начисто сдерут с твоих костей, сахиб, попробуй ты перебраться на тот берег. Знаешь, я лучше закрою дверь, чтобы здесь дождем не намочило. Вах!.. Ах! Ух! Тридцать лет на берегу этой переправы. Теперь уж я старик... Да где же это у меня масло для лампы? Ты уж прости меня, но я по старости сплю не крепче собаки, а ты подошел к двери. Послушай, сахиб. Смотри и слушай. От берега до берега добрых полкоса -- даже при свете звезд это видно, -- да глубина сейчас десять футов. И сколько бы ты ни сердился, вода от этого не спадет и река не успокоится, как бы ты ни проклинал ее. Ну скажи сам, сахиб, у кого голос громче, у тебя или у реки? Ну прикрикни на нее, может, ты ее и пристыдишь. Лучше ложись-ка ты спать, сахиб. Я знаю ярость Бархви, когда в предгорье идет дождь. Однажды я переплыл поток в паводок; ночь тогда была в десять раз хуже этой, но божьей милостью я спасся тогда от смерти, хоть и был у самых ее ворот. Хочешь, я расскажу тебе об этом? Вот это хорошие слова. Сейчас, только набью трубку. С тех пор прошло тридцать лет; я был совсем молодой и только что приехал сюда работать на переправе. Погонщики всегда верили мне, когда я говорил: "Можно переправляться, река спокойна". Как-то я всю ночь напролет напрягал свою спину в речных волнах среди сотни обезумевших от страха волов и переправил их на ту сторону и даже одного копыта не потерял. Покончил с ними и переправил трясущихся людей, и они дали мне в награду самого лучшего вола -- вожака стада с колокольчиком на шее. Вот в каком я был почете! А теперь, когда идет дождь и поднимается вода, я заползаю в свою хижину и скулю, как пес. Сила моя ушла от меня. Я теперь старик, а переправа опустела с тех пор, как появилась огненная повозка. А прежде меня называли "Сильнейший с реки Бархви". Взгляни на мое лицо, сахиб, это лицо обезьяны. А моя рука -- это рука старухи. Но клянусь тебе, сахиб, женщина любила это лицо, и голова ее покоилась на сгибе этой руки. Двадцать лет тому назад, сахиб. Верь мне, говорю сущую правду -- двадцать лет тому назад. Подойди к двери и погляди туда через реку. Ты видишь маленький огонек далеко, далеко, вон там, вниз по течению. Это огонь храма. Там святилище Ханумана в деревне Патира. Сама деревня вон там на севере, где большая звезда, только ее не видно за излучиной. Далеко туда плыть, сахиб7 Хочешь снять одежду и попробовать? А вот я плавал в Патиру-и не один, а много раз; а ведь в этой реке водятся крокодилы. Любовь не знает каст; а иначе никогда бы мне, мусульманину, сыну мусульманина, не добиться любви индусской женщины -- вдовы индуса, сестры вождя Патиры. Но так оно и было. Когда Она только что вышла замуж, вся семья вождя отправилась на паломничество в Матхуру. Серебряные ободья были на колесах повозки, запряженной волами, а шелковые занавески скрывали женщину. Сахиб, я не торопился переправить их, потому что ветер раздвинул занавески, и я увидел Ее. Когда они вернулись после паломничества, ее мужа не было. Он умер. И я снова увидел Ее в повозке, запряженной волами. Бог мой, до чего же они глупые, эти индусы! Какое мне было дело, индуска ли она, или джайна, ил^г из касты мусорщиков, или прокаженная, или все это вместе взятое? Я бы женился на ней и устроил бы для нее дом на переправе. Разве не говорит седьмая из девяти заповедей, что мусульманину нельзя жениться на идолопоклоннице? И шииты, и сунниты разве не запрещают мусульманам брать в жены идолопоклонниц? Может, сахиб священник, что он так много знает? А я вот скажу ему то, чего он не знает. В любви нет ни шиитов, ни суннитов, нет запретов и нет идолопоклонников; а девять заповедей -- это просто девять хворостин, которые в конце концов сгорают в огне любви. Сказать тебе правду, я бы забрал ее, но как я мог это сделать? Вождь послал бы своих людей, и они палками разбили бы мне голову. Я не боюсь -- я не боялся каких-нибудь пяти человек, но кто одолеет половину деревни? Так вот, по ночам я, бывало, -- так уж мы с Ней условились -- отправлялся в Патиру, и мы с Ней встречались посреди поля, так что ни одна живая душа ни о чем не догадывалась. Ну, слушай дальше! Обычно я переплывал здесь на ту сторону и шел джунглями вдоль берега до излучины реки, где железнодорожный мост и откуда дорога поворачивала в Патиру. А когда ночи были темные, огни храма указывали мне путь. В этих джунглях у реки полно змей -- маленьких карайтов, которые спят в песке. Ее братья, попадись я им в поле, убили бы меня. Но никто ничего не знал -- никто, только Она и я; а следы моих ног заносило речным песком. В жаркие месяцы было легко добраться от переправы до Патиры, да и в первые дожди, когда вода поднималась медленно, было тоже нетрудно. Силой своего тела я боролся с силой потока, и по ночам я ел в своей хижине, а пил там, в Патире. Она рассказывала мне, что Ее добивается один мерзавец, Хирнам Сингх -- из деревни на той стороне реки, вверх по течению. Все сикхи -- собаки, они в своем безумии отказались от табака, этого дара божьего. Я убил бы Хирнама Сингха, приблизься он к Ней. К тому же он узнал, что у Нее есть любовник, и поклялся выследить его. Этот подлец грозил, что, если Она не пойдет с ним, он обо всем расскажет вождю. Что за мерзкие псы эти сикхи! Как услышал я про это, больше уж без ножа к Ней не плавал. Маленький, острый, он всегда был у меня за поясом. Плохо бы пришлось этому человеку, если бы он встал у меня на пути. Я не знал Хирнама Сингха в лицо, но убил бы всякого, кто встал бы между мной и Ею. Однажды ночью, в самом начале дождей, я решил плыть в Патиру, хотя река уже была сердитая. Уж такая у Бархви натура, сахиб. За двадцать дыханий с холмов накатилась стена высотой в три фута; пока я развел огонь и стал готовить чапати, Бархви из речушки выросла в родную сестру Джамны. Когда я отплыл от этого берега, в полумиле вниз по течению была отмель, и я решил плыть туда, чтобы передохнуть там, а потом плыть дальше; я уже чувствовал, как река своими тяжелыми руками тянет меня на дно. Но что не сделаешь в молодости ради Любви! Звезды едва светили, и на полпути к отмели ветка какого-то паршивого кедра прошлась по моему лицу, когда я плыл. Это было признаком сильного ливня у подножья холмов и за ними. Потому что кедр -- это крепкое дерево, и его не так-то легко вырвать из склона. Я плыл, плыл быстро, река помогала мне. Но раньше чем я доплыл до отмели, там уже бушевала вода. Вода была внутри меня и вокруг меня, а отмель исчезла; меня вынесло на гребне волны, которая перекатывалась от одного берега к другому. Доводилось ли когданибудь сахибу очутиться в бушующей воде, которая бьет и бьет и не дает человеку двинуть ни рукой ни ногой? Я плыл, голова едва над водой, и мне казалось, что всюду, до самого края земли, одна вода, только вода, и ничего больше. И меня несло вниз по течению вместе с плавником. Человек так ничтожно мал во вздутом брюхе потока. А это было -- хотя тогда я этого еще не знал -- Великое Наводнение, о котором люди еще до сих пор говорят. Во мне все оборвалось, я лежал на спине, словно бревно, и с ужасом ждал смерти. Вода была полна всякой живности, и все отчаянно кричали и выли -- мелкие звери и домашний скот, -- и один раз я услышал голос человека, который звал на помощь, но пошел дождь, он хлестал и вспенивал воду, и я не слышал больше ничего, кроме рева валунов внизу и рева дождя наверху. Меня все крутило и вертело потоком, и я изо всех сил старался глотнуть воздуха. Очень страшно умирать, когда молод. Видно сахибу отсюда железнодорожный мост? Посмотри, вон огни, это почтовый поезд. Он идет в Пешавар. Мост сейчас на двадцать футов выше воды, а в ту ночь вода ревела у самой решетки моста, и к решетке принесло меня вперед ногами. Но там и у быков сгрудилось много плавника, поэтому меня не сильно ударило. Река только прижала меня, как может прижать сильный человек слабого. С трудом ухватился я за решетку и переполз на верхнюю ферму. Сахиб, рельсы были на глубине фута под водой, и через них перекатывались бурлящие потоки пены! По этому ты сам можешь судить, какой это был паводок. Я ничего не слышал и не видел. Я мог только лежать на ферме и судорожно хватать воздух. Через некоторое время ливень кончился, в небе снова появились омытые дождем звезды, и при их свете я увидел, что не было края у черной воды и вода поднялась выше рельсов. Вместе с плавником к быкам прибило трупы животных; некоторые животные застряли головой в решетке моста. были еще и живые, совсем изнемогающие, они бились и пытались забраться на решетку, -- тут были буйволы, коровы, дикие свиньи, один или два оленя и змеи и шакалы -- всех не перечесть. Их тела казались черными с левой стороны моста, самых маленьких из них вода протолкнула через решетку, и их унесло потоком. А потом звезды исчезли, и с новой силой полил дождь, и река поднялась еще больше; я почувствовал, что мост стал ворочаться, как ворочается во сне человек, перед тем как проснуться. Мне не было страшно, сахиб. Клянусь тебе, мне не было страшно, хотя ни в руках моих, ни в ногах больше не было силы. Я знал, что не умру, пока не увижу Ее еще раз. Но мне было очень холодно, и я знал, что мост снесет. В воде появилась дрожь, как бывает, когда идет большая волна, и мост поднял свой бок под натиском этой набегающей волны так, что правая решетка погрузилась в воду, а левая поднялась над водой. Клянусь бородой. сахиб, бог видит, я говорю сущую правду! Как в Мирзапуре накренилась от ветра баржа с камнями, так перевернулся и мост Бархви. Было так, а не иначе. Я соскользнул с фермы и очутился в воде; позади меня поднялась волна разъяренной реки. Я слышал ее голос и визг средней части моста в тот момент, когда он стронулся с быков и затонул, а дальше я не помнил ничего и очнулся уже в самой середине потока. Я вытянул руку, чтобы плыть, и что же! Она коснулась курчавой головы человека. Он был мертв, потому что только я, Сильнейший с Бархви, мог выжить в этой борьбе с рекой. Умер он дня два тому назад, его уже раздуло, и он всплыл. И он оказался спасением для меня. И тогда я засмеялся. Я был уверен, что увижу Ее, что со мной ничего не случится. Я вцепился пальцами в волосы этого человека, потому что очень устал, и мы вместе двинулись по бурлящей реке -- он мертвый, я живой. Без этой помощи я бы утонул: холод пронизывал меня до мозга костей, а все мое тело было изодрано и пропиталось водой. Но он не знал страха, он, познавший всю силу ярости реки; и я дал ему плыть туда, куда он захочет. Наконец мы попали в течение бокового потока, который мчался к правому берегу, и я стал яростно бить ногами, чтобы приплыть туда. Но мертвеца тяжело раскачивало в бурлящем потоке, и я боялся, как бы он не зацепился за какую-нибудь ветку и не пошел ко дну. Мои колени задевали верхушки тамариска, и я понял, что поток несет нас над посевами, и через некоторое время я опустил ноги и почувствовал дно -- край поля, а потом мертвец застрял на холмике под фиговым деревом, и я, полный радости, вытащил свое тело из воды. Знает ли сахиб, куда принесло меня потоком? К холмику, который был вехой на восточной границе деревни Патира. Не куда-нибудь еще! Я вытащил мертвеца на траву за ту услугу, которую он мне оказал, и еще потому, что не знал, не понадобится ли он мне опять. А потом я пошел, трижды прокричав, как шакал, к условленному месту встречи, недалеко от коровника вождя. Но моя Любовь была уже там и рыдала. Она боялась, что паводком снесло мою хижину у переправы на Бархви. Когда я тихо вышел из воды, которая была мне по щиколотку, Она подумала, что это привидение, и чуть не убежала, но я обхватил Ее руками и -- я был отнюдь не привидение в те дни, хотя теперь я старик. Ха! Ха! Высохший кукурузный початок, по правде сказать. Маис без сока. Ха! Ха!* * Я с грустью должен заметить, что смотритель переправы на Бархви несет ответственность за два очень скверных каламбура -- Р. Киплинг. Я поведал Ей, как сломался мост через Бархви, и Она сказала, что я больше чем простой смертный, потому что никому не дано переплыть Бархви во время паводка и потому что я видел то, что никогда еще раньше не видел ни один человек. Держась за руки, мы подошли к холмику, где лежал мертвец, и я показал Ей, с чьей помощью я переплыл реку. Она посмотрела на труп при свете звезд -- была вторая половина ночи, но еще не светало, -- закрыла лицо руками и стала кричать: "Это же Хирнам Сингх!" Я сказал: "Мертвая свинья полезнее, чем живая, моя Любимая". И Она ответила: "Конечно, ведь он спас самую дорогую жизнь для моей любви. Но все равно, ему нельзя оставаться здесь, потому что это навлечет позор на меня". Тело лежало ближе чем на расстоянии выстрела от Ее двери. Тогда я сказал, перекатывая тело руками: "Бог рассудил нас, Хирнам Сингх, он не хотел, чтобы твоя кровь была на моей совести. А теперь -- пусть я и совершаю грех и лишаю тебя гхата сожжения -- ты и вороны делайте что хотите". И тогда я столкнул его в воду, и его понесло течением, а его черная густая борода раскачивалась, как проповедник на кафедре. И больше я не видел Хирнама Сингха. Мы с Ней расстались перед рассветом, и я пошел той частью джунглей, которая не была затоплена При свете дня я увидел, что я совершил в темноте, и все мое тело обмякло. Я увидел, что между Патирой и деревьями на том берегу было два коса разъяренной вспененной воды, а посредине торчали быки моста Бархви, похожие на челюсти старика со сломанными зубами. На воде не было никакой жизни -- ни птиц, ни лодок, -- одни только трупы, несметное множество волы, и лошади, и люди, -- а река была краснее, чем кровь, от глины с подножья холмов. Никогда еще раньше не видел я такого паводка и никогда больше с того года не видел ничего подобного, и, о сахиб, никогда еще ни один человек в жизни не совершил того, что совершил я. В этот день я не мог и думать о возвращении. Ни за какие земли вождя сейчас, при свете, не отважился бы я снова на это страшное дело. Я прошел один кос вверх по течению, до дома кузнеца, и сказал ему, что паводком меня смыло из моей хижины, и мне дали поесть. Семь дней жил я у кузнеца, пока не приплыла лодка и я не смог возвратиться домой. Но дома не было -- ни стен, ни крыши -- ничего, только немного вязкой грязи. По этому ты, сахиб, суди сам, как высоко поднялась река. Так было предначертано, что мне не суждено было умереть ни у себя дома, ни посередине Бархви, ни под обломками моста через Бархви, потому что бог послал мне Хирнама Сингха, уже два дня как мертвого, хотя я и не знал, как и от чего умер этот человек, чтобы служить мне поплавком и поддержкой. Все эти двадцать лет Хирнам Сингх в аду, и для него мысль об этой ночи -- самая ужасная из всех пыток. Послушай, сахиб, голос реки изменился. Она собирается уснуть до зари, а до зари остается только час. С рассветом она спадет. Откуда я знаю? Да разве, если я пробыл здесь тридцать лет, я не знаю голос реки, как отец знает голос сына? С каждой минутой голос у нее все менее и менее сердитый. Я поклянусь, что через час, от силы через два, уже не будет никакой опасности. А за утро я не могу отвечать. Поторопись, сахиб! Я позову Рама Першада, и на этот раз он не повернет назад. Багаж хорошо обвязан брезентом? Эй, махаут, ты, тупица, слона для сахиба! И скажи им там, на том берегу, что днем переправы не будет. Деньги? Нет, сахиб. Я не из таких. Нет, нет, не возьму даже на леденцы ребятишкам. Посмотри сам, дом мой пуст, а я уж старик. Иди, Рам Першад! Ну! Удачи тебе, сахиб. перевод Н. Лебедевой  * СБОРНИК "ЖИЗНЬ ДАЕТ ФОРУ" *  ЧЕРЕЗ ОГОНЬ Полицейский пробирался верхом по Гималайским лесам, под обомшелыми дубами, а за ним трусил его вестовой. -- Скверное дело, Бхир Сингх, -- сказал полицейский. -- Где они? -- Очень скверное дело,-- откликнулся Бхир Сингх.-- Теперь они, конечно, жарятся на огне, но огонь тот пожарче, чем пламя костра из веток хвойного дерева. -- Будем надеяться, что нет, -- сказал полицейский, -- ведь если позабыть о различиях между расами, это история Франчески да Римини, Бхир Сингх. Бхир Сингх ничего не знал о Франческе да Римини, поэтому он хранил молчание, пока они не добрались до вырубки угольщиков, где умирающее пламя шептало "уит... уит... уит", шурша и порхая над белым пеплом. Когда этот костер разгорелся, он, наверное, полыхал очень ярко. В Донга-Па, на противоположном склоне долины, люди видели, как оюнь трепетал и пылал в ночи, и говорили между собой, что угольщики из Кодру, должно быть, перепились. Но то были только Сакат Сингх -- сипай сто второго пенджабского туземного пехотного полка, и Атхира -- женщина, и они горели... горели... горели... Вот как все это случилось; донесение полицейского подтвердит мои слова. Атхира была женой Маду -- угольщика, одноглазого и злого. Через неделю после свадьбы он отколотил Атхиру толстой палкой. Месяц спустя сипай Сакат Сингх, отпущенный из полка на побывку, проходил по этим местам, направляясь в прохладные горы, и волновал обитателей Кодру рассказами о военной службе и славе и о том, в какой чести он у полковника сахиба-бахадура. И Дездемона, как Дездемоны всего мира, слушала Отелло, и, слушая, она полюбила. -- У меня уже есть жена,-- говорил Сакат Сингх,-- но если хорошенько подумать, это неважно. Кроме того, я скоро должен вернуться в полк; нельзя же мне стать дезертиром -- ведь я хочу дослужиться до хавалдара. Двустишие: Когда б я чести не любил, Я меньше бы любил тебя...-- не имеет версии, созданной на Гималаях, но Сакат Сингх был близок к тому, чтобы ее сочинить. -- Ничего,--говорила Атхира, -- оставайся со мной, а если Маду примется меня бить, отколоти его. -- Ладно, -- согласился Сакат Сингх и, к восторгу всех угольщиков в Кодру, жестоко избил Маду. -- Хватит, -- проговорил Сакат Сингх, спихнув Маду под откос. -- Теперь мы будем спокойны. Но Маду вскарабкался наверх по травянистому склону и с гневом в глазах бродил вокруг своей избушки. -- Он забьет меня до смерти, -- говорила Атхира Сакату Сингху. -- Увези меня. -- В казармах будет переполох. Жена вырвет мне бороду, но ничего,-- отвечал Сакат Сингх.--Я тебя увезу. В казармах был шумный переполох, Сакату Сингху рвали бороду, и жена Саката Сингха ушла жить к своей матери, забрав с собой детей. -- Это хорошо, -- сказала Атхира, и Сакат Сингх согласился: -- Да, это хорошо. Итак, Маду остался в избушке, из которой была видна вся долина вплоть до Донга-Па, и жил один, но ведь никто спокон веку не сочувствовал таким незадачливым мужьям, как он. Маду пошел к Джасин-Дадзе, колдуну, хранившему Голову Говорящей Обезьяны. -- Верни мне мою жену,--сказал Маду. -- Не смогу, -- отозвался Джасин-Дадзе, -- пока ты не заставишь Сатледж течь вверх, к Донга-Па. -- Говори дело, -- приказал Маду и взмахнул топором над белой головой Джасин-Дадзе. -- Отдай все свои деньги деревенским старейшинам, -- молвил Джасин-Дадзе, -- и они созовут совет общины, а совет прикажет твоей жене вернуться. Итак, Маду отдал все свое состояние, заключавшееся в двадцати семи рупиях, восьми анах, трех пайсах и серебряной цепочке, общинному совету Кодру. А затем предсказания Джасин-Дадзе оправдались. Брата Атхиры послали в полк Саката Сингха, чтобы призвать Атхиру домой. Сакат Сингх пинками заставил его разок пробежаться вокруг казармы, погом передал хавалдару, который огхлестал его поясным ремнем. -- Вернись! -- вопил брат Атхиры. -- Куда? -- спросила Атхира. -- К Маду, -- ответил он. -- Никогда, -- сказала она. -- Ну, так Джасин-Дадзе тебя проклянет, и ты засохнешь, как дерево, которое ободрали весной, -- сказал брат Атхиры. Атхира заснула с мыслями обо всем этом. Наутро она захворала ревматизмом. -- Я уже начинаю сохнуть, как дерево, которое ободрали весной,-- промолвила она. -- Это все проклятие Джасин-Дадзе. И она действительно начала сохнуть, ибо сердце ее высохло от страха, а те, кто верит в проклятия, от проклятий и умирают. Сакату Сингху тоже стало страшно, ибо он любил Атхиру больше жизни. Прошло два месяца, и вот брат Атхиры уже снова стоял за казармами и визжал: -- Ага! Ты сохнешь. Вернись! -- Скажи лучше, что мы вернемся оба, -- проговорил Сакат Сингх. -- Я вернусь, -- сказала Атхира. -- Да, но когда же? -- спросил брат Атхиры. -- Когда-нибудь рано поутру, -- ответил Сакат Сингх и пошел просить у полковника сахиб-бахадура недельный отпуск. -- Я сохну, как дерево, которое ободрали весной!--стонала Атхира. -- Тебе скоро станет лучше, -- говорил Сакат Сингх и наконец рассказал ей о том, что задумал, и оба они тихо рассмеялись, ибо любили друг друга. Но с того часа Атхире стало лучше. Они уехали вместе; путешествовали в вагоне третьего класса, как полагалось по воинскому уставу, а потом в повозке -- по низким горам и пешком -- по высоким. Атхира вдыхала сосновый запах своих родных гор. влажных Гималайских гор. -- Хорошо быть живыми, -- промолвила Атхира. -- Ха! -- произнес Сакат Сингх. -- Где дорога на Кодру и где дом лесника?.. -- Двенадцать лет назад оно стоило сорок рупий,-- сказал лесник, отдавая свое ружье. -- Вот тебе двадцать, -- сказал Сакат Сингх, -- а пули дашь мне самые лучшие. -- Как хорошо быть живыми, -- задумчиво промолвила Атхира, вдыхая запах соснового перегноя; и они стали ждать, пока ночь не опустится на Кодру и Донга-Па. На вершине горы, выше избушки, был заготовлен костер из сухих дров -- это Маду сложил его, собираясь пережигать уголь на другой день. -- Молодец Маду -- избавил нас от этого труда, -- сказал Сакат Сингх, наткнувшись на костер, сложенный квадратом; каждая сторона его достигала двенадцати футов, а высота -- четырех. -- Подождем, пока не взойдет луна. Когда луна взошла, Атхира преклонила колено на костре. -- Будь у меня хотя бы казенная винтовка, -- с досадой проговорил Сакат Сингх, косясь на перевязанный проволокой ствол лесникова ружья. -- Поспеши, -- сказала Атхира, и Сакат Сингх поспешил; но Атхира уже не спешила. Тогда он поджег костер со всех четырех углов и влез на него, перезаряжая ружье. Язычки пламени стали пробиваться между толстыми бревнами, поднимаясь над хворостом. -- Правительству не худо бы обучить нас спускать курок ногой, -- мрачно проворчал Сакат Сингх, обращаясь к луне. То было последнее суждение сипая Саката Сингха. Рано утром Маду пришел на огнище, вскрикнул от ужаса и побежал ловить полицейского, объезжавшего округ. -- Этот низкорожденный сгубил дрова для угля, а стоили они целых четыре рупии, -- задыхался Маду. -- Кроме того, он убил мою жену и оставил письмо, которое я не могу прочесть; оно привязано к сучку на сосне. Прямым писарским почерком, усвоенным в полковой школе, сипай Сакат Сингх написал: "Если что от нас останется, сожгите нас вместе, ибо мы совершили надлежащие молитвы. Кроме того, мы прокляли Маду и Малака, брата Атхиры, -- оба они злые люди. Передайте мое почтение полковнику сахиб-бахадуру". Полицейский долго и пытливо смотрел на брачное ложе из красного и белого пепла, на котором, тускло чернея, лежал ствол лесникова ружья. Он рассеянно ткнул каблуком со шпорой полуобугленное бревно; с треском взлетели искры. -- Совершенно необычайные люди, -- проговорил полицейский. "Уиу... уиу... уию",--шептали язычки пламени. Полицейский включил в свое донесение одни лишь голые факты, так как пенджабское правительство не поощряет романтики. -- Так кто же уплатит мне эти четыре рупии? -- ныл Маду. перевод М. Клягиной-Кондратьевой ГОРОД СТРАШНОЙ НОЧИ Тяжелая, влажная жара, покрывалом нависшая над ликом земли, убила всякую надежду на сон. Жаре словно помогали цикады, а цикадам -- воющие шакалы. Невозможно было тихо сидеть в темном пустом доме, где гулко отдавались все звуки, и слушать, как панкха хлопает по замершему воздуху. Поэтому я в десять часов вечера поставил свою трость на землю посреди сада, чтобы посмотреть, в какую сторону она упадет. Она показала прямо на освещенную луной дорогу в Город Страшной Ночи. Звук ее падения встревожил зайца. Он выскочил из своей норы и помчался к заброшенному мусульманскому кладбищу, где безжалостно обнаженные июльскими ливнями черепа с отвалившимися челюстями и берцовые кости с утолщениями на концах поблескивали, как перламутр, на изрытой дождем почве. Нагретый воздух и тяжкая земля заставляли даже мертвецов вылезать наверх в поисках прохлады. Заяц присел, с любопытством понюхал закоптелый осколок лампы и скрылся в тени тамарисковой рощицы. Лачужка ткача циновок, прикорнувшая к индуистскому храму, была набита спящими людьми, похожими на трупы в саванах. Вверху сияло немигающее око луны. Мрак все-таки создает ощущение прохлады, пусть ложное. Трудно было поверить, что льющийся сверху поток света не теплый. Не такой горячий, как солнце, но все же томительно теплый, он, казалось, нагревал тяжелый воздух. Прямая, как брус шлифованной стали, пролегала дорога к Городу Страшной Ночи, и по обеим сторонам ее лежали тела, скорчившиеся на своих ложах в причудливых позах, -- сто семьдесят человеческих тел. Одни-закутанные в белое, с завязанными ртами; другие -- обнаженные и при ярком свете черные, как эбеновое дерево. А одно -- то, что лежало лицом кверху с отвисшей челюстью, вдали от других, -- серебристо-белое и пепельно-серое. "Этот спящий -- прокаженный; остальные -- усталые кули, слуги, мелкие лавочники и возчики с ближней стоянки повозок. Место действия -- главная дорога в город Лахор, а ночь жаркая, августовская". Вот и все, на что стоило смотреть, но отнюдь не все, что можно было видеть. Колдовство лунного света разлилось повсюду, и мир пугающе преобразился. Длинная вереница нагих "мертвецов" с окоченевшей "серебряной статуей" в конце не радовала глаз. Здесь лежали только мужчины. Так, значит, женщины были обречены спать в душных глинобитных лачугах -- если только они могли спать! Сердитый детский плач, донесшийся с низкой земляной крыши, ответил на этот вопрос. Где дети, там должны быть и матери, чтобы смотреть за детьми. В эти душные ночи им нужен уход. Черная, круглая, как шар, головка выглянула из-за карниза, и тонкая, до жалости тонкая коричневая ножка свесилась на водосточный желоб. Резко звякнули стеклянные браслеты; женская рука на мгновение появилась над парапетом, обвилась вокруг худенькой шейки, и упиравшегося ребенка оттащили назад и водворили в кроватку. Тонкий, высокий визг его замер в плотном воздухе, едва зазвучав, ибо даже чадам этой земли было слишком жарко, чтобы плакать. Снова тела; снова куски освещенной лунным светом белой дороги; вереница сонных верблюдов, отдыхающих в стороне; мелькнувшие призраки убегающих шакалов; извозчичьи лошади, заснувшие в сбруе; деревянные повозки, обитые медными гвоздями, мерцающими в лунном свете, и -- снова тела, как трупы. Всюду, где только есть тень: от воза ли с зерном, стоящего с поднятыми оглоблями, от древесного ли ствола, от спиленного ли бревна, пары бамбуков или охапки тростника, -- всюду земля усеяна ими. Они лежат в ослепительном лунном свете; некоторые -- ничком, скрестив руки, в пыли; иные -- закинув за голову сжатые ладони; одни -- свернувшись клубком, как собаки; другие -- свесившись с повозок, как пустые джутовые мешки; третьи -- скрюченные, прижавшие голову к коленям. Было бы как-то спокойнее, если б они храпели; но они не храпят, и сходство их с трупами нарушается разве только тем, что тощие собаки, обнюхав их, отходят прочь. Кое-где крошечный ребенок лежит на ложе отца, и всегда его обнимает охраняющая рука. Но большинство детей спит с матерями на крышах. Ведь можно всего ожидать от желтых, белозубых бродячих собак, рыщущих вблизи темных тел. Из пасти Делийских ворот вырвался поток удушливо-жаркого воздуха, и я чуть было не отказался от своего намерения войти в Город Страшной Ночи. В нем смешались все скверные запахи -- животные и растительные,-- которые успевает накопить окруженный стенами город в течение дня и ночи. Этот воздух так жарок, что, по сравнению с ним, жара в недвижных пизанговых и апельсиновых рощах за городскими стенами покажется прохладой. Да поможет небо всем больным людям и маленьким детям, лежащим внутри города этой ночью! Высокие стены домов все еще яростно излучают тепло, а из темных переулков несет зловонием, способным отравить буйвола. Но буйволам оно нипочем. Стадо их шествует по безлюдной главной улице; изредка животные останавливаются, прижимают тяжелые морды к закрыгым ставням лавки зерноторговца и фыркают, как дельфины. Потом наступает безмолвие -- безмолвие, пронизанное ночными шумами большого города. Едва, но только едва, слышатся звуки какого-то струнного инструмента. Высоко над моей головой кто-то распахивает окно, и стук деревянной рамы гулко отдается в пустой улице. На одной из крыш громко пыхтит хукка, а люди тихо беседуют под бульканье воды. В другом месте, чуть подальше, разговор слышен отчетливей. Освещенная щель прорезает слегка раздвинутые ставни лавки. Внутри ее купец со щетинистой бородой и усталыми глазами подводит баланс в счетных книгах, окруженный тюками ситца. Три фигуры, закутанные в покрывала, сидят рядом с ним и время от времени роняют какое-то замечание. Купец делает запись в книге, потом говорит что-то, потом проводит ладонью по потному лбу. Жара на тесной улице ужасна. Внутри торговых помещений она, должно быть, почти невыносима. Но работа упорно продолжается: запись, гортанное ворчанье и взмах поднятой руки следуют друг за другом с точностью часового механизма. Полицейский -- без чалмы и крепко уснувший -- лежит поперек улицы, на пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза спящего, а он не пошевельнется. Близится полночь, но жара как будто все усиливается. Открытая площадь перед мечетью усеяна телами, и надо тщательно выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет ложится широкими косыми полосами на облицованный цветными изразцами высокий фасад мечети, и каждый голубь, дремлющий в нишах и углублениях каменной кладки, отбрасывает короткую, маленькую тень. Какие-то призраки, закутанные в покрывала, устало поднимаются со своих постелей и уплывают в темные глубины здания. Удастся ли мне сейчас взойти на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз, на город? Во всяком случае, стоит попытаться -- возможно, что дверь на лестницу не заперта. Она не заперта, но крепко спящий сторож лежит на пороге, повернув лицо к луне. Заслышав шум приближающихся шагов, из его тюрбана выскакивает крыса. Человек мычит, на минуту открывает глаза, повертывается на другой бок и снова засыпает. Весь зной нескольких свирепых индийских летних месяцев скопился в черных, как деготь, полированных стенах винтовой лестницы. На полпути мне попадается что-то живое, теплое и пушистое, и оно сопит. Гонимое со ступеньки на ступеньку шумом моих шагов, оно вспархивает вверх и оказывается желтоглазым рассерженным коршуном. Десятки коршунов спят на этом и на других минаретах и ниже -- на куполах. На этой высоте чуть прохладнее, во всяком случае воздух тут менее душный, и, освеженный им, я начинаю смотреть на Город Страшной Ночи. Доре мог бы нарисовать его! Золя мог бы описать его -- это зрелище тысячных толп, спящих в лунном свете и в тени, рожденной луною. Крыши домов кишат мужчинами, женщинами и детьми, и воздух полон неопределенных шумов. Они не знают покоя, эти жители Города Страшной Ночи, и не мудрено, что не знают. Чудо, что они еще могут дышать. Внимательно всматриваясь в эти толпы, можно заметить, что они почти так же суетливы, как дневная толпа; но шум теперь приглушен. Везде, куда только падает яркий свет, видно, как спящие поворачиваются с боку на бок, переносят свои постели на другое место и снова раскладывают их. Во дворах, похожих на ямы, -- такое же движение. Безжалостная луна обнажает все это. Она обнажает и равнины за городом, и кое-где, за его стенами, кусок реки Рави шириной в ладонь. Обнажает и брызги мерцающего серебра на крыше дома, почти под самым минаретом мечети. Какой-то несчастный встал, чтобы вылить кувшин воды на свое разгоряченное тело; и плеск падающей струи едва достигает слуха. Два или три человека в дальних углах Города Страшной Ночи следуют его примеру, и вода сверкает, как гелиографические сигналы. Облачко ползет по лику луны, и город с его обитателями, ранее отчетливо вычерченный черным по белому, расплывается черными, все более черными пятнами. Но не умолкает беспокойный шум -- вздохи огромного города, истомленного жарой, и народа, тщетно ищущего покоя. На крышах спят лишь женщиныпростолюдинки. А какая теперь, должно быть, пытка лежать в решетчатых зананах, где еще теплятся немногие ночники! Снизу, со двора, доносится шум шагов. Это муэдзин, верный долгу священнослужитель; хотя ему следовало явиться сюда уже час назад, чтобы возвестить правоверным о том, что молитва лучше сна -- сна, который все равно не сойдет, на город. Муэдзин с минуту нащупывает дверь одного из минаретов, ненадолго скрывается, и вот, подобный реву быка, великолепный громовой бас уже возвещает, что человек поднялся на верхушку минарета. Наверное, клич этот слышен даже на берегах самой обмелевшей Рави! Вблизи, через двор, он звучит почти подавляюще. Облако уплывает, и муэдзин черным силуэтом выделяется на фоне неба; руки его приложены к ушам, а широкую грудь вздымает движение легких. "Аллах акбар!" Потом пауза, во время которой другой муэдзин, где-то в стороне Золотого Храма, подхватывает клич "Аллах акбар". Снова и снова, четыре раза подряд. Человек двенадцать уже встали. "Свидетельствую, что нет божества, кроме бога!.." Что за великолепный клич-это исповедание веры, десятками поднимающее людей с их постелей в полночь! Еще раз муэдзин громово кричит ту же фразу, трепеща от неистовства своего голоса, и вот вблизи и вдалеке воздух ночи начинает гудеть от кликов: "Мохаммед -- пророк господень!" Кажется, что он бросает вызов дальнему горизонту, где летняя зарница играет и вскидывается, как обнаженный меч. Все муэдзины города кричат громким голосом, и кое-где на крышах домов люди преклоняют колени. Долгая пауза предшествует последнему выкрику: "Ла иллаха илла алла", -- и тишина замыкается на нем, как пресс на тюке хлопка. Муэдзин спускается по темной лестнице, спотыкаясь и что-то бормоча себе в бороду. Он проходит под входной аркой и исчезает. И тогда душная тишина нависает над Городом Страшной Ночи. Коршуны на минаретах снова засыпают, сопя еще громче, горячий ветер веет то порывами, то вялыми дуновениями, а луна сползает к горизонту. Облокотившись на парапет башни, можно просидеть тут до самой зари, глядя и дивясь на этот истерзанный жарой улей. "Как они там живут внизу? О чем они думают? Когда они проснутся?" Снова плеск воды, льющейся из кувшинов, слабый скрип деревянных кроватей, передвигаемых в тень или к свету, странная музыка струнных инструментов, смягченная расстоянием и превращенная им в нежный, жалобный плач, и один низкий раскат отдаленного грома. Во дворе мечети сторож, лежавший на пороге минарета, когда я поднимался, внезапно вскакивает во сне, закидывает руки за голову, бормочет что-то и снова валится навзничь. Убаюканный сопением коршунов -- они сопят, как объевшиеся люди,--я погружаюсь в беспокойную дремоту, отметив, что уже пробило три часа, и, чувствуя, что в воздухе ощущается легкая, очень легкая прохлада. Город теперь совершенно безмолвен, если не считать любовной песни какого-то бродячего пса. Все погружено в тяжелый, мертвый сон. А теперь кажется, что мрак длится уже несколько недель. Ведь луна зашла. Даже собаки утихли, и я жду первого проблеска зари, чтобы уйти домой. Снова шум шаркающих шагов. Сейчас начнется утренний призыв, а моя ночная стража кончится. "Аллах акбар! Аллах акбар!" Восток сереет, потом желтеет, принимая цвет шафрана; предрассветный ветер прилетает, словно призванный муэдзином, и Город Страшной Ночи, как один человек, встает со своего ложа и поворачивается лицом к светлеющему дню. С возвратом жизни возвращаются шумы. Сначала слышится тихий шорох, потом глубокое, низкое гудение -- ведь город сейчас весь на крышах. На веках моих лежит бремя сна, который слишком долго откладывался, и я выхожу из минарета во двор и потом наружу, на площадь, где спящие уже встали, убрали свои постели и собираются курить утреннюю хукку. Минутная свежесть воздуха исчезла, и стало по-прежнему жарко. -- Будьте добры, сахиб, дайте дорогу! Что это? Из полумрака выступают люди, что-то несущие на плечах, и я отхожу назад. Это труп женщины, который отправляют на гхат сожжения, и кто-то объясняет: -- Она умерла в полночь от жары. Итак, город был не только Городом Ночи, но и Городом Смерти. перевод М. Клягиной-Кондратьевой ДЖОРДЖИ-ПОРДЖИ Джорджи-Порджи, ну и нахал! Всех девчонок целовал. А девчонки -- обижаться, Да за Джорджи не угнаться. Если вы считаете, что человек не вправе войти рано утром в собственную гостиную, когда горничная наводит там порядок и стирает пыль, то имейте в виду, что понятия добра и зла, существующие у цивилизованных людей, которые едят на фарфоре и носят в нагрудном кармане визитные карточки, неприменимы в стране, где жизнь еще только входит в колею. Когда другие, высланные вперед на черную работу, все приготовят к вашему приему, тогда, в свой черед, можете приезжать и вы, захватив с собой светские нравы. Десять Заповедей и все прочие причиндалы в сундуках со своими пожитками. Там, куда не распространяются законы Ее Королевского Величества, бессмысленно ожидать соблюдения иных, менее великих предписаний. К людям, идущим впереди колесницы Приличия и Порядка, нельзя подходить с теми же мерками, что и к домоседам, достигающим известных степеней. Не так давно область распространения законов Ее Величества кончалась в нескольких милях к северу от населенного пункта Таемьо на реке Иравади. Достигало сюда и Общественное Мнение, не очень могущественное, но достаточное, чюбы держать людей в рамках. Но потом Министерство объявило, чю законы Ее Величества надо продвинуть до Бамо и китайской границы, войскам был дан приказ, и некоторые частные лица, всегда стремящиеся быть чуть впереди наступления цивилизации, двинулись на север вместе с нашими частями. Это были люди, в жизни не сдавшие ни одного экзамена и не годившиеся для службы в бюрократическом аппарате старых колоний из-за своей излишней прямолинейности. Правительство поспешило прибрать к рукам и новую Бирму, сведя в ней жизнь к бесцветному среднеиндийскому уровню, но перед этим был короткий период, когда сильные мужчины были там остро необходимы и пользовались правом свободной инициативы. Среди таких предтеч Цивилизации был некто Джорджи-Порджи, которого все знакомые признавали сильным мужчиной. К тому времени, когда пришел приказ нарушить границу, он служил в Нижней Бирме, а звали его так потому, что он умел, совсем как бирманцы, петь туземную песню, в которой первые слова звучат очень похоже на "Джорджи-Порджи". Кто бывал в Бирме, знает ее, в ней говорится про большую лодку, которая пыхтит: "Пуф! Пуф! Пуфф!" Джорджи пел ее, аккомпанируя себе на банджо, а слушатели восторженно кричали, и шум разносился далеко по тиковому лесу. Потом он подался в Верхнюю Бирму -- человек, не верящий ни в бога, ни в черта, зато умеющий внушить к себе уважение и успешно выполняющий сложные полувоенные обязанности, которые выпадали в те дни на долю многих. Он работал у себя в конторе и время от времени угощал за своим столом молодых офицеров, когда измотанный лихорадкой карательный отряд забредал к нему на пост. Он и сам не давал спуску о