гипсовые горнисты, головастые октябрята, бронзовые Горькие с хипповатыми патлами и усами, Чкаловы в шлемах - это волок их помощник, юноша, носивший габардиновый номенклатурный макинтош и черные очки blues brothers. Юноша был явно голубоват, они давали ему немного денег и кормили в маленькой комнате рядом с выставочным залом принесенными из дому салатами, он ел и рассказывал о тусовке, они чувствовали себя мамашами - да, в общем, и годились девятнадцатилетнему в матери, хотя и сами носили черные рейтузы, солдатские башмаки и кожаные куртки в молниях, как положено модным галерейщицам. Кто все это смешное, вошедшее в тусовочную моду ностальгическое барахло покупал, было непонятно, но ее это не слишком интересовало - галерея была очевидным развлечением, мужниным подарком. Удивительно, ее самолюбие от этого не страдало, хотя ведь когда-то честно вырабатывала в музее свои искусствоведческие сто тридцать, и в отношениях со мною была щепетильна, от любого мелкого подарка начинала отказываться, цветы брала смущенно. Впрочем, что я мог подарить жене банкира... В маленькой комнате стоял и телефон, она выгоняла подругу, отправляла стильного подростка на охоту за гипсовой парковой живностью и звонила мне. Привет... это я, ваша Саша... люблю, скучаю... ты мой любимый, замечательный... У меня заходилось сердце. Ее странное двуполое имя мне снилось само по себе. Я не знал раньше, что слово, звук может сниться - отдельно, никакой картинки, только яркий свет и это имя - Саша... Вторая возможность позвонить представлялась, когда она забегала к этой самой подруге-партнерше. Учились вместе еще в школе, конфиденциальность была гарантирована. Подруга шла на кухню, варила кофе, открывала прихваченную по дороге бутылку beefeater'a, банку тоника - обе это дело очень и очень любили, а она набирала номер, и мы соединялись на полчаса, на сорок минут, я люблю тебя, и я тебя люблю, а подруга заглядывала в комнату и крутила пальцем у виска. Раз а пару недель муж улетал в Цюрих, в Лондон, в Кельн, черт его знает, куда, но это мало что изменяло, огромное семейство держало ее цепко, при непредставимых их деньгах у них не было постоянной прислуги, только убирать приходила какая-то бестолковая тетка, бывшая министерская служащая, а она сама ездила по магазинам, вдвоем с матерью готовили на всю ораву. Но, все-таки, когда муж был в отъезде, становилось немного свободнее. Охранника, стокилограммового блондина с мягким лицом русской девицы, посылали на джипе за дочерью в школу, оттуда он вез девочку в бассейн, на теннис, на дополнительный английский, ждал у дверей, вытирал мокрые волосики своим полотенцем с надписью "Сборная СССР", тащил, вспотевшую, под полой своей куртки, стараясь не прижать больно к кобуре, в ответ получал полное обожание десятилетней красавицы. Тем временем у меня раздавался звонок, я еду на Черемушкинский... будь на углу... минут сорок выкроим, да?.. Я в панике, боясь опоздать, потерять лишнюю минуту, брился, суетился под душем, одевался тщательно - вообще-то в последнее время сильно опустился, ходил постоянно в как бы модной щетине, в джинсах, в некогда сверхмодном, но уже довольно драном длинном плаще, иногда прямо в нем, вернувшись в беспамятстве домой, заваливался на диван, включал телевизор и тут же засыпал под какие-нибудь известия, под нескончаемые танки... Лихорадочные мои старания давали результат незначительный, на угол вылетал сильно поношенный джентльмен, в стареньком твиде, в порядочно засаленном на узле галстуке, в давно пожелтевшей от стирок рубашке - впрочем, другим, с иголочки, меня уже трудно было представить. И вот рядом останавливался серебристо-белый, текуче-округлый, словно облизанный брикетик мороженого, небольшой ее "мерседес", она, пристегнутая, перегибалась, тянулась через сиденье, распахивала дверцу, и я плюхался рядом с молодой женщиной, сверкающей солнечными волосами, янтарными глазами, абрикосовой от кварцевого загара кожей и всею прочей юной пошлостью... На ней могла быть майка с матерной английской надписью, или французская морская шинель, джинсы или юбка до земли, на всех пальцах серебряные кольца, в левом ухе две серьги, и вместе все это выглядело воскресным посещением дочери с целью проветривания нафталинного, быстро дичающего папаши. Машина летела по Тверской, застревала в пробках, петляла по переулкам, наконец мы, всегда с оглядкой, останавливались метров за пятьдесят от ее галереи или за квартал от дома подруги, пропадавшей с утра до ночи по тусовкам, я вылезал, закуривал, шел медленно - случайный гость... Когда я входил, она уже была со стаканом джина в руке и в одной майке почти до колен. На верстаке, идеально подходящем под мой рост, на заменяющем стол верстаке, в маленькой комнате за галереей, на большом махровом полотенце, извлеченном из набитого пустыми бутылками шкафа. Она стонала, выла, плакала, я зажимал ее рот губами, она выворачивалась, маленькие ее пятки мелькали у моего лица, судорожно сведенные пальцы тянулись к моей груди, вцеплялись в волосы, отыскивали соски, и через две минуты она обессиливала, закидывала голову, закрывала глаза, счастливая и безумная улыбка совершенно меняла ее, а я продолжал вбиваться, внедряться, отталкивая и снова притягивая ее к краю дощатого ложа, и все возобновлялось, и снова кончалось, снова, снова, и, наконец, я нависал над нею низко, опершись одной рукой, другую уже было не остановить, а она ждала, смотрела мне в глаза, и радостно выгибалась навстречу, и принимала всею кожей, и каждым волоском, и впитывала, вбирала, и животная жадность была в ее движениях, и в лице, обычно имевшем мило доброжелательное, чуть кокетливое, но не более, выражение. На диване, раздвигающемся не слишком широко, на разъезжающемся, с ненадежным краем диване в подружкиной однокомнатной, на собственной простыне и наволочках, специально купленных и хранящихся в том же диване, в пластиковом мешке. Она вжимала в подушку лицо, так что я боялся задушить ее, прогибалась, узкая ее спина казалась еще уже, маленький, но тяжелый, как у цирковой лошадки, круп придвигался, она толкала им меня все чаще, все сильнее, извиваясь, соскальзывая, и вдруг, с криком боли, рушилась, и лежала на животе, прикрыв руками затылок, будто боясь удара, а я сползал, опускался, искал губами, жесткие волосы прилипали к языку, горький миндальный запах входил в меня вместе с судорожными, неглубокими вдохами, она отдергивалась, отстранялась, переворачивалась на спину, лежала солдатиком, вытянувшись, закинув за голову руки, крепко сведя ноги, неподвижно, и мерно, безжалостно, словно машина, взлетал и падал я, сгибая руки и распрямляя их полностью, чувствуя, как искажается жестокой улыбкой мое лицо, и уже рычал, хрипел, дергался, словно под током, и чувствовал, как она наполняется мною. Ну, что, малыш, говорил я, дедушка еще не так стар, как кажется, мы пока на равных, а, и мне самому становилось противно от самодовольной глупости этой фразы, но она только счастливо улыбалась и гладила меня, чуть царапая коготками, и брала мою руку, обхватывала, прижималась к ладони щекой, и проводила маленькими, но очень выпуклыми сосками по моему животу, и лежала, обняв себя моими ногами и глядя на меня снизу, не то почти в слезах, не то в счастье. Между тем, жизнь шла, я каждый день ходил в театр, понемногу начал репетировать в новой затее Деда, ругался с ним отчаянно, он однажды, с обычной своей чудовищной неделикатностью сделал мне замечание за небритость и грязные джинсы, в другой раз вроде бы с усмешкой намекнул, что если бы не я, он давно уже установил бы в театре сухой закон, но мне ведь не запретишь, а другие на меня смотрят... Я злился, но все шло не так уж плохо, и я понимал, что пока есть театр, где, хоть убейся, надо быть к десяти, я на плаву удержусь. Днем забегал в издательство, надо было заменить одно слабое стихотворение новым, когда я его написал, не могу представить, хоть убей, сборник должен был вот-вот выйти... Вдруг, к изумлению моему, продались сразу три акварели и несколько листов давней графики, галерейщик, похожий на любого из тех ребят, которые крутятся вокруг ларьков и у входов в ночные клубы, вытащил из внутреннего кармана вишневого ворсистого пиджака скрученную в трубку оливковую пачечку, перетянутую резинкой. Я купил немедленно бутылку сказочного Glenmorangie, хорошие ботинки на толстой коже - вот ведь, где уже молодость, а шузы с разговорами не меняются! - и подарил ей косынку Lanvin, которую она тут же повязала вокруг задницы. На том деньги и кончились, но жизнь шла, шла... Женя появлялась время от времени, вполне доброжелательная, сочувственно смотрела в заполняющийся пустой посудой кухонный угол и на мои все отчетливее трясущиеся по утрам руки, мы с нею о чем-то говорили, иногда вместе - но недолго, я засыпал, начинал похрапывать, ужас, и она выпроваживала меня в другую комнату - смотрели телевизор, утром я, конечно, не помнил, что именно. Женя снова уезжала, звонила из Питера, что доехала хорошо, но все это было как-то туманно, расплывчато, без очертаний, проносилось быстро, как проносится ближний пейзаж за вагонным окном, а внутри идет настоящая жизнь, знакомятся, выпивают, откровенничают, вспыхивают и разгораются дорожные приключения, и начинаются долгие романы... Впрочем, все было мирно. Остальные, после той оглушительной ночи прощания со всеми, постепенно исчезли, растворились, перестали звонить, я начал даже забывать имена. Правда, две оказались то ли более терпеливыми, то ли действительно примирились с дружбой, иногда забегали в театр, мы шли в буфет, выпивали по рюмке, я рассказывал о неприятностях, дама горестно вздыхала, разговор исчерпывался, вот такие дела, повторял я, глядя в чужое, вполне даже приятное, но абсолютно не имеющее ко мне отношения лицо, такие дела, ну, звони, будешь рядом, загляни обязательно... И еще одна исчезала, пропадала, уходила в беспредельное, непредставимое пространство города... Повязывая на шею фуляр, протирая горящие после редкого бритья щеки одеколоном, я вспоминал - подарок, милая она была, все-таки - и забывал уже окончательно, даже имя. Исчезли и ангелы мои. Кажется, один раз промчалась мимо сумасшедшая "таврия", кажется, был за рулем Гарик, кажется, весь, как положено, в черном - но не остановился, не предложил подвезти, не поговорил о мудрости инструкций и наставлений, не процитировал параграф "Оставление охраняемого в беде, опасности, а также предательство и неоказание помощи в иных нештатных ситуациях". Я долго смотрел вслед, маленькая машина пробиралась в толпе, застрявшей на перекрестке со сломанным светофором... Мелькнул как-то в метро и Гриша, это был точно он, рыже-седой, приземистый и плотненький, в грязной белой парусине. Но не глянул в мою сторону, не подкатился, не объяснил, как таки должен себе жить интеллигентный человек, если он порядочный аид, а не поц какой-нибудь, не лох и не хазер, как исделать бабки и быть здоровым, а не наоборот, пусть нашим врагам будет наоборот, я вам говору как своему сыну. Он встал на эскалатор и поехал вверх, и мне показалось, что из-под парусинового его лапсердака выпирает на крепком заду большая пистолетная рукоятка... Однажды раздался телефонный звонок, я схватил трубку - ждал, как всегда, ее. С той стороны помолчали, вздохнули, потом я услышал немного хрипловатый, иногда срывающийся в надтреснутые верхи, но приятный голос. "Ну, что, дружок, маешься?" "Кто это?" - раздраженно спросил я, причин раздражаться непонятными звонками у меня к этому времени было предостаточно. "Кто-кто... я в пальто... автор твой..." Я взбесился. "Вы, господин Кабаков, окончательно с ума сошли, - заорал я так, что в трубке зазвенело, и кошка, подпрыгнув над постелью всеми четырьмя, кинулась, оскальзываясь на поворотах, под ванну. - Вы что же, решили все свои неприятности, проблемы и безобразия на меня взвалить?! А еще репутацию имеете приличного, доброго человека... Да у вас просто совести нет! Ну, не можете сами со своими бабами разобраться, ну, в себе закопались, остаться один на минуту не в состоянии, рассудка боитесь лишиться, пьете оголтело, боитесь на старости лет опуститься, уйти тянет, тоже мне, Толстой хренов - а я здесь при чем?! Хоть какая-никакая совесть у вас есть? На старого своего знакомого, ровесника, слабого и нездорового человека вешаете свои заботы... Вы просто негодяй, вот что, как и вообще ваш брат-сочинитель". "Не ори, Миша, - сказал он грустно. - И не сердись. Я б и рад тебя из всего этого кошмара вытащить, да не знаю, как. Понимаешь? Есть только один способ прекратить твои неприятности, и тебе он известен, но известно ведь тебе и то, что я этим способом по отношению к такому герою, как ты, никогда не воспользуюсь. Извини, суеверен... Так что, давай, сам все решай, выпутывайся... Держись, старичок, все будет хорошо, вот увидишь. Будь здоров". "Пока", - сказал я растерянно в загудевшую пустоту. Неприятностей же моих действительно прибавлялось день ото дня и ночь от ночи. После звонка из Миасса начался обвал. Я сидел, смотрел на телефон, раздавалась длинная трель - черта с два теперь, когда появились беспроводные, мобильные и прочие безумные аппараты, отличишь международный вызов от набора из соседнего подъезда, я срывал трубку, ждал ее, ждал приглашения на пробы из Баварии, ждал сообщения маршана из Парижа, но прежде и больше всего ее, остальное отходило, отходило все дальше, не мог думать и беспокоиться больше ни о чем, только о нас с нею, но в трубке хрипело, трещало и вдруг омерзительный, скрипучий хамский голос с ухмылкой спрашивал: "Ну, ты, козел, ты съедешь с хаты или тебе костер сделать?" Я орал, ругался, грозил, бросал трубку молча - снова раздавался звонок, какая-то баба интересовалась, не поеду ли я все-таки в однокомнатную в Бутово, но с очень большой доплатой, я перебивал, ошибка, вы понимаете, ошибка, я не давал никакого объявления, телефон снова надрывался, ну, что, пидор теплый, еще не устал, давай, отваливай сам из квартиры, пока твою сосалку в подъезде не прихватили. Я покрывался ледяным потом, медленно приходил в себя, успокаивался - там код, там охранник, она постоянно на машине, ничего они ей не сделают, но страх всасывался в кровь, как водка натощак, и я ждал, когда начнут терроризировать ее. Предупредил после первого же такого звонка, Она презрительно махнула рукой. Пусть сначала найдут наш номер, его не дает справочная... И откуда они могут вообще о нас знать, успокойся... Просто хулиганит кто-то, может, даже соседи... Черт их знает, чем ты им мог помешать, дом-то пролетарский, раздражаешь... Я чувствовал, что все не так, но не спорил, я вообще с нею никогда не спорил, это была первая женщина, с которой я не то что бы во всем соглашался, наоборот, вкусы ее, многое в ее жизни, да и взгляды на весьма существенные вещи мне были совершенно чужды, но спорить не хотелось - что-то более важное, чем даже самые важные взгляды, было общим, родным, абсолютно одинаковым, и иногда мне казалось, что она - это я. Однажды мы провели вместе почти целый день, было так хорошо, как никогда прежде. Муж был в Нью-Йорке, взял с собою дочь на время коротких каникул, она не полетела с ними, потому что вдруг поднялась температура, действительно плохо себя почувствовала, а чтобы ради Америки пренебречь гриппом, даже и речи не зашло - она на удивление спокойно относилась к любым поездкам, хотя не так уж много повидала, Кипр да Канары во время семейного отдыха, но при ее безграничном любопытстве к жизни была совершенно равнодушна к путешествиям, будто все интересное кончалось в Шереметьеве. Я живу, говорила она, глядя мне в глаза со своим обычным выражением, веселым и грустным одновременно, улыбаясь, а веки неожиданно краснели, будто вот-вот заплачет, я живу, а не достопримечательности осматриваю, понимаешь?.. Конечно, Париж... Но ты же знаешь, я не умею спешить... А все время надо спешить, визы, самолет... Я понимал, видел, что она нисколько не пижонит, Париж для нее действительно не стоил суеты. Уже давно я убедился, что она самый искренний человек из всех, кого я встречал. На прямой вопрос она физически не могла ответить ложью - при том, что к актерству была склонна больше обычной женщины. К счастью для нее, люди нечасто задавали прямые вопросы. На второй день температура упала, она как-то вырвалась от семейства - кажется, по обыкновению просто сказала правду, мне нужно в галерею, потом заеду к Таньке, отправила охранника на рынок, уговорила, и у Таньки, умотавшей на целый день по вернисажам, мы валялись, мокрые и обессилевшие, прижимались друг к другу, она любила оплетать себя моими ногами, примащивалась подмышку, прижималась лицом к животу - втираюсь, говорила она... втираюсь в тебя... Ты уже втерлась, говорил я, втерлась в доверие, так называлось это в партии, в моем детстве была такая частушка, я ее на перемене проорал, и мать вызвали в школу, шпион Лаврентий Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков. В твоем детстве, задумалась она... какой же это год?.. Пятьдесят третий, наверное, вспоминал я, или пятьдесят четвертый. Меня еще не было, удивлялась она и смотрела на меня снизу, изображая почтение... да вы, Михаил Янович, действительно пожилой человек... А ты маленькая засранка, говорил я, обязательно тебе надо ударить по больному месту. Ты молодой, бормотала она, прижимаясь все крепче, все настойчивее гладя, царапая коготками мою грудь, ты же совсем молодой... посмотри на себя... и устаю я быстрее... Я вернулся домой часов в девять. Было отвратительно, пусто, грустная кошка лезла на колени, не давая раздеться. Расставаться было невыносимо, сидеть в пустой квартире, глядя на телефон и уговаривая себя не звонить ей, все равно поговорить не удастся, трубку скорей всего возьмет мать или тетка, на просьбу позвать, если обезумею и решусь, обязательно поинтересуются, кто спрашивает, придется врать, что это по поводу выставки, и молоть какую-то чепуху, учитывая наличие параллельных аппаратов, когда она подойдет, а она будет растерянно молчать или неестественно вставлять "да, конечно" и "позвоните завтра в галерею", поэтому максимум, на что можно было надеяться - это подойдет сразу она, послушать ее голос и молча положить трубку, рассчитывая, что она сообразит немедленно стереть из памяти определителя мой номер. Я не стал звонить, а вместо этого скрутил голову очередной бутылке дряннейшего болгарского коньяку - денег, кстати, не было совершенно, и я уже давно перешел на это самое дешевое и, вроде бы, не химическое пойло - и налил сразу половину большого, с толстым дном, стакана для виски. Через час, когда я уполз из кухни и рухнул в постель, предусмотрительно приготовленную, в бутылке оставалось меньше трети. Ночью мою дверь подожгли. Истошно заорала кошка, спасительница моя. Я вскочил очумело, почувствовал бензиновый едкий дым, увидел светлую, мерцающую пламенем щель под дверью. Чудом сообразил, что делать, и еще большим чудом отыскал телефон соседей. Они выскочили с чайниками и кастрюлями, вызвали милицию и пожарных. Раздраженный и брезгливый мент велел мне расписаться под протоколом и, пока я ставил закорючки постыдно дрожащей рукой, презрительно рассматривал картины на стенах, афиши, книги и мою мебельную рухлядь, которой когда-то я так гордился. Потом поинтересовался, когда в следующий раз меня по телевизору покажут, и какое будет кино, одно ему очень понравилось, но названия он не помнил. Мы расстались приятелями, однако ни утром, ни на следующий день, ни через неделю ничего не последовало, обещанный ментом следователь не звонил и не приходил, и я никуда не пошел тоже. Я сидел за столом, самый ненавидимый мною свет - утренний, серый - понемногу заполнял комнату, доставая уже дальней от окна стены, лампа бледнела, и я понимал, что история моя с этой ночи начала двигаться к концу с новой скоростью. 3 Але, это я. Здравствуй, любимый... Ты спал хотя бы немного?.. Сколько же можно... Ты совсем измучился... Все в порядке, не думай об этом. Скажи лучше, мы сможем повидаться сегодня? Я соскучился, я хочу тебя видеть, я хочу в галерею, к верстаку, к Таньке, куда угодно, можем просто погулять, я хочу тебя видеть, хочу тебя видеть, я не могу без тебя жить, не могу жить. Ну, перестань... можешь, прекрасно можешь жить... Ты работал уже сегодня?.. Получается?.. Много успел?.. Знаешь, я сам удивляюсь. Чем больше рушится, тем лучше идет дело, после пожара все сдвинулось и пошло, вчера я, конечно, не мог заснуть, ты же знаешь, если я перебираю с вечера, либо не могу заснуть, либо падаю, как мертвый, в десять, зато просыпаюсь в три, в четыре, ну, и, как положено, весь комплект, печень, голова, ползу в душ, а вчера Женя была дома, я старался не бродить, не шуметь, кое-как свалился с дивана, сел за стол, мучился-мучился и, незаметно как-то, к утру закончил то, что давно хотел, последние строчки для сборника, покажу потом, вроде, ничего, только скажешь честно, ладно, и лег снова, думал заснуть, но, понятно, какой уже сон, когда перевозбудился, и светает уже, встал снова, умылся тихонько, кофе сварил из смолотого уже, оставалось немного, смотрю - шесть, а делать уже нечего, и чувствую себя почти нормально, и сел опять работать, тот лист, который давно придумал, помнишь, я рассказывал тебе, подражание Эшеру, двусторонний человек, помнишь, как бы вывернутый наизнанку, еще девяти не было, а я уже почти все сделал, ерунда осталась, смотрю, уголь кончается и нету больше, черт его знает что, а тут звонят, можно выезжать на пробы, представляешь, да нет, это всего три дня, но надо быстро, паспорт, визы, все эти дела, так всегда - все вместе, то на части рвешься, то делать нечего, только по городу болтаться и по сторонам глазеть, так что видишь, все не так плохо, плохо только, что не увидимся сегодня, я ведь правильно понял, ты хотела сказать, что не сможешь, да? Я тебя люблю... мне так нравится, когда ты говоришь о своих делах... я ведь знаю художников... когда говорят о работе, делаются важные... и все всерьез... нет, ты уважаешь свою работу, я понимаю... но всегда немного иронии... и трезво... знаешь, я буду ужасно скучать, когда ты уедешь... Это всего три дня, и еще неизвестно когда, а сегодня я так надеялся, но ты никак не сможешь, никак? Надо еще дожить. Расскажи, что ты делаешь сейчас. Я сижу на кухне... возле телефона... и смотрю на плиту... варится суп... знаешь, какой я умею делать гороховый суп... тебе понравился бы... в кухне работает маленький телевизор, какая-то дрянь идет мексиканская... дома никого нет, только мама, но она прилегла, спит... у нас жарко, я босая, в трусах... ну, чего ты сразу кричишь, я знаю, что ты не любишь, не хочешь, чтобы я дома ходила голая... но я же не голая... ну, не кричи, сейчас надену майку, у меня есть такая длинная майка, как платье прямо... доварю суп, поеду за Аленкой, потом вместе с ней в бассейн, потом я еще хотела сегодня постричься... отдохну, поваляюсь, ящик посмотрю... я чего-то так устала в последние дни... и выгляжу плохо, зеленая, глаза тоскливые... ты все-таки неправильно представляешь мою жизнь... в чем-то правильно, а в чем-то совсем не так... ты думаешь, что я очень близка со своими домашними, но это не то... я к ним привязана, вот правда... но не близка... это совсем не так, как с тобой... ты оказался первым близким мне человеком за всю жизнь... ну, и еще был один человек... недолго... он тоже был похож на меня, но я его совсем не уважала... даже презирала немного... и еще... Алло, ответьте Подлипкам, ждите. Никак... ну, не ной, ты мой милый, ты мой хороший... лучше послушай, я тебе еще скажу, что я люблю... еще я люблю, когда ты рассказываешь всякие истории из своей жизни... только не с бабами... и когда... вернее, всегда мне это интересно, ты же знаешь, у меня такой интерес к этому всему... естествоиспытательский... мне кажется, что я многого про это не знаю... и не умею... но когда в прошлый раз у Таньки ты начал рассказывать... мне вдруг расхотелось... и твои фантазии, где я участвую... у меня вдруг все пропадает, высыхает... а когда мы куда-нибудь едем, или в галерее, и еще сидят Танька и Славик, и ты начинаешь вспоминать... что-нибудь о тех временах, когда нам с Танькой было лет по десять, а Славика вообще не было... так интересно, и ты такой красивый... я слушаю и смотрю на тебя, а ты этого почти не замечаешь... ты кокетничаешь с Танькой и, мне кажется, даже со Славиком... да кокетничай, совсем не надо меняться!.. ты же мне такой понравился... мы же одинаковые... может, завтра удастся, придешь в галерею... естественно, просто художник пришел в галерею, и все... а там будет видно, может, Танька пойдет дальше тусоваться... в клуб какой-нибудь... а мы заедем к ней на часок, да?.. у меня будет свободен весь вечер, ведь вернисаж же... не расстраивайся, любимый, замечательный, завтра... завтра... Алло, это ты, что ли? Слушай, мы тут сидим, квасим, решили вот позвонить, чтоб ты не скучал там. Думали, уже не застанем, понял, пацаны говорят, он уже давно заплыв делает. Москва-река, да? Ну. А ты отвечаешь, скажи, пруха? Ну, ты понял, да? Ты когда площадь освобождаешь? Давай, брат, не обижай людей, понял, да, пацаны сейчас сидят, квасят, пива взяли, хотели прямо по тачкам - и к тебе, а я говорю, бросьте, пацаны, культурного человека не надо обижать, он же имеет понятие, он уже шматье собирает, уже съезжать собирается с чужой площади, правильно? Алло, ты слушаешь? А ты отвечаешь, але и все такое. Ты, значит, не понял, да? Слушай и записывай. Ты козел вонючий. Ты чмо мелкое. Ты петух комнатный, падла, понял? Я завтра в Москве буду, понял, подъеду к тебе. Ты хуесос, понял? Ты... Але, это я. Нас разъединили. Они. Да. Этому нет конца. Знаешь, я растерялся. Такие вещи всегда происходят только с другими, к ним трудно подготовиться. И ведь я знал, чувствовал, что начинаю пропадать, что скоро пропаду, но я не представлял, что таким способом, это сумасшествие, паранойя, причем, заметь, имеет явственно советскую окраску, ведь что для советского человека всегда было самым страшным? - потеря прописки, что самым желанным? - получение квартиры, видишь, они в эту точку и бьют, и действует, я испытываю совершенно панический ужас, мне стыдно, я уже давно отвык бояться, а теперь боюсь, и вовсе не звонков их мудацких, и не поджогов, боюсь совершенно отвлеченных пока вещей - бездомья, бродяжничества, как это у нас изумительно называется: "без определенного места жительства". Конечно же, пишется вместе, "местожительство", и не склоняется, великий, могучий, правдивый, свободный, особенно свободы в этом много, в "местожительстве", и величие слышится, правда? А вот что точно слышно, так это могущество, и правда тоже, потому что и ты тоже чувствуешь, что есть некоторое жуткое могущество чье-то в том, что ты можешь оказаться вне этого чудовищного слова, вне "местожительства", а оно покидает тебя, и ты остаешься один, лишенный и места, и времени, и, следовательно, самого жительства, потому что у нас его не может существовать отдельно, жительства, а обязательно вместе, место и процесс, протекающий в этом, специально отведенном месте - местожительство. Кстати, местожительство, что это? Ты только задумайся, это удивительная вещь, это объединение, времени-жительства и пространства-места, это торжество физики и философии в нашей удивительной стране, вообще склонной объединять все - Европу и Азию, историю и географию, грех и святость, добро и зло, ты согласна? Сейчас я налью себе еще этого дивного болгарского напитка, дай им Бог удачи, нашим братушкам, сохрани их отсталые технологии, по которым, без всяких красителей и прочей технической гадости делают они свой виноградный самогон, дай им Бог удачи, пусть они и дальше шлют его нам вагонами, этот дивный "Солнечный берег", стоящий даже в самом крутом ларьке не больше десяти штук, сейчас я налью его еще и выпью. И теперь скажу тебе страшную вещь, открою ужасную тайну. Я дошел своим умом до сути национальной идеи. Теперь я знаю, что такое Россия - это местожительство, понимаешь? Место и жизнь, в этом месте проходящая, но не отдельно, а вместе, вместе, и пишется слитно, как в милицейских вопросниках, вот это и есть наш особый путь, путь слившихся с местом, это и есть наши обстоятельства места действия, очень, я тебе скажу, сложные обстоятельства, а еще, как ты, может, помнишь, есть обстоятельства времени, отвечающие на вопрос не "где?", а "когда?", и с ними тоже есть проблема, потому что их нет, и на один из проклятых вопросов "когда?" всем, кто имеет наше местожительство, следует отвечать "всегда", и больше ничего, потому что ни вчера, ни завтра, ни позавчера, ни через год ничто не менялось и не изменится, и это не было и не будет ни страной, ни государством, ни историей, ни географией, а будет местожительством, чудовищным гибридом вещи и процесса, времени, как я тебе уже говорил, и пространства, будь оно неладно! Ты совсем напился... они достали тебя, ты напился от бессилия... ты не пьянел так раньше... что же делать, бедный мой?.. сейчас я доварю этот суп... я хочу все бросить, давай встретимся у Таньки, я выгоню ее... буду тебя гладить, целовать и молчать... мне нечем будет разговаривать, у меня будет занят рот... полежим рядом, ты заснешь, успокоишься... я соскучилась, и мне так жалко тебя... ты совсем поехал... ты в плохом состоянии, мне не нравится это... слушай, я сейчас приеду, выходи на угол, к "подаркам", суп уже сварился, я оденусь и буду там через полчаса... умойся, приди в себя, не пей больше и выходи... я еду... я еду... Подожди, я договорю. И, когда я договорю, ты, может, раздумаешь ехать. На кой хер тебе вечно пьяный, растерявший удачу, истеричный и нудный не то актер, не по поэт, не то художник - и, в общем, никто, на кой? Подожди, я договорю, все-таки. Я договорю, выслушай меня, девочка, пока у тебя есть время, по телефону говорить лучше, мы не отвлекаем друг друга руками, телами, глазами, языками, мы не прижимаемся, не влипаем, не вколачиваемся друг в друга, не рассматриваем кожу, волосы, ногти, не вдыхаем запахи, не едим и не пьем вместе, выслушай меня, любимая. Я понял недавно, что совсем не знаю себя. Когда я остаюсь один, ночью, например, когда я не сплю, сижу на кухне, я очень быстро замечаю, что меня как бы нет, не существует Михаила Шорникова, пятидесятидвухлетнего artist широкого профиля, крепкого еще, несмотря ни на что, мужчины, прилично выглядящего для своих лет, уже пережившего зенит профессионального успеха, но еще не совсем вышедшего в тираж, известного пьяницы и женолюба - все это есть, а меня нет. Я внимательно вслушиваюсь в то, что происходит внутри сидящего за кухонным столом человека, и ничего не слышу. Я вижу старую, запущенную кухню, углы и закоулки которой скрываются в щадящей темноте, вижу ярко освещенную висящей над столом лампой пеструю клеенку, руки немолодого мужчины с некрасивыми, кургузыми ногтями, с волосатыми фалангами пальцев, с крупными сплетениями выпуклых сосудов на кистях, руки двигаются, гасят в пепельнице сигарету, берут стакан и бутылку, наливают красновато-коричневую жидкость из пузатой бутылки в стакан до половины, я вижу все это, но никак не могу понять, где же тут я. Иногда я набираюсь сил встать, включить в ванной свет, посмотреть в зеркало. Там я вижу не совсем знакомое лицо, в общем все прилично, глубоких морщин и складок пока нет, щеки под скулами слегка впали, но не слишком, синяки под глазами вполне терпимы, могло быть и хуже, ситуация с волосами давно перестала огорчать, тем более, что по общему мнению их нехватка пошла мне только на пользу, ну, конечно, морда за последние годы почему-то удлинилась, это есть, и брови стали расти кустами, по-стариковски, но все это можно пережить, привыкнуть. Я придвигаюсь, насколько возможно, к зеркалу над раковиной, вглядываюсь в глаза, но ничего в них не вижу, кроме обычного, постоянного выражения - тоска, уныние, не то собачья, не то национальная скорбь, вельтшмерц не по возрасту, вот и все. Где в них, в этих еврейских, с опущенными наружными уголками глазах я, я, Мишка Шорников, моя жизнь, любови мои, где в них эти мои мысли и сомнения в собственном существовании? Нету. Ничего нет, только светло-каряя радужка да немного покрасневшие от бессонницы белки. Я смотрю сверху вниз, все гуще зарастающая грудь, вот где годы-то, почти незаметный живот, измявшиеся за день клетчатые трусы фасона, который у нас презрительно назывался "семейные", а в мире-то уважается больше плавок и именуется boxers, тонкие - но тоже изменившиеся, как ни странно, с годами, ставшие чуть тяжелее, что ли, прочнее - ноги, жилистые ступни в старых кожаных шлепанцах. Вероятно, это и есть я, эту кожу гладят, целуют, эти плечи, эти все же заметные наплывы на боках, над резинкой трусов, все это обнимают, этому шепчут "любимый, замечательный" - странно, тело больше всего убеждает меня в том, что я существую, хотя ведь не атлет, не танцор, никогда не был накачан и горд своим мясом, но, почему-то, именно рассматриванье этого безголового существа немного успокаивает. Подожди минутку, я еще налью. И вот, понимаешь, часам к трем, уже, конечно, пьяный, со слипающимися глазами, я прихожу к выводу: а меня и действительно нет! Уж если всю ночь проведя в поисках, я так ничего и не обнаружил, не смог вступить в контакт с упомянутым господином Шорниковым Михаилом Яновичем, то, видно, это и невозможно, не существует такого. Тогда, на последнем шаге к беспамятству, перед тем, как вырубиться, наконец, я осознаю, что же, кто же есть, если нет настоящего меня. Вот, слушай: есть некто, кого ты любишь, обнимаешь, облизываешь сверху донизу, кто делает тебя счастливой на несколько секунд - вот это только и есть. Еще есть некто, беседующий с приятелями, вызывающий симпатию или недоброжелательство, зависть или сочувствие, шатающийся по театральным коридорам, студийным павильонам, галереям, журналам, издательствам, кого помнят и ревнуют прежние бабы, из-за кого тихо мучается Женя, чье имя знают сотни три любителей и поклонниц - некое не то существо, не то условный знак, некто Шорников. Черный ящик, устройство, которое неизвестно никому, в том числе и мне, а известны более или менее, как и положено черному ящику, сигналы на его входе и выходе. Ты, наверное, не понимаешь этой технической метафоры. Подожди минутку, я выпью и прикурю. И не воспитывай меня, я сам знаю, что такое вредные привычки, и не сердись. Слушай, я уже заканчиваю. Я старый, сильно пьющий. Не сегодня-завтра меня выживут из дому, я стану бомжом, денег у меня все меньше, не на что будет и комнату снять, того и гляди. Слава моя не вернется, я чувствую, так, буду еще какое-то время барахтаться в тусовке, пока вовсе не сопьюсь и не перестанут давать бродяге и тот заработок, который сейчас есть. Я же говорил тебе с самого начала, что пропаду, что знаю это твердо, что мне на роду написано пропасть, сгинуть у помойки. Я же выродок, понимаешь, в самом строгом смысле этого слова: выродившийся, выпавший из рода, из семьи. В моей законопослушной, тихой семье, где даже гуманитариев-то до меня не было, одни инженеры да инженер-полковники, где никто не то что не разводился, но и не погуливал даже - я получился такой, какой получился, представляешь? Ну, и как же может закончить свою жизнь выродок? Конечно же, опустившись, спившись, в нищете, в бродяжничестве, в традиционнейшем "на дне". Секунду, я допью. Дослушай. Девочка. Любимая. Мне приходит конец, понимаешь. Ты последняя. Теперь, когда я узнал, как это бывает. С тобой. Ты первая и последняя, слышишь. Я хочу жить с тобой, да негде, вот. Скоро они выгонят меня из этой проклятой квартиры. Женя уедет в Питер, еще куда-нибудь, не знаю. Но я точно не буду здесь жить, это я знаю. Если бы мне было где жить, я бы точно. Я бы увел тебя из твоих хором, из твоей этой чудесной жизни, точно. И ты бы не жалела, правда? Ты же меня любишь. Я бы тогда еще жил бы, все наладилось бы, я не пропал бы, да. И тебе было бы хорошо, ты бы увидела. Я очень люблю тебя. Я бы зарабатывал, мы бы жили неплохо. Я всегда умел зарабатывать. И я бы не пил, мы бы не пили с тобой, правда. Пили бы только понемножку, вечером, вдвоем. Было бы счастье. Я тебя люблю. Я уже почти заснул, знаешь, я уже. Але... але!.. Что ты?.. Ты заснул?.. Проснись, проснись, я уже еду!!. Проснись!!. Не приезжай. Я еду... еду... Приезжай, приезжай скорей. Я сейчас умоюсь и выйду на угол. Приезжай, я люблю тебя. Еду... уже еду... Выхожу. Еду... Але... але же!.. Это телефон Михаила Шорникова. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение после сигнала. У вас в распоряжении одна минута. Спасибо. This is the number of Але!.. your message after the bip Але!!. one minute for Черт... Thank you. Bip. Але, это я, куда же ты делся... это Саша... я простояла на углу сорок минут, меня согнал гаишник... куда ты делся... я буду звонить еще... ту-ту-ту-ту-ту... Але, будьте добры попросить к телефону Сашу. Я слушаю... Ты можешь говорить? Тогда только послушай быстро. Они пришли и пообещали устроить большие неприятности нам всем. У них, кажется, есть человек в охране твоего мужа. Мы договорились. Я оставил им квартиру. Я найду тебя сам. Не волнуйся. Але!!! Это Женя. Я звоню из Питера. Вероятно, я останусь все-таки здесь. Филармония нашла мне жилье, я получу двухкомнатную в конце Литейного. Не ищи меня, не звони, дай мне опомниться. Не волнуйся, я проживу. Ту-ту-ту... Але... может, вы дадите бывшему хозяину этой квартиры прослушать записи... пожалуйста... дайте ему прослушать эту запись... пусть он позвонит... пожалуйста... если речь идет о деньгах, скажите ему... пусть он позвонит, мы все решим... и потом... он сможет договориться с вами, пожалу... Але, это я. Я из автомата, у меня только один жетон. Ты можешь говорить? Тогда послушай. Я жив. Все оказалось, как я и предполагал, не так уж страшно, даже неплохо. Сегодня я был в театре, после обеда пойду в издательство, потом в одну галерею, где мне должны - все будет хорошо, не волнуйся. Завтра я позвоню тебе в галерею, ты ведь должна быть там, да? Можем увидеться, расскажу все подробно. А то сейчас кончатся три минуты, а у меня только один жетон. Але... але!.. Этот телефон принадлежит Михаилу Шорникову. Он здесь больше не живет. Пожалуйста, скажите что-нибудь! Я попробую ему передать, во всяком случае, сделаю все, что зависит от автоответчика. Простите, по-английски я не говорю. Сейчас будет гудок - и говорите. Але... я люблю тебя... 4 Как и следовало предполагать, они выжили меня. Собственно, я даже не понял, как это произошло. Все эти ночные звонки, обещания, что сейчас "братва подъедет", поджигание двери и даже стрельба сквозь нее, - сначала из пистолета, все же мне тогда не показалось, дырки ведь остались и в филенке, и в противоположной стене, - потом из охотничьего 12-го калибра или из помпового американского дробовика, прямо в дыру от пистолетной пристрелки, так что картечь переломала все в прихожей... Какое счастье, что мудрая, лучше, чем я, обучившаяся боевой жизни моя кошка вовремя кинулась под ванну и только выла оттуда угрожающе, - и когда в очередной раз