русское едят", и вот, понимаешь, дружок совместил, и получилось дико смешно...Я не поняла, но действительно смешно... Встали очень рано, и теперь немного выпив и поев, задремали обнявшись, приникнув друг к другу. Он во сне чувствовал своим левым виском ее твердо округленный детский лоб, и дыхание, удивительно чистое для взрослого человека ее дыхание наполняло маленькое пространство между ее и его лицом, отделяя это пространство от остального воздуха, летящего внутри самолета и, в свою очередь, отделенного от воздуха снаружи, от всего яркого бесконечного света. Какая-то короткая мысль об этом полете внутри друг друга изолированных пространств мелькнула в его голове, но тут же он заснул совсем крепким сном. А она, наоборот, в эту минуту проснулась. Чувствовала себя удивительно выспавшейся - будто не встала в четыре, не перестирала Нике все белье, не наготовила на два дня еды всем троим - Нике, Андрею и свекрови, которая всегда на время ее отсутствия перебиралась присматривать за сыном и внучкой, не собрала недоглаженное барахлишко, не накрасилась на ходу... И выскочила к заказанному такси свежая, промытая, легкая, ясно глядя на утреннюю пустую улицу, на удивительно интеллигентного вида таксиста, на поднимающийся в сизом небе оранжевый свет дня... На углу, на повороте, стояло другое такси. Она попросила притормозить рядом, он увидал, тут же выскочил, захлопнул дверцу, обежал машину кругом, сунул в окно шоферу деньги - и через секунду уже ввалился к ней. Прижался, пихнул свою сумку на переднее сиденье, прижался снова... Весь час дороги до аэропорта говорили о тяжком, чужом - о делах в ее редакции, о явном откате, о съемках, о том, что Редько ни черта не понял и снимает густой реализм, снова о ее делах и закруте в комитете... Но время от времени он прижимался, приваливался - и все отходило, уплывало. Она тихонько высвободилась, выпрямилась, устроила его голову у себя на плече, огляделась. В самолете многие спали - регистрация на этот ранний рейс закончилась в восемь и вылетели удивительно точно, по расписанию. Если самолет разобьется, это будет ужасно, подумала она, потому что обнаружится, что мы летели вместе. Он проснулся, поднял голову, посмотрел ей близко в глаза сладким, счастливым взглядом. Если сейчас самолет разобьется, сказал он хрипловато со сна, это будет прекрасно. Можно будет считать, что мы вместе прожили жизнь и умерли в один день. Знаешь, сказал он, они жили долго и счастливо и умерли в один день, так заканчиваются сказки. Но мы жили недолго, сказала она. Он положил руку на ее живот и почувствовал, как под его рукой дернулось и напряглось живое, что-то задвигалось, пошло тепло. Он начал яростно прорываться через одежку. Что ты делаешь, сказала она, увидят. Не увидят, сказал он. Рука, придавленная поясом ее юбки, неловко вывернулась, но он продолжал рваться, продираться к ней. Это все уже было, прошла как бы титрами мысль, банальное ощущение повтора, посещающее часто. Но, скользнув, мысль тут же размылась, сгинула, и он все выворачивал руку, и наконец достиг, дотянулся. Ты совсем другой, сказала она, ты сейчас думаешь о любви, а я о жизни. Я тоже подумала о катастрофе, но испугалась огласки, а ты... Ты - только о любви. Ты смелый, чистый мальчик, я люблю тебя. Они уже не видели и не помнили ничего. Самолет, к счастью, спал, но даже если бы все проснулись и глазели на них, и могли расслышать каждое их слово и дыхание, даже если бы их вывели на площадь и транслировали их стоны для сотен тысяч желающих, даже если бы позор уже наступил и жизнь потом стала бы невозможной - ничто не могло остановить их. Не так, сказала она, ниже. И осторожней, не сделай больно, иначе все пропало. Так... О, Господи, что же ты делаешь! Вот так. Еще. Ну... Ну... Да, мой хороший, мой родной. Да. Да. Да. Он молчал. Яркий свет утра рвался в самолет. Овальное стекло окна нагрелось, по его спине тек пот. В какую-то секунду он представил себе, каким мятым выйдет из самолета, будет просто неприлично... Эта отвлекающая мысль неожиданно для него самого усилила счастье, он тихо застонал, она - чуть скосив глаза, он это увидел - с твердым, безразличным выражением лица подвинулась в кресле поудобнее, выпростала свою руку и, глядя как бы спокойно перед собой, вдвинула ладонь между его втянувшимся животом и поясом брюк. Я не смогу, сказал он тихо, откидываясь на спинку кресла и одновременно прикрывая полой плаща ее руку, я не смогу сдержаться, не надо... не надо, слышишь... Ну, и не сдерживайся, усмехнулась она, лицо ее было искажено бешеной, злой улыбкой, не сдерживайся, это твои проблемы, я ведь сдержалась... Ты настоящая ведьма, прошептал он, настоящая... Не делай этого, как я встану потом? Трус, сказала она, только и думаешь, как будешь выглядеть. Не бойся, я потом все приведу в порядок, в гостинице. А до гостиницы доехать, выдохнул он, как я доеду до гостиницы в таком виде? Замолчи, хрипло приказала она, молчи и будь наконец собой, трусишка! Оранжевый свет любви, подумал он, это не лучшее, что можно написать обо всем, что происходит с нами. Оранжевый свет солнца, восходящего рядом с самолетным окном. И когда солнце наконец поднимется до нас, когда его свет окажется уже совсем рядом и целиком поглотит нас обоих, в этот момент можно и умереть, подумал он. Остановятся двигатели, и мы будем падать, и надо будет держать ее изо всех сил, чтобы не вылететь из кресел, не падать внутри самолета, а только вместе с ним. Не хочу умирать, сказала она, почему ты хочешь со мной вместе умереть, а с нею жить? Я тоже хочу жить с тобой. Пусть не все время, но когда мы вместе, я хочу жить, а не умирать, понял? И больше не предлагай мне умирать, я не хочу. ...Самолет чуть вздрагивал под ногами пробирающихся к двери людей. Не было и следа от солнечного дня, лил дождь, истошно выл над летным полем ветер, но все теснились, стремясь как можно быстрее на трап, который пришлось ждать слишком долго. Внизу, у трапа, стояли двое солдат - в нелепо торчащих из-под бронежилетов длинных шинелях, в насаженных торчком поверх ушанок касках, с автоматами, косо лежащими на высоких грудях - словно чудовищные бабы на чайник. Офицер в пятнистом бушлате останавливал некоторых из прилетевших, проверял документы. Внимательно глянул ей в глаза: "А, прилетели армию позорить... Ладно, еще будет время, дадут и нам слово..." На его документы глянул невнимательно, потом сообразил: "И вы, конечно, туда же... Ладно". В машине она сникла, сидела отдельно, глядела в окно. Потом сказала негромко, косясь на шофера: "Этот... военный... Как будто пригрозил. Как ты думаешь, не могут сообщить на работу?" Приоткрыв узкую щель в окне со своей стороны, он курил. Щелчком выбил сигарету наружу, пожал плечами: "Ну, сообщат. А что, собственно, криминального? Едешь на встречу с друзьями, по официальному приглашению, я - по своим делам... На нас не написано, что мы вместе. Так что и огласки никакой бояться не надо. Или ты боишься чего-то еще конкретного? Не бойся, девочка, не бойся... Нам уже поздно бояться". В гостинице было тепло, тихо, чисто, никто не проявил никаких эмоций ни по поводу их русского языка, ни по поводу их принадлежности к метрополии. В лифте, как в гостиницах всего мира, стоял запах хорошего табака и парфюмерии, сияли темные зеркала. В номере шумело отопление, по телевизору передавали концерт из фрагментов старых фильмов. Вдруг - все-таки другая страна