рудовавшим в тех краях бандитам, ведь земля еще дымилась под ногами, и в любую, самую неожиданную минуту мог вспыхнуть пожар. Эти стычки с улюлюканьем и гиком доставляли ему большое удовольствие, но бандитам было отнюдь не до смеха. Все чиновные лица, посещавшие ДжорджиПорджи, выносили из своих встреч с ним убеждение, что он ценный работник и совершенно не нуждается в помощи, на этом основании ему предоставлялась полная свобода действий. Но прошло несколько месяцев, и Джорджи-Порджи прискучило одиночество. Ему захотелось приятного общества, захотелось к себе душевного участия. Законы Ее Величества только-только начинали проникать в те края, не пришло туда еще и Общественное Мнение, которое могущественнее любых законов. Зато там был местный обычай, позволявший белым мужчинам за определенную плату брать в жены дщерей хеттовых. Такой брак не очень связывал, в отличие от мусульманского никаха, но жена в доме -- это всегда приятно. Когда-нибудь, когда наши солдаты вернутся из Бирмы, они привезут с собой поговорку. "Бережлива, как бирманская жена",--и изящные английские дамы будут недоумевать: что бы это могло значить? У старейшины ближайшей от Джорджи-Порджи деревни была миловидная дочь, она видела Джорджи-Порджи с большого расстояния, и он ей нравился. Когда стало известно, что англичанин, у которого тяжелая рука, ищет хозяйку в свой дом за частоколом, старейшина явился к нему и объяснил, что за пятьсот рупий наличными готов доверить ему свою дочь, дабы он содержал ее в чести и холе и наряжал в красивые платья, как велит обычай страны. Дело быстро порешили, и Джорджи-Порджи потом не раскаивался. Благодаря этой сделке холостяцкое неустройство его домашнего уклада уступило место порядку и удобству, безалаберные хозяйственные расходы были урезаны наполовину и сам он был окружен заботой и поклонением молодой хозяйки, которая сидела у него во главе стола, пела ему песни и управляла его мадрасскими слугами,-- словом, была во всех отношениях такой милой, жизнерадостной, преданной и обворожительной женушкой, какую только может себе пожелать придирчивый холостяк. Знающие люди утверждают, что лучших жен и домоправительниц, чем бирманки, не встретить ни в одной стране. Когда очередной британский отряд брел мимо военной тропой, молодого лейтенанта угощала за столом Джорджи-Порджи приветливая женщина, которой он оказывал все знаки внимания и уважения, полагающиеся гостеприимной хозяйке дома. На заре, выстроив свой отряд, он снова углубился в джунгли, не без сожаления вспоминая о вкусном обеде и хорошеньком личике и завидуя Джорджи-Порджи до глубины души. У самого-то у него была невеста на родине, и так уж он был устроен, что -- увы... Имя бирманской жены Джорджи-Порджи было довольно неблагозвучное, но он быстро перекрестил ее в Джорджину и так исправил этот недостаток. Быть объекюм внимания и нежной заботы ему понравилось, он считал, что употребил свои пять сотен рупий с несомненной пользой. После трех месяцев счастливой семейной жизни Джорджи-Порджи пришла в голову блестящая мысль. пожалуй что брак -- настоящий английский брак -- не такая уж плохая штука. Если так приятно, оказывается, жить здесь, на краю света, с этой бирманочкой, которая курит сигары, насколько же должно быть приятнее взять в жены милую английскую барышню, которая сигар в рот не берет и будет играть не на банджо, а на фортепьяно. И потом ему хотелось вернуться в общество себе подобных. услышать опять, как играет духовой оркестр, испытать еще раз, что чувствует человек, на коем фрак. Ей-богу, женитьба, наверно, неплохая вещь. Он всесторонне обдумывал эту тему по вечерам, пока Джорджина пела ему или озабоченно спрашивала, отчего он так молчалив и не обидела ли она его нечаянно. Думая, он курил и, куря, посматривал на Джорджину, сквозь табачный дым рисуя себе на ее месте белокурую, веселую и хозяйственную англичаночку со взбитой челкой и, в крайнем случае, с сигаретой во рту. Но, уж конечно, не с толстой бирманской сигарой, какие курит Джорджина. Он возьмет себе в жены барышню с такими же глазами, как у Джорджины, и вообще во всем на нее похожую. Или почти во всем. Коечто в Джорджине оставляет желать лучшего. И Джорджи-Порджи, потягиваясь в кресле, пускал через нос густые кольца дыма. Да, надо ему вкусить женатой жизни. Благодаря Джорджине у него скопилось немного денег, и в ближайшее время ему полагался шестимесячный отпуск. -- Вот что, моя красавица, -- сказал он ей, -- надо нам за будущие три месяца отложить побольше денег. Мне деньги нужны. Это был прямой выпад против ее хозяйственных талантов, ведь она так гордилась, что экономно ведет его дом! Но раз у ее божества нужда в деньгах, она готова на все -- Тебе нужны деньги? -- с улыбкой переспросила она,-- У меня есть немного денег. Смотри! -- Она сбегала к себе в комнату и принесла мешочек рупий.-- Я все время откладывала из того, что ты мне давал. Видишь? Сто семь рупий. Тебе ведь не больше нужно, чем сто семь рупий? Возьми их. Мне будет приятно, если я этим тебе помогу. И она, разложив деньги на столе, подвинула их к Джорджи-Порджи своими быстрыми желтыми пальчиками. Больше Джорджи-Порджи не заикался об экономии. А еще через три месяца, отправив и получив несколько таинственных писем, непонятных и потому ненавистных Джорджине, Джорджи-Порджи сказал ей, что ему надо уехагь, а она пусть возвращаегея жить в дом отца. Джорджина заплакала. Она готова ехать за своим божеством хоть на край света. Зачем же ей расставаться с ним? Она же его любит -- Мне нужно только в Рангун,-- ответил ей Джорджи-Порджи.-- Я буду обратно через месяц, но тебе лучше пока пожить у отца. Я оставлю тебе двести рупий. -- Если ты едешь всего на месяц, зачем же двести? И пятидесяти за глаза хватит. Нет, тут что-то плохое. Не езди или хотя бы возьми меня с собой! Эту сцену Джорджи-Порджи не любит вспоминать и поныне. В конце концов он отделался от Джорджины, сговорившись на семидесяти пяти рупиях. Больше взять она не соглашалась. А потом морем и железной дорогой он отправился в Рангун. Посредством своей таинственной переписки Джорджи-Порджи выправил себе полагавшийся ему полугодовой отпуск. Самое бегство и сознание того, что он, быть может совершает предательство, причинили ему немало боли, но как только большой пароход затерялся в безбрежной синеве, все стало казаться гораздо проще -- лицо Джорджины, дом за частоколом, ночные нападения завывающих бандитов, стон и агония первого человека, которого он убил собственными руками, и сотни других так много значивших для него прежде вещей начали бледнеть в его памяти и отступать на задний план, и образ приближающейся родины вновь завладевал его сердцем. На пароходе было много таких же, как он, отпускников -- все, как один, веселые ребята, отряхнувшие прах и пот Верхней Бирмы и беззаботные, точно резвящиеся школьники. Они помогли Джорджи-Порджи забыться. А потом была Англия, уютная, щедрая и благопристойная, и ДжорджиПорджи, точно во сне, ходил по улицам, радостно узнавая почти забывшийся звук шагов по мостовым и диву даваясь, как может человек в здравом уме добровольно уехать из столицы. Он вкушал отпускные восторги как заслуженную награду за все свои труды. Но судьба уготовила ему еще более приятный подарок: скромную прелесть традиционного английского ухаживания, такого непохожего на беззастенчивые колониальные романы на глазах у почтеннейшей публики, когда половина зрителей сочувствует и заключает пари, а другая предвкушает скандал, который закатит миссис Такая-то. Девушка была милая, лето -- прекрасное, и был большой загородный дом близ Петворта, а вокруг -- лиловые вересковые пустоши для прогулок и заливные луга, где так приятно бродить по пояс в сочном разнотравье. Джорджи-Порджи чувствовал, что наконец существование его обрело смысл, и поэтому, как полагается, предложил милой девушке разделить с ним его жизнь в Индии. Та по простоте душевной согласилась. На сей раз ему не пришлось заключать сделки с деревенским старейшиной. Вместо этого была добропорядочная английская свадьба, солидный папаша, и плачущая маменька, и шафер в костюме с фиолетовым отливом и в белоснежной сорочке, и курносые девчонки из воскресной школы, усеивающие розами путь между могилами от ворот до паперти. В местной газете опубликовали подробное описание всей церемонии и даже привели полностью текст исполнявшихся псалмов. Причиной тому, впрочем, был обычный редакционный голод. Они провели медовый месяц в Аренделе, и маменька, пролив потоки слез, отпустила свою единственную дочку на пароходе в Индию в сопровождении новобрачного Джорджи-Порджи. Не подлежит сомнению, что Джорджи-Порджи обожал свою молодую жену, а она видела в нем лучшего и величайшего из мужчин. Явившись в Бомбей, он счел себя морально вправе, ради жены, просить место получше; и поскольку он неплохо показал себя в Бирме и его начинали ценить, прошение его было почти полностью удовлетворено -- его назначили на службу в поселение, которое мы будем называть Сутрейн. Оно было расположено на нескольких холмах и официально именовалось "санаторием", по той причине, что санитарное состояние там было никуда не годным. Здесь и поселился Джорджи-Порджи. Ему легко дался переход на семейное положение, он не дивился и не восторгался, как многие молодожены, тем, что его богиня каждое утро садится против него за стол завтракать -- словно так и надо; для него это была уже освоенная территория, как говорят американцы. И сопоставляя достоинства своей теперешней Грейс с достоинствами Джорджины, он все больше убеждался, что не прогадал. Но не было мира и довольства по ту сторону Бенгальского залива, где под сенью тиковой рощи в доме отца жила Джорджина, поджидая своего Джорджи-Порджи. Деревенский старейшина прожил долгую жизнь и помнил еще войну пятьдесят первого года. Он побывал тогда в Рангуне и имел представление о нравах куллахов. И теперь, сидя вечерами перед своей хижиной, он наставлял дочь в трезвой философии, отнюдь не дававшей ей утешения. Вся беда была в том, что она любила Джорджи-Порджи так же горячо, как французская девушка из английских учебников истории любила священника, которому проломили голову королевские молодчики. И в один прекрасный день она исчезла из деревни, взяв с собой в дорогу все рупии, которые оставил ей Джорджи-Порджи, и кое-какие крохи английского языка. полученные из того же источника. Старейшина сначала рассвирепел, но потом закурил новую сигару и высказал несколько неодобрительных замечаний обо всем женском роде в целом. А Джорджина отправилась на поиски Джорджи-Порджи, хотя где он находится, в Рангуне или за морем, и вообще жив ли он, не имела ни малейшего представления. Но удача улыбнулась ей: от старого сикха-полицейского она узнала, что Джорджи-Порджи уплыл на пароходе за море. Она купила в Рангуне билет четвертого класса и на нижней палубе добралась до Калькутты; цель своего путешествия она держала в секрете. В Индии след Джорджины на шесть недель затерялся, и никому не известно, через какие муки она прошла. Объявилась она в четырех милях к северу от Калькутты, измученная, исхудавшая, но упорно продвигавшаяся дальше на север в поисках своего Джорджи-Порджи. Язык местных жителей был ей непонятен, но Индиястрана бесконечного милосердия, и по всему пути вдоль Главной Магистрали женщины кормили ее. Откуда-то у нее сложилось убеждение, что Джорджи-Порджи находится где-то там, где кончается эта жестокая дорога. Может быть, ей повстречался сипай, знавший Джорджи-Порджи по Бирме. Об этом остается только гадать. Наконец она попала в расположение одного полка на марше, а в нем служил молодой лейтенант из числа тех, кто пользовался гостеприимством Джорджи-Порджи в далекие золотые дни охоты на бирманских бандитов. Много было смеху в лагере, когда Джорджина упала к его ногам и заплакала. Но никто не смеялся, когда она рассказала свою печальную повесть. Вместо этого пустили шапку по кругу, что было гораздо уместнее. Один из полковых офицеров знал, где служит Джорджи-Порджи, но ничего не слышал о его женитьбе. Он объяснил Джорджине, куда ей надо ехать, и она, радостная, продолжила свой путь на север в поезде, где могли отдохнуть ее натруженные ноги и была крыша над опаленной головой. От железной дороги до Сутрейна добраться нелегко, но у Джорджины были деньги, и попутные крестьяне на возах, запряженных быками, подвозили ее. Все это было очень похоже на чудо, и Джорджина верила, что ей покровительствуют добрые духи Бирмы. Правда, на горных перевалах, ведущих в Сутрейн, она жестоко простудилась. Но зато она знала: там, в конце пути, после всех мучений, ее ждет Джорджи-Порджи, и он обнимет ее и приласкает, как бывало когда-то, после того как запирали ворота поста и ужин был ему по вкусу. Джорджина спешила к цели, и добрые духи сослужили ей последнюю службу. Под вечер у самого въезда в Сутрейн ее остановил англичанин. -- Господи!--воскликнул он.--Ты-то откуда здесь взялась? Это был Джиллис, он работал под началом Джорджи-Порджи в Верхней Бирме и жил на соседнем посту. Джорджи-Порджи любил его и похлопотал, чтобы его перевели к нему помощником в Сутрейн. -- Я приехала, -- просто отвечала Джорджина. -- Такая дальняя дорога, я добиралась много месяцев. Где его дом? Джиллис разинул рот. Он был достаточно близко знаком с Джорджиной и понимал, что никакие объяснения тут не помогут Жителям Востока нельзя объяснять. Им надо показывать. -- Я провожу тебя, -- сказал он и повел Джорджину задами по крутой тропе в гору, где стоял на вырубленной в скале террасе большой красивый дом. В доме только что зажгли лампы и еще не задернули шторы. -- Смотри, -- сказал Джиллис, остановившись под окном гостиной. Джорджина посмотрела и увидела в окне Джорджи-Порджи и его молодую жену. Она провела рукой по волосам, которые выбились у нее из пучка на макушке и свешивались на лицо. Потом попробовала бьыо одернуть на себе платье, но оно пришло в такое состояние, что одергивать его было бесполезно. И при этом слегка кашлянула -- у нее был довольно неприятный кашель, ведь она очень сильно простудилась по дороге в Сутрейн. Джиллис тоже смотрел в окно, но Джорджина на молодую жену только взглянула и стояла, не отрывая глаз от Джорджи-Порджи, а Джиллис так же безотрывно смотрел на беленькую англичанку. -- Ну? Что ты собираешься делать? -- спросил Джиллис, на всякий случай взяв Джорджину за руку, чтобы она не вздумала полететь прямо на свет лампы. -- Войдешь в дом и скажешь этой английской леди, что жила с ее мужем? -- Нет, -- чуть слышно ответила Джорджина. -- Отпусти мою руку. Я уйду. Клянусь, что уйду. И, вырвавшись от него, убежала в темноту ночи. -- Бедная девушка, -- говорил себе Джиллис, спускаясь по тропе. -- Надо бы дать ей денег на обратную дорогу в Бирму. Ну, пронесло, однако же. Этот ангел никогда бы не смог простить. Как видите, его преданность была вызвана не только хорошим отношением Джорджи-Порджи. После ужина молодожены вышли посидеть на веранде, заботясь о том, чтобы дым от сигары Джорджи-Порджи не пропитал новые шторы в гостиной. -- Что это там внизу за шум? -- спросила вдруг молодая. Оба прислушались. -- Наверно, какой-нибудь здешний горец побил свою жену, -- равнодушно объяснил Джорджи-Порджи. -- Побил -- жену? -- Какой ужас! -- воскликнула молодая. -- Вообрази, что ты побил меня! -- Она обвила рукой мужа за талию и, положив голову ему на плечо, удовлетворенно и уверенно посмотрела вдаль на горные пики по ту сторону укрытой облаками долины. Но это была Джорджина. Одна-одинешенька, она плакала у ручья среди камней, на которых в деревне стирают белье. перевод И. Бернштейн БЕЗ БЛАГОСЛОВЕНИЯ ЦЕРКВИ Я встретил осень, не прожив весны. Все закрома до времени полны: Год подарил мне бремя урожая И, обессилев, облетел, как сад, Где не расцвет я видел, а распад. И не рассвет сиял мне, а закат: Я был бы рад не знать того, что знаю. Горькие воды 1 -- А если будет девочка? -- Мой повелитель, этого не может быть. Я столько ночей молилась, я посылала столько даров к святыне шейха Балла, что я знаю: бог даст нам сына -- мальчика, который вырастет и станет мужчиной. Думай об этом и радуйся. Моя мать будет его матерью, пока ко мне не вернутся силы, а мулла патанской мечети вычислит, под каким созвездием он родился -- дай бог, чтобы он увидел свет в добрый час! -- и тогда, тогда тебе уже не наскучит твоя рабыня. -- С каких это пор ты стала рабыней, моя царица? -- С самого начала, и вот теперь милость небес снизошла на меня. Как могла я верить в твою любовь, если знала, что ты купил меня за серебро? -- Но ведь это было приданое. Я просто дал деньги на приданое твоей матери. -- И она спрятала их и сидит на них целый день, как наседка. Зачем ты говоришь, что это приданое? Меня, еще девочку, купили, как танцовщицу из Лакхнау. -- И ты жалеешь об этом? -- Я жалела раньше; но сегодня я радуюсь. Ведь теперь ты меня никогда не разлюбишь? Ответь мне, мой повелитель! -- Никогда. Никогда! -- Даже если тебя полюбят мем-лог, белые женщины одной с тобой крови? Ты ведь знаешь -- я всегда смотрю на них, когда они выезжают на вечернюю прогулку: они такие красивые. -- Что из того? Я видел сотни воздушных шаров; но потом я увидел луну -- и все воздушные шары померкли. Амира захлопала в ладоши и засмеялась. -- Ты хорошо говоришь, -- сказала она и добавила с царственным видом: -- Довольно. Я разрешаю тебе уйти -- если ты хочешь. Он не двинулся с места. Он сидел на низком красном лакированном ложе, в комнате, где, кроме сине-белой ткани, застилавшей пол, было еще несколько ковриков и целое собрание вышитых подушек и подушечек. У его ног сидела шестнадцатилетняя женщина, в которой для него почти целиком сосредоточилась вселенная. По всем правилам и законам должно было быть как раз наоборот, потому что он был англичанин, а она -- дочь бедняка мусульманина: два года назад ее мать, оказавшись без средств к существованию, согласилась продать Амиру, как продала бы ее насильно самому Князю Тьмы, предложи он хорошую цену. Джон Холден заключил эту сделку с легким сердцем; но получилось так, что девушка, еще не достигнув расцвета, без остатка заполнила его жизнь. Для нее и для сморщенной старухи, ее матери, он снял небольшой, стоявший на отшибе дом, из которого открывался вид на обнесенный глинобитной стеной многолюдный город. И когда во дворе у колодца зацвели золотистые ноготки и Амира окончательно обосновалась на новом месте, устроив все сообразно со своими вкусами, а ее мать перестала ворчать и сетовать на то, что кухонное помещение плохо приспособлено для стряпни, что базар далеко и вообще вести хозяйство слишком хлопотно, -- Холден вдруг понял, что этот дом стал его родным домом. В его холостяцкое бунгало в любой час дня и ночи мог ввалиться кто угодно, и жить там было неуютно. Здесь же он один имел право переступить порог и войти на женскую половину дома: стоило ему пересечь двор, как тяжелые деревянные ворота запирались на крепкий засов, и он оставался безраздельным господином своих владений, где вместе с ним царила только Амира. И вот теперь в это царство собирался вступить некто третий, чье предполагаемое появление поначалу не вызвало у Холдена восторга. Оно нарушало полноту его счастья. Оно грозило сломать мирный, размеренный порядок жизни в доме, который он привык считать своим. Но Амира была вне себя от радости, и не меньше ликовала ее мать. Ведь любовь мужчины, особенно белого, даже в самом лучшем случае не отличается постоянством, но -- так рассуждали обе женщины -- беглянку любовь могут удержать цепкие ручки ребенка. -- И тогда, -- повторяла Амира, -- тогда он и не взглянет в сторону белых женщин. Я ненавижу их -- ненавижу их всех! -- Рано или поздно он вернется к своему племени,--возражала ей мать, -- но, с божьего соизволения, этот час придет еще не скоро. Холден продолжал сидеть молча; он размышлял о будущем, и мысли его были невеселы. Двойная жизнь чревата многими осложнениями. Только что начальство, как будто нарочно, распорядилось отправить его на две недели в дальний форт -- замещать офицера, у которого захворала и слегла жена. Выслушав приказ, Холден должен был молча снести и ободрительное замечание насчет того, что ему-то еще повезло -- он не женат, и руки у него не связаны. Сообщить о своем отъезде он и приехал к Амире. -- Это нехорошо,-- медленно сказала она.,-- но и не так плохо. При мне моя мать, и со мной ничего не случится, если только я не умру от радости. Поезжай и делай свою работу, и гони прочь тревожные мысли. Когда наступит мой срок, я надеюсь... нет, я знаю. И тогда -- тогда ты вернешься, и возьмешь его на руки, и будешь любить меня вечно. Твой поезд уходит нынче в полночь, ведь так? Иди же и не отягощай из-за меня свое сердце. Но ты не пробудешь там долго? Ты не станешь задерживаться в пути и разговаривать с белыми женщинами, не знающими стыда? Возвращайся скорее, жизнь моя. Холден прошел через двор, чтобы отвязать застоявшуюся у ворот лошадь, и по дороге отдал седому старику сторожу заполненный телеграфный бланк, наказав ему в случае необходимости тотчас послать телеграмму. Больше он ничего сделать не мог и с таким чувством, будто едет с собственных похорон, отправился ночным почтовым в свое вынужденное изгнание. Там, на месте, он все дни со страхом ждал телеграммы, а все ночи напролет ему представлялось, что Амира умерла. В результате свои служебные обязанности он исполнял отнюдь не безупречно и в обращении с коллегами был далеко не ангелом. Две недели прошли, а из дому не было никаких вестей. Тотчас по возвращении Холден, раздираемый беспокойством, вынужден был на целых два часа застрять на обеде в клубе, где до него как сквозь сон доносились чьи-то голоса: ему наперебой объясняли, что работал он из рук вон плохо и что все его сослуживцы теперь просто души в нем не чают. Потом, уже ночью, он мчался верхом через город, и сердце его готово было выскочить. На стук в ворота никто не отозвался; Холден повернул было лошадь, чтобы та ударом копыт сбила ворота с петель, но тут как раз появился Пир Хан с фонарем и придержал стремя, пока Холден спешивался. -- Что слышно? -- спросил Холден. -- Не мне сообщать такие новости, покровитель убогих, но...-- и старик протянул трясущуюся руку ладонью вверх, как человек, принесший добрую весть и по праву ждущий награды. Холден бегом пересек двор. Наверху светилось окно. Лошадь, привязанная у ворот, заржала, и как бы в ответ из дома донесся тонкий, жалобный звук, от которого у Холдена вся кровь бросилась в голову. Это был новый голос; но он еще не означал, что Амира жива. -- Кто дома? -- крикнул он, стоя на нижней ступеньке узкой каменной лестницы. В ответ раздался радостный возглас Амиры, а потом послышался голос ее матери, дрожащий от старости и гордости: -- Здесь мы, две женщины -- и мужчина, твой сын. Шагнув через порог, Холден наступил на обнаженный кинжал, который был положен там, чтобы отвратить несчастье, -- и клинок переломился под его нетерпеливым каблуком. -- Аллах велик!--почти пропела Амира из полумрака комнаты. -- Ты принял его беды на свою голову. -- Прекрасно, но как ты, жизнь моей жизни? Женщина, ответь, как твоя дочь? -- Ребенок родился, и в своей радости она забыла о муках. Ей скоро будет лучше; но говори тихо. -- Ты здесь -- и скоро мне будет совсем хорошо, -- проговорила Амира. -- Мой повелитель, ты так долго не приезжал! Какие подарки ты привез мне? Нет, сегодня я припасла для тебя подарок. Посмотри, моя жизнь, посмотри! Ты никогда не видел такого младенца. Ах, у меня нет даже сил высвободить руку... -- Лежи спокойно и не разговаривай. Я с тобой, бечари. -- Ты хорошо говоришь: нас связала крепкая веревка, которую уже не разорвать. Тебе довольно света? Посмотри: на его коже нет ни пятнышка! Никогда еще не было на свете такого мальчика. Слава Аллаху! Из него вырастет ученый человек, пандит, -- нет, королевский солдат. А ты, моя жизнь, ты любишь меня так же, как раньше? Ведь я теперь такая худая и слабая. Ответь мне правду. -- Да. Я люблю тебя так же, как любил всегда, -- всем сердцем. Лежи спокойно, мое сокровище, и отдыхай. -- Тогда не уходи. Сядь рядом -- вот так. Мать, господину этого дома нужна подушка. Принеси ее. -- Новорожденный чуть заметно пошевелился под боком у Амиры,-- О! -- сказала она, и ее голос дрогнул от нежности.-- Этот мальчик -- богатырь от рождения. Какой он сильный! Как он толкает меня! Свет не видел ничего подобного! И он наш, наш сын -- твой и мой. Положи ему руку на голову; только будь осторожен -- ведь он так мал, а мужчины так неуклюжи. Стараясь не дышать, одними кончиками пальцев Холден прикоснулся к покрытой пухом головке. -- Он уже мусульманин, -- сказала Амира. -- Пока я лежала ночами без сна, я шептала ему призыв к молитве и повторяла исповедание веры. Чудо, что он родился в пятницу, как и я. Он так мал, но уже умеет хватать пальчиками. Только осторожно, жизнь моя! Холден дотронулся до беспомощной крохотной ручки -- и Она еле ощутимо обхватила его палец. Это прикосновение пронзило его до самого сердца. До сих пор все мысли Холдена были поглощены Амирой. Теперь же он начал осознавать, что в мире появился еще кто-то -- только трудно было сразу поверить, что это его собственный сын, человек, наделенный душой. И он погрузился в раздумье, сидя подле задремавшей Амиры. -- Уходи, сахиб,-- сказала шепотом мать.-- Нехорошо, если она увидит тебя, проснувшись. Ей нужен покой. --Я ухожу, -- покорно согласился Холден.--Вот деньги. Позаботься о том, чтобы мой сын ни в чем не нуждался и рос здоровым. Звон серебра разбудил Амиру. -- Я не наемная кормилица, -- произнесла она слабым голосом. -- При чем тут деньги? Неужели из-за них я стану заботиться о нем больше или меньше? Мать, отдай эти деньги назад. Я родила сына моему повелителю. Тут силы окончательно покинули ее, и, едва успев договорить, она погрузилась в глубокий сон. Холден, успокоенный, неслышно спустился по лестнице и вышел во двор. Его встретил, прищелкивая языком от удовольствия, старик сторож Пир Хан. -- Теперь в этом доме есть все, что нужно,-- сказал он и без дальнейших объяснений сунул в руки Холдену старую саблю, оставшуюся еще с тех времен, когда Пир Хан служил в королевской полиции. От колодца донеслось козье блеянье. -- Две козы,-- сказал Пир Хан,-- две самые лучшие козы. Я купил их за большие деньги; и раз не будет пира по случаю рождения, все мясо достанется мне. Хорошенько рассчитай удар, сахиб! Сабля не очень надежная. Подожди, пока козы перестанут щипать цветы и поднимут голову. -- Зачем это ? -- спросил изумленный Холден. -- Как зачем? Надо принести искупительную жертву, иначе новорожденный не будет защищен от злого рока и может умереть. Покровитель убогих знает, какие слова полагается говорить. Холден и в самом деле заучил когда-то слова жертвенной молитвы, не думая, что в один прекрасный день ему придется произнести их всерьез. Сжимая в руке эфес сабли, он вдруг снова ощутил слабое пожатие пальчиков ребенка -- и страх потерять этого ребенка подступил ему к сердцу. -- Бей! -- сказал Пир Хан. -- Когда в мир приходит новая жизнь, за нее платят другой жизнью. Смотри, козы подняли голову. Бей с оттяжкой, сахиб! Плохо понимая, что делает, Холден дважды рубанул саблей и пробормотал мусульманскую молитву, которая гласит: "Всемогущий! Ты дал мне сына; приношу тебе жизнь за жизнь, кровь за кровь, голову за голову, кость за кость, волос за волос, кожу за кожу!" Лошадь всхрапнула и дернулась на привязи, почуяв запах свежей крови, фонтаном брызнувшей на сапоги Холдена. -- Хороший удар! -- сказал Пир Хан, обтирая клинок. -- В тебе погиб великий воин. Иди с легким сердцем, рожденный небом. Я твой слуга и слуга твоего сына. Да живет твоя милость тысячу лет... а козье мясо я могу взять себе? -- И довольный Пир Хан удалился, разбогатев на целое месячное жалованье. Сгущались сумерки; над землей низко стлался туман. Холден вскочил в седло и пустил лошадь рысью. Его переполняла отчаянная радость, вдруг сменявшаяся приливами неясной и казалось бы беспредметной нежности. Волны этой нежности охватывали его, подступали к самому горлу, и он ниже нагибался над седлом, пришпоривая лошадь. "В жизни не испытывал ничего подобного,-- думал он.-- Заеду, пожалуй, в клуб немного развеяться". Ярко освещенная бильярдная была полна народу; как раз начиналась игра в пул. От света и шумного общества голова у Холдена пошла кругом, и он во все горло запел: Как был я в Балтиморе, красотку повстречал! -- В самом деле? -- отозвался из угла секретарь клуба. -- А не сказала тебе случайно эта красотка, что у тебя с сапог течет? Боже правый, да они в крови! -- Ерунда! -- сказал Холден, снимая с подставки свой кий. -- Разрешите присоединиться? Это не кровь, а роса. Я ехал по высокой траве. Черт возьми! Сапоги и верно ни на что не похожи! Будет дочка -- замуж кто-нибудь возьмет, Будет сын -- служить пойдет в королевский флот ! В ки-ителе си-инем -- чем не молодец! -- Станет капита-аном... -- Желтый по синему -- зеленому играть, -- монотонно выкликнул маркер. -- "Станет капита-аном..." Маркер, у меня зеленое? "Станет капитааном..." А! скверный удар! "...как был его отец!" -- Непонятно, с чего это вы так развеселились, -- ядовито заметил некий ревностный чиновник из молодых. -- Нельзя сказать, чтобы власти были в восторге от вашей работы на месте Сандерса. -- Выходит, надо ждать нахлобучки от начальства? -- сказал Холден с рассеянной улыбкой. -- Ничего, переживем как-нибудь. Разговор завертелся вокруг неисчерпаемой темы -- о служебных обязанностях каждого и о том, как они исполняются, и Холден понемногу успокоился. Он пробыл в клубе допоздна и с неохотой возвратился в свое пустое и темное холостяцкое бунгало, где его встретил слуга, по-видимому, полностью осведомленный о делах хозяина. Большую часть ночи Холден провел без сна, а когда под утро забылся, ему пригрезилось что-то приятное. 2 -- Сколько ему уже? -- Слава Аллаху! Только мужчина способен задать такой вопрос! Ему скоро будет шесть недель, жизнь моя; и сегодня вечером мы с тобой поднимемся на крышу, чтобы сосчитать его звезды. Так полагается. Он родился в пятницу, под знаком Солнца, и мне предсказали, что он переживет нас обоих и будет богат. Можем ли мы пожелать лучшего, любимый? -- Что может быть лучше? Поднимемся на крышу, ты сосчитаешь звезды -- только сегодня их немного, потому что небо в тучах. -- Зимние дожди запоздали: нынче они прольются не в срок. Пойдем, пока не скрылись все звезды. Я надела свои лучшие драгоценности. -- Самую главную ты забыла. -- Да! Наше сокровище. Мы его тоже возьмем. Он еще никогда не видел неба. Амира стала подыматься по узкой лестнице, ведущей на плоскую крышу дома. Правой рукой она прижимала к груди ребенка, завернутого в пышное покрывало с серебряной каймой; он лежал совершенно спокойно и глядел из-под чепчика широко раскрытыми глазами. Амира и впрямь нарядилась по-праздничному. Нос она украсила алмазной сережкой, которая подчеркивает изящный вырез ноздрей и в этом смысле выполняет роль европейской мушки, оттеняющей белизну кожи; на лбу у нее сверкало сложное золотое украшение, инкрустированное камнями местной обработки -- изумрудами и плавлеными рубинами; ее шею мягко охватывал массивный обруч из кованого золота, а на розовых щиколотках позвякивали серебряные цепочки. Как подобает мусульманке, она была одета в платье из муслина цвета зеленой яшмы; обе руки, от плеча до локтя и от локтя до кисти, были унизаны серебряными браслетами, перевитыми шелковинками; на запястьях, словно в доказательство того, как тонка и изящна ладонь, красовались хрупкие браслеты из дутого стекла -- и на фоне всех этих восточных украшений бросались в глаза тяжелые золотые браслеты совсем иного толка, которые Амира особенно любила, потому что они были подарены Холденом и вдобавок защелкивались хитрым европейским замочком. Они уселись на крыше, у низкого белого парапета; далеко внизу поблескивали огни ночного города. -- Там есть счастливые люди, -- сказала Амира. -- Но я не думаю, что они так же счастливы, как мы. И белые женщины, наверно, не так счастливы. Как ты думаешь? -- Я знаю, что они не могут быть так счастливы. -- Откуда ты знаешь? -- Они не кормят сами своих детей -- они отдают их кормилицам. -- В жизни я такого не видела,-- со вздохом сказала Амира,-- и не желаю видеть. Айи! -- она прислонилась головой к плечу Холдена.-- Я насчитала сорок звезд, и я устала. Погляди на него, моя любовь, он тоже считает. Младенец круглыми глазенками смотрел на темное небо. Амира передала его Холдену, и сын спокойно лежал у него на руках. -- Какое имя мы ему дадим? -- спросила она.-- Посмотри! На него нельзя насмотреться вдоволь! У него твои глаза. Но рот... -- Твой, моя радость. Кто знает это лучше меня? -- Такой слабый рот, такой маленький! Но эти губки держат мое сердце. Отдай мне нашего мальчика, я не могу без него так долго. -- Я подержу его еще немножко. Он ведь не плачет. -- А если заплачет, отдашь? Ах, ты так похож на всех мужчин! Мне он только дороже, если плачет. Но скажи мне, жизнь моя, как мы его назовем? Крохотное тельце прижималось к самому сердцу Холдена -- нежное и такое беспомощное. Холден боялся дышать: ему казалось, что любое неосторожное движение может сломать эти хрупкие косточки. Дремавший в клетке зеленый попугай, которого во многих индийских семьях почитают как хранителя домашнего очага, вдруг' заерзал на своей жердочке и спросонок захлопал крыльями. -- Вот и ответ,-- промолвил Холден. -- Миан Митту сказал свое слово. Назовем нашего сына в его честь. Когда он подрастет, он будет проворен в движениях и ловок на язык. Ведь на вашем... ведь на языке мусульман Миан Митту и значит "попугай"? -- Зачем ты отделяешь меня от себя? -- обиделась Амира.-- Пусть его имя будет похоже на английское -- немного, не совсем, потому что он и мой сын. -- Тогда назовем его Тота: это похоже на английское имя. -- Хорошо! Тота -- так тоже называют попугая. Прости меня, мой повелитель, что я осмелилась тебе противоречить, но, право же, он слишком мал для такого тяжелого имени, как Миан Митту... Пусть он будет Тота -- наш маленький Тота. Ты слышишь, малыш? Тебя зовут Тота! Она дотронулась до щечки ребенка, и тот, проснувшись, запищал; тогда Амира сама взяла его на руки и стала убаюкивать чудодейственной песенкой, в которой были такие слова: Злая ворона, не каркай тут и не буди нашу детку. В джунглях на ветках сливы растут -- целый мешок за монетку, Целый мешок за монетку дают, целый мешок за монетку. Окончательно уверившись, что сливы стоят ровно монетку и в ближайшее время не подорожают, Тота прижался к матери и уснул. Во дворе у колодца пара гладких белых быков терпеливо жевала свою вечернюю жвачку; Пир Хан, с неизменной саблей на коленях, примостился рядом с лошадью Холдена и сонно посасывал длиннейший кальян, другой конец которого, погруженный в чашечку с водой, издавал громкое бульканье, похожее на кваканье лягушек в пруду. Мать Амиры пряла на нижней веранде. Деревянные ворота были заперты на засов. Перекрывая отдаленный гул города, наверх донеслась музыка свадебной процессии; промелькнула стайка летучих лисиц, заслонив на мгновенье диск луны, стоявшей над самым горизонтом. -- Я молилась, -- сказала Амира, -- я молилась и просила двух милостей. Первая милость -- чтобы мне позволено было умереть вместо тебя, если небесам будет угодна твоя смерть; а вторая -- чтобы мне позволено было умереть вместо сына. Я молилась пророку и Биби Мириам. Как ты думаешь, услышат они меня? -- Малейший звук, если он слетит с твоих губ, будет услышан всеми. -- Я ждала правдивых речей, а ты говоришь мне льстивые речи. Услышится ли моя молитва? -- Как знать? Милосердие бога бесконечно. -- Так ли это? Не знаю. Послушай! Если умру я, если умрет мой сын, что будет с тобой? Ты переживешь нас -- и вернешься к белым женщинам, не знающим стыда, потому что голос крови силен. -- Не всегда. -- Верно: женщина может остаться глухой к нему, но мужчина -- нет. В этой жизни, рано или поздно, ты вернешься к своему племени. С этим я могла бы еще примириться, потому что меня тогда уже не будет в живых. Но я печалюсь о том, что и после смерти ты попадешь в чужое для меня место -- в чужой рай. -- Ты уверена, что в рай? -- А куда же еще? Какой бог захочет причинить тебе зло? Но мы оба -- мой сын и я -- будем далеко от тебя и не сможем прийти к тебе, и ты не сможешь прийти к нам. В прежние дни, когда у меня не было сына, я об этом не думала; но теперь эти мысли не оставляют меня. Тяжело говорить такие вещи. -- Будь что будет. Мы не знаем нашего завтра, но у нас есть наше сегодня и наша любовь. Ведь мы счастливы? -- Так счастливы, что хорошо бы заручиться небесным покровительством. Пусть твоя Биби Мириам услышит меня: ведь она тоже женщина. А вдруг она мне позавидует?.. Негоже мужчинам боготворить женщину! Эта вспышка непосредственной ревности рассмешила Холдена. -- Вот как? Почему же ты не запретила мне боготворить тебя? -- Ты -- боготворишь меня?! Мой повелитель, ты щедр на сладкие слова, но я ведь знаю, что я только твоя служанка, твоя рабыня, прах у ног твоих. И я счастлива этим. Смотри! Холден не успел подхватить ее -- она наклонилась и прикоснулась к его ногам; потом, смущенно улыбаясь, выпрямилась и крепче прижала ребенка к груди. В ее голосе внезапно прозвучал гнев: -- Это правда, что белые женщины, не знающие стыда, живут три моих жизни? Это правда, что они выходят замуж уже старухами? -- Они выходят замуж, как и все остальные, когда становятся взрослыми женщинами. -- Я понимаю, но говорят, что они могут выйти замуж в двадцать пять лет. Это правда? -- Правда. -- Аллах милосердный! В двадцать пять лет! Кто согласится по доброй воле взять в жены даже восемнадцатилетнюю? Ведь женщина стареет с каждым часом. Я в двадцать пять буду старухой, а люди говорят, что белые женщины остаются молодыми всю жизнь. Как я их ненавижу! -- Какое нам до них дело? -- Я не умею сказать. Я только знаю, что, может быть, сейчас живет на земле женщина на десять лет старше меня, и еще через десять лет она придет и украдет у меня твою любовь -- ведь я буду тогда седой старухой, годной только в няньки сыну твоего сына. Это жестоко и несправедливо. Пусть бы они тоже умирали! -- Думай на здоровье, что тебе много лет; я-то знаю, что ты еще ребенок, и поэтому я сейчас возьму тебя на руки и снесу вниз! -- Тота! Осторожно, мой повелитель, береги Тоту! Ты сам неразумен, как малое дитя! Холден подхватил Амиру на руки и понес ее, смеющуюся, вниз по лестнице; а Тота, которого мать предусмотрительно подняла повыше, взирал на мир безмятежным взглядом и улыбался ангельской улыбкой. Он рос спокойным ребенком, и не успел еще Холден как следует свыкнуться с его присутствием, как этот золотисто-смуглый малыш превратился в домашнего божка и всевластного деспота. Это было время полного счастья для Холдена и Амиры -- счастья, спрятанного от всех, надежно укрытого в доме за деревянными воротами, которые неусыпно охранял Пир Хан. Днем Холден был занят работой и механически исполнял свои обязанности, от души сочувствуя тем, кого судьба обделила блаженством; он стал выказывать необыкновенный ин