делом иллюстраций в этом разнесчастном журнальчике сказал, что подписчикам такое не понравится. Мой солдат очень уж свиреп, и груб, и разъярен - будто человек, который сражается за свою жизнь, бывает кроток, как ягненок. Желательно что-нибудь более мирное, и яркими красками. Я мог бы много чего на это возразить, но больше смысла разговаривать с ослом, чем с заведующим отделом иллюстраций. Я забрал назад свой "Последний выстрел". И вот полюбуйся! Я одел солдата в красный мундир, новехонький, без единого пятнышка. И теперь это - Искусство. Я обул его в сапоги, которые жирно наваксил, - обрати внимание, как они блестят. Это - тоже Искусство. Я вычистил ему винтовку - ведь винтовки на войне всегда тщательно вычищены, - этого тоже требует Искусство. Я надраил его шлем - так непременно делают в разгаре боевых действий, и без этого нельзя обойтись в Искусстве. Я побрил его, вымыл ему руки, придал сытый, благополучный вид. Вышла картинка из альбома военного портного. Цена, хвала всевышнему, возросла вдвое против первоначальной, весьма умеренной. - И ты полагаешь возможным поставить под этим свое имя? - А что тут такого? Я же нарисовал это. Нарисовал собственноручно, в интересах святого доморощенного Искусства и "Еженедельника Диккенсона". Несколько времени Торпенхау молча курил. Затем из клубов дыма был вынесен приговор: - Будь ты только тщеславным и спесивым ничтожеством, Дик, я не задумывался бы ни на минуту - отправил бы тебя к черту в пекло на твоем же мольберте. Но ежели принять в соображение, что ты так много для меня значишь, а к тщеславию твоему примешивается глупая обидчивость, как у двенадцатилетней девчонки, то приходится мне этим заняться. Вот! Холст лопнул, пропоротый ударом башмака Торпенхау, и терьер живо спрыгнул на пол, думая, что за картиной прячутся крысы. - Если хочешь ругаться, валяй. Но ты этого вовсе не хочешь. Так слушай же дальше. Ты болван, потому что нет среди тех, кто женщиной рожден, человека, который мог бы позволить себе вольничать с публикой, будь она даже - хоть и это неправда - именно такой, как ты утверждаешь. - Но они же ровно ничего не смыслят, они не знают лучшего. Что можно ждать от жалких людишек, которые родились и выросли при таком вот освещении? - Дик указал на желтый туман за окном. - Если им угодно, чтоб картина была лакированная, как мебель, пускай получают чего хотят, только бы платили. Ведь это же всего-навсего люди, мужчины и женщины. А ты говоришь о них, словно о бессмертных богах. - Сказано красиво, не отказать, но к делу совсем не относится. Хочешь ты этого или нет, но на таких людей ты и вынужден работать. Они над тобой хозяева. Оставь самообман, Дикки, не такой уж ты сильный, чтоб шутки шутить с ними - да и с самим собой, а это еще важней. Мало того - Дружок, назад! Эта красная пачкотня никуда не денется! - если ты не будешь соблюдать величайшую осторожность, то станешь рабом чековой книжки, а это смерть. Тебя опьянит - уже почти опьянила - жажда легкой наживы. Ради денег и своего дьявольского тщеславия ты станешь писать заведомо плохие картины. Намалюешь их целую кучу, сам того не заметив. Но, Дикки, я же люблю тебя и знаю, что ты тоже меня любишь, а потому я не допущу, чтоб ты искалечил себя назло миру, хоть за все золото в Англии. Это дело решенное. А теперь крой меня на чем свет стоит. - Не знаю, право, - сказал Дик. - Я очень хотел рассердиться, но у меня ничего не вышло, ведь твои доводы разумны до отвращения. Воображаю, какой скандал предстоит в редакции у Диккенсона. - Какого же Дэвилсона тебе вздумалось работать на еженедельный журнальчик? Ведь это значит исподволь разменять себя по мелочам. - Это приносит вожделенную звонкую монету, - ответил Дик, засунув руки в карманы. Торпенхау бросил на него взгляд, исполненный невыразимого презрения. - Я-то думал, передо мной мужчина! - сказал он. - А ты просто-напросто молокосос. - Как бы не так, - возразил Дик, с живостью повернувшись к нему. - Ты даже представить себе не можешь, что значит постоянный достаток для человека, который всю жизнь знал одну лишь злую нужду. Ничто не возместит мне иные удовольствия, выпавшие на мою долю. Взять, к примеру, хоть то плаванье на китайском корыте, когда мы жрали изо дня в день только хлеб с повидлом, от которого разило свиным дерьмом, да и свиньи были китайские, а все потому, что Хо-ванг ничем другим нас кормить не желал. И вот я работал, надрывался, подыхал с голоду, из недели в неделю, из месяца в месяц, и все ради этого самого успеха. Теперь я его добился и намерен им воспользоваться сполна, покуда не поздно. Так пусть же эти людишки раскошеливаются - все равно они ни бельмеса не смыслят. - Чего же изволит желать ваше августейшее величество? Послушай, ведь ты же не можешь выкурить больше табаку, чем выкуриваешь теперь. До выпивки ты не охотник. И в еде неприхотлив. Да и франт из тебя никудышный: поглядись в зеркало. На днях я посоветовал тебе купить скаковую лошадь, но ты отказался: а вдруг, возразил ты, она, чего доброго, еще охромеет, нет, лучше уж всякий раз брать извозчика. И при том ты не так глуп, чтоб воображать, будто театры и все прочее, что можно купить, - все это и есть настоящая Жизнь. Зачем же тебе деньги? - В них самих заключена суть, самая душа червонного золота, - ответил Дик. - Да, в этом их непреходящая суть. Провидение послало мне орешки вовремя, покуда они мне по зубам. Правда, я еще не облюбовал тот орешек, который хотел бы разгрызть, но зубы у меня острые, об этом я неустанно забочусь. Быть может, в один прекрасный день мы с тобой поедем путешествовать по белу свету. - И работать не станем, и никто не посмеет нам досаждать, и не с кем будет соперничать? Да ведь уже через неделю я тебе и слова сказать не осмелюсь. И вообще я не поеду. Не хочу извлекать выгоду из погибели человеческой души - а именно так и получилось бы, дай только я согласие. Нет, Дик, спорить не об чем. Ты просто глуп. - Сомневаюсь. Когда я плавал на том китайском корыте, его капитан прославился тем, что спас без малого двадцать пять тысяч свинят, издыхавших от морской болезни, после того как наш ветхий пароходик, который промышлял случайными фрахтами, напоролся на джонку, груженную лесом. А теперь, ежели сравнить этих свинят с... - Эх, да поди ты со своими сравнениями! Всякий раз, когда я пытаюсь благотворно воздействовать на твою душу, ты приплетаешь не к месту какой-нибудь случай из своего весьма темного прошлого. Свинята - совсем не то, что английская публика, прославиться в открытом море - совсем не то, что прославиться здесь, а собственное достоинство одинаково во всем мире. Ступай прогуляйся да сделай попытку пробудить в себе хоть малую толику достоинства. Да, кстати, если старина Нильгау заглянет ко мне сегодня вечером, могу я показать ему твою мазню? - Само собой. Ты б еще спросил, смеешь ли ты войти ко мне без стука. И Дик ушел поразмыслить наедине с собой в быстро густевшем лондонском тумане. Через полчаса после его ухода Нильгау, пыхтя и отдуваясь, с трудом вскарабкался по крутой лестнице. Это был самый главный и самый здоровенный из военных корреспондентов, который начал заниматься своим ремеслом, когда еще только изобрели игольчатое ружье. Один лишь его собрат по перу, Беркут, Боевой Орел Могучий, мог сравниться с ним своим всесильем на этом поприще, а всякий разговор он непременно начинал с новости, что нынешней весной не миновать войны на Балканах. Когда толстяк вошел, Торпенхау рассмеялся. - Не станемте говорить о войне на Балканах. Эти мелкие страны вечно между собой грызутся. Слыхали, экая удача привалила Дику? - Да, он ведь и родился-то для скандальной славы, не так ли? Надеюсь, ты держишь его в узде? Такого человека надобно время от времени осаживать. - Само собой. Он уже начинает своевольничать и беззастенчиво пользуется своей известностью. - Так скоро! Ну и ловкач, разрази меня гром! Не знаю, какова его известность, но ежели он станет продолжать в том же духе, ему крышка. - Так я ему и сказал. Только вряд ли он поверил. - Этому никто не верит на первых порах. Кстати, что за рвань валяется вон там, на полу? - Образчик его бесстыдства, совсем новехонький. Торпенхау стянул края продранного холста и поставил размалеванную картину перед Нильгау, который бросил на нее беглый взгляд и присвистнул. - Вот это хромо! - сказал он. - Псевдохромолитолеомаргаринография! Угораздило же его состряпать этакую пачкотню. И все же как безошибочно он уловил именно то, что привлекает публику, которая думает через задницу, а смотрит через затылок! Хладнокровная беспардонность этого произведения почти что его оправдывает. Но идти этим путем дальше нельзя. Уж будто его и так на захвалили, не превознесли до небес? Сам знаешь, у публики чувства меры нет и в помине. Ведь покуда он в моде, про него будут говорить, что он второй Детайль и третий Месонье. А это вряд ли удовлетворит аппетиты такого резвого жеребенка. - Не думаю, чтоб Дика это особенно волновало. С таким же успехом можно обозвать волчонка львом и воображать, что он удовольствуется этой лестью взамен мозговой кости. Дик запродал душу банку. Он работает, чтоб разбогатеть. - Теперь он бросил рисовать на военные сюжеты, но ему, видать, невдомек, что долг службы остается прежним, переменились только командиры. - Да откуда ж ему это знать? Он воображает, будто сам над собой командир. - Вот как? Я мог бы его разубедить, и это пошло бы ему на пользу, ежели только печатное слово что-нибудь значит. Его надобно публично выпороть. - Тогда сделайте это по всем правилам. Я и сам разнес бы его вдребезги, да вот беда - уж очень я его люблю. - Ну, а меня совесть нисколько не мучит. Когда-то, уже давненько, в Каире он набрался дерзости и хотел отбить у меня одну бабу. Я все забыл, но теперь это ему попомню. - Ну и как, преуспел ли он? - Это ты узнаешь потом, когда я с ним расправлюсь. Но, в конце концов, что толку? Предоставь-ка его лучше самому себе, и если он хоть чего-нибудь стоит, то беспременно образумится и приползет к нам, причем либо будет вилять хвостом, либо подожмет его, как провинившийся щенок. Прожить хоть одну неделю самостоятельно много пользительней, нежели связаться хоть с одним еженедельником. И все же я его разнесу. Разнесу без пощады в "Катаклизме". - Ну, бог в помощь. Боюсь только, что на него может подействовать лишь удар дубинкой по башке, иначе он и глазом не моргнет. Кажется, он прошел огонь и воду еще до того, как попал в поле нашего зрения. Он подозревает всех и вся, причем у него нет ничего святого. - Это зависит от норова, - сказал Нильгау. - Совсем как у жеребца. Одного огреешь плетью, и он повинуется, знает свое дело, другой брыкается пуще прежнего, а третий горделиво уходит, прядая ушами. - В точности как Дик, - сказал Торпенхау. - Что ж, дождемся его возвращения. Вы можете взяться за работу прямо сейчас. Я покажу вам здесь же, в мастерской, его самые новые и самые худшие художества. А Дик меж тем, стремясь успокоить растревоженную душу, невольно побрел к быстротечной реке. На набережной он перегнулся через парапет, глядя, как Темза струится сквозь арку Уэстминстерского моста. Он задумался было над советом Торпенхау, но потом, по обыкновению, занялся созерцанием лиц в толпе, которая валила мимо. Некоторые уже несли на себе печать смерти, и Дик удивлялся, как это они еще способны смеяться. Другие же лица, в большинстве своем суровые и неотесанные, оживляло сияние любви, прочие были просто измождены и морщинисты от непосильного труда; но Дик знал, что каждое из этих лиц достойно внимания художника. Во всяком случае, бедняки должны страдать хотя бы для того, чтоб он узнал цену страдания; богачи же должны платить за это. Таким образом он прославится еще больше, а его текущий счет в банке возрастет. Что ж, тем лучше для него. Он довольно страдал. Теперь пришла пора ему взимать дань с чужих несчастий. Туман на мгновение рассеялся, проглянуло солнце, кроваво-красный круг отразился в воде. Дик созерцал это отражение и вдруг услышал, что плеск воды у причалов притих, будто на море перед отливом. Какая-то девица без стеснения прикрикнула на своего бесцеремонного ухажера: "Пошел вон, негодник", - и тот же порыв ветра, который разорвал туман, швырнул Дику в лицо черный дым из трубы парохода, причаленного под парапетом. На миг он словно ослеп, потом повернулся и вдруг очутился лицом к лицу... с Мейзи. Ошибки быть не могло. Годы превратили девочку в женщину, но время ничуть не изменило темно-серые глаза, тонкие, алые, твердо очерченные губки и подбородок; к тому же, как в давно минувшую пору, на ней было тесно облегавшее серое платье. Человеческая душа не всегда подвластна разуму, оставаясь свободной в своих порывах, и Дик бросился вперед, крикнув, как школьники окликают друг друга: "Привет!", а Мейзи отозвалась: "Ой, Дик, это ты?" Тогда, помимо воли и еще прежде, чем из головы улетучилась мысль о банковском счете и Дик успел овладеть собой, он задрожал всем телом, и в горле у него пересохло. Туман вновь сгустился, и сквозь белесую пелену лицо Мейзи казалось бледно-жемчужным. Больше оба они не сказали ни слова и пошли рядом по набережной, дружно шагая в ногу, как некогда во время предвечерних прогулок к илистым отмелям. Потом Дик вымолвил хрипловатым голосом: - А что сталось с Мемекой? - Он умер, Дик. Но не от тех патронов: от обжорства. Ведь он всегда был жадюгой. Смешно, правда? - Да... Нет... Это ты про Мемеку? - Да-а... Не-ет... Просто так. Ты где живешь, Дик? - Вон там. - Он указал в восточную сторону, скрытую туманом. - А я в северной части города - самой грязной, по ту сторону Парка. И очень много работаю. - Чем же ты занимаешься? - Живописью. Другого дела у меня нет. - Но что случилось? Ведь у тебя был годовой доход в триста фунтов. - Он и сейчас есть. Но я занимаюсь живописью, вот и все. - Значит, ты одна? - Нет, со мной живет одна знакомая девица. Дик, ты идешь слишком быстро и не в ногу. - Так ты и это заметила? - Ну конечно. Ты всегда ходил не в ногу. - Да, правда. Прости. Значит, ты все-таки продолжаешь рисовать? - Конечно. Я же еще тогда сказала тебе, что не могу без этого. Училась в Высшей Школе Изобразительного Искусства при Университете, потом у Мертона в Сент-Джонс Вуде - там большая студия, потом подрабатывала... ну, делала копии в Национальной галерее - а теперь вот учусь под руководством Ками. - Разве Ками не в Париже? - Нет, у него учебная студия в Витри-на-Марне. Летом я учусь у него, а зимой живу в Лондоне. У меня здесь домик. - А много ли картин тебе удается продать? - Кое-что время от времени, хоть и не часто. Но вот мой омнибус, если я его пропущу, следующего придется ждать целых полчаса. Пока, Дик. - Ну, счастливо, Мейзи. Ты не дашь свой адрес? Мне хотелось бы увидеться с тобой снова, и к тому же, я, пожалуй, сумею тебе помочь. Я... сам балуюсь живописью. - Если завтра день выдастся хмурый и работать будет нельзя, я, наверно, приду в Парк. Прохаживаюсь от Мраморной арки вот сюда, а потом обратно: просто так, для прогулки. Конечно же, мы увидимся. Она вошла в омнибус, и ее поглотил туман. - Уф... провалиться мне в преисподню! - воскликнул Дик и побрел восвояси. Торпенхау и Нильгау, придя к нему, увидели, что он сидит на ступеньке под дверью своей мастерской, снова и снова твердя эти слова с безысходной мрачностью. - Ты и впрямь туда провалишься, когда я учиню над тобой расправу, - сказал Нильгау, возвысив свои мощные плечи позади Торпенхау и размахивая исписанным листком, на котором еще не просохли чернила. - Послушай, Дик, уже ни для кого не секрет, что успех вскружил тебе голову. - Привет, Нильгау. Вернулись в очередной раз? Ну-с, как поживает семейство Балканов с малыми детишками? Одна щека у вас, как всегда, не в том ракурсе. - Плевать. Я уполномочен публично тебя разнести. Торпенхау сам за это дело не берется из ложного сочувствия к тебе. Я уже успел внимательно осмотреть всю пачкотню в твоей мастерской. Это просто срам. - Ого! Вот, значит, как? Но если вы полагаете, будто способны меня разнести, вас ждет жестокое разочарование. Вы умеете только кропать дрянные статейки, а чтобы развернуться как следует на бумаге, вам надо не меньше места, чем грузовому пароходу Пиренейско-Восточной линии. Ладно уж, читайте, желтяк, но только поживей. Меня что-то в сон клонит. - Угм!.. Угм!.. Угм!.. Перво-наперво о твоих картинах. Приговор гласит: "Работу, сделанную без убежденности, талант, размениваемый на пошлятину, творческие силы, беспечно растраченные с единственной заведомой целью легко стяжать восторженное поклонение ослепленной толпы..." - Это про "Последний выстрел" во втором варианте. Ну-с, дальше. - "...толпы, неизбежно ожидает только один удел - полнейшее забвение, а прежде того оскорбительная снисходительность и увековеченное презрение. И мистер Хелдар должен еще доказать, что не такой удел ему уготован". - Уа-уа-уа-уа! - лицемерно заверещал Дик. - Что за бездарная концовка, что за дешевые журналистские штампы, хоть это и чистая правда. А все же... - Тут он вскочил и вырвал листок из рук Нильгау. - Вы матерый, изрубленный, растленный, исполосованный шрамами гладиатор! Начнись где-нибудь война, и вас незамедлительно посылают туда, дабы вы утолили кровожадность слепого, бессердечного, скотоподобного английского читателя. Сражаться на арене - дело давно и безнадежно устаревшее, да и арен таких уж нет и в помине, зато военные корреспонденты теперь насущно необходимы. Эх вы, разжиревший гладиатор, пролаза и проныра, вы не умней любого ревностного епископа, который мнит, будто он при деле, вы хуже балованной актрисульки, хуже всепожирающего циклопа и даже хуже... чем сам ненаглядный я! И вы еще дерзаете читать мне назидательные проповеди об моей работе! Нильгау, мне просто лень возиться, а не то я нарисовал бы на вас четыре карикатуры для четырех газет сразу! Нильгау даже рот разинул. Чего-чего, а этого он никак не ожидал. - Да уж ладно, я просто-напросто изорву эту брехню - вот так! - Мелкие клочки исписанного листка, порхая, канули в темный лестничный пролет. - Пшел вон отсюда, Нильгау, - сказал Дик. - Пшел восвояси, покуда цел, да ложись спать одиноко в холодную свою постельку, а от меня отвяжись, сделай милость. - Но ведь еще и семи вечера нету, - сказал Торпенхау с изумлением. - А я вот утверждаю, что сейчас два ночи, и быть по сему, - сказал Дик и подошел к двери. - Мне надо всерьез поразмыслить, и ужинать я не намереваюсь. Хлопнула дверь, и ключ повернулся в замке. - Ну, что прикажешь делать с этаким упрямцем? - осведомился Нильгау. - Да оставь ты его. Он просто рехнулся. А в одиннадцать часов ночи дверь мастерской Дика чуть не была проломлена грубым ударом ноги. - Нильгау все у тебя сидит? - прозвучал вопрос из-за запертой двери. - Ежели он еще здесь, передай ему от моего имени, что он с легкостью мог бы свести всю свою гнусную статейку к краткому и весьма поучительному изречению, которое гласит: "Несть ни раба, ни вольноотпущенника". А еще передай ему, Торп, что он дурак набитый и я заодно с ним. - Ладно. Но ты все-таки дверь-то отопри да выдь к ужину. Куришь натощак, а это вредно для здоровья. Ответом было молчание. Глава V "Со мною тысяча верных людей, И воле моей покорны они, - Сказал он. - Над Тайном моих крепостей Девять стоят да над Тиллом три". "Но что мне до этих людей, герой, Что мне до высоких твоих крепостей? - Сказала она. - Ты пойдешь за мной И будешь воле покорен моей". "Сэр Хогги и волшебницы" Наутро, когда Торпенхау пришел в мастерскую Дика, он застал там хозяина, погруженного в отдохновение и окутанного клубами табачного дыма. - Ну, сумасброд, как самочувствие? - Сам не знаю. Пытаюсь понять. - Было бы куда лучше, если б ты занялся работой. - Пожалуй. Но мне не к спеху. Я тут сделал открытие. Торп, в моем Мироздании слишком много места занимает собственное Я. - Да ты шутишь! И кому же из своих наставников ты обязан этим откровением, мне или Нильгау? - Оно осенило меня внезапно, без посторонней помощи. Много, слишком много места занимает это самое Я. Ну, а теперь за работу. Он бегло просмотрел кое-какие едва начатые эскизы, побарабанил пальцами по чистому холсту, вымыл три кисти, науськал Дружка на манекен, порылся в куче старого оружия и всякого хлама, а потом вдруг ушел из дому, заявив, что на сегодня сделал достаточно. - Все это сущее безобразие, - сказал Торпенхау, - и к тому же Дик впервые не воспользовался солнечным утром. Вероятно, понял, что у него есть душа, или художественный темперамент, или еще какое-то столь же бесценное сокровище. Вот что получается, когда оставляешь его на месяц без присмотра. Вероятно, он где-то шлялся вечерами. Надо выяснить. Он вызвал звонком старого плешивого домоправителя, которого ничем нельзя было удивить или пронять. - Скажите, Битон, случалось ли, что мистер Хелдар не обедал дома, когда я был в отъезде? - За все время, сэр, он даже не вынимал фрака. Почитай, всякий день обедал дома, но иной раз, как театры показываются, приводил сюда самых что ни на есть отчаянных молодчиков. Уж таких отчаянных, просто слов нету. Оно конечно, вы, верхние жильцы, завсегда себе много чего позволяете, только, скажу по совести, сэр, швырять с площадки трость так, что она пролетает пять этажей, и маршировать за нею по четыре в ряд, а опосля возвращаться и распевать во всю глотку "Тащи нам виски, славный Вилли", когда уже полтретьего ночи - да еще не один или два, а десятки раз, - это значит не иметь жалости к другим жильцам. И я вот что завсегда говорю: "Не делай другим того, чего сам себе не желаешь". Такое уж у меня правило. - Само собой! Само собой! Боюсь, что на верхнем этаже живут отнюдь не тихони. - Я ведь вовсе не жалуюсь, сэр. Я дружески потолковал с мистером Хелдаром, а он в ответ только засмеялся и нарисовал мою жену, да так хорошо, не хуже печатной цветной картинки. Конечно, там нету того глянцу, какой бывает на фотографии, но я вот что завсегда говорю: "Дареному коню в зубы не смотрят". А фрак мистер Хелдар не надевает уж которую неделю. - Стало быть, все в порядке, - успокоил себя Торпенхау. - Покутить иногда полезно, и у Дика есть голова на плечах, но когда дело доходит до смазливых кокеточек, я не могу за него поручиться... Дружок, мой песик, никогда не пробуй уподобиться человеку. Люди своенравны, низменны, и в их поступках зачастую нет ни капли здравого смысла. А Дик меж тем пошел на север через Парк, но мысленно он как бы гулял с Мейзи по илистым отмелям. Вдруг он громко рассмеялся, вспомнив, как он украсил рога Мемеки бумажным колпаком, и Мейзи, бледная от ярости, влепила ему оплеуху. Теперь, когда он оглядывался на прошлое, какими долгими казались эти четыре года разлуки и как неразрывно связан был с Мейзи каждый час! Штормящее море - и Мейзи в сером платье на берегу откидывает назад мокрые волосы, застлавшие ей глаза, и смеется над рыболовными парусниками, которые улепетывают к берегу; жаркое солнце над отмелями - и Мейзи, брезгливо, вздернув носик, нюхает воздух; Мейзи бежит вослед ветру, что взвихривает и разметывает береговой песок, который свистит в ушах, как шрапнель; Мейзи, бесстрастная и самоуверенная, плетет всякие небылицы перед миссис Дженнетт, а Дик подтверждает ее слова бессовестными лжесвидетельствами; Мейзи осторожно перебирается с камня на камень, сжимая в руке револьвер и крепко стиснув зубы; и, наконец, Мейзи сидит на траве меж жерлом пушки и маком, который кивает желтой головкой. Эти картины чередой всплывали в памяти Дика, и последняя дольше всех стояла перед его внутренним взором. Дик упивался несказанным блаженством, дотоле неведомым его уму и сердцу, потому что никогда в жизни он ничего подобного не испытывал. Ему и на ум не могло взбрести, что в его воле было бы распорядиться своим временем куда разумней, нежели слоняться по Парку средь бела дня. - День нынче выдался погожий, светлый, - сказал он себе, невозмутимо разглядывая свою тень. - Какой-нибудь дурачок сейчас радуется по этому поводу. Но вот и Мейзи. Она шла навстречу от Мраморной арки, и ему бросилось в глаза, что неповторимая ее походка ничуть не изменилась с далекого детства. - Почему же ты не в мастерской, когда сейчас самое подходящее время для работы? - осведомился Дик таким тоном, словно имел право задавать подобные вопросы. - Лентяйничаю. Просто-напросто лентяйничаю. Мне не удался подбородок, и я его соскоблила. А потом плюнула на все да ушла погулять. - Знаю я, как соскабливают. Но что ж такое ты рисовала? - Прелестную головку, только ничего у меня не получилось - вот это ужас! - Не люблю работать по выскобленному. Когда краска подсыхает, фактура получается грубой. - Ну уж нет, если только соскоблить умеючи, тогда это совсем незаметно. Мейзи движением руки показала, как она это делает. На ее белой манжете было пятно краски. Дик рассмеялся. - Ты так и осталась неряхой. - Уж кто бы говорил. Погляди лучше на собственную манжету. - Да, разрази меня гром! Моя еще грязней. Похоже, что мы оба ничуть не изменились. Впрочем, давай-ка вглядимся попристальней. Он придирчиво оглядел Мейзи. Голубоватая мгла осеннего дня растекалась меж деревьев Парка, и на ее фоне вырисовывались серое платье, черная бархатная шляпка на черноволосой головке, твердо очерченный профиль. - Нет, ты не изменилась. И до чего же это славно! А помнишь, как я защемил твои волосы замочком сумки? Мейзи кивнула, сверкнув глазками, и повернулась к Дику лицом. - Обожди-ка, - сказал Дик, - что-то ты губки надула. Кто тебя обидел, Мейзи? - Никто, я сама виновата. Боюсь, что мне никогда не видать успеха, я работаю не щадя сил, а все равно Ками говорит... - "Continuez, mesdemoiselles. Continuez toujours, mes enfants"*. Ками способен только тоску нагонять. Ну, ладно, Мейзи, ты уж на меня не сердись. ______________ * Продолжайте, барышни. Продолжайте неустанно, дети мои (фр.). - Да, именно так он и говорит. А прошлым летом он сказал мне, что я делаю успехи и в этом году он разрешит мне выставить мои картины. - Но не здесь же? - Конечно, нет. В Салоне. - Высоко же ты хочешь взлететь. - Я уже давно пытаюсь расправить крылья. А ты, Дик, где выставляешь свои работы? - Я не выставляю вовсе. Я их продаю. - В каком же жанре ты работаешь? - Неужто ты не слыхала? - Дик взглянул на нее с изумлением. Да возможно ли такое? Он не знал, как бы поэффектней это преподнести. Они стояли неподалеку от Мраморной арки. - Давай пройдемся по Оксфорд-стрит, и я тебе кое-что покажу. Кучка людей собралась перед витриной давно знакомого Дику магазинчика. - Здесь продаются репродукции некоторых моих работ, - сказал он с плохо скрываемым торжеством. - Вот как я рисую. Ну что, нравится? Мейзи взглянула на изображение полевой батареи, которая стремительно мчится в бой под ураганным огнем. Позади них, в толпе, стояли двое артиллеристов. - Они обрезали постромки у пристяжной, - сказал один другому. - Она вся в мыле, зато остальные не подкачают. И вон тот ездовой правит получше тебя, Том. Погляди-ка, до чего умно он сдерживает узду. - Третий номер загремит с передка на первом же ухабе, - последовал ответ. - Не загремит. Вишь, как он крепко уперся ногой? Уж будь за него спокоен. Дик глядел Мейзи в лицо и упивался наслаждением - дивным, невыразимым, грубым торжеством. Но она больше интересовалась толпой, чем картиной. Лишь это было ей понятно. - До чего же мне хочется достичь такого успеха! Ох, как хочется! - промолвила она наконец со вздохом. - Ты, как я, в точности как я! - сказал Дик невозмутимо. - Погляди на лица вокруг. Эти люди в полнейшем восторге. Они сами не знают, отчего пялят глаза и разевают рты, но я-то знаю. Я знаю, что работа моя удачна. - Да. Я вижу. Ох, как это прекрасно - прийти прямо к цели! - Ну уж прямо, как бы не так! Мне пришлось долго мыкаться и искать. Ну, что скажешь? - По-моему, это настоящий успех. Расскажи, как тебе удалось его достичь. Они вернулись в Парк, и Дик поведал о своих похождениях со всей горячностью молодого человека, который разговаривает с женщиной. Рассказал он обо всем с самого начала, и "я", "я", "я" мелькали средь его воспоминаний, как телеграфные столбы перед глазами мчащегося вперед путника. Мейзи молча слушала и кивала. История жизненной борьбы и лишений ничуть ее не тронула. А Дик каждый эпизод завершал словами: "И после этого я еще лучше понял, как использовать всю палитру". Или светотень, или нечто другое, что он поставил себе задачей постичь или сделать. Единым духом он, увлекая ее за собой, облетел полмира и никогда еще не был так красноречив. В упоении он готов был подхватить эту девушку, которая кивала и говорила: "Понимаю. Дальше", - на руки и унести, потому что это ведь была Мейзи, и она понимала его, и принадлежала ему по праву, и оказалась желанней всех женщин на свете. Вдруг он резко оборвал себя. - Так я добился всего, чего хотел, - сказал он. - Мне пришлось вести за это жестокую борьбу. А теперь рассказывай ты. Рассказ Мейзи был почти такой же серый, как ее платье. Долгие годы труда, упорство, питаемое безудержной гордыней, которую ничто не могло сломить, хотя скупщики картин посмеивались, а туманы мешали работать. Ками был неприветлив, даже язвителен, а девушки в чужих мастерских принимали Мейзи с оскорбительной вежливостью. Было несколько просветов, когда ее картины соглашались показать на провинциальных выставках, но то и дело она прерывала свой рассказ душераздирающими сетованиями: - Вот видишь, Дик, я так тяжело работала и все равно не достигла успеха! Тогда Дика охватывала щемящая жалость. Точно так же Мейзи сетовала, когда не могла попасть из револьвера в волнорез, а через полчаса она его поцеловала. И было это словно вчера. - Ничего, - сказал он. - Послушай меня, поверь тому, что я тебе скажу. - Слова сами собой срывались с уст. - Все это вместе взятое не стоит цветка мака, который кивал головкой у форта Килинг. Щеки Мейзи порозовели. - Да, тебе хорошо говорить, ты достиг успеха, а я - нет. - Дай же мне сказать. Ты все поймешь, я уверен. Мейзи, милая, мои речи могут показаться глупыми, но все эти десять лет... их словно не было вовсе, ведь я снова вернулся к тебе. Право же, все осталось по-прежнему. Неужто ты не понимаешь? Ты одинока, и я тоже. Зачем же огорчаться? Пойдем со мною, милая. Мейзи ковыряла зонтиком песок. Они сидели в Парке на скамье. - Я понимаю, - промолвила она, помолчав. - Но у меня работа, и я должна с ней справиться. - Мы справимся вместе, милая. Я же тебе не помеха. - Нет, я так не могу. Это моя работа - моя, моя, моя! Всю жизнь я прожила одна и принадлежу только себе. Я помню прошлое не хуже тебя, но это неважно. Ведь в то время мы были детьми и не знали, что нас ждет впереди. Дик, ты только о себе думаешь. А мне в будущем году, кажется, может улыбнуться удача. Не отнимай же у меня последней надежды. - Прости, милая. Я виноват, я наговорил глупостей. У меня и в мыслях не было, чтоб ты пожертвовала всей своей жизнью только потому, что я снова тебя встретил. Я уйду к себе в мастерскую и буду терпеливо ждать. - Но, Дик, я не хочу... не могу терять тебя теперь... едва мы встретились. - Располагай мною. И, пожалуйста, прости. - Дик с жадностью вглядывался в ее сконфуженное личико. И глаза его сияли торжеством, поскольку он не мог допустить даже мысли, что Мейзи рано или поздно не полюбит его, коль скоро он ее любит. - Это было нехорошо с моей стороны, - сказала Мейзи, помолчав еще дольше, - нехорошо думать только о себе. Но ведь я была так одинока! Нет, ты меня понял не в том смысле. И теперь, когда мы снова встретились... это, конечно, глупо, но я не хочу тебя терять. - Еще бы. Ведь у тебя есть я, а у меня ты. - Нет, это не так. Но ты всегда меня понимал и можешь очень помочь мне в работе. Ведь ты все знаешь и умеешь. Ты должен мне помочь. - Думаю, что ты права, или же я сам себя не знаю. Стало быть, ты не хочешь расставаться со мной навсегда и готова принять мою помощь? - Да. Но запомни, Дик, ничего такого между нами не будет. Потому я и сказала, что нехорошо с моей стороны думать только о себе. Но пускай все остается как есть. Мне очень нужна твоя помощь. - Можешь на меня положиться. Дай только сообразить. Первым делом мне надо поглядеть твои картины и особое внимание обратить на этюды, а уж тогда оценить твои возможности. Почитай, что пишут в газетах обо мне! Я стану давать тебе дельные советы, и ты будешь им следовать. Ведь правда? Глаза Дика снова сверкали дьявольским торжеством. - Ты так великодушен - просто слов нет, до чего ты великодушен. Это потому, что в душе ты лелеешь несбыточную надежду, я знаю, и все-таки я не хочу тебя терять. Смотри же, потом не пеняй на меня. - Я не закрываю глаза на правду. И вообще королева всегда безупречна. Меня поражает не то, что ты думаешь только о себе. Поразительно то, как бесцеремонно ты хочешь меня использовать. - Вот еще! Для меня ты всего-навсего Дик... да еще - художник, чьи картины пользуются спросом. - Вот и прекрасно: в этом я весь. Но, Мейзи, ты ведь веришь, что я тебя люблю? Я не хочу, чтоб ты обманывала себя и считала, будто мы с тобой как брат и сестра. Мейзи взглянула на него и потупила взор. - Как это ни нелепо, но... я верю. Лучше бы нам расстаться сразу, пока ты на меня не рассердился. Но... но та девушка, что живет со мной, у нее рыжие волосы, она импрессионистка, и у нас с ней разные взгляды. - Сдается мне, у нас с тобой тоже. Но это не беда. Ровно через три месяца, считая с нынешнего дня, мы вместе над этим посмеемся. Мейзи сокрушенно качнула головой. - Я знала, что ты не поймешь, и тебе будет еще больней, когда ты все узнаешь. Взгляни мне в лицо, Дик, и скажи, что же ты видишь. Они встали и мгновение смотрели друг на друга. Туман сгущался, приглушая городской шум, который доносился из-за ограды Парка. Дик призвал на помощь все свои знания о людях, купленные столь дорогой ценою, и постарался разгадать, что же таят в себе эти глаза, рот и подбородок под черной бархатной шляпкой. - Ты прежняя Мейзи, и я тоже прежний, - сказал он. - Оба мы с норовом, но кто-то из нас вынужден будет покориться. А теперь поговорим о ближайшем будущем. Надо мне зайти да посмотреть твои картины - лучше всего, пожалуй, когда та рыжая будет где-нибудь неподалеку. - Воскресенье - самый удобный день для этого. Приходи по воскресеньям. Мне многое надо тебе сказать, о многом посоветоваться. А сейчас мне пора идти и браться за работу. - Постарайся к будущему воскресенью разузнать про меня все подробности, - сказал Дик. - Не верь мне на слово, очень прошу. А теперь до свиданья, милая, и да хранит тебя небо. Мейзи шнырнула прочь, как серая мышка. Дик смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду, но он не мог слышать, как она презрительно бранила сама себя: "Я дрянная, несносная девчонка, я только о себе думаю. Но ведь это же Дик, а Дик все поймет". Никто еще не сумел объяснить, что получится, когда неодолимая сила столкнется с неколебимым препятствием, хотя многие над этим серьезно размышляли, точно так же, как теперь размышлял Дик. Он пробовал уверить себя, что само его присутствие и беседы за какие-нибудь считанные недели благотворно повлияют на душу Мейзи. Потом он вспомнил выражение ее лица. - Если я хоть что-то смыслю в человеческих лицах, - сказал он вслух, - ее лицо выражало что угодно, кроме любви... Придется мне самому пробудить в ней чувство, а девушку с такими губами и подбородком покорить нелегко. Но что правда, то правда. Она знает, чего хочет, и добивается своего. А все же какая дерзость! Я! Из всего рода человеческого именно я понадобился ей для этого! Но как бы там ни было, ведь это Мейзи. Тут уж деваться некуда, и до чего ж я рад видеть ее вновь. Вероятно, мысль об ней годами подспудно таилась у меня в голове. Мейзи использует меня, как я некогда использовал старого Бина в Порт-Саиде. И будет совершенно права. Досадно, да что поделаешь. Я стану ходить к ней по воскресеньям - как повеса, который вздумал приволокнуться за горничной. В конце концов она не устоит. И все же... такие губы нелегко покорить. Я все время буду жаждать их поцеловать, а вместо этого придется рассматривать ее художества - ведь я даже понятия не имею, в какой манере она рисует и какие берет сюжеты - да рассуждать об Искусстве - о Дамском Искусстве! В свое время оно, правда, меня выручило, теперь же встало поперек пути. Пойду-ка домой да займусь этим самым Искусством. На полпути к мастерской Дика вдруг потрясла чудовищная мысль. Мысль эту навеяла какая-то одинокая женщина, мелькнувшая в тумане. "Ведь Мейзи одна-одинешенька во всем Лондоне, живет с какой-то рыжей импрессионисткой, у которой небось желудок, как у страуса. Этим рыжим все нипочем. А Мейзи такая хрупкая и слабенькая. Подобно всем одиноким женщинам, они едят всухомятку - когда и что придется, с непременной чашкой чая. Я не забыл еще, какую свинячью жизнь ведут студенты в Париже. И ведь она в любой миг может заболеть, а я буду бессилен ей помочь. Ох! Женатому и то в десять раз легче". Торпенхау пришел в мастерскую Дика под вечер и бросил на друга взгляд, исполненный той суровой любви, какая рождается между мужчинами, которых сплотили нелегкая совместная работа, общие привычки и заветные, но труднодостижимые цели. Это благая любовь, когда возможны споры с пеной у рта, взаимные упреки и самая беспощадная откровенность, но любовь все же не умирает, а, наоборот, только крепнет, не подвластная ни долгой разлуке, ни силам зла. Дик подал Торпенхау заранее набитую табаком трубку совета и молча ждал. Он думал о Мейзи, о том, что могло бы ей понадобиться. До сих пор он привык думать только о Торпенхау, который и сам вполне способен был о себе подумать, и теперь ему так непривычно было думать о ком-то еще. Вот когда, наконец, по-настоящему пригодится его банковский счет. Он мог бы, как грубый дикарь, навесить на Мейзи самые богатые украшения - массивное золотое ожерелье на тонкую шейку, браслеты на округлые ручки, дорогие кольца на пальчики - холодные, бесчувственные, не украшенные ни единым перстнем - те самые, которые он совсем недавно держал в руках. Но глупо даже допустить такую мысль, ведь Мейзи не примет ни одного колечка, а лишь посмеется над золотыми побрякушками. Нет уж. Куда приятней было бы сидеть с ней по вечерам, обняв за шею и чувствуя, что она склонила головку ему на плечо, как и подобает любящим супругам. А сейчас ботинки Торпенхау так ужасно скрипят, и зычный его голос забивает уши. Дик насупил брови, выругался шепотом, потому что до сих пор он полагал, будто весь успех выпал на его долю по праву, в награду за былые тяготы; а теперь вот у него на пути стоит женщина, которая признает его успех и совершенно пренебрегает им самим. - Послушай, дружище, - сказал Торпенхау, который уже несколько раз делал тщетные п