терес к маленьким детям, и это неожиданное чадолюбие забавляло многих офицерских жен во время праздничных сборищ. С наступлением сумерек он возвращался к Амире, которая спешила рассказать ему об удивительных подвигах Тоты: как он вдруг захлопал в ладоши и совершенно сознательно, с явно выраженным намерением пошевелил пальчиками -- а это безусловно чудо; как недавно он сам выполз на пол из своей низенькой кроватки и продержался на ножках ровно столько времени, сколько понадобилось на три дыхания. -- На три долгих дыхания, -- добавила Амира, -- потому что сердце у меня остановилось от радости. " Скоро Тота включил в сферу своего влияния животных -- белых быков, качавших воду из колодца, серых белок, мангуста, жившего в норке во дворе, и в особенности попугая Миана Митту, которого он безжалостно дергал за хвост. Однажды Тота как разошелся, что попугай поднял отчаянный крик, на который прибежали Амира и Холден. -- Ах, негодный! Тебе некуда девать силу! Ведь это брат твой, ты носишь его имя! Тоба, тоба! Стыдно, стыдно! -- укоряла ребенка Амира.-- Но я знаю способ сделать моего сына мудрым, как Сулейман и Афлатун. Смотри! -- Она достала из вышитого мешочка горсть миндаля. -- Сейчас мы отсчитаем ровно семь. Во имя Аллаха! Она водворила сердитого, взъерошенного Миана Митту в клетку и, присев рядом с ребенком, разгрызла орех и очистила ядрышко, уступавшее белизною ее зубам. -- Не смейся, моя жизнь, это проверенный способ. Смотри: одну половину я даю попугаю, а другую -- нашему сыну. -- Миан Митту осторожно взял в клюв свою долю, а оставшуюся половинку Амира с поцелуем вложила в ротик ребенку, и Тота стал сосредоточенно жевать ее, широко раскрыв глаза. -- Так я буду делать семь дней подряд, и мальчик вырастет мудрецом и будет искусным оратором. Ну-ка, Тота, скажи, кем ты будешь, когда станешь мужчиной, а твоя мать поседеет? Тота подобрал свои толстые ножки, все в аппетитных складочках, и не пожелал отвечать. Он уже бойко ползал, но явно не собирался тратить весну своей жизни на праздные речи. Его идеал пока заключался в том, чтобы подергать за хвост попугая. Когда Тота вырос уже настолько, что получил почетное право носить серебряный пояс (этот пояс да еще серебряный шейный амулет с изображением магического квадрата составлял почти весь его наряд), он предпринял рискованную вылазку во двор, подошел вперевалочку к Пир Хану и предложил ему все свое богатство за разрешение прокатиться на лошади Холдена: он успел ускользнуть из-под надзора бабки, которая торговалась на веранде с бродячими разносчиками. Пир Хан прослезился от умиления, возложил пухлые ножки мальчика на свою седую голову в знак верности юному господину, потом подхватил смельчака и отнес его к матери, божась и клянясь, что Тота станет предводителем народа еще прежде, чем у него вырастет борода. Однажды жарким вечером сидя вместе с отцом и матерью на крыше и наблюдая нескончаемые бои воздушных змеев, которых запускали мальчишки из города, Тота потребовал, чтобы и у него был змей и чтобы Пир Хан его запустил -- сам он еще боялся иметь дело с предметами превосходящих размеров. Когда Холден, рассмеявшись, назвал его ловкачом, Тота поднялся на ноги и медленно, с достоинством ответил, защищая свою новообретенную индивидуальность: -- Хам кач нахин хай. Хам адми хай (я не ловкач, я мужчина). Этот протест заставил Холдена прикусить язык и серьезно задуматься о будущем Тоты. Но судьба подумала за него. Жизнь этого ребенка, ставшая таким средоточием счастья, не могла длиться долго. И она была отнята, как отнимается многое в Индии, -- внезапно и без предупреждения. Маленький хозяин, как называл его Пир Хан, вдруг загрустил; он, не знавший, что значит боль, стал жертвой боли. Амира, обезумев от страха, всю ночь не смыкала глаз у его постели, а на утро следующего дня его жизнь унесла лихорадка -- сезонная осенняя лихорадка. Поверить в его смерть было почти невозможно, и поначалу ни Амира, ни Холден не могли осознать, что лежащее перед ними неподвижное тельце -- это все, что осталось от Тоты. Потом Амира стала биться головой об стену и бросилась бы в колодец во дворе, если бы Холден не удержал ее силой. Только одно спасение было даровано Холдену. Когда он, уже днем, приехал к себе на службу, его ожидала там необычайно обильная почта, которая потребовала срочной разборки и на которой сосредоточилось все его внимание. Но он не способен был оценить эту милость богов. 3 Удар пули в первый момент ощущается как легкий толчок, и только секунд через десять-пятнадцать уязвленная плоть посылает душе сигнал бедствия. Ощущение боли пришло к Холдену так же постепенно, как перед тем сознание счастья, и он испытывал ту же настоятельную потребность сохранить тайну, ничем не выдать себя. Вначале было одно только чувство потери; он понимал, что нужно как-то утешить Амиру, которая часами сидела без движения, уронив голову на колени, и вздрагивала всем телом, когда попугай на крыше принимался звать: "Тота! Тота! Тота!" Потом все его существование, все повседневное бытие ополчилось на него, как злейший враг. Ему казалось чудовищной несправедливостью, что по вечерам в саду, где играл военный оркестр, резвятся и шумят чьи-то дети, а его собственный ребенок лежит в могиле. Прикосновение детской руки отзывалось в нем нечеловеческой болью, а рассказы восторженных отцов о последних подвигах их отпрысков как ножом резали по сердцу. Своим горем он ни с кем не мог поделиться. Ему негде было искать помощи, сочувствия, утешения. И мучительные дни завершались ежевечерним адом, когда Амира терзала его и себя бесконечными упреками и сомнениями, которые только и остаются на долю родителей, лишившихся ребенка: а вдруг они сами не уберегли его? а вдруг, прояви они чуть больше осторожности -- самую чуточку! -- ребенок остался бы жив? -- Может быть, -- говорила Амира,--я не заботилась о нем так, как нужно. Скажи мне! Я помню день, когда он долго играл на крыше, и было такое жаркое солнце, а я оставила его одного и пошла -- несчастная! -- пошла заплетать волосы! Может быть, в тот день солнце нажгло ему лихорадку. Если бы я увела его раньше, он был бы жив. Жизнь моя, скажи мне, что я не виновата! Ты ведь знаешь -- я любила его так же, как люблю тебя. Скажи, что на мне нет вины, иначе я умру... умру! -- Клянусь богом, ты не виновата... ни в чем не виновата. Так было предначертано, и не в наших силах изменить судьбу. Что свершилось, свершилось. Не думай об этом, любимая. -- В нем было все мое сердце. Как могу я не думать о нем, когда каждую ночь моя рука обнимает пустоту? О, горе, горе! О Тота, вернись ко мне, вернись, пусть мы все будем вместе, как прежде! -- Тише, тише! Успокойся -- ради себя самой, ради меня, если ты меня любишь. -- Когда ты так говоришь, я вижу, что тебе все равно, -- разве это твое горе? У белых мужчин сердце из камня и душа из железа. Лучше бы я нашла себе мужа из собственного племени! Пусть бы он бил меня, лишь бы никогда не есть хлеб чужака! -- Я -- чужой для тебя? для тебя, матери моего сына? -- А как же иначе, сахиб?.. О, прости, прости меня! Смерть ввергла меня в безумие. Ты жизнь моего сердца, свет моих очей, дыхание моей жизни; как могла я, несчастная, отвернуться от тебя хотя бы на мгновение! Если ты покинешь меня, у кого мне искать защиты? Не гневайся. Это говорила моя боль, а не я, твоя рабыня. -- Я знаю, знаю. Нас было трое, теперь нас двое. Тем важнее, чтобы мы были одно. Как обычно, они сидели на крыше. Стояла ранняя весна; ночь была теплая, и на горизонте, под прерывистый аккомпанемент дальнего грома, плясали зарницы. Амира крепче прижалась к Холдену. -- Слушай, как вздыхает иссохшая земля -- словно корова, ждущая дождя. Мне страшно. Когда мы считали звезды, все было совсем иначе. Но ведь ты любишь меня так же, как раньше? Ты не стал любить меня меньше теперь, когда нас не связывают прежние узы? Ответь мне! -- Я люблю тебя еще больше, потому что мы вместе испили чашу скорби, и наше общее горе выковало новые узы; ты сама это знаешь. -- Да, я знаю,-- прошептала Амира.-- Но я рада, что ты говоришь это, жизнь моя, ты такой сильный и добрый. Я больше не буду ребенком; я буду взрослой женщиной, я буду тебе помогать. Послушай! Дай мне ситар, я тебе спою. Она взяла легкий ситар, инкрустированный серебром, и запела песню о великом герое -- радже Расалу. Но рука, перебиравшая струны, дрогнула, мелодия вдруг прервалась и где-то на низких нотах перешла в бесхитростную колыбельную о злой вороне: В джунглях на ветках сливы растут -- целый мешок за монетку, Целый мешок за монетку дают... Полились слезы, и последовала очередная бессильная вспышка гнева против судьбы; потом Амира уснула, и правая рука ее во сне была откинута в сторону, словно оберегала кого-то, кого больше не было рядом. После этой ночи для Холдена наступило некоторое облегчение. Неизбывная боль потери заставила его с головой уйти в работу, полностью занимавшую его мысли по девять-десять часов в сутки. Амира сидела дома одна и продолжала горевать, но и она, как свойственно женщинам, чуть-чуть повеселела, когда увидела, что Холден понемногу приходит в себя. Они снова узнали вкус счастья, но теперь вели себя осмотрительней. -- Тота умер оттого, что мы его любили. Бог отомстил нам из ревности, -- сказала Амира. -- А теперь я повесила перед окном черный глиняный кувшин, чтобы отвратить дурной глаз. Помни, мы не должны больше радоваться вслух; нужно тихо идти своим путем под небесами, чтобы бог не заметил нас. Верно я говорю, нелюбимый? Она поспешила добавить это простодушное "не" в доказательство серьезности своих намерений -- но поцелую, который последовал за новым крещением, боги могли бы позавидовать. И все же начиная с этого дня они оба не уставали повторять: "Все это ничего, это ничего не значит", надеясь, что небесные власти услышат их. Но небесным властям было не до того. Четыре года подряд они посылали тридцатимиллионному населению небывалые урожаи: люди ели досыта, и рождаемость катастрофически росла. Из округов поступали сведения о том, что плотность чисто земледельческого населения колеблется в пределах от девятисот до двух тысяч человек на квадратную милю территории, отягощенной плодами земными; и некий член парламента от Нижнего Тутинга, как раз совершавший турне по --Индии -- при полном параде, в цилиндре и во фраке,--кричал на всех углах о благотворных последствиях британского владычества и в качестве единственного еще возможного усовершенствования предлагал введение -- с поправками на местные условия -- самой передовой в мире избирательной системы, предполагающей всеобщее право на голосование. Он изрядно намозолил глаза всяким должностным лицам, принимавшим его с многострадальными улыбками; когда же он в изысканных выражениях начинал восторгаться пышно цветущим местным деревом -- даком, -- улыбки становились особенно страдальческими: все знали, что эти кроваво-красные цветы распустились не ко времени и не к добру. Однажды окружной комиссар Кот-Камхарсена, заехав на денек в местный клуб, рассказал историю, которой он явно не придавал значения, но Холден, услышав конец его рассказа, похолодел. -- Слава богу, скоро мы от него избавимся. Видели бы вы его лицо! Честное слово, с него станется сделать запрос в палате -- так он был поражен! Ехал на пароходе с одним пассажиром, сидел с ним рядом за столом -- и вдруг тот заболевает холерой и через восемнадцать часов отдает концы. Вы вот смеетесь, а депутат от Нижнего Тутинга был очень недоволен. Да еще и перетрусил порядком, так что теперь, просветившись, он в Индии не задержится. -- Неплохо было бы ему самому подцепить какую-нибудь хворобу. По крайней мере будет урок таким, как он: сиди дома и не суй нос куда не следует. А что это за слух насчет холеры? Для эпидемий вроде еще рано,-- сказал один из присутствующих -- инспектор открытых соляных разработок, не приносивших никакой прибыли. -- Сам не знаю, в чем дело, -- с расстановкой ответил комиссар. -- У нас сейчас саранча. На северной границе зарегистрированы единичные случаи холеры. То есть это мы для приличия так говорим, что единичные. В пяти округах под угрозой весенний урожай, а дождей пока что не предвидится. Между тем на дворе март месяц. Я, конечно, не собираюсь сеять панику, но мне сдается, что кормилица природа нынче летом намерена взять большой красный карандаш и навести основательную ревизию в своей бухгалтерии. -- А я-то как раз собирался взять отпуск! -- сказал кто-то на другом конце комнаты. -- На отпуска в этом году особенно рассчитывать нельзя, а вот повышения по службе наверняка будут. Я, между прочим, хочу похлопотать, чтобы правительство внесло канал, который мы уже сто лет роем, в список неотложных работ по борьбе с голодом. Нет худа без добра: может, хоть так удастся дорыть этот несчастный канал. -- Значит, предстоит обычная программа!--спросил Холден. -- Голод, лихорадка и холера? -- Ни в коем случае! Только недород на местах и эпизодические вспышки сезонных болезней. Именно это вы прочитаете в официальных сообщениях -- если доживете до будущего года. Да вам-то что горевать? Семьи у вас нет, из города вывозить никого не надо, ни забот, ни хлопот. Вот остальным придется отправлять жен подальше в горы. -- Мне думается, что вы придаете слишком большое значение базарным толкам, -- возразил молоденький чиновник из секретариата. -- Вот я, например, заметил... -- Замечай, замечай на здоровье, сынок, -- отозвался окружной комиссар,-- еще и не то скоро заметишь. А покуда разреши мне заметить коечто. -- Тут он отвел чиновника в сторону и принялся ему втолковывать чтото насчет своего любимого детища -- оросительного канала. Холден отправился в свое бунгало, думая, что и он не один на свете; его мучил самый благородный из известных людям видов страха -- страх за судьбу другого. Прошло два месяца -- и, как предрекал комиссар. Природа взялась за красный карандаш, чтобы навести ревизию. Не успела закончиться весенняя жатва, как по стране пронесся первый вопль голодающих; правительство, постановившее, что ни один человек не имеет права умереть с голоду, отправило в несколько округов пшеницу. Потом со всех сторон на Индию двинулась холера. Она поразила полумиллионную толпу паломников, которые пришли поклониться местной святыне. Многие умерли прямо у ног своего божества; другие обратились в бегство и рассеялись по стране, распространяя смертельную болезнь. Холера брала приступом укрепленные города и уносила до двухсот жизней в сутки. В панике люди осаждали поезда, цеплялись за подножки, ехали на крышах вагонов -- но холера сопровождала их и в пути: на каждой станции из вагонов выносили мертвых и умирающих. Люди падали прямо на дороге, и лошади англичан пугались и вставали на дыбы, завидев трупы, черневшие в траве у обочин. Дождей все не бьыо, и земля превратилась в железо, лишив человека возможности зарыться в нее и там найти последнее убежище от смерти. Офицеры и чиновники отправили свои семьи в горы и оставались на посту, заполняя согласно предписанию бреши, возникавшие в боевых рядах. Холден, снедаемый страхом потерять самое драгоценное, что было у него на земле, выбивался из сил, уговаривая Амиру уехать вместе с матерью в Гималаи. -- Зачем мне уезжать? -- спросила она однажды вечером, когда они сидели на крыше. -- Сюда идет болезнь, люди умирают; все белые женщины давно уехали. -- Все до одной? -- Разумеется, все; ну, может быть, осталась какая-нибудь старая сумасбродка, которая нарочно рискует жизнью, чтобы досадить мужу. -- Не говори так: та, что не уехала, -- сестра мне, и ты не должен называть ее плохими именами. Пусть и я буду сумасбродка: я тоже останусь. Я рада, что в городе нет больше белых женщин, не знающих стыда. -- С женщиной я говорю или с несмышленым младенцем? Если ты согласишься уехать, я отправлю тебя с почетом, как царскую дочь. Подумай, дитя! Ты поедешь в красной лакированной повозке, запряженной быками, с пологом, с красными занавесками, с медными павлинами на дышле. Я дам тебе для охраны двух ординарцев, и ты... -- Довольно! Ты сам несмышленый младенец, если думаешь о таких вещах. К чему мне все эти побрякушки? Ему это было бы интересно -- он гладил бы быков и забавлялся попонами. Может быть, ради него -- ты приучил меня к английским обычаям! -- я бы уехала. Но теперь -- не хочу. Пусть бегут белые женщины. -- Их мужья приказали им уехать, любимая. -- Прекрасно! Но разве ты мой законный супруг, чтобы отдавать мне приказы? Ты не муж мне: я просто родила тебе сына. Ты мне не муж -- ты вся моя жизнь. Как же я могу уехать? Я ведь сразу узнаю, если с тобой приключится беда. Пусть беда будет не больше ногтя на моем мизинце -- а правда, он совсем маленький? -- я все равно ее почувствую, будь я в самом раю. Может быть, летом ты заболеешь, и тебе будет грозить смерть, джани, -- и ухаживать за тобой позовут белую женщину, и она украдет у меня последние крохи твоей любви! -- Но любовь не рождается за одну минуту, и ее место не у смертного одра. -- Что ты знаешь о любви, каменное сердце! Хорошо, ей достанется не любовь, но слова твоей благодарности -- а этого, клянусь Аллахом и пророком его и клянусь Биби Мириам, матерью твоего пророка, этого я не перенесу! Мой повелитель, любовь моя, я не хочу больше глупых разговоров ; не отсылай меня. Где ты, там и я. Вот и все. -- Она обняла его за шею и ладонью зажала ему рот. Никакое счастье не может сравниться с тем, которое люди вырывают у судьбы, зная, что над ними уже занесен ее карающий меч. Они сидели обнявшись, смеялись и открыто называли друг друга самыми нежными именами, не страшась больше гнева богов. Город под ними корчился в предсмертных судорогах. На улицах жгли серу; в индуистских храмах пронзительно выли гигантские раковины, потому что боги в эти дни стали туговаты на ухо. В самой большой мусульманской мечети днем и ночью шла служба, и со всех минаретов почти беспрерывно раздавался призыв к молитве. Из домов доносился плач по умершим; один раз они услышали отчаянные вопли матери, потерявшей ребенка. Когда занялся бледный рассвет, они увидели, как через городские ворота выносят мертвых; за каждыми носилками шла кучка родственников. И, глядя на все это, они еще крепче обнялись и содрогнулись, охваченные страхом. Ревизия была проведена основательно и беспощадно. Страна изнемогала ; требовалась передышка для того, чтобы ее снова затопил поток жизни, такой дешевой в Индии. Дети, родившиеся от незрелых отцов и малолетних матерей, почти не сопротивлялись болезни. Парализованные страхом люди способны были только сидеть и ждать, пока Природа соблаговолит вложить меч в ножны,-- а это в лучшем случае могло произойти не раньше ноября. Среди англичан тоже были потери, но образовавшиеся пустоты незамедлительно заполнялись. Помощь голодающим, строительство холерных бараков, раздача лекарств, попытки осуществить хоть какие-то санитарные мероприятия -- все это шло своим чередом. Холден получил приказ быть наготове, чтобы в любой момент заменить того, кто следующим выйдет из строя. Он не видел Амиру по двенадцать часов в сутки, а между тем за каких-нибудь три часа она могла умереть. Почему-то он был уверен в ее неминуемой смерти -- уверен до такой степени, что когда он однажды поднял голову от своего рабочего стола и увидел в дверях запыхавшегося Пир Хана, он рассмеялся и спросил: -- Уже? -- Когда в ночи раздается крик и дух замирает в горле, какой талисман сможет уберечь от беды? Иди скорее, рожденный небом! В твой дом пришла черная холера! Холден погнал лошадь галопом. Небо было затянуто тучами -- близились долгожданные дожди; стояла невыносимая духота. Во дворе ему навстречу выбежала мать Амиры, причитая: -- Она умирает. Она не хочет жить. Она уже совсем как мертвая. Что мне делать, сахиб? Амира лежала в той самой комнате, где родился Тота. Когда Холден вошел, она не шевельнулась: человеческая душа, готовясь отойти, ищет одиночества и ускользает в туманную область, пограничную между жизнью и смертью, куда нет доступа живым. Холера действует без шума и не вдается в объяснения. Амира на глазах уходила из жизни, как будто ангел смерти уже наложил на нее свою руку. Она прерывисто дышала, терзаемая то ли болью, то ли страхом; но и глаза ее, и губы были безучастны к поцелуям Холдена. Ни слова, ни действия уже не имели смысла. Оставалось только мучительное ожидание. Первые капли дождя простучали по крыше, и из города, иссушенного зноем, донеслись крики радости. Отходившая душа вернулась на мгновенье; губы Амиры зашевелились. Холден наклонился ниже, пытаясь уловить ее шепот. -- Не сохраняй от меня ничего,--сказала Амира.--Даже пряди волос. Она потом заставит тебя сжечь их. Я почувствую этот огонь в могиле. Ниже! Нагнись пониже! Помни только, что я любила тебя и родила тебе сына. Ты скоро женишься на белой женщине -- пусть; но первую радость отцовства ты уже испытал -- ее больше не будет. Вспоминай обо мне, когда родится твой сын -- тот, которого ты перед всеми людьми назовешь своим именем. Да падут его беды на мою голову... Я клянусь... клянусь,-- ее губы с трудом выдавливали последние слова, -- нет бога, кроме... тебя, любимый! И она умерла. Холден продолжал сидеть не двигаясь; в голове его была пустота. Наконец мать Амиры отдернула полог: -- Она умерла, сахиб? -- Она умерла. -- Тогда я оплачу ее, а потом обойду дом и соберу все, что в нем есть. Ведь все это будет теперь мое? Сахиб не будет больше жить в этом доме? Вещей здесь так мало, совсем мало, сахиб, а я старая женщина. Я люблю спать на мягком. -- Ради господа бога, помолчи. Уходи отсюда; плачь там, где тебя не будет слышно. -- Сахиб, через четыре часа придут ее хоронить. -- Я знаю ваши обычаи. Я уйду раньше. Остальное уже твое дело. Смотри, чтобы кровать, на которой... на которой она лежит... -- Ага! Эта прекрасная лакированная кровать! Я давно хотела... -- Чтобы кровать осталась там, где она стоит. Пусть никто до нее не дотрагивается. Все остальное в этом доме -- твое. Найми повозку, погрузи все и уезжай; к рассвету завтрашнего дня в этом доме не должно быть ни одной вещи, кроме той, которую я велел сохранить. -- Я старая женщина, сахиб. Мертвых полагается оплакивать много дней. Начались дожди. Куда я пойду? -- Что мне до этого? Я все сказал. За домашнюю утварь ты выручишь тысячу рупий; вечером мой ординарец принесет тебе еще сотню. -- Это очень мало, сахиб. Подумай, сколько мне придется заплатить возчику! -- Если не уедешь немедленно, ничего не получишь. Я не хочу тебя видеть, женщина! Оставь меня наедине с мертвой! Старуха, шаркая, поплелась вниз по лестнице: она так спешила прибрать к рукам все до последней нитки, что позабыла оплакать дочь. Холден остался сидеть у постели Амиры. По крыше барабанили потоки дождя, и этот шум не давал ему собраться с мыслями. Потом в комнате появились четыре привидения, с головы до ног закутанные в покрывала, с которых капала вода; они пришли обмывать покойницу и с порога молча уставились на Холдена. Он вышел и спустился во двор отвязать лошадь. Всего несколько часов назад, когда он приехал сюда, стояла томительная духота, а земля была покрыта толстым слоем пыли, в которой ноги увязали по щиколотку. Теперь двор был затоплен водой, и в нем, словно в пруду, кишели лягушки. Под воротами бурлил мутно-желтый поток, и струи дождя под резкими порывами ветра свинцовой дробью обрушивались на глинобитные стены. В сторожке у ворот дрожал от холода Пир Хан; лошадь беспокойно переступала ногами в воде. -- Я знаю решение сахиба, -- сказал Пир Хан. -- Сахиб распорядился хорошо. Теперь в этом доме нет ничего. Я тоже уйду отсюда. Пусть мое сморщенное лицо никому не напоминает о том, что было. Кровать я могу привезти утром в твой другой дом; но помни, сахиб, это будет как нож в свежей ране. Я пойду молиться к святым местам, и денег я не возьму. Ты был добр ко мне; в твоем доме я ел досыта. Твое горе -- мое горе. В последний раз я держу тебе стремя. Он прикоснулся обеими руками к сапогу Холдена, прощаясь. Лошадь вынеслась за ворота; по обеим сторонам дороги скрипел и раскачивался бамбук, в зарослях весело квакали лягушки. Дождь хлестал в лицо Холдену, и он бормотал, заслоняя глаза ладонью: -- Как жестоко! Как бесчеловечно! На его холостяцкой квартире уже все знали. Он прочел это в глазах своего слуги Ахмед Хана, который принес ужин и в первый и последний раз в жизни положил руку на плечо господина со словами: -- Ешь, сахиб, ешь. Еда помогает забыть печаль. Со мной это тоже бывало. Тучи придут и уйдут, сахиб; тучи придут и уйдут. Ешь, я принес тебе хорошую еду. Но Холден не мог ни есть, ни спать. Дождь этой ночью шел не переставая (по официальным сводкам, осадков выпало на восемь дюймов) и смыл с земли всю накопившуюся грязь. Рушились стены домов; приходили в негодность дороги; вода ворвалась на мусульманское кладбище и размыла неглубокие могилы. Дождь шел и весь следующий день, и Холден продолжал сидеть взаперти, поглощенный своим горем. Утром третьего дня ему принесли телеграмму, состоявшую всего из нескольких слов: "Рикетс при смерти Миндоне замены немедленно прибыть Холдену". И он решил, что до отъезда должен еще раз взглянуть на дом, который называл своим. Ветер разогнал тучи, и от мокрой земли поднимался пар. Добравшись до дома, Холден увидел, что глинобитные столбы ворот, подмытые дождем, рухнули, и тяжелые деревянные створки, так надежно охранявшие его жизнь, уныло повисли на одной петле. Двор успел порасти травой; сторожка Пир Хана стояла пустая, и размокшая соломенная кровля провисла между балками. На веранде обосновалась серая белка, и похоже было, что люди покинули этот дом не три дня, а тридцать лет назад. Мать Амиры вывезла все, кроме нескольких заплесневелых циновок. В доме царила мертвая тишина, только изредка из угла в угол, шурша, "перебегали скорпионы. Стены в бывшей комнате Амиры и в бывшей детской тоже подернулись плесенью, узкая лестница, ведущая на крышу, вся была покрыта грязью, натекшей вместе с дождем. Холден постоял, посмотрел и снова вышел на дорогу -- как раз в ту минуту, когда у ворот остановил свою двуколку Дурга Дас, у которого Холден арендовал дом. Величественный, лучащийся любезностью, весь в белом, Дурга Дас самолично совершал объезд своих владений, проверяя, не пострадали ли крыши от дождя. -- Я слышал, -- сказал он, -- что сахиб не будет больше снимать этот дом? -- А что ты с ним сделаешь? -- Может быть, сдам кому-нибудь другому. -- Тогда я оставлю его пока за собой. Дурга Дас немного помолчал -- Не надо, сахиб,-- сказал он.-- Когда я был молод, я тоже... Но все прошло, и сегодня я сижу в муниципалитете. Нет, не надо! Если птицы улетели, к чему беречь гнездо? Я велю снести этот дом -- дерево всегда можно продать. Дом снесут, а муниципалитет давно собирался проложить дорогу от берега реки, от места, где сжигают мертвых, до самой городской стены. Здесь пройдет дорога, и тогда ни один человек не сможет сказать, где стоял этот дом. перевод И. Комаровой КОНЕЦ ПУТИ Четверо мужчин, теоретически имеющих право на "жизнь, свободу и стремление к счастью", сидели за столом и играли в вист. Термометр показывал сорок градусов жары в помещении. Окна были закрыты наглухо шторами, и в полутьме комнаты едва виднелись изображения на картах и выделялись белыми пятнами лица играющих. Ветхая рваная панкха из беленого миткаля взбивала горячий воздух и при каждом взмахе заунывно подвывала. Снаружи все застилал мрак, подобный мраку лондонского ноябрьского дня. Ни неба, ни солнца, ни горизонта -- ничего, кроме багрового марева. Казалось, будто земля умирает от апоплексии. Время от времени ни с того ни с сего, при полном безветрии, с земли вздымалось облако ржаво-коричневой пыли, окутывало, как наброшенная скатерть, верхушки иссохших деревьев и опять опускалось вниз. То вдруг крутящийся пылевой столб проносился по равнине мили две и, переломившись, падал вперед, хотя ничто не останавливало его бега -- ни длинный низкий ряд нагроможденных шпал, белых от пыли, ни кучка глинобитных лачуг, ни груды брошенных рельсов и брезента, ни единственное приземистое четырехкомнатное бунгало, принадлежавшее младшему инженеру, который ведал строительством этого участка Гандхарской железнодорожной линии. Четверо мужчин, облаченных в легчайшие пижамы, играли, сварливо пререкаясь из-за первых и ответных ходов. Игроки они были не первоклассные, но и ради такого виста они преодолели немало препятствий. Мотрем, из геодезической службы Индии, покинув накануне вечером свой глухой пост в пустыне, проехал верхом тридцать миль и поездом еще сотню; Лаундз, чиновник из гражданской службы, выполнявший особые поручения в политическом департаменте, проделал столько же, чтобы на миг передохнуть от убогих интриг в обнищавшем княжестве, где местный правитель попеременно то пресмыкался, то бушевал, требуя своей доли жалких доходов, выжатых из замученных крестьян и отчаявшихся владельцев верблюдов. Спэрстоу, доктор этой железнодорожной линии, на сорок восемь часов бросил на произвол судьбы своих кули в бараках, охваченных холерой, бросил для того, чтобы еще разок провести время в обществе соотечественников. Хэммил, младший инженер, был хозяином дома. Стойко соблюдая традицию, он каждое воскресенье принимал у себя приятелей, если им удавалось вырваться. Когда кто-то из них не являлся, он слал телеграмму по последнему месту жительства нарушителя, чтобы выяснить, умер он или жив. На Востоке немало таких уголков, где жестоко и неблагородно терять из виду знакомых хотя бы лишь на какую-то неделю. Не то чтобы игроки чувствовали особое расположение друг к другу. Они вздорили при каждой встрече, но тем не менее страстно жаждали встретиться, как жаждут пить, когда нет воды. Все они были люди одинокие, познавшие страх одиночества. Все были моложе тридцати -- а это слишком рано для такого рода познания. -- Пильзенского! -- воскликнул Спэрстоу после второго роббера, вытирая лоб. -- Пиво, к сожалению, кончилось, да и содовой на сегодня вряд ли хватит, -- отозвался Хэммил. -- Никудышный вы после этого хозяин! -- буркнул Спэрстоу. -- Ничего не могу поделать. Я уже писал и телеграфировал, но поезда пока ходят нерегулярно. На прошлой неделе лед вышел весь -- вот Лаундз знает. -- Хорошо, меня тогда не было. А впрочем, дали бы знать, я бы вам немного прислал. Уф! Хватит играть в такую жарищу, все равно играем, как сапожники. Эта колкость предназначалась Лаундзу, но тот в ответ на свирепый наскок только рассмеялся. Преступник он был закоренелый. Мотрем поднялся из-за стола и заглянул в щель между ставнями. -- Денек прелесть! -- заметил он. Вся компания единодушно зевнула и занялась бессмысленным осмотром хэммиловского имущества: ружей, потрепанных романов, седел, сбруи, шпор и прочего. Они ощупывали их уж не менее двадцати раз, но делать было нечего -- в полном смысле слова. -- Есть что-нибудь новенькое? -- спросил Лаундз. -- "Вестник Индии" за прошлую неделю и вырезка из лондонской газеты. Отец прислал. Довольно занятно. -- Верно, опять про какого-нибудь члена приходского совета, баллотирующегося в парламент? -- сказал Спэрстоу, всегда читавший газеты, когда удавалось их достать. -- Именно. Послушайте. Прямо в ваш адрес, Лаундз. Один тип выступал перед своими избирателями и разливался соловьем. Вот образец; "И я со всей решительностью утверждаю, что гражданская служба в Индии есть заповедник, призванный хранить английскую аристократию. А что же демократия, что массы извлекают из этой страны, которую мы шаг за шагом мошеннически захватываем? Отвечаю: ровным счетом ничего. Ее взяли на откуп потомки аристократов, притом имея в виду исключительно собственные интересы. Они всячески стараются поддержать свои непомерные доходы, избежать всяких расспросов или подавить всякий интерес к характеру и способам управления, а сами тем временем заставляют несчастного крестьянина потом и кровью платить за роскошь, в которой погрязли". Хэммил помахал вырезкой над головой. Слушатели, на манер парламентской публики, разразились возгласами одобрения. А Лаундз протянул задумчиво: -- Я бы отдал... отдал свое трехмесячное жалованье за то, чтобы этот джентльмен провел рядом со мной месяц и поглядел, как ведет себя свободный и независимый туземный правитель. Старый Пень, -- такое непочтительное прозвище дал он почтенному, увешанному орденами радже,-- извел меня за эту неделю просьбами о деньгах. Верите ли, последнее, что он отколол, -- прислал мне в качестве взятки одну из своих жен! -- Вам повезло, -- заметил Мотрем. -- И вы приняли взятку? -- Нет. Но теперь жалею. Она премилое создание, рта не закрывая щебетала про то, в какой ужасной нужде живут царские жены. У милашек чуть не целый месяц не было новых платьев, а их супругу приспичило выписать из Калькутты новый экипаж с поручнями из чистого серебра, серебряными фонарями и всякими побрякушками в том же роде. Я пытался довести до его сознания, что он уже двадцать лет проматывает государственные доходы и что пора замедлить ход. Но он никак не хочет взять этого в толк. -- Так ведь у него под рукой родовая сокровищница в подвалах. Под его дворцом по меньшей мере три миллиона в драгоценностях и монетах, -- сказал Хэммил.. -- Видали вы когда-нибудь, чтобы раджа дотронулся до фамильных сокровищ? Это запрещено жрецами, исключение делается разве что в крайнем случае. Старый Пень добавил за свое правление к фамильным сбережениям добрые четверть миллиона. -- Отчего, черт возьми, так повелось? -- поинтересовался Мотрем. -- Страна такая. Посмотрите, в каком состоянии народ, -- тошно делается. Я был очевидцем того, как сборщики налогов поджидали, пока разродится дойная верблюдица, и тут же угнали ее в счет долгов. А я что могу поделать? Мне не заставить судейских чиновников представлять отчеты. Не выжать из командующего округом ничего, кроме идиотской улыбки, когда я вдруг узнаю, что войскам не платят уже три месяца. А Старый Пень принимается рыдать, стоит мне заговорить всерьез. Он шибко пристрастился к любимому царскому напитку под названием "ерш" -- ликер вместо виски и минеральная вместо содовой. -- Правитель Джубела тоже к этому пристрастился. Но тут уж туземец долго не протянет, -- вставил Спэрстоу. -- Отдаст концы. -- И хорошо сделает. Тогда мы создадим регентский совет и приставим к юному принцу наставника, и через десять лет он получит страну назад со всеми накоплениями. -- После чего юный принц, обученный всем английским порокам, примется безудержно транжирить денежки и за полтора года пустит на ветер десять лет трудов. Мне все это уже знакомо,-- возразил Спэрстоу.-- На вашем месте, Лаундз, я бы обращался с раджой помягче. Вас и без того возненавидят. -- Хорошо вам советовать -- помягче. Со стороны рассуждать легко, но ведь свинарник не вычистишь пером, макая его в розовую водичку. Я знаю, на что иду. Пока еще ничего не случилось. Слуга у меня старый патан, он сам для меня готовит. Вряд ли его удастся подкупить, а пищу от моих "верных друзей", как они себя называют, я не принимаю. Но жизнь изматывающая. Я бы предпочел быть с вами, в вашем поселке, Спэрстоу. В его окрестностях по крайней мере пострелять можно. -- Вы так думаете? Я на сей счет другого мнения. Когда в день мрет по пятнадцать человек, хочется стрелять только в себя. И главное, эти горемыки ждут от тебя, что ты их спасешь,-- вот что хуже всего. Видит бог, я все перепробовал. Последняя моя попытка была чистым шарлатанством, но старик выжил. Когда его принесли ко мне, он был в явно безнадежном состоянии. А я возьми и дай ему джину и острого соуса с кайенским перцем. Выздоровел. Но я не стал бы рекомендовать это средство. -- А каково обычно лечение? -- поинтересовался Хэммил. -- Да, в сущности, очень простое. Хлородин, пилюля опиума, еща хлородин, коллапс, селитра, кирпичи к ногам и -- площадка для сожжения. Она одна, собственно, только и кладет конец всем бедам. Черная холера, сами понимаете. Бедняги! Но, надо сказать, мой аптекарь, шустрый Баней Лал, работает как дьявол. Я представил его к повышению -- если, конечно, он выйдет живым из этой передряги. -- А у вас какие шансы, старина? -- спросил Мотрем. -- Не знаю, да и не очень это меня волнует. Но прошение я уже послал. А вы как там проводите время? -- Сижу в палатке под столом и плюю на секстант, чтобы не жег руки, -- ответил представитель геодезической службы. -- Промываю глаза, чтобы не заработать офтальмию, хотя от нее все равно никуда не денешься, и бьюсь, чтобы мой помощник наконец усвоил, что ошибка в пять градусов при замере угла не такой пустяк, как ему кажется. Я пребываю в полном одиночестве и буду пребывать до конца жаркого сезона. -- Везет Хэммилу, -- Лаундз растянулся в шезлонге. -- У него настоящая крыша над головой; правда, парусина под потолком порвалась, но тем не менее. Раз в день он регулярно встречает поезд. Он может достать пива и содовой и даже положить туда льда, когда бог милостив. У него есть книги и картины (речь шла о репродукциях, вырванных из журнала "График") и общество превосходного субподрядчика Джевинса, не говоря уже об удовольствии каждую неделю принимать нас. Хэммил мрачно усмехнулся. -- Да, будем считать, что мне везет. Но Джевинсу повезло еще больше. -- Как? Вы хотите сказать?.. -- Да. Скончался. В прошлый понедельник. -- Ап-се? -- быстро спросил Спэрстоу, высказав вслух подозрение, которое промелькнуло в голове у всех. В хэммиловской округе холеры не было. Даже лихорадка дает человеку недельную отсрочку, поэтому внезапная смерть обычно наводит на мысль о самоубийстве. -- Я не стал бы никого осуждать,-- в такую погоду чего не натворишь,-- продолжал Хэммил.-- Думаю, с ним случился солнечный удар. На прошлой неделе, когда вы все разъехались, приходит он сюда на веранду и объявляет, что сегодня вечером идет домой повидать жену -- это на Маркет-то стрит в Ливерпуле. Я привел аптекаря взглянуть на него, и мы уговорили его прилечь Через час или два он протирает глаза и говорит -- дескать, у него, кажется, был припадок, но он надеется, что вел себя вежливо. Джевинс всегда мечтал занять более высокое положение в обществе, поэтому старался подчеркнуть свои хорошие манеры. -- Ну и дальше? -- Дальше он отправился к себе в бунгало и принялся чистить ружье. Слуге сказал, что утром пойдет охотиться на лань. Естественно, он не вовремя задевает курок и ненароком простреливает себе голову. Аптекарь послал моему шефу докладную, и Джевинса похоронили где-то здесь. Я бы вам телеграфировал, Спэрстоу, да что вы могли поделать? -- Странный вы субъект, -- проронил Мотрем. -- Помалкиваете, будто сами его убили -- Бог ты мой, какая тут связь? -- спокойно ответил Хэммил -- Мне же досталась еще и его доля работы. Пострадал от его смерти один я. Джевинс избавился от забот -- по чистой случайности, естественно, но избавился. Аптекарь сначала вознамерился писать длинное, многословное заключение о самоубийстве. Хлебом не корми этих грамотных индусов, только дай поболтать. -- А почему вы не хотели представить смерть как самоубийство? -- спросил Лаундз. -- Нет прямых