ла такой же порядок... Темный, старый дачный поселок, брошенный сто лет назад, лежал по обе стороны. Здесь были не "избы", а просто избы, бревенчатые, низкие, с выбитыми стеклами в маленьких окнах, с косо провисшими к улице щелястыми заборами; не "дачи", а действительно дачи, построенные еще до той, настоящей Войны, с пристройками и разномастными пристроечками, с резными изломанными украшениями над крыльцом, с глухо заросшими участками, над которыми только и были видны самые высокие пристройки и проржавевшие, провалившиеся жестяные крыши; не дома в стиле "дикий барин", а истинно диким барам принадлежавшие хоромы, с тонкими бревнышками колонн и огромными террасами, узкими покосившимися балкончиками без перил с выходом из мансарды, с рухнувшими круглыми беседками, полуразобранными двухметровыми, некогда глухими заборами и гаражами со снятыми воротами, зияющими мусорной чернотой прямо на улицу... В конце этой улицы, снова переходящей в пустую и такую же пыльную, как улица, дорогу, по правой стороне стоял тот дом, к которому я шел. Такой же дырявый забор, такой же гараж - но с воротами, такой же заросший крапивой и лопухами в человеческий рост участок, и такая же ржавая, острым углом, крыша - только не провалившаяся, и кривая калитка на одной петле... Я перекинул руку над калиткой, нащупал крючок, которым она была как бы закрыта изнутри, и сбросил его. Маленькая, лохматая и уродливая собачонка с жутким лаем бросилась мне под ноги и, тут же завиляв хвостом, побежала впереди меня к крыльцу. Кошка - кажется, трехцветная, или черная, или белая, или никакая - прошла по краю крыши, спрыгнула на перила короткой, ведущей на крыльцо лестнички и улеглась на них, крепко прижавшись животом и повернув ко мне притворно хмурую рожу. Незаметно вновь вышедшая луна освещала мой мир. В этом мире заскрипела дверь, и она встала в дверном проеме, едва доставая до двух третей его высоты, и падающий из дому свет зажег ее волосы золотом, очертил детский ее силуэт - кажется, она была в байковых лыжных шароварах, кажется, в них была заправлена ночная рубаха, кажется, она стояла на крыльце в одних шерстяных носках - или, может быть, мне это показалось, и она была рослой, темноволосой, в черном вечернем платье - или, не исключаю, что я просто не разглядел против света, и она была полной, немолодой, в сарафане, возможно, в широком сарафане из сурового полотна, вышитом на лямках и по подолу яркими нитками болгарским крестом - или, можно допустить, я просто все перепутал, и она стояла в синем английском костюме, в белой шелковой блузке с отложенным поверх лацканов воротником, в черных лаковых лодочках на высоком каблуке, и в светло-голубых глазах ее отражалась луна - или, все же, я все разглядел совершенно ясно, и волосы просвечивали золотом, и силуэт был детским, и это была она. - Я очень скучала, - сказала женщина, и мы вошли в дом. 2 В доме было жарко натоплено, и это было прекрасно, потому что сентябрьская ночь становилась все прохладнее. Синий газовый огонь метался за печной дверцей, оранжевый шелковый абажур висел над круглым столом, в углах, оставшихся в тени, пряталась, смущаясь, старая мебель - шкаф с темным провалом зеркала, кресла с сильно засаленными и изодранными кошкой в бахрому подлокотниками, неровный матрас на невысоких ножках, кое-как перекрытый поверх постели старой, местами протертой до белой основы, клетчатой черно-зеленой шалью... В дальнем углу, за шкафом, можно было угадать открытую дверь, а за ней, я знал, был тесный закоулок, из которого крутая лестница с ненадежными перилами из тонких досточек вела на второй этаж, где были еще две комнатки, набитые таким же старьем - железными кроватями, накрытыми ватными одеялами из лоскутков, с выглядывающими из-под них подзорами; сломанными узкими угловыми горками, забитыми пустыми кривогорлыми пузырьками, цветастыми чашками без ручек, неполными комплектами мраморных слонов; бамбуковыми неустойчивыми этажерками с пыльными старыми журналами и нелепыми книгами; ходиками без гирь, в жестяном корпусе; рогатыми стоячими вешалками с забытой на одном из рогов зеленой велюровой шляпой с затеками по краю ленты... На столе стоял лиловый резной графин, на три четверти полный, узкие лиловые же стопки, большое фарфоровое блюдо с сильно выщербленным краем, полное круглых, овальных, треугольных пирожков и несколько разновеликих чашек синего с золотом фарфора... - Хочешь чаю? - спросила она, я кивнул, она пошла на кухню, загремела чайником, полилась вода, а я бросил макинтош на кресло, туда же, сняв, бросил пиджак, сильно потянув, развязал галстук, отстегнул запонки, подтянул повыше схваченные над локтями круглыми резинками рукава рубашки... Я был дома, оранжевый абажур приветствовал меня. Она вошла с чайником в одной руке и старой тарелкой, используемой в качестве подставки под горячее, в другой, поставила чайник на пол, пошла было снова на кухню - наверное, за заваркой, но остановилась, вернулась, приблизилась к стулу, на котором я сидел в неудобной, напряженной позе, как сидит всякий человек, еще не отошедший от долгой усталости. Искры золота, вылетающие из ее волос, вспыхнули и погасли в глазах, оставив там темно-медовый глубокий блеск, она подошла ко мне вплотную, положила на грудь слабую руку и, опустив веки, отчего лицо сразу приобрело выражение отчаянное, томительно-горестное, пробормотала едва слышно: "Притронуться... так хочется трогать тебя..." Я встал, склонился над ней, прижал к себе, так что щека ее - наверное, ей было неудобно - пришлась на пропотевшую и высохшую и оттого ставшую жесткой грудь моей рубашки. "Я люблю тебя, - сказал я, - я тебя очень люблю, маленькая моя девочка, мой ребенок..." "Какой же я ребенок, - сказала она, - я взрослая женщина..." "Ты девочка, - сказал я, - ты девочка, и лучше тебе было бы не заниматься всем этим..." "Я взялась за это дело, - сказала она, - я знала, за что берусь..." Она посмотрела на меня снизу вверх, лицо ее показалось мне еще более детским, чем обычно. - Где ребята, - спросил я, и она высвободилась из моих рук, села к столу, лицо ее снова изменилось и стало серьезным, даже слегка напуганным, как всегда, когда я ее спрашивал о деле, - в каком они состоянии и настроении? - Оба наверху, давно спят, тебя ведь ждали к десяти, самое позднее, к одиннадцати, потом решили, что задержался в городе и приедешь утром. А я не спала просто так, совсем не сплю в последнее время... Может, ждала... Слушай, пока они не услышали и не встали... - Их надо разбудить, - перебил я ее, - я сейчас поднимусь. У нас времени очень мало, я ничего не успеваю, вечер и так потерян. - Пожалуйста... - она заглянула мне в глаза, положила ладонь на мою руку, сжала ее. - Ну, пожалуйста, выпьем пока по рюмке без них... Я кивнул, осторожно высвободил свою руку и сам сжал ее кисть, а другой рукою потянулся к графину, налил в две стопки. Коньяк был не самый лучший, но терпимый, что-то вроде нормального армянского трехзвездочного, а, может, и лучше. - А зачем ты в графин перелила? - Знаешь, Гриша принес такую грязную бутылку, что на стол было ставить противно. Давай?.. Она потянулась чокнуться, посмотрела мне в глаза. Мед, золото, зеленовато-желтый коньячный свет... Мы выпили, я взял пирожок - круглый оказался с яблоками, я налил еще - и в это время заскрипела лестница. Гриша, видно, спал не раздеваясь, потому что парусиновые его грязные брюки были измяты еще больше обычного, рубаха из них выбилась, а подтяжки свисали по бокам двумя длинными петлями, хлопая по жирненьким ляжкам. - Ну, правильно, они уже себе выпивают, - сказал Гриша, подвигая стул, ставя на стол оба толстых локтя и сразу же сбрасывая чашку, которую она успела поймать, - они уже себе выпивают-выпивают, а бедный старый аид приказан спать, как у тюрьме. Что я вам скажу, что коньяк таки очень непаршивый, я его брал у одной знакомой в большом гастрономе, так хотел взять прямо ящик, а бабок же нету, что, мне кто-то дал бабок? Так я взял одну бутылку на пробу, а надо было взять больше. Дамы ж его уважают лучше, чем водку, а вы, как интеллигентный человек, тоже можете выпить на праздник, - с этими словами он налил себе коньяку в чашку, выпил мгновенно, выпучил еще сильнее глаза, съел сразу три пирожка и через секунду еще один, причем все это время ни на мгновение не переставал говорить, давясь и кашляя. - Теперь давай я вам скажу на ваш гешефт, чтоб вы были мне здоровы, говно это большое, а не гешефт, конечно, я извиняюсь у дамы. С вас сделают клоунов, а вы еще даже не скажете свое фамилие, вы думаете, если вы схотели им сделать козу, так они вам не заделают? Они вам так заделают, что мы с Гариком оба вместе не поможем, потому что какая с меня помощь-помощь в такем деле? Я что вам, ваш Иисус или наш Давид? Нет, я не Бог и не богатирь, я уже пожилой человек... Он сделал полусекундную паузу, чтобы налить себе еще чашку коньяку и выпить, а я, воспользовавшись этим, тихо сказал всего три слова. - Рэб Гриша, заткнись, - сказал я. Эффект был совершенно великолепный. Гриша отставил чашку, убрал руки со стола, выпрямил спину и, изящно положив нога на ногу, достал из кармана мятую сиреневую пачку "гвоздиков", "Любительских" папирос, элегантно склонившись ко мне через стол. - Не найдется ли огня? - как обычно, стоило на него прикрикнуть, его комическая местечковость исчезала, и являлся несколько утомленный опытом жизни джентльмен, изъясняющийся легко и немного старомодно, с манерами не только приличными, но и изысканными, увы, лишь штаны в пятнах мочи оставались те же, да шевелился большой палец в дырке бумажного носка, Гриша вышел налегке, чтоб нога дышала. - М-м... Благодарю вас. Так вот понимаете, Миша, я тут, маясь стариковской бессонницей, раскидывал относительно вашего плана мозгами и так, и эдак, но в любом раскладе план остается неоправданно рискованным. И мы с Гариком Мартиросовичем никоим образом гарантировать не только его успех, но и вашу с прелестнейшей вашей подругой (полупоклон в ее сторону) безопасность не можем. При всем нашем - уверяю вас, более кажущемся - могуществе, при всех наших навыках, пусть и немалых. Ну а за безопасность вашу, мы, как известно, несем личную ответственность... Он даже не показал куда либо, а лишь скосил и поднял глаза, не то на абажур, не то еще выше, после чего налил себе полрюмки коньяку и пригубил. - Я вас прошу, Григорий Исаакович, давайте о делах утром, - сказал я, снова наливая себе и ей, причем Гриша приветственно повел рюмкой в нашу сторону, - я устал нечеловечески и ничего не понимаю. Еще и хулиганью по дороге, мотоциклистам, чуть не попался... Завтра, Гриша, дорогой, завтра, ладно? А сейчас посидим немного, выпьем, да и поспать бы пару часов надо... Тут я поднял глаза и увидел Гарика, появившегося совершенно беззвучно, даже лестница не скрипела. Он был в неизменной своей черной рубашке с черным же галстуком, в черных брюках, черные, отлично вычищенные ботинки тускло светились, и лишь желтая подмышечная кобура выделялась аляповатым пятном на этом безукоризненном фоне. Более того, он был даже в шляпе! Черной, естественно, классического стиля "аль капоне", со слегка приподнятыми сзади и опущенными спереди небольшими полями, так что кривое его, перерубленное лицо было почти невидимым. - Что ж, товарищи, - сказал Гарик, присаживаясь к столу и бросив шляпу в угол, не глядя, при этом браслет на его запястье звякнул, а шляпа повисла на раме какой-то темной картины, и она в смешном восхищении скривила рот моей любимой девчоночьей гримасой, - что ж, товарищи, - повторил Гарик, наливая галантно сначала ей, потом мне, потом Грише, а уж потом себе, причем браслет его снова звякнул, перстень на мизинце сверкнул, а кобура заскрипела, - перед операцией сам главком рекомендовал сто грамм. И ты, Михаил Янович, верно заметил - не надо сейчас о деле, о деле надо на трезвую голову, утром. В соответствии с инструкцией, раздел пятый, "О спецвыпивании в ночное, дневное и другое время перед спецоперацией, после нее, я также во время проведения спецопераций и других действий". Будьте здоровы! - Можно подумать, что Гриша полный идиот и не понимает в порядке, - обиженно сказал Гриша и, перелив коньяк в чашку и добавив туда же последние капли из бутылки, оскорбленно выпил. - Между протчего, я участник вова не в Ташкенте, вы же не знаете, так я вам скажу, что из аидов было больше Героев Советского Союза, чем из всех гоев взятых, не обижайтесь на меня, Гарик, я уже пожилой человек и люблю правду... - Лучше, Григорий Исаакович, вы поднимитесь и возьмите из вашего баула еще бутылочку, - сказал Гарик, вытащил коричневенькую пачку "кэмела" без фильтра, щелкнул черным "ронсоном". - Выпьем еще по сотке, да людям надо тоже дать отдохнуть, - он деликатно глянул только на меня. - Очень интересно хочется узнать, - взвился Гриша, - игде я возьму эту вашу "бутылочку"? У какем бауле? Может, у меня уже вообще нет головы, может, я забыл, что мне ктой-то дал в наследство миллион, чтобы я покупал сто бутылочек, тысяча бутылочек... - Рэб Гирш, - сказал я, - уже хватит. Немедленно Гриша подхватился и, приговаривая "как же я запамятовал, да-с, склероз, господа, ничего не поделаешь", в мгновение ока слетал наверх, спустился и выставил на стол такую чудовищно грязную, в сале и чуть ли не в машинном масле бутылку коньяку, что она только охнула, схватила бутылку за горлышко двумя пальцами, схватила в другую руку графин и, мелко, быстро переступая маленькими шерстяными носками, побежала на кухню переливать. Однако все успели заметить, что коньяк на этот раз уже был не ординарный, а, не мало не много, "Ахтамар" с сизой наклейкой... Потом она прибирала со стола, мыла на кухне стопки и чашки, а мы курили на крыльце, дышали воздухом. - Три мужика курят, а женщина посуду моет, - усмехнулся Гриша. Говорил он тихо, без малейшего акцента. - Они, - он кивнул в ту сторону, где над горизонтом стояло зарево ночного города и откуда доносился едва слышимый гул губернского шоссе N_3, - они б нас только за это убили... - И правильно сделали бы, - усмехнулся Гарик, и никакой инструкции не вспомнил, и фразу построил так, словно и не умеет иначе. - Пойду, помогу милой женщине... Он сунул сигарету в стоявшую на перилах для этой цели плоскую банку от "печени трески в масле" и, слегка пригнувшись, шагнул в дом. Свет на секунду упал на его лицо, и мне показалось, что нет там никакого шрама, и глаза одинаковые, и не перекошено ничего - просто смуглый немолодой красавец. - Вот такие дела, батенька, - вздохнул Гриша, тоже задавил окурок и пошел следом, и снова мне показалось, что другой человек возвращается в дом, не комически уродливый старый еврей, а средних лет немного приземистый атлет, в коротко стриженных рыжих кудрях шапочкой, чуть горбоносый, чуть прищуривший от света яркие голубые глаза. И я пошел в дом следом за ними. ...Мы лежали на провалившемся кочковатом матрасе, она прижималась ко мне всем своим огненно горячим даже сквозь ее рубашку и мою майку телом, она, как всегда, положила ладошку мне на грудь, и в этом месте в грудь шло тепло, она уместила свою голову у меня под подбородком, и волосы щекотали мою шею, и я чувствовал эти довольно жесткие, пружинящие волосы и их немного кисловатый, мыльный запах, я чувствовал ее небольшие груди, легшие, будто спать, набок, и соски, становившиеся все тверже под рубашечным скользящим шелком, и немного выпяченный - чтобы чувствовать меня - живот, и холмик под животом, чуть колючий сквозь рубашку, и ноги, правую она уже закинула на меня, и обняла ею мою левую, и прижималась все теснее, откуда в ней были силы, она почти сдвинула меня с матраса, и где-то внизу ее левая рука поймала пальцы моей правой и сжимала их, гладила, снова сжимала, почти ломала... Ты же знаешь, сказал я, найдя ее ухо, я не могу сейчас, ты же знаешь, я не могу, пока все это не кончится. Я очень люблю тебя, очень, я больше всего на свете хочу быть с тобой, такого еще не было в моей жизни, все было, но не так, я хочу быть с тобой и дожить с тобой жизнь, я хочу быть с тобой все время, мне ничего не нужно, только смотреть на тебя, говорить с тобой, и чтобы ты вот так прижималась ко мне, и клала сюда руку, но я не могу сейчас, ты же знаешь. И иногда мне кажется, что мне ничего больше не нужно... Жаль, тихо перебила она, жаль, что не вызываю никаких других желаний, и я почувствовал, представил себе, как она сейчас улыбнулась, уткнувшись лицом мне в шею, улыбнулась хитро и кокетливо в полной темноте, а я просто хочу тебя, я соскучилась, ничего не говори, не хочу, чтобы ты говорил, я не понимаю, что значит очень любишь, просто любишь, молчи, обними меня, давай будем спать, я уже очень хочу спать, я хочу тебя, но сейчас я невыносимо хочу спать... Она повернулась ко мне спиной и вжалась, вложилась в меня, я перекинул руку через ее плечо и взял в ладонь ее грудь, вместившуюся вполне, маленькие ее полушария втерлись в меня, едва ощутимо двигаясь из стороны в сторону, мы лежали так плотно друг к другу, словно специально были для этого изготовлены, по-английски это называется spoon like, как ложки одна в другой, и это очень точное сравнение. Я люблю тебя, и скоро все это кончится, и тогда все будет можно, и мы будем вместе всегда, всю жизнь, сказал я. Не говори, я прошу тебя, ты же меня не знаешь, может, я тебе не подхожу, сказала она. Я люблю тебя, ты мне очень подходишь, когда все кончится, мы вернемся, мне никогда не будет нужен никто другой, кроме тебя, сказал я. Ты все время говоришь, это ужасно, сказала она. Что ж делать, я так устроен, может, я бы замолчал, если б было можно, но пока нельзя, наверное, потому я все время говорю. Ты всегда будешь говорить, я наверное, привыкну, может, ты и меня научишь все говорить. Мы будем счастливы, спросил я. Нам будет очень хорошо, ответила она. Люблю тебя. Люблю тебя. Я осторожно отодвинулся, потянул руку - она уже спала. Тихо сползши с матраса, я вышел из дому, не одеваясь. Зарева над городом уже не было, теперь оно пылало с противоположной стороны горизонта - вставало солнце. Небо было уже совсем светлое, стояла полная, абсолютная тишина, даже с дороги не доносился гул, на рассвете угомонились и самые неутомимые шоферы. Тихо подошла к ногам собака и повалилась на спину, подставив беззащитное желтое брюхо. Тут же откуда-то спрыгнула кошка и принялась извиваться, тереться о щиколотки. Сейчас все спят самым крепким сном, подумал я. Спит в этом доме та, перед которой я абсолютно беззащитен, вот как собака, подставляющая в знак любви и доверия брюхо. Спят мои не то ангелы, не то демоны, там, наверху, по-солдатски, не раздеваясь, и кобура давит одному из них на ребра, а другой все прикидывает, рассчитывает даже во сне, хранители мои, охранники. И там, в великом городе, и вокруг него, и во всей этой прекрасной, чистой, благоухающей, цветущей покоем и довольством, мирной стране, все спят. Я должен разбудить их, я принесу им дальний, пока не слышимый ими, но страшный гром. Иначе этот сон будет вечным. 3 Работы хватило всем. Гарик, в допотопном черном комбинезоне на огромных пуговицах и, почему-то, в тонком летном шлеме времен По-2, весь обсыпавшись ржавчиной, открыл, наконец, чудовищный висячий замок и, вспахивая землю, развел ворота гаража. Все были заняты, и никто не обращал внимания, когда он таскал в темное гаражное нутро шланги из подвала, зеленые облупленные канистры с выдавленными надписями Wanderer, какие-то мелкие фарфоровые обломки из свалки за домом, ведра и мокрые тряпки... И только когда раздались сначала рычание, а потом ровный низкий ропот, и из гаража выкатилась длинная машина, развернулась и встала на дороге перед калиткой, мы побросали свои занятия и вышли на улицу. ЗИМ стоял перед нами, двухцветный, вишнево-кремовый, сверкающий хромом фар и боковых накладок. Все четыре дверцы его были распахнуты, так что можно было видеть ковровые сиденья, и дорожки на полу, руль и головку рычага трансмиссии из чуть пожелтевший пластмассы цвета слоновой кости, приборную панель под дерево, фигурный плафон на потолке. Красный, прижатый к капоту флажок из плексигласа просвечивал, словно звезда на башне. В облицовке радиатора играло солнце, на нее было больно смотреть. - Душевный аппарат, - сказал Гарик, снял шлем и вытер грязной рукой лоб. Затем вылез из комбинезона, зашвырнул его вместе со шлемом в гараж, очистил после себя вынутой откуда-то одежной щеточкой переднее сиденье и вытер носовым платком баранку. - Еще тридцать лет будет ездить, и ничего ему не сделается. И железо настоящее, и эмаль в три слоя... Он, как уж положено, ткнул носком ботинка в колесо, в черную, будто и не знавшую дороги резину, резко очерчивавшую выкрашенный белым обод, и вздохнул. Вздохнули и мы все. - За эта машина я не возьму сто таких, - сказал Гриша, указав куда-то, где, подразумевалось, катятся современные машины, ни железа, ни эмали. - Но я вам скажу, как своим людям, когда я еще был посланный в Германию первый раз, еще не с евреями, а так, вот как с вами, тоже был один шлемазл, чтоб я присматривал, так мы ездили на такой "мерседес" пятьсот сороковой, тоже была хорошая машина, я вам дам машина... - Вы еще "хорьх" вспомните, Григорий Исаакович, - сказал Гарик, вытащил ключ из зажигания, захлопнул все дверцы и ушел за дом мыться. Мы вернулись к своим делам. Распахнув шкаф, постелив на стол одеяло для глажки, то и дело выбегая на кухню, где в большом баке, в кипящей воде, доводились до сияния воротнички наших сорочек, белье и носовые платки, она готовила нашу одежду. Сегодня, по жаркому дневному времени, она была в тонком крепдешиновом светло-зеленом халате до щиколоток, с низким и узким вырезом, открывающим белую кожу в ложбинке, и босиком. Пот блестел на маленьком, немного покрасневшем, как всегда, когда она суетилась, носу, она возила тяжелым чугунным утюгом по нашим огромным штанам и пиджакам, мокрая тряпка шипела, от утюга поднимался пар... Я подошел к ней сзади, обнял, прижал, она потерлась об меня, как ночью, застыла с утюгом на весу... Я разжал руки, взял в углу свой чемоданчик и полез наверх. Гриша сидел на кровати в чудовищно грязных кальсонах, голый до пояса, весь в седых волосах, скрестив ноги и разложив на чистом полотенце, постеленном поверх лоскутного одеяла, разобранный Гариков "ТТ". - Вот я вам, Миша, скажу, как вы мне сын, - он почесал приплюснутый нос тыльной стороной руки, не выпуская из нее возвратную пружину, мерцающую тонким слоем масла. - Гарик, конечно, человек очень порядочный, это ж правильно говорят люди, что где есть армянин, там еврею нечего делать, и он, конечно, майстер свое дело, дай нам Бог, но он, извиняюсь, конечно, большой поц. Такую оружие изнишчить до такой состоянии! Масла чтоб у меня на бутерброде столько было, в магазине дрек всякий... Из такой оружии стрелять, лучше из своей жопы стрелять, я вам говору. В такого хозяина я бы оружию отобрал, пусть солоп свой носит подмышкой, извиняюсь... Я присел на тяжелую некрашеную табуретку с продолговатой дыркой посередине сиденья - откуда здесь взялась среднеевропейская эта табуретка? - раскрыл на колене чемодан, вытащил оттуда тяжелый газетный сверток, перетянутый шпагатом и молча протянул Грише. Так же молча и Гриша отложил в сторону детали "ТТ", ловко развернулся на постели к ним спиной и принялся сдирать сначала газету "Комсомольская правда", и обрывки фельетона про стиляг полетели на пол, потом развернул промасленную бязевую портянку и вынул чуть потертый "вальтер-ПП". - Зай гизынд, Гриша, - сказал сам себе Гриша, рассматривая маленький и удивительно складный пистолет, - чтоб ты жил так каждый день, имея такую вещь в руках. Это вещь, Миша, это настоящий живой вещь, но это детский шпиль, Миша, я вам говору, я ж не самый глупый аид в мире, с такой оружией должна ходить красивая шмарочка, - он ткнул локтем вниз, - а не такой большой мальчик, как вы. - А что посоветуете мне, Григорий Исаакович? - я испытывал действительное почтение к этому удивительному существу, и он это почувствовал, посмотрел на меня гордо и даже сверху вниз каким-то образом, сунул руку не то под себя, не то под тяжелую и плоскую подушку в красной ситцевой наволочке и протянул мне - вежливо, стволом к себе - нечто страшное, размером с половину "калашникова", с огромным кольцом, болтающимся на круглой деревянной рукоятке, с длинным подствольным магазином, ободранное до сверкающего белого металла... - Что это, Гриша? - я принял пистолет, едва не выронив это тяжеленное чудовище и почувствовав себя Корчагиным. - "Ройял". Между прочим, по-русскому обозначает "королевский", - пояснил Гриша. - Испанская вещь. Двадцать штук в магазине, можете проверить. Конечно, весит таки, но если вы хочете стрелять, так им можно стрелять, и даже, не дай Бог, им можно кого-нибудь вбить, а если вы хочете только красоту и фраерство, так портите себе воздух вашей шпринцовкой! - А себе, Григорий Исаакович? - я попытался прикинуть, куда можно засунуть мою гаубицу и понял, что никуда. - У машине дадите ей место, - сказал Гриша и, перегнувшись, ловко вытащил из-за кровати еще одного сверхъестественного урода. - Агицен трактор, что может быть у пожилого аида, если он не вчера упал на мужское дело? Миша, я уважаю германцев и австрияков, они таки пили с нас кров, но они делали оружию, чтоб они все так делали. "Штайр" двенадцатого года, Миша, это такая красавица, что можете против мине со "штайром" ставить хоть вашего Суворова, ему не будет радость... Его пистолет больше всего был похож на охотничий топорик, но не верить Грише не приходилось... Мы были готовы часам к трем дня. Она вышла в темно-синем, в мелкий белый горох шелковом платье, тугой лиф, открытые плечи, очень широкая и длинная юбка, белые короткие перчатки, белая сумочка, белые босоножки на толстой пробке... Гарик был, естественно, в черном, но в каком черном! На нем был полный парадный мундир капитана второго ранга, сверкали золотом нашивки, погоны, дубовые листья на козырьке, кортик болтался у колена, белые перчатки торчали из кармана... Гриша был, конечно, в белом, точнее, в кремовом, как бы под цвет верха ЗИМа: чесучовые, неизмеримой ширины брюки, пиджак, стянутый сзади хлястиком, кремовые сандалеты, шляпа тонкой соломки с лиловой лентой - на правую бровь, в руке толстая суковатая трость с серебряной ручкой... Мой голубовато-серый бостон она почистила и выгладила, голубую рубашку я надел свежую, серый в темно-красную крапинку галстук-"баттерфляй" она мне застегнула сзади сама... - Ты обещал все рассказать, - напомнила она. Мы сели на длинную скамейку перед домом, за летним, из растрескавшихся серых досок столом на вкопанных козлах. Солнце палило не по-осеннему, но стол стоял в тени двух старых груш, время от времени налетал ветерок и шевелил занавески в открытых окнах машины, стоявшей прямо перед нами на улице, так что ее было хорошо видно в раскрытой настежь калитке. Гриша раскуривал невесть откуда взявшуюся трубку, и сладкий запах "Золотого руна" напополам с "Капитанским" - фабрики Урицкого, Григорий Исаакович? Какой же еще, Мишенька, естественно - обнимал и гладил нас. Гарик курил "Гвардейские", я затянулся "Тройкой", и золотой ее мундштук приласкал губы. Она с хрустом разворачивала черно-серебряную бумагу и фольгу плитки "Нашей марки", темно-медные волосы ее, утром коротко остриженные в "венчик мира", едва заметно вздрагивали. - Итак, пришло время, - сказал я. - Я обещал все объяснить, и я объясню все, что смогу, хотя, думаю, Григорию Исааковичу и Гарику мои объяснения не очень нужны. Однако произнесенное вслух имеет то преимущество перед понятым без слов, что может быть оспорено, а не будучи оспоренным становится общим согласованным планом... Первое, что, вероятно, не может не вызвать недоумения: почему мы не маскируемся под аборигенов, а выступаем в нашем собственном, свойственном нам виде, даже подчеркиваем это, да еще и на соответствующем автомобиле? Ответ прост... - Вот именно, - тихонько подтвердил Гриша, рассыпав из трубки оранжевые искры. Гарик пожал плечами, и погоны его поднялись, как два крепостных моста. ...ответ прост: мы армия, а всякая армия - не партизаны, не террористы - должны иметь свою форму и воевать в ней, и мундир должен внушать носящему его мужество, а противнику страх, и армия должна идти в бой на своей технике, со своим оружием. Но нет другой одежды, как эта, чтобы так отличала нас от них, это одежда настоящих мужчин и женщин, мучившихся и мучивших друг друга, живших неправедно и тяжко, но живших, а не изнывавших в кастрированном мире вечного счастья... - Что тут много говорить, - перебил меня на этот раз Гарик, - не мы решаем. Приказ есть приказ... Сказано, - форма одежды парадная, летняя, для районов, кроме южных, значит пойдем в парадной, а? А ЗИМ вообще машина первый сорт, у них на всех ограничители стоят, пятьдесят верст в час, и все, я их на шоссе буду делать, как хочу, да? Часть восемнадцатая: "О превышении допустимой скорости, вождении спецмашин в нетрезвом виде и способах создания аварийной ситуации на дороге в военное, мирное и другое время". Правильно, да? Я заметил, что по мере того, как исчезали южно-русские и просто еврейские интонации у Гриши, у Гарика появлялись кавказские. - Теперь о самой операции, - продолжал я. - ЦУОМ, всем хорошо известный, находится там, где и в старые времена находились подобные институты, на Страстной площади, которую даже из них некоторые, кто постарше и поинтеллигентней, называют Пушкинской. Полиции там немного, но, очевидно, за всем районом ведется тщательное наблюдение различными службами - Корпусом Генеральной Безаварийности прежде всего. Скрытые на карнизах и крышах телекамеры, чувствительные микрофоны, металлоискатели, эффективные на расстоянии сотен метров, наконец, сотрудники в штатском в толпе и в автомобилях на прилегающих стоянках. На крыше ближайших "Быстрых пельменей" дежурят снайперы. Наконец, в самом Центре, на глубине пятнадцати метров, точно под памятником, серьезная охрана. Есть хорошо разработанный план... Когда я закончил объяснения, было уже около пяти, солнце шпарило вовсю, но сам его отчаянный жар говорил, что и лето вообще, и этот день идут к концу... Все молчали. Гарик, приканчивая десятую за время моей лекции папиросу, искоса глядел в схему, на которой широкая улица перетекала в площадь, в середине которой был кружок и рядом крестик - здесь должен был остановиться ЗИМ. Гриша выбивал трубку об каблук, набивал новую, не глядя и не переставая перечитывать список предполагаемого у охраны оружия. Она наклонилась ко мне, к самому уху, и, пользуясь, как ей казалось, увлеченностью других своими будущими проблемами, спросила шепотом: "А почему ты не можешь... ну, пока все не кончится, ты так и не сказал. Скажешь?" В горле у меня после двух часов непрерывного говорения и так пересохло, но тут я почувствовал в глотке наждак. - Гриша, - попросил я негромко, - Григорий Исаакович... Нельзя пивка? Бутылочку... - Отчего ж, можно и две, - баритоном, по-барски хохотнул Гриша и, пошарив рукой под скамейкой, стал вытаскивать и ставить одну за другой на стол маленькие, с гранеными горлышками бутылки "Двойного золотого". Раздирая в щепки край столешницы, я открыл одну, приложился... "Миша, скажи", - снова шепнула она на ухо. Я встал, пошел к калитке, будто решил еще раз полюбоваться на нашего двухцветного красавца, она пошла следом, встала рядом, словно деревенская пара, мы подперли забор. "Понимаешь, последний этап операции связан с тем, что кто-то из нас должен доказать, что мы - другие, должен обнаружить нашу жажду любви, желание любить... Так настроен компьютер, это сверхзащита в здешних обстоятельствах... Гриша стар, Гарик..." В тот миг, когда я запнулся, подбирая слова, произошло одновременно столько, что когда я пытался потом это вспомнить, мне казалось и до сих пор кажется, что мгновение это длилось по крайней мере полчаса. С юга, откуда-то с дороги, вползающей в поселок, донесся гул, быстро нарастающий, рвущий воздух, сотрясающий вселенную, гасящий солнце. "Домой, все в дом!" - заорал Гриша, в левой его руке уже был пистолет, в правой неведомо откуда появилась граната на длинной деревянной ручке. Гарик, сшибая бутылки, перепрыгнул через стол, пролетел, оттолкнув нас, через калитку, дверцы машины захлопнулись, мотор взревел, в поднявшейся до неба пыльной туче автомобиль исчез, затих где-то на севере, далеко от поселка. Мы уже были в доме, Гриша взлетел наверх, я встал у окна кухни, чуть раздвинув занавески, тяжелый пистолет лежал передо мною на узком подоконнике. Она осталась в комнате, села за стол, лицо ее стало молочным, голубовато-белым, даже все веснушки исчезли, маленький "вальтер" лежал на столе перед нею. В раме двери, опершись локтем на стол, положив голову на ладонь, она сидела в такой неподходящей обстоятельствам задумчивой позе, что мне показалось нелепым ждать смерти рядом с этим прелестным женским портретом. Но гул стал уже совершенно невыносимым, и я повернулся к окну, к щели в занавесках. Первый танк, старый, грязный, сверхтяжелый Т-96 с противоминным подпрыгивающим траком-катком спереди, влетел в поселок на максимальном ходу, омерзительный синий дым его выхлопа затянул почти всю видимость, запах горелой солярки проник в дом. Качались антенны, плыл, ныряя и поднимаясь, ствол пушки... Следом шли такие же грязные, ободранные, некогда покрашенные камуфляжными цветами бээмпэ, их было много, даже в доме стало невозможно дышать, трудно было представить себе, в какую отвратительную вонь погрузился мертвый поселок. Иногда в приоткрытых люках и щелях мелькали грязные, в черных потеках лица, можно было успеть увидеть безразличное их выражение, многие казались азиатами или темнокожими... Потом появился еще один танк, это была легкая машина десанта. Поравнявшись с нашим домом, он притормозил. И снова секунда растянулась. Отскочив от окна, я схватил ее, поднял, прижав одной рукой, оглянулся - и почти бросил в подвал, подцепив ногой и откинув его крышку. Над открывшимся лазом я поставил стол, за которым она сидела - если рухнет крыша, она сможет вылезти из завала... И тут же, с ее "вальтером" и моим монстром в обеих руках, я оказался наверху, у Гриши. Гриша лежал животом на кровати, придвинутой к окну, и аккуратно целился в танк "фаустпатроном". Острие толстой мины упиралось точно в среднюю планку рамы, и я заметил, что все крючки уже были откинуты, так что перед выстрелом можно было распахнуть окно вместе с занавесками-задергушками одним толчком. Чесучовый костюм чудесным образом висел на плечиках, зацепленных за гвоздь в стене, Гриша лежал в длинной сорочке и длиннейших же сатиновых трусах, и носки были косо натянуты на его толстые узловатые икры резинками с каучуково-металлическими зажимами, и пальцы в носках шевелились. - А что вы там стоите сзади, Миша, - спросил он, не оборачиваясь, - там же будет от меня огонь, уж будьте как дома, возьмите вон ту серьезную железу и примерьтесь дать им прокакаться... Я оглянулся и увидел в углу "томпсон" двадцать восьмого года, с круглым диском, с изумительно отполированными прикладом и ложем. Я сел на тяжелую табуретку у второго окна и приготовился дать первую очередь просто по направлению, через занавеску и стекло. - С этой штукой вы, наверное, чувствуете себя просто парнем из компании Лаки Лучано, - сказал Гриша, не меняя позы. - Хотя вы еще совсем молодой человек, а я имел несчастье знать это ничтожество лично... Вероятно, с момента возникновения гула прошло минут десять. Я осторожно глянул в окно, между занавеской и рамой был просвет сантиметра в полтора. Танк стоял на прежнем месте, и как раз когда я посмотрел, его низкая плоская башня начала поворачиваться, и ствол уставился прямо на меня. "Вот и все, - подумал я, - вот и все, я не позвонил Жене перед уходом, она с ума сойдет... Все. Только бы не завалило, потом она сможет вылезти, только бы не завалило, зачем я втравил ее в эту работу, она ведь рассчитывала совсем на другое, ей просто было скучно превращаться в домашнюю хозяйку, она хотела только небольших приключений... Вот и все". - Это кажущее, - сказал Гриша. Ствол дернулся и поехал вбок. Остановился. Полыхнуло. Раздался удар, наш дом покачнулся. И тут же рассыпалась и запылала маленькая дача через дорогу, обычный сборный домик, уже почти сгнивший. Танк развернулся и, срезая поворот, пошел догонять колонну, подминая низкий штакетник и кусты на следующем после горящей дачи пустом участке. Следом по улице пронеслись два уральских грузовика, над кузовами вздрагивали металлические ребра, брезентовые тенты были сняты, а в кузовах сидели солдаты в пятнистых комбинезонах, в зачехленных глубоких касках, в черных трикотажных масках-чулках. Один из них поднял короткий круглоствольный автомат, забилось пламя. Осколки бутылок посыпались со стола, за которым мы сидели. Парень поднял ствол выше... - Вот видите, - Гриша встал с пола, когда моторы уже совсем стихли вдалеке, стряхнул мелкое стекло с волосатых плеч, один осколок, впившийся выше локтя, крепко прихватил двумя пальцами и вырвал, кровь потекла по руке сразу широкой лентой, а он, держа локоть наотлет, чтобы не закапаться, спокойно продолжал, - можете видеть, они таки точно пернули в лужу, так теперь я хочу вас спросить, а игде мы будем искать нашего Гарика и нашу, между протчим, машину? И что вы стоите, Миша, как тот столб, забинтовайте мне эту обтруханную руку, а если вы не можете видеть крови, так позовите девочку, она не должна бояться кровей. И за ради вашего Бога, уже не нервничайте себе, эти хазеры уже не вернутся, я вам уверяю... 4 Снова была ночь, наверху под Гришей визжала кровать - старик, видно, не спал, ворочался. Мы опять лежали, как ложки, к вечеру похолодало, и она прижималась ко мне все тесней, все теснее... Но уже не заводила тяжелого разговора, и мы просто шептались обо всем, о ее и моей прошлых жизнях, о любви, об оставшихся там знакомых, среди которых оказалось много общих, о профессии моей, в которой она, оказалось, совсем неплохо разбирается, и мы с ней так, шепотом, и поспорили немного - о цвете и концепции, о режиссерском показе, о развернутой метафоре и детали, о скрытом цитировании и игре... Почему мы шепчемся, подумал я, ведь здесь никого нет и можно говорить почти в полный голос. Шепот - знак близости, подумал я. Совсем расхотелось спать, я перевернулся на спину, она умостилась у меня на плече, с улицы шел слабый свет не то луны, не то одних только звезд, но и этого хватало, чтобы я видел ее волосы, колышущиеся возле моего лица, как пожелтевшая по сезону трава, и ее глаза, в которых голубой свет звезд превращался в желтый свет солнца. Я потянулся, щелкнул ручкой приемника, и круглая шкала довоенного Telefunken'а зажглась, и зажегся зеленый глазок настройки, я покрутил верньер, цветная стрелка поползла по кругу... London... Oslo... Paris... Viena... Berlin... Отчаянно знакомый, будто с рождения, высокий, срывающийся голос наполнил комнату. Немецкие слова казалис