кол Хэнка, затаенный меж вершинами белой пены, приглушенный складчатыми теплыми равнинами, и все же он звенит, колокол Хэнка. На кухне, заставленной архитектурными чудесами грязной посуды, Вив откидывает запястьем прядь волос, которая всегда падает на лоб, когда она спешит, и тихо напевает про себя: "Мои глаза узрели славу его прихода, хода, да". На заднем плане толпятся собаки, пожирая глазами оленьи кости, остатки хлеба и подливки, сваленные кучей в битой фарфоровой миске. За амбаром, в саду, деревца с пыльно-серыми листьями, которые уже начинают сворачиваться по краям, приносят дань заходящему солнцу -- медные яблоки, и уставшее, налившееся соками солнце, медленно скользя в океан, милостиво принимает их дар. Чайки качаются на бордовых волнах прибоя, поднимаясь на гребни и опускаясь во впадины вместе с колышущейся водой, делая вид, что они являются неотъемлемой частью моря. Бони Стоукс выходит из своего дома и направляется комической походкой черного аиста -- шажок-прыжок-шажок -- к магазину, чтобы проверить бухгалтерию сына. По дороге он считает шаги, чтобы удостовериться, что никто не украл ни фута тротуара. Тренер Левеллин свистит в свой свисток и бросает команду в последний тупой и изматывающий раунд пота и топота, который они уже неоднократно повторяли; Хэнк занимает место защитника, делает ложный выпад, чисто подрезает, принимая удар противника бедром. Концовка проходит с изможденными хрипами, все катятся по земле, вдыхая запах травы и песка, пока полузащитник не вырывается на открытое пространство. Тренер свистит, оповещая о конце тренировки, -- в сумерках свисток звучит как блеск мишуры... "Хэ-э-энк..." Если бы он всегда так звенел... "Хэнк!" Но что сделаешь с остальными звуками? "Я здесь, Джо, у коровы". "Хэнкус? -- Джо Бен просовывает голову в окно и сплевывает шелуху. -- Я написал открытку Леланду. Может, хочешь взглянуть и что-нибудь добавить? Лично от себя? " "Сейчас приду. Я уже выжимаю из нее последнее ". Голова Джо исчезает. Хэнк ставит скамеечку на огромный ящик, в котором хранится аварийный генератор, и берет ведро. Подойдя к двери, он распахивает ее плечом, потом возвращается, отвязывает корову и, шлепнув ее по боку, выгоняет на пастбище. Когда он возвращается домой с ведром молока, ударяющимся при каждом шаге о ногу, Вив уже вымыла посуду, а Джэн наверху укладывает детей спать. Джо, склонившись над столом, сосредоточенно перечитывает свою открытку. Хэнк ставит ведро и вытирает руки о штаны. "Дай-ка взглянуть. Наверно, мне тоже надо черкнуть пару слов ". ...И почтальон, пуская кровавые сопли, докладывает своему начальнику: "Я не думаю, что это несчастный случай, слишком уж все хорошо получилось, чтобы быть случайностью. Я считаю, что этот парень -- опасный псих, а взрыв был запланирован!" Вспыхивает огнями игральный автомат. Тучи облаков несутся мимо. Наконец с яростным шипением автобус продирается сквозь городской транспорт и, вырвавшись на свободу, плавно покачиваясь, устремляется на Запад по живописной, словно с открытки, местности. Рука, летящая открытка, взрыв, щепки и осколки, земля, вставшая дыбом на газоне и медленно осыпающаяся вниз. Ивенрайт устраивает свою задницу на стульчаке в бензозаправочном клозете и раскрывает комикс. Не дождавшись и середины, Джонатан Дрэгер покидает собрание в "Красном врале " под предлогом того, что ему срочно надо ехать на Север, вместо чего направляется в кафе, где, усевшись за столик и раскрыв тетрадь, записывает: "Человек не может быть уверен ни в чем, за исключением того, что может проиграть. В этом его истинная вера, не верящий же в это, богохульник и еретик, вызывает у нас самый праведный гнев. Дети ненавидят зазнайку, который заявляет, что может пройти по забору и ни разу не упасть. Женщина презирает девушку, пребывающую в уверенности, что ее красота всесильна и обеспечит ей любовь. Ничто так не раздражает рабочего, как хозяин, уверенный в превосходстве своей администрации. И это раздражение может быть использовано и направлено в нужное русло ". А в автобусе, откинувшись на спинку кресла, у окна дремал, просыпался и снова дремал Ли, редко когда открывая больше чем один глаз, чтобы взглянуть сквозь свои темные очки на проносящуюся за окном Америку. Сбавить скорость... Стоп... Обгон разрешен... Элегантные юнцы, развлекающиеся под навесами кафе, и точно такие же, элегантно отдыхающие в кемпингах после своих уличных развлечений... Осторожно... Сбавить скорость... Стоп... Скорость без ограничений... Ли засыпал и просыпался, двигаясь к западу, трясясь над огромным урчащим автобусным мотором; (Ивенрайт рывками продвигается к югу от уборной к уборной) бесстрастно засыпал и просыпался, глядя на проносящиеся мимо дорожные знаки; (Дрэгер едет из "Красного враля", периодически делая остановки, чтобы выпить кофе и внести в тетрадку новую запись) радуясь, что не стал покупать в дорогу дешевое чтиво. (Дженни смотрит на облака, тянущиеся к морю, и начинает петь низким, приглушенным речитативом "О тучи... о дождь...") От Нью-Хейвена в Нью-Йорк, оттуда в Питтсбург, туда, где жизнь, где у людей ровные белые зубы, где много спагетти и хлеба с чесноком, где баночное пиво с рекламными наклейками. (Черт бы побрал этот понос! Ныряя в очередной клозет, Ивенрайт делает еще одну зарубку на мече Немезиды.) Кливленд и Чикаго. "Масса удовольствий... на маршруте 66!" ( "Положение владельцев кафе тяжелее, чем простых рабочих, -- записывает Дрэгер. -- Последние отвечают лишь перед работодателем, владельцы кафе -- перед каждым посетителем".) Сент-Луи... Колумбия... Канзас-Сити, дезодорант для мужчин заглушает запах пота! Денвер... Чейена... Рок-Спрингз -- Угольная Столица Мира. ( "Но и самый большой упрямец раскалывается, как ореховая скорлупа", -- запечатлевает Дрэгер.) Добро пожаловать в Орегон! Скорость строго ограничена. (Пусть этот чертов упрямец только подождет, когда я швырну ему в морду эти документы!) До ярмарки в Юджине 88 миль... ( "Человек, -- записывает Дрэгер, -- есть... будет... может... не должен... ") Радуга... Синяя река... ( "О тучи... -- поет Дженни, -- облака, разите моего врага".) Фин-Рок... Либург... Спрингфилд... И только в Юджине он окончательно просыпается. Он проехал весь путь, почти не замечая этого. Он выходил на остановках -- покупал плитку шоколада, кока-колу, принимал душ и возвращался на место, сколько бы времени до отправки автобуса ни оставалось. Но чем ближе он подъезжал к Юджину, тем чаще попадались в пейзаже наглухо закрытые двери с заржавленными замками. А после того как он пересел в Юджине на другой автобус, раздолбанный и неудобный, и тот пополз вверх на горный кряж, отделяющий побережье от остального континента, он почувствовал, что его все больше и больше охватывает тревожное возбуждение. Он смотрел на зеленую гряду гор, высящуюся впереди, заросшие густой зеленью кюветы и серебристые облака, словно привязанные к земле высокими и тонкими струйками осеннего дыма, как дирижабли. На огромные рычащие трелевочные тракторы, с ревом вырывавшиеся из зарослей, волоча за собой связки бревен, как... (как уж не знаю что, но в детстве, подобно ужасным драконам, они каждую ночь выползали из заколдованных гор, наполняя кошмарами мои детские сны. Эти воскресшие чудовища моего детства за все время путешествия стали первым намеком на то, что решение мое было чересчур поспешным.) -- Но я еще могу передумать и вернуться, -- напомнил я сам себе. -- Я вполне могу это сделать. -- Что сделать? -- поинтересовался сидевший через проход от меня мужчина -- я только сейчас обратил на него внимание: небритый увалень, разящий всеми возможными запахами. -- Что ты сказал? -- Ничего. Простите, просто подумал вслух. -- А я во сне разговариваю, представляешь? Честное слово. Мою старуху это просто сводит с ума. -- Мешает ей спать? -- любезно поинтересовался я, раздосадованный своей небрежностью. -- Да. Но не то, что я говорю. Она специально ждет, когда мне начнет что-нибудь сниться. Понимаешь, боится, что пропустит что-нибудь... Нет, не то чтобы хочет поймать меня на чем-нибудь, она знает, что я уже стар бегать за юбками, или, по крайней мере, она так считает, черт бы ее побрал... Нет, говорит, что слушать меня -- все равно что загадывать судьбу. Всякие там предсказания, ну и прочее. И чтобы продемонстрировать свои способности, он откинулся на спинку и закрыл глаза. "Сейчас увидишь..." -- широко осклабился он. Рот его обмяк, раскрылся, и уже через мгновение он начал храпеть, что-то бормоча себе под нос: -- Ага, не покупай у Элкинса этот участок. Хорошенько запомни... "Боже мой, -- подумал я, глядя на желтую пасть этого нового дракона, -- куда я еду? " Я отвернулся от покрытого щетиной профиля и устремил взгляд в окно на проплывавшие мимо геометрические фигуры -- прямоугольные рощи грецких орехов, параллелограммы фасолевых полей, зеленые трапеции лугов с красноватыми точками пасущегося скота; абстрактный мазок осени. "Ты же просто заехал взглянуть на старый добрый Орегон, -- предпринял я попытку успокоиться. -- Это всего лишь причудливый, прекрасный, цветущий Орегон..." Но тут мой сосед икнул и добавил: -- ...Вся земля там заросла чертополохом. И мою невозмутимую картину всеобщего благолепия как ветром сдуло. (...Всего лишь в нескольких милях впереди автобуса Ли, на той же самой дороге, Ивенрайт принимает решение перед въездом в Ваконду остановиться у дома Стамперов. Он горит желанием предъявить Хэнку улики, он хочет увидеть, что отразится на лице этого негодяя, когда он поймет, какие веские доказательства имеются против него!) Наконец, мы минуем перевал и начинаем спускаться вниз. Впереди я замечаю узкий белый мостик, который словно страж охраняет мою память. "Дикий ручей" -- сообщает мне указатель, подразумевая канаву, которую мы только что пересекли. "Ты только подумай, старик, Дикий ручей! Чего только не рисовало мое детское воображение, когда я сопровождал маму в ее частых поездках в Юджин и обратно!" Я высунулся из окна, чтобы проверить, не бродят ли все еще по этим доисторическим берегам порождения моей детской фантазии. Ручей бежал вдоль знакомого спуска шоссе, журча на перекатах, прибивая пену к мшистым челюстям скал, унося сосновые иголки и стружки кедра... Вот он, рыча, свернулся в синюю заводь перед просекой, словно набираясь сил перед тем, как ринуться вниз, в приступе нетерпения грызя берега; и я вспомнил, что он -- один из первых притоков, несущих свои воды с этих склонов в большую Ваконду Аугу -- в самую короткую из больших рек (или самую большую из коротких -- выбирайте сами) в мире. (Джон Бен откликнулся на гудки Ивенрайта и, сев за весла, поплыл на другой берег. Когда они вернулись в дом, Хэнк был занят чтением воскресных комиксов. Ивенрайт швырнул документы ему под нос и холодно поинтересовался: "Ну, чем пахнет, Стампер? " Хэнк поднял голову и принюхался: "Похоже, кто-то наложил в штаны, Флойд".) И, всматриваясь, глядя на все эти полузабытые фермы и указатели, я не мог избавиться от ощущения, что дорога, по которой я ехал, измеряется не милями и горными кряжами, а временем. Она вела в прошлое. Как открытка, пришедшая из прошлого, только наоборот. Это неприятное чувство заставило меня взглянуть себе на запястье, и я обнаружил, что за дни моего бездействия часы остановились. -- Послушайте, извините, -- повернулся я к мешку, сидевшему через проход. -- Вы не скажете, сколько сейчас времени? -- Время? -- Усмешка раздвинула его щетину. -- Бог мой, парень, мы здесь и не знаем, что это такое. Ты, верно, из другого штата, а? Я подтвердил это, и он, запихав руки в карманы, принялся смеяться так, словно его кто-то щекотал. -- Время, а? Время! Время так запуталось, что, по-моему, его уже никто точно не знает. Ну, ты понимаешь! Вот послушай, -- предложил он, переваливаясь ко мне через проход. -- Возьми, к примеру, меня. Я работаю на лесопилке посменно, иногда в выходные; бывает, день на одном месте, а вечером пошлют в другое. Ты считаешь, не очень-то легко? Но потом они ввели это новое время, и теперь я работаю то полный день, то сутки. Ну и что, это время? У каждого времени есть свое название. Время то бежит быстро, то тянется еле-еле, есть дневное время, есть ночное, тихоокеанское время, времена бывают хорошими и плохими... Вот так-то, если бы у нас в Орегоне торговали временем вразнос, тогда можно было бы надеяться на некоторое разнообразие! А так такая мешанина. Он рассмеялся и покачал головой, словно лично ему эта путаница доставляла неизъяснимое удовольствие. -- Все началось, -- объяснил он, -- когда в Портленде ввели летнее время, а весь остальной штат оставил стандартное. Это все из-за вонючих фермеров -- собрались и проголосовали против. Убей меня, не могу понять, почему корову нельзя заставить вставать на час раньше, как человека! Далее я узнал, что и другие крупные города -- Салем, Юджин -- решили последовать примеру Портленда, так как это было выгодно, но вонючие обитатели сельской местности не могли смириться с таким попранием своих избирательских прав и продолжали жить по старому времени. Другие же города, хотя официально и не приняли новое время, в течение рабочей недели все же жили по нему. А еще кое-где по новому времени работали лишь магазины. -- Короче говоря, дело кончилось тем, что никто в этом проклятущем штате не знает настоящего времени. Как тебе это нравится? Я присоединился к его хохоту и, когда повернулся к окну, почувствовал страшное облегчение от того, что весь проклятущий штат точно так же, как и я, пребывал в полном неведении относительно времени дня; вероятно, как и брат Хэнк, подписавшийся заглавными буквами, -- это вполне соответствовало общей потере координат. (Хэнк заканчивал просматривать отчет Ивен-райта, после чего недоумевающе поднял глаза: "Послушай, а зачем было затевать такую огромную забастовку? Ради нескольких часов? Ну и что вы, ребята, будете с ними делать, если вам удастся их отвоевать'? " -- "Не твое дело. В наше время людям нужно больше свободного времени!" -- "Может быть, может быть... Но будь я проклят, если нарушу договор ради вашего свободного времени".) Ниже по склону, сквозь друидские заросли, я видел, как Дикий ручей сливается с Мясницкой протокой, становясь шире, полноводнее и утрачивая свой неврастенически голодный вид. Следующим притоком была Чичамунга -- индейская кровь, -- люпин и водосбор придавали ее берегам боевую раскраску. Потом Собачий ручей, Табачный ручей, ручей Ольсона. За расселиной ледникового ущелья я различил шипящие струи Рысьего водопада, который рычал и огрызался, выплескиваясь из своего лежбища, увитого огненно-красным плющом, впивался в пространство серебристыми когтями и с визгом обрушивался в заросли. Томно выскользнул из-под моста прелестный Идин ручей, неся в дар Ваконде свою девственную влагу, но ее чистота тут же была поругана ее грубой и шумной сестрицей Скачущей Нелли. За ними следовал целый список родственников разных национальностей: ручей Бледнолицего, Датский ручей, Китайский ручей, Мертвый ручей и даже Потерянный ручей, возвещавший бурным ревом, что из всех одноименных ручьев Орегона он истинный и единственный, достойный этого имени... Затем Прыгающий ручей... Тайный ручей... ручей Босмана... Я смотрел, как они один за другим, выныривая каждый из-под своего моста, присоединялись к потоку, бежавшему вдоль шоссе, словно члены одного семейного клана, торжественно выступающие в военный поход. Звуки боевой песни становились все глубже, они разрастались и ширились по мере того, как эта армия, набухая, катилась к месту схватки. (В самый разгар спора в комнату с грохотом, ввалился старый Генри. Джон Бен попытался оттащить его 6 сторону: "Генри, твое присутствие только ухудшит наше положение. Как ты насчет того, чтобы посидеть в буфетной?.." -- "К черту буфетную!" -- "Почему к черту? Там тебе все будет слышно, понимаешь? ") Последним был ручей Стампера. Семейная история гласила, что в его верховьях навсегда исчез мой дядя Бен, потерявший рассудок от алкоголя и бежавший туда в страхе, что доведет себя до смерти, занимаясь онанизмом. Этот ручей пересекал шоссе под землей и обрушивался в теснину вслед за своими предшественниками, образующими так называемую Южную развилку, которая составляла самостоятельный приток. И вот сердце у меня учащенно забилось, дыхание перехватило, ибо я увидел широкую голубую гладь Ваконды Ауги, которая пересекала зеленую равнину, как поток расплавленной стали. Здесь должна была бы звучать закадровая музыка. (Сидя в буфетной, старый Генри сквозь щель в дверях прислушивался к голосам Хэнка и Ивенрайта. Оба были раздражены -- в этом он мог поклясться. Он сосредоточился, пытаясь разобрать слова, но звук его собственного дыхания был слишком громким и все заглушал -- оно как ураган вырывалось из его нутра. Нет, в такой горячке ничего не услышишь. Дышать -- это хорошо, но надо же и послушать. Он усмехнулся, принюхиваясь к пропахшим яблоками ящикам,, катышкам крысиного яда, к запаху бананового масла, которое он использовал для смазки своего старого ружья... Хорошо пахнет. Старый пес еще не потерял нюх. Он снова ухмыльнулся, забавляясь в темноте со своим ружьем и надеясь, что ему удастся разобрать что-нибудь из сказанного за дверью. Тогда бы он знал, что предпринять.) Когда автобус наконец спустился с холмов и обогнул излучину, я в первый раз взглянул на дом, стоявший на противоположном берегу, и был приятно удивлен: он выглядел во много раз внушительнее, чем в моих воспоминаниях. Более того, я даже не мог понять, как это мне удалось забыть его могущественный вид. "Наверное, они его просто перестроили", -- подумал я. Но по мере того как автобус подъезжал к нему все ближе и ближе, я был вынужден признать, что мне не удается заметить каких-либо существенных перемен -- ни следов починки, ни обновления. Если что-то и изменилось, то лишь прибавилось признаков ветхости. Все остальное пребывало в полной неизменности. Да, это был он. Кто-то ободрал со стен потрескавшуюся дешевую белую краску. Лишь оконные рамы, ставни и другие детали были выкрашены в темно-зеленый, почти иссиня-зеленый цвет, в целом же дом оставался невыкрашенным. Нелепое крыльцо с грубо отесанными стояками, широкая дранка, покрывавшая крышу и боковые скаты, огромная парадная дверь -- все было обнажено и подставлено соленым ветрам и дождям, добела отполировавшим дерево и давшим ему богатый оловянный блеск. Кусты вдоль берега были пострижены, но не с той математической скрупулезностью, которую так часто приходится встречать в пейзажах пригородов, а с чисто утилитарными целями: чтобы не затемняли свет, чтобы обеспечить лучший вид на реку, чтобы расчистить дорожку к причалу. Вокруг крыльца и по обеим сторонам "набережной" обильно цвели разнообразные цветы, которые, очевидно, требовали много внимания и ухода, но опять-таки в них не было ничего искусственного или противоестественного: не то чтобы они были вывезены из Голландии и взлелеяны в калифорнийских оранжереях, нет, это были обычные местные цветы -- рододендроны, дикие розы, триллиум, папоротники и даже ежевика, с которой обитатели побережья борются круглый год. Я был потрясен -- я не мог себе представить, чтобы эта нежная мерцающая красота была делом рук старика Генри, брата Хэнка или даже Джо Бена. Но еще труднее было вообразить, что они могли сознательно ее создать. (Как все было просто, когда я еще хорошо слышал! Все решалось легко. Если на твоем пути встречался камень, ты или перелезал через него, или стаскивал с дороги. А теперь я не знаю. Лет двадцать--тридцать назад я бы поклялся, что надо просто разрядить этот ствол. А теперь не знаю. Вся беда в том, что старый черномазый стал туг на ухо.) За последний доллар я купил у водителя право выйти перед гаражом, вместо того чтобы ехать еще восемь миль до города, а потом шагать обратно. Пока я стоял в пыли, водитель сообщил мне, что за мой жалкий юксовый он может лишь остановиться и выпустить меня, но не нарушать расписания из-за возни с багажным отделением. "Сынок, тут тебе не курорт!" -- добавил он, заглушив все мои протесты выхлопными газами. Итак, вот стоит наш герой, ничем не обремененный, лишь ветер в волосах, рубашка на теле да окись углерода в легких. "Полная противоположность тому, как я уезжал отсюда двенадцать лет назад в лодке, загруженной барахлом, -- улыбнулся я и пересек шоссе. -- Надеюсь, телец хорошо откормлен". На гравиевой дорожке перед гаражом в лучах солнца поблескивал новый зеленый "Бониевилль". Миновав его, я вошел под трехстворчатый навес, который одновременно служил гаражом, доком, мастерской и укрытием от дождя. Жир и пыль покрывали пол и стены роскошным лазоревым бархатом; под самой крышей в пыльных солнечных лучах жужжали шершни; к одной из стен привалился желтый джип, груженный всякой всячиной, а за его битыми фарами я обнаружил, что Хэнк купил себе новый мотоцикл -- больше и шикарнее старого, --• он был прикован цепью к задней стене и украшен черной кожей и полированной медью, словно скаковая лошадь в парадной упряжи. Я огляделся в поисках телефона; я был уверен, что они изобрели какое-нибудь устройство для подачи сигналов, когда требовалась лодка, но мне ничего не удалось найти. А взглянув в подернутое паутиной оконце, я заметил на другом берегу нечто такое, что заставило меня оставить всякую надежду на современные удобства: на шесте развевалась драная тряпка с выведенными на ней цифрами -- способ заказа товаров у бакалейной автолавки Стоукса, которая проезжала мимо каждый день, -- все то же примитивное устройство связи, практиковавшееся еще за много лет до моего рождения. (Но Боже ж мой, разве старой гончей так уж нужны уши, разрази их гром! И все эти чертовы советы -- ты лучше уйди, старина, лучше не суйся, -- мне это совсем не нравится. Я у стал от этого? Устал!) Я вышел из гаража и принялся размышлять, каким образом мой тенор, настроенный на вежливую академическую беседу в цивилизованном мире, сможет покрыть ширину реки, как вдруг у массивной входной двери я заметил какую-то суету. (Господи, может, слух у меня и не такой хороший, зато уж я точно знаю, что правильно, а что нет!) Через газон вприпрыжку мчался полный мужчина в коричневом костюме, одной рукой он придерживал шляпу на голове, а другой сжимал кейс. Он то и дело оглядывался и что-то выкрикивал. Разбуженный шумом, из-под дома выполз целый батальон гончих; мужчина оборвал свою тираду и замахнулся на свору кейсом, который, раскрывшись, поднял настоящую бумажную бурю. Мужчина рванулся к причалу, преследуемый собаками и бумагой. (Господи, единственное, чего я не переносил никогда... то есть не переношу!) Входная дверь хлопнула еще раз, и из дома возникла еще одна фигура (не переношу! не переношу! не переношу!), потрясая ружьем и издавая такие крики, что весь предшествующий шум и лай был тут же посрамлен. Мужчина в костюме уронил свой кейс, обернулся, чтобы поднять его, но, увидев, что над ним нависла новая угроза, все бросил и помчался к причалу, где впрыгнул в моторную лодку и принялся с дикой скоростью дергать за шнур, пытаясь ее завести. Всего лишь раз он поднял голову, чтобы взглянуть на странное существо, надвигавшееся к нему сквозь свору собак, и тут же удвоил свои панические усилия завести мотор. (Назад! Генри Стампер, ты рехнулся на старости лет! В этой стране еще есть законы! (Не переношу! не переношу! не переношу!) О Господи, у него ружье! (Да заводись же! Заводись!) А меж тем тот все приближался и приближался (Я знаю, что неправильно (Да заводись же! Заводись!), я знаю, в кого его надо разрядить, единственное, чего я не переношу, клянусь Господом, не переношу), вот уже слышно его дыхание. (Заводись! Господи, он уже рядом. (Не переношу! не переношу! не переношу!) о Господи, заводись!) Там, за рекой, Генри роняет ружье. Нет, снова берет в руки! И снова движется к причалу! Его длинную белую гриву развевает ветер. Одна рука вытянута вперед. В своей клетчатой рубахе и шерстяных подштанниках до колен он выглядит впечатляюще. Одна нога, начиная от щиколотки, и, судя по всему, весь бок до плеча у него загипсованы, повязка поддерживает на весу согнутую руку. <<Да, старый вояка достиг такого библейского возраста, -- мелькает у меня в голове, -- что в назидание потомкам решил заживо запечатлеть в известняке свой беспримерный идиотизм". (И если кому-нибудь придет в голову, что я... что я... что я...) Его заносит, и, покачнувшись, он замахивается ружьем, которое одновременно служит ему и костылем, на столпотворение собак. Наконец он добирается до причала, и до меня доносятся глухие удары его загипсованной ноги по доскам: звук долетает до меня секундой позже и совпадает не с шагом, а с мгновением, когда он уже заносит другую, здоровую, ногу. Он движется по причалу, как комическое чудовище Франкенштейн, гремя ногой, размахивая ружьем и оглашая окрестности такой громкой руганью, что слова утопают в общем шуме. (Потому что еще не было дня, когда я не занимался своими чертовыми делами, и если какой-нибудь негодяй считает...) Типу в лодке удается оживить мотор и отвязать канат как раз в то мгновение, когда из дома появляются еще три персонажа этой драмы: двое мужчин и, вероятно, женщина в джинсах и оранжевом переднике, с длинной косой, мотающейся взад и вперед по видавшему виды свитеру. Обогнав мужчин, она бежит к причалу, пытаясь умерить бешенство Генри; мужчины заливаются смехом. Генри, не обращая внимания ни на уговоры, ни на смех, продолжает поносить мужчину в лодке, который, вероятно решив, что ружье не заряжено или сломано, и отплыв для безопасности на 20 ярдов, останавливает лодку, чтобы взять свое и тоже высказаться. Обезумев от такого шума, в воздух поднимаются чайки. (О Боже, что я здесь делаю с этим ружьем? О Боже, я совсем не слышу! Правда, я не...) Кажется, Генри начал уставать. Один из мужчин на берегу, тот, что повыше, вероятно Хэнк, -- кто еще может двигаться с такой ленивой расслабленностью? -- отделившись от остальных, ныряет в сарай и, согнувшись, выносит оттуда что-то, прикрывая ладонями. Он подходит к краю причала, какое-то мгновение спокойно стоит, а потом швыряет то, что было у него в руках, в сторону лодки. (О Господи, что это творится?!) Наступает полная тишина, все действующие лица -- фигуры на причале, застывший коричневый увалень в лодке, даже свора собак -- стоят абсолютно неподвижно и бесшумно приблизительно две и три четверти секунды, после чего справа от лодки раздается оглушительный взрыв, и из середины реки в горячий пыльный воздух вздымается белоснежная колонна воды футов на сорок в высоту -- ба-бах! Вода обрушивается в лодку, и мужчины на причале начинают гоготать. Они спотыкаются от смеха, обмякают и наконец, словно пьяные, валятся наземь, продолжая кататься и сотрясаться в хохоте. Даже старый Генри перестает изрыгать проклятия и присоединяется к веселью, но его бремя оказывается для него непосильным, и он беспомощно прислоняется к опоре. Увалень в лодке видит, что Хэнк возвращается в сарай за новым зарядом, и спешно заводит мотор, так что следующий бросок Хэнка уже не достигает его. Взрыв швыряет моторку вперед, она летит, как доска серфинга, вскочившая на гребень волны, и это вызывает новый приступ истерического хохота на причале. (И все же, Господи, я ему показал, что он не будет командовать, как мне вести мои... мои... дела, хороший у меня слух или нет!) Лодку вынесло к пристани, с которой я наблюдал за происходящим, и мужчина ухватился за проволоку, свободно свисавшую к воде. Он выскочил на пристань, не удосужившись ни выключить мотор, ни привязать лодку, так что мне пришлось, рискуя жизнью, ловить ее за кормовую веревку, пока ее не снесло по течению вниз. Пребывая все в том же скрюченном положении и удерживая лодку, которая норовила, словно кит, сорваться с крючка и уйти в устье, я вежливо поблагодарил мужчину за то, что он любезно предоставил мне транспортное средство, а также за его участие в домашнем скетче, данном в честь моего возвращения. Он перестал собирать то, что осталось от его бумаг, и поднял свое круглое красное лицо с таким видом, словно только что заметил меня. -- Разрази меня гром, если это не еще один из этих негодяев! -- Струйки воды, сбегавшие по его курчавым рыжим волосам, попадали в глаза, заставляя его часто моргать и тереть их руками, что делало его похожим на плачущего ребенка. -- Разве я не прав? -- уставился он на меня, продолжая тереть глаза. -- А' Отвечай! -- Но прежде чем мне удалось сочинить остроумный ответ, он повернулся и поковылял к своей новой машине, ругаясь так скорбно, что я даже не знал, смеяться мне или выражать ему свои соболезнования. Я привязал нетерпеливую лодку к якорной цепи и направился обратно в гараж за курткой, которую я оставил на джипе. Вернувшись, я увидел, что на том берегу Хэнк снял с себя рубашку и ботинки и уже принимается стаскивать брюки. И он, и второй мужчина, судя по всему, Джо Бен, все еще продолжали смеяться. Старый Генри преодолевал подъем к дому гораздо труднее, чем спуск вниз. Стягивая штанину, Хэнк опирается на плечо стоящей рядом женщины. "Верно, это и есть бледный Дикий Цветок брата Хэнка, -- решаю я, -- босоногая и вскормленная черникой". Хэнк справляется со своими штанами и бесшумно ныряет в воду -- именно так, как он нырял много лет назад, когда я подсматривал за ним, спрятавшись за занавесками в своей комнате. Но, когда он поплыл, я замечаю, что былой четкий, экономичный ритм, с которым он разрезал воду, потерян. После каждых трех-четырех гребков в плавности движения наступает сбой, и повинно в нем уж никак не отсутствие тренировки, за этим стоит какая-то другая, неизвестная мне, причина. Если можно так сказать в отношении пловца, я бы рискнул назвать это хромотой. И, глядя на него, я подумал, что не ошибся -- Хэнк уже миновал пору своего расцвета; старый атлант начал слабеть. Так что осуществить мою кровную месть будет не так трудно, как я боялся. Вдохновленный этой мыслью, я залезаю в лодку, отвязываю веревку и после нескольких попыток разворачиваю ее носом по направлению к Хэнку. Лодка двигается еле-еле, но я не рискую копаться в дросселе и вынужден идти со скоростью, которую мне оставил мой предшественник; к тому моменту, когда я добираюсь до Хэнка, он уже почти на середине реки. Когда я подплыл ближе, он перестал грести и, скосив глаза, начал вглядываться, пытаясь понять, кто это пригнал ему лодку. Однако мне не удалось снизить скорость, и прежде чем Хэнк понял, что я не могу ее остановить, я уже сделал три круга вокруг него. И когда я уже завершал третий оборот, он схватился рукой за борт, и все его длинное тело взмыло в воздух, как стрела, пущенная из лука. Когда он оказался в лодке, я увидел, откуда эта хромота в плавании и почему он вылезал из воды при помощи лишь одной руки: на другой отсутствовало два пальца. В остальном же он был вполне в расцвете сил. Несколько секунд он лежал на дне, отплевывая воду, потом влез на сиденье и повернулся ко мне. Опустив голову, он прикрыл лицо рукой, словно намеревался почесать переносицу или вытереть воду с подбородка, -- характерная привычка не то спрятать усмешку, не то, наоборот, привлечь к ней внимание. И, глядя на него, вспоминая, с какой легкостью и безупречной четкостью он перемахнул в лодку, видя, с какой невозмутимостью он теперь взирал на меня -- спокойно, словно он не только что меня узнал, а все это было запланировано им заранее, -- я понял, что тот минутный оптимизм, который посетил меня на пристани, -- детский лепет по сравнению с волной мрачных предчувствий, которая нависла надо мной теперь... Берегись слабеющего атланта! Берегись! Ибо он может пойти на самое неожиданное. Он продолжал молчать. Я робко извинился за то, что не сумел остановить мотор, и намеревался объяснить, что в Йеле не практикуются курсы по судовождению, и тогда он поднял брови, -- ни один мускул не дрогнул на его лице, он не убрал руки, -- он просто приподнял свои коричневые, усеянные капельками воды брови и взглянул на меня своими блестящими зелеными глазами, взгляд которых был так же ядовит, как кристаллы медного купороса. -- Ты сделал три попытки, Малыш, -- сухо заметил он, -- и все три раза промахнулся; и что, тебя это еще не отрезвило? Тем временем индеанка Дженни, нанюхавшись всласть табаку и влив в себя необходимую дозу виски для обретения уверенности в своих силах влиять на известные явления, смотрит на паутину, окутавшую ее одинокое оконце, и договаривает заклятие: "О тучи... облака, разите моего врага. Я призываю все ветры непогоды и все злосчастья на голову Хэнка Стампера, ага!" Затем она обращает взгляд своих черных глазок в глубь хижины, как бы проверяя, какое она произвела впечатление. ...А Джонатан Дрэгер, сидя в мотеле в Юджине, записывает: "Человек борется не на жизнь, а на смерть со всем, что грозит ему одиночеством, даже с самим собой >>. ...А Ли приближается к старому дому и недоумевает: "Ну, хорошо, я вернулся, что дальше?" По всему побережью, к югу и северу от Вакон-ды, разбросаны такие же точно городишки с такими же точно барами, как "Пенек", и усталые люди собираются в них каждый день, чтобы обсудить свои неприятности и поговорить о наставших тяжелых временах. Старый лесоруб видел их всех и слышал их беседы. Не поворачивая головы, весь день он слушал, как люди говорили о своих бедах и выражали свое недовольство так, словно прежде ничего подобного и не бывало, словно это что-то необычное. Он долго слушал, как они спорили, стучали кулаками по столам, зачитывали выдержки из "Юджин Гард", обвиняя всеобщий упадок в наступлении "тяжелого времени эгоизма, негативизма, милитаризма". Он слушал, как сначала они клеймили федеральное правительство за то, что оно превратило Америку в нацию неженок, а потом, как они обвиняли тот же орган в жестокости, с которой тот отказался помочь переживающему упадок городу. Он давно взял себе за правило не вмешиваться в эти глупости во время своих визитов в город за алкоголем, и лишь когда дело дошло до того, что все беды общества были возложены на Стамперов и их упрямое нежелание вступать в профсоюзы, он не вытерпел. И в тот момент, когда какой-то тип с профсоюзным значком начал призывать всех к самопожертвованию, старый лесоруб с шумом поднялся на ноги. -- Какие такие времена?! -- Театрально подняв бутылку над головой, направился он к собравшимся. -- Вы что, считаете, раньше все было сплошной кисель с пирогами?! Удивленно и с праведным негодованием обитатели Ваконды вскинули головы, -- по местным представлениям, прерывать собрания являлось невиданным кощунством. -- Какой милитаризм? Все это дерьмо собачье! -- В облаке синего дыма он неуверенно подходит к столу. -- А вся эта трепотня о депрессии и прочем, о забастовке? Опять дерьмо собачье! Уже двадцать, тридцать, сорок лет, да со времен Великой войны кто-нибудь все время говорит: беда в этом, беда в том; виновато радио, виноваты республиканцы, виноваты демократы, виноваты коммунисты... -- Он плюнул на пол. -- Все это собачье дерьмо! -- А кто виноват, с твоей точки зрения? -- Агент по недвижимости отодвигает стул и ухмыляется, глядя на незваного гостя и намереваясь поднять его на смех. Но старик разрушает все его планы: внезапный гнев у него так же внезапно переходит в жалость, и, грустно посмеиваясь, он обводит взглядом горожан и качает головой: -- Вы, ребята, вы, ребята... -- Он ставит на стол пустую бутылку, как крючком обхватывает своим длинным указательным пальцем горлышко полной, шаркая отходит от яркого солнечного света, который льется через витрину, и добавляет: -- Неужели вы не понимаете, что ничего не меняется, все то же старое обычное собачье дерьмо! Можно прочертить след во мраке горячей головешкой, его можно даже зафиксировать, определив начало и конец, но с не меньшим, успехом можно не сомневаться в его предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал... Точно так же, как он знал, что Ваконда не всегда текла по этому руслу. (Да... хочешь, я расскажу тебе кое-что о реках, друзьях и соседях?) На протяжении всех двенадцати миль многочисленные излучины, заводи и рукава отмечали ее старое русло. (Хочешь, я расскажу тебе пару-другую речных тайн?) В большинстве топей по ее берегам, вода не застаивалась и постоянно очищалась близлежащими ручьями, превращая их в целую цепь чистых и глубоких, зеркально-зеленых заводей, на дне которых лежали, словно затонувшие бревна, огромные голавли. Зимой эти заводи служили ночными стоянками для целых армий казарок, мигрировавших к югу вдоль побережья. Весной над водной гладью арками нависали длинные и изящные ветви ив. И когда налетал легкий бриз и кончики листьев задевали поверхность воды, из глубины маленькими серебряными пулями вылетали мальки лосося в надежде на поживу. (Смешно, что я узнал это не от отца, не от дядьев и даже не от Бони Стоукса -- мне рассказал об этом старина Флойд Ивенрайт пару лет назад, когда мы впервые столкнулись с ним по поводу профсоюза.) Другие топи заросли рогозом, которым кормились гагары и свиязи; третьи превратились в трясины, в багряной маслянистой жиже которых безмолвно увядали и растворялись кленовые листья, взморник и дурман. Некоторые же окончательно занесло, и они настолько высохли, что стали богатыми оленьими пастбищами или заросшими в два этажа ягодными чащобами. (А было это так: мне нужно было встретиться с Флойдом в городе, и я решил отправиться туда не на мотоцикле, а испытать новую лодку "Морской конек 25 >>, которую я меньше чем за неделю до того купил в Юджине. Подплывая к городскому причалу, я врезался во что-то под водой, наверное старый затонувший буек. Мотор заглох, и мне пришлось грести вручную, проклиная все на свете, включая чертов профсоюз.) Одна такая ягодная чащоба расположена вверх по реке, недалеко от дома Стампера, -- кусты в ней так переплелись и образовали такие непроходимые заросли, что туда не рискуют заходить даже медведи: на земле, поросшие мхом, лежат скелеты оленя и лося, запутавшихся и погибших в ловушке ветвей, а вверх поднимается настоящая колючая стена, которая кажется абсолютно непроходимой. (На собрании в основном говорил Флойд, однако я не мог ему внимать с должным усердием. Мне не удавалось сосредоточиться на нем. Я просто присутствовал, устремив взгляд в окно, туда, где затонула моя лодка, и чувствуя, что могу попрощаться со своим воскресным отдыхом.) Но когда Хэнку было десять лет, он изобрел способ проникновения: он выяснил, что кролики и еноты проложили замысловатую сеть туннелей у самой земли и, натянув клеенчатое пончо с капюшоном, чтобы не поцарапаться, можно проползти под колтуном переплетшихся веток. (А Флойд все говорил и говорил; я знал, что он ждет, когда я и еще полдюжины присутствующих будем окончательно убаюканы. Не знаю, как остальные, но я совершенно не мог уследить за его логикой. Штаны мои подсохли, я согрелся и нацепил свои мотоциклетные очки, чтобы он не заметил, если я случайно задремлю. Я откинулся назад, отдавшись мрачным мыслям о лодке и моторе.) Когда над чащобой стояло яркое весеннее солнце, ск