принимается искать тюбик микозолона. Переправив Вив на другой берег к джипу, Хэнк возвращается назад как раз вовремя, чтобы услышать, как с крыльца его зовет Джо Бен: -- Скорей, скорей, помоги мне, -- к Генри под гипс заползла уховертка, и он молотит себя по ноге молотком. -- Этого только не хватало, -- улыбаясь бормочет Хэнк, поспешно привязывая моторку. А в Ваконде на ярко освещенной Главной улице в своем офисе, добытом путем лишения владельца права выкупа закладной, агент по недвижимости задумчиво срезает белую сосновую стружку с недоделанной фигурки. С этими лицами сплошные мучения; а не постараешься как следует, выходят какие-то карикатуры на президента или какого-нибудь генерала. В начале сороковых агент принимал участие в военных действиях в Европе в качестве интенданта, где и приобрел репутацию настоящего добытчика, особенно для начальства. Там-то он и повстречал человека, которого ему суждено было бояться последующие двадцать лет. Как-то утром в их лагерь на совет прибыл один генерал с полной свитой помощников, адъютантов и прочих лизоблюдов. Когда ему поведали о заслугах интенданта, генерал, заинтересовавшись, объявил, что будет обедать вместе со всеми. В полдень, проходя со всей своей камарильей мимо кухни, он сделал ему комплимент, похвалив запах пищи и общую опрятность, а через несколько минут обнаружил в своем супе из бычьих хвостов какой-то посторонний предмет. Этим предметом оказалось немецкое офицерское кольцо, которое интендант приобрел, чтобы послать в подарок своему отцу. При виде кольца интенданта обуял ужас. Он не только не признал безделушку своей собственностью и настаивал на том, что никогда прежде ее не видел, но еще и ринулся доказывать -- хотя никто этого и не подвергал сомнению, -- что кость, на которую влезло кольцо, несомненно принадлежит быку. По выражению лица генерала он понял, какую допустил ошибку, но что-либо исправлять было уже поздно. Остаток войны он провел в непрестанном ожидании наказания, которое так и не последовало, превратив его в перепуганного и издерганного человека. В чем дело? Он был так уверен в неминуемых репрессиях. Он долго недоумевал, почему на него не опускается нож гильотины, пока несколько лет спустя этот самый генерал не набрался наглости выдвинуть свою кандидатуру на пост президента и получить его. Ну, теперь-то должно было наступить возмездие! И оно-таки наступило. И название ему было экономический спад. Его ресторанный бизнес завял и погиб, так и не успев расцвести и заплодоносить. Глубоко в душе он знал, что весь этот финансовый суховей не что иное, как иезуитская тактика, хоть и обрушенная на весь ни в чем не повинный народ, но направленная исключительно против него лично. И не так уж дорого было ему его дело, но нация! Какие страдания! Он не мог не чувствовать себя отчасти виновным в них. Если бы не он, этого бы никогда не произошло. А какие еще беды он мог навлечь на бедную Америку! Еще худшие. Восемь лет президентского правления он прожил лишь милостью Божьей да благодаря рукоделию своей жены, только к концу срока начав без боязни открывать газету, не опасаясь быть объявленным в ней предателем и приговоренным к расстрелу на месте. Он только-только начал преуспевать в этом злокозненном мире, как тут эта несчастная забастовка обрушилась ему на голову. А забастовка ли виновата? Может, это все тот же?.. Да нет. Он твердо решил, что этого не может быть; на сей раз ему вредит кто-то другой, вот и все. Он задумчиво обтесывает маленькую деревянную фигурку, с горечью вспоминая прошлое... Сукин сын, мог бы хоть кольцо вернуть! А по реке в лунном свете мерно и безостановочно двигаются бревна, словно скирды соломы, ложащейся под беззвучным и сияющим серпом. За амбаром вьющийся ягодник рыскает цепкими слепыми пальцами в поисках опоры. Тихо гниет древесина на консервном заводе. Соленый ветер с океана высасывает жизнь из поршней, тормозных колодок, проводов и передатчиков... Из "Пенька" выходит низенькая, круглолицая, со вкусом одетая пышечка и сердитыми шажками быстро удаляется по Главной улице. Вечерний туман оседает на ее ресницах, и ее вьющиеся черные волосы блестят в свете уличных огней. Не глядя по сторонам, не обращая внимания на знакомых, она быстро идет вперед. Ее покатые плечики задеревенели от возмущения. Губы пламенеют мазком малинового варенья. С этим видом попранного и негодующего целомудрия она доходит до улицы Шейхелем и сворачивает на нее. Здесь она останавливается у капота своего маленького "студебеккера", и возмущение, словно лопнувший воздушный шарик, скукоживается и меркнет. -- Ой-ой-ой! -- С подавленным вздохом она падает, словно пирожное, на мокрое от росы крыло машины. Ее зовут Симона, она француженка. Выйдя замуж за парашютиста, она приехала в Орегон в 1945 году, словно героиня, сошедшая со страниц Мопассана. Муж ее исчез, не попрощавшись, около семи лет назад, оставив ей заложенную машину, купленный в кредит кухонный комбайн и пятерых детей, большую часть времени проводивших в больнице. Слегка удрученная этой изменой, она тем не менее держалась на плаву, перемещая свое резвое маленькое тельце из одной состоятельной постели в другую, от одного благодарного лесоруба к другому. Конечно же никогда за деньги -- она была правоверной католичкой и убежденной дилетанткой, -- только во имя любви, одной лишь любви, ну и разумных подношений. И эта горемычная пышечка была столь любвеобильна, а ее благодетели столь разумны, что через семь лет кухонный комбайн находился в полном ее владении, машина была почти полностью выкуплена, а дети перестали обременять ежемесячный бюджет больницы. И даже несмотря на ее преуспевание, ни горожанам, ни тем более ей не приходило в голову, что в таком способе сводить концы с концами может быть что-то предосудительное. В отличие от общепринятого мнения в маленьких городках не так уж любят бросать первый камень. И не потому, что боятся незаслуженно обидеть. Целесообразность в провинциальных городках зачастую обладает преимущественным правом перед нравственностью. Женщины говорили: "Никогда в жизни не встречала такую душечку, как Симона, и для меня совершенно неважно, что она иностранка". Потому что в борделе на побережье брали 25 долларов за ночь и 10 -- за час. Мужчины говорили: "Симона -- славная чистенькая девочка". Потому что побережье славилось самой разношерстной публикой. "Может, она и не святая, -- допускали женщины, -- но уж точно не индеанка Дженни". Так Симона и продолжала заниматься своим любительским искусством. И всякий раз, когда ее репутация подвергалась сомнению, на ее защиту поднимались и мужчины, и женщины. "Она прекрасная мать", -- говорили женщины. "Жизнь ее здорово тряханула, -- добавляли мужчины, -- в трудную минуту я всегда ей помогу". И они помогали ей в трудную минуту верно и регулярно. Просто помогали. Средства же к ежедневному существованию она получала от кулинарных заказов, которые время от времени выполняла. И все это знали. И до сегодняшнего вечера маленькая пухленькая Симона никогда не задавалась вопросом, что еще знали все. Она пила пиво с Хави Эвансом, высотником из "Ваконда Пасифик", у которого на груди на цепочке висел позвонок, удаленный у него после падения. Не то отсутствие кости в позвоночнике, не то ее тяжесть, сгибавшая ему шею, придавали ему какую-то неприятную сутулость, которая вызывала ужас у его жены, брезгливость у его тещи и поток материнских чувств у Симоны. Елозя под столом коленями, они весь вечер вежливо беседовали, пока Симона, выпив положенное количество, не заметила, что уже поздно. Хави помог ей надеть пальто и мимоходом заметил, что можно заскочить к брату и скоротать время у него. Симона знала, что брат Хави работает в Вакавилле, и ждала продолжения, счастливо улыбаясь в предвкушении того, что ей удастся провести вечерок с Хави в отсутствие брата. Облизывая губы, она не спускала с него глаз, чувствуя, как жданный вопрос всплывает все выше и выше: "И я подумал, Симона, как ты насчет того, если тебе никуда сейчас не надо торопиться?.." И вдруг он замолчал. Хави сделал шаг назад. -- Правда, Симона, -- хихикая и тряся головой, снова начал он через мгновение. -- Правда, я хотел спросить тебя, не захочешь ли ты?.. -- И снова умолк. -- Ах ты черт! Разрази меня гром! Ну, как ты насчет этого? Я никогда еще такого не говорил. Он заливался смехом, тряся головой и удивляясь чему-то, чего никогда еще не говорил, а она хмурилась все больше и больше. Потом его передернуло, и он, продолжая нервно хихикать и трясти головой, протянул к ней свои отполированные работой руки ладонями вверх, словно показывая, что они пусты. -- Симона, цыпка, я пустой... вот в чем дело. На мели. Эта чертова забастовка. Квартирные платежи и всякое такое, да еще так долго не работал... У меня просто нет наличности на это. -- Наличности? Наличности? На что? -- На тебя, цыпка. У меня нет на тебя денег. Ее охватил дикий гнев, она картинно дала ему пощечину и в ярости вылетела из бара. Она же не индеанка Дженни! Она была так оскорблена, что две кварты пива -- капля в обычных обстоятельствах -- начали так бродить и булькать у нее внутри, что, добравшись до машины, она была вынуждена изрыгнуть их обратно. Ослабшая и обмякшая после рвоты, держась своей детской рукой с ямочками за крыло машины, которая через месяц станет ее собственностью, она вдруг с отчетливой ясностью осознает столь долго отрицаемую истину и изумляется не меньше, new Хави. "Больше никогда, никогда, никогда! -- рыдая от стыда, клянется она вслух. -- Клянусь, Пресвятая Мать, больше никогда!" И инстинктивно принимается копаться в голове, пытаясь найти виноватого, на кого можно было бы все свалить. И первым ей на ум приходит бывший муж: "Изменник! Бессердечный предатель!" -- но его очевидная слабость и недосягаемость не могут удовлетворить ее гнев. Это должен быть кто-нибудь другой, более близкий, более сильный и крепкий, чтобы снести бремя вины, которая закипает в ее горячем сердечке... Указует палец. Ругается Ивенрайт. Спит Дрэгер. Агент по недвижимости обтесывает сосновую фигурку, вглядываясь в черты ее лица и что-то тихо напевая себе под нос. Напротив через улицу его деверь закрывает щуплую бухгалтерскую книгу и идет в приемную к питьевому фонтанчику, чтобы отмыть испачканные красными чернилами руки. Освещаемая луной Дженни, выдыхая пар, собирает крохотных древесных лягушек в замшевый мешок; всякий раз снимая полуокоченевшее существо с ветки или камня, она бормочет слова, которые прочитала днем в "Классических комиксах" в аптеке: "Дважды два, труд и беда". Лягушки согреваются в ее ладонях, и она чувствует, как сердце у них начинает биться чаще. (Потом она сварит их с лавровым листом, который собрала сама, и съест с маслом и лимоном.) А в дюнах, под сосновыми кронами, из-под хвои, словно какое-то порождение ада, пробивается мухомор. В лугах последние летние цветы -- традесканция и синяя вероника, красоднев и собачий зуб, болотоцветник и жемчужный анафалис, -- покачивая своими головками на ветру, бросают сквозь первые осенние заморозки прощальные взгляды на темный звездный сад. У скандинавских трущоб, на окраине города, тянет свои лапки волчья стопа, цепко впиваясь в подоконники, зазубрины и трещины в досках. Прилив поднимает причал, и он ерзает и трется об опоры. Коррозия разъедает аккумуляторы. Расползаются провода. Полураскрыв рот, с выражением детского ужаса на лице спит Ли -- ему снятся детские кошмары, -- и он падает, бежит, его догоняют, он опять падает, и все повторяется снова и снова, пока он резко не просыпается от громкого шума поблизости -- такого громкого, что сначала ему кажется, что это еще во сне. Но шум не стихает. Он вскакивает и замирает у кровати, с дрожью вглядываясь в предательскую темноту. Как ни странно, окружающая обстановка его не удивляет -- он сразу вспоминает, где он. Он в своей старой комнате, в старом доме, на Ваконде Ауге. Но он совершенно не в состоянии вспомнить, зачем он здесь. Почему он здесь? И давно ли? Что-то шуршит у него внутри, но в какой точке его существа происходит эта черная какофония? "А? А?" Он вертит головой, стоя в самом центре торнадо окружающих его смутных предметов. "Что это?" -- словно ребенок, которого неожиданный, странный новый звук повергает в панику. Разве что... этот звук для него не совсем нов; это насмешливое эхо чего-то, бывшего когда-то очень знакомым (постой, сейчас вспомню)... чего-то, очень часто звучащего. Потому-то он и был таким чертовски неприятным: потому что я узнал его. Глаза постепенно привыкают к недостатку света, и я понимаю, что вокруг не так уж темно, как мне показалось сначала (комнату прорезает узкий луч света, падающий прямо на его пиджак), да и звук не такой уж пятидесятидецибельный рев (пиджак, обняв себя руками, замер в ужасе в ногах кровати. А узкий луч света проходит через дырку в стене из соседней комнаты...), и исходит он откуда-то с улицы. Держась рукой за гладкую спинку, я обошел кровать и неуверенно двинулся к сереющему окну. Не успел я его поднять, как звук тут же прорезал холодный осенний воздух: "Вак, вак, вак... тонг... вак, вак, вак". Я высунулся из окна и увидел внизу маслянистый свет керосиновой лампы, движущейся вдоль берега. Стелющийся туман приглушал ее свет, зато, кажется, усиливал звук. Лампа то, колеблясь, замирала, как переливающийся всеми цветами радуги экзотический ночной цветок -- "вак, вак, вак", -- то двигалась дальше -- тонггг. И тут я вспомнил, как любил прежде лежать здесь и напевать Пятую симфонию Бетховена: "Вак-вак-вак, тонг! Дам-дам-дам, донг!" И тут же понял, что это Хэнк, перед тем как лечь, ходит вдоль берега по скользким от росы мосткам с молотком и лампой, ударяя то по доскам, то по тросам и по звуку определяя, где они ослабли от постоянного натиска реки и где от ржавчины покоробились провода... "Ежевечерний ритуал, -- вспоминаю я, -- испытание берега". И чувствую облегчение и вместе с ним ностальгию, и впервые с момента своего появления в доме могу взглянуть на все происшедшее со стороны, улыбнуться про себя и успокоиться. (Он переводит взгляд на светящуюся щель в стене и снова выглядывает в окно...) Этот звук поднимает целый вихрь старых, залежавшихся фантазий. Не кошмаров, связанных с гулом лесовозов, а таких, вполне поддающихся контролю видений. Часто по ночам я воображал, что заточен в темницу, осужденный за проступки, которых не совершал. А брат Хэнк был старым надзирателем, который каждый вечер обходил решетку, проверяя крепость тюремных прутьев, как это положено во всех приличных триллерах. Гаси свет! Гаси свет! Лязг закрывающихся ворот; вой вечерней сирены. На столе, при свете запрещенной припрятанной свечи, я разрабатывал изощренные способы бегства с участием тайно добытых пулеметов, взрывчатки и верных единомышленников, которые носили имена типа Джонни Волк, Большой Луи, Верная Рука, -- все они отзывались при первом же моем стуке по водопроводной трубе -- час икс. Звуки шагов, пересекающих темный двор. Прожекторы! Воют сирены! Плоские фигурки в синих робах вспрыгивают на гребень стены, поливая автоматным огнем свалку во дворе, -- растут груды убитых. Тюремщики наступают. Побег сорван. Так, по крайней мере, может показаться на первый взгляд. Но это всего лишь уловка заключенных: Волк, Большой Луи и Верная Рука брошены во дворе, чтобы отвлечь внимание преследователей, а я с мамой пробираюсь на свободу по туннелю, проложенному под рекой. Посмеявшись про себя над этой душераздирающей драмой и мечтателем, сочинившим ее (он отходит от окна, -- "конечно, туннель под рекой, к свободе...", -- возвращаясь из холодного, пропахшего сосновым дымком воздуха к запахам нафталина и мышей...), я принимаюсь осматривать комнату -- не удастся ли мне обнаружить каких-нибудь следов маленького драматурга и его творения. (Ему не удается закрыть окно -- заклинило. Он бросает свои попытки и возвращается на кровать...) Но, кроме коробки с древними комиксами под подоконником, мне ничего не удается обнаружить. (Глядя в открытое окно, он съедает холодную отбивную и грушу. Зябко и темно; до него долетает запах горящих сосновых поленьев...) Листая приключения Супермена, Аквамена, Ястребиного Глаза и, конечно же, Чудо-Капитана, я сидел на кровати, размышляя о том, что предпринять дальше. Этих чудо-капитанов было в коробке больше, чем всех возможных чудес на свете. (Он ставит тарелку на пол и перекладывает пиджак на стул, стараясь, чтобы луч света из соседней комнаты не попал ему в лицо, когда он встает...) Мой великий герой Чудо-Капитан до сих пор на голову выше всяких там Гомеров и Гамлетов (луч попадает ему в лицо -- "Я представлял, как злобный сэр Морд-ред измышляет способы заманить неуловимого смельчака. Но благородному сэру Леланду Стэн-фордскому известны все потайные ходы и секретная каменная лестница, ведущая из самой высокой башни в глубокое подземелье", -- и, ярко осветив его, создает какую-то театральную иллюзию подвешенной головы), я и по сей день люблю его больше всяких там супергероев. Потому что Чудо-Капитан мог принимать разные обличья. Да. Посшибав головы врагов, он превращался в мальчика лет десяти -- двенадцати по имени Билли Батсон -- тощего и глуповатого панка, который, в свою очередь, в свете молнии и под грохот грома становился чудищем с волчьей пастью, с которым вообще практически никто на свете не мог тягаться. (Он сидит довольно долго, глядя на свет, рвущийся из соседней комнаты. Звуки с улицы теряют ритмичность. Углы полуосвещенной комнаты прячутся во мраке...) И единственное, что нужно было сделать для этого превращения, это произнести слово "Сгазам": С -- Соломон и мудрость, Г -- Геракл и сила, дальше Атлас, Зевс, Ахилл и Меркурий. "Сгазам". Улыбаясь про себя, я тихо произношу это слово в холодной комнате, размышляя, что, возможно, моим героем был вовсе не Чудо-Капитан, а само это слово. Я всегда пытался при помощи вычислений сложить свое собственное слово, свою волшебную фразу, которая тут же превращала бы меня в сильного и непобедимого... (Наконец темнота поглощает всю комнату. И лишь яркая дырочка, как одинокая звезда на черном небе.) Может, на самом деле я до сих пор и занимаюсь тем, что ищу это слово? Магическое сочетание звуков? (Свет заставляет его встать с кровати...) Эта мысль заинтересовывает меня, и я склоняюсь пониже, чтобы рассмотреть страницу, и только тут понимаю, что свет, падающий на книгу, исходит из дырки. Из той самой позабытой дырки в моей стене, которая в свое время стала для меня окном в суровый и тернистый мир. Эта дырка вела в комнату мамы. (В одних носках он медленно идет к стене. "Когда-то я был ниже". Лучик скользит вниз от его глаз, по лицу, шее -- "Когда мне было десять и я просыпался в своей фланелевой пижаме, разбуженный оборотнем из соседней комнаты, я был гораздо ниже", -- еще ниже -- по груди, становясь все меньше и меньше, пока не останавливается перед самой стеной, а световое пятно не превращается в серебряную монетку на кармане его брюк...) Я не мог отвести взгляд от этой дырочки. Меня потряс тот факт, что Хэнк ее до сих пор не заделал. На какое-то безумное мгновение я даже подумал, что точно так же, как он приготовил к моему приезду комнату, он специально просверлил и ее. А что, если он приготовил и соседнюю комнату?! (Он дотрагивается до освещенного ободка отверстия, чувствуя, что зазубрины, сделанные когда-то кухонным ножом, сгладились, словно свет отполировал дерево, -- "Когда-то я знал каждую выемку...") Меня охватило какое-то странное волнение. Мне нужно было во что бы то ни стало взглянуть (встает на колени -- "Когда-то я...", -- дрожа от озноба, -- "...когда-то я видел там ужасное..."), чтобы удостовериться, что мои страхи безосновательны. ("...ужасное, о-о-о, нет! нет!") Всего один взгляд. Я вздохнул и вернулся к кровати за грушей и печеньем. Я радостно жевал, кусая то от одного, то от другого попеременно, браня себя за свой дурацкий испуг и твердя, что, к счастью, время не ждет никого, даже шизофреников с галлюцинативными тенденциями... Потому что соседняя комната ничем не походила на мамину. Я снова опустился на кровать совершенно обессиленный -- после долгой дороги, лихорадочных приветствий внизу, а теперь еще эта комната, -- однако на жгучее любопытство сил еще явно хватало: мне надо было еще раз взглянуть на эту комнату, принадлежащую новой хозяйке старого дома. (Он подвигает к стене стул, чтобы шпионить со всеми удобствами. Однако, когда он садится, дырка оказывается чуть выше его глаз. Тогда он разворачивает стул спинкой к стене и, став коленями на плетеное сиденье, уже пристраивается как следует. Он еще раз кусает грушу и припадает к дырке...) В комнате не осталось ничего из маминой мебели, картин, занавесок и вышитых подушек. Исчезли ряды благоухающих граненых флаконов, которые украшали ее туалетный столик (драгоценные камни, наполненные золотом и амброй любовного зелья), не стало и огромной кровати с причудливой медной спинкой, которая величественно возвышалась над мамой (трубы развратного органа, настроенные на мелодию похоти). Не было ничего -- ни стульев, обитых розовым шелком, ни туалетного столика (как она расчесывала свои длинные черные волосы перед зеркалом), ни отряда чучел с пуговицами вместо глаз. Даже стены изменились -- из эфемерно розовато-лиловых они стали сияюще белыми. От ее комнаты не осталось ничего. (И все же ему кажется, что какая-то неуловимая часть ее души все еще сохраняется в комнате. "Очень может быть, что какая-нибудь мелочь, пустяк навевают воспоминания о прежней обстановке; точно так же, как стук молотка заставил меня вспомнить прежние вечера". И он осматривает комнату, пытаясь найти этот замаскированный источник ностальгии.) Теперь, отделавшись от глупого волнения, я чувствовал нестерпимое желание побольше разузнать о нынешней обитательнице маминой комнаты. Обстановка ее была очень проста, более того, она была почти пуста, почти свободна; но это была умышленная пустота, наполненная воздухом, как восточное письмо. Полная противоположность маминому шифону и оборкам. На одном из столов стояли лампа и швейная машинка, на другом -- поменьше, около дивана, -- высокая черная ваза с красными кленовыми листьями. Диван представлял собой обычный матрас, уложенный на бывшую дверь и установленный на металлические ножки, -- в университетской деревне таких самодельных диванов пруд пруди, но там я их всегда воспринимал как знак показной бедности, в отличие от этого, являвшего собой чистую и целесообразную простоту. У стола со швейной машинкой стоял стул; книжные полки, сделанные из кирпичей и досок, выкрашенных в серый цвет, были уставлены разрозненными изданиями; яркий вязаный ковер покрывал пол. Кроме этого коврика и вазы с листьями комнату украшали нечто похожее на маленький деревянный арбуз, который стоял на полке, и большой кусок отшлифованного водой дерева на полу. (Эта комната чем-то напоминает нору -- думает он; святилище, куда кто-то -- конечно же женского рода... хотя ему не удается найти определенно женских признаков, -- приходит читать, шить и быть в одиночестве. Вот в чем дело. Вот почему она напоминает мне старую мамину комнату; в ее комнате царила та же атмосфера святилища, это был ее личный собственный замок, в котором она наслаждалась краткими мгновениями счастья вопреки мрачному ужасу происходившего внизу. Эта комната была таким же замком, что-то вроде Зазеркалья, где уставшая душа может отдохнуть с синими птицами, где горе тает словно воск...) Я сразу решил, что эта комната должна принадлежать Дикому Цветку братца Хэнка. Кто еще мог устроить здесь такое? Ни один из мужчин. И уж конечно не та плюшка, которую я встретил внизу. Значит, остается только жена Хэнка; надо отдать ему должное. (Он отодвигается от дырки и сидит, прислонившись лбом к прохладной стене; а что, собственно, удивительного, что жена Хэнка необыкновенная женщина? Казалось бы, наоборот: было бы удивительно, если бы он женился на простушке. Потому что Хэнк нашел свое слово...) Пока я сидел в темноте, размышляя над своей грушей, Хэнком, героями и о том, как же мне отыскать волшебное слово (плетеное сиденье стула вдруг издает громкий треск...)... с другого берега раздается крик. (Он поворачивается, уперев подбородок в спинку стула...) Это женский голос (тот самый, грудной птичий голос из его сна; запнувшись о ножку стула, он падает на пол), он льется ко мне в комнату из промозглого тумана. Я слышу его еще раз, потом доносится шум моторки. (Лежа на полу, он высвобождает свои ноги и, поспешно вскочив, бежит к окну...) Через несколько минут я слышу, как возвращается лодка, и они выходят на мостки причала. Это брат Хэнк, он чем-то взвинчен. Они проходят прямо под моим окном... -- Послушай, родная, я уже говорил тебе, что мы не можем зависеть от Долли Маккивер и ее отца, что бы они там ни думали обо мне. Женский голос звучал на грани слез: -- Долли всего лишь хотела попросить тебя. -- О'кей, ты попросила меня. Следующий раз, когда ее увидишь, можешь ей так и передать. -- Следующего раза не будет. Я не могу больше... я не могу больше терпеть... от людей, которых я... -- О Господи! Ну же, ну же! Успокойся. Все уладится. Скоро все утрясется. -- Скоро? Они ведь даже еще не знают. А что будет, когда Флойд Ивенрайт вернется? Разве он не может снять копии с этих документов? -- О'кей, о'кей. -- Он собирался всех поставить в известность... -- О'кей, пусть ставит. Никого из здешних женщин еще не выбирали Майской королевой. И ничего, как-то они это выносят. Ты бы видела, сколько дерьма они выливали на голову второй жены Генри... Я почти не расслышал приглушенный ответ девушки -- "мне кажется, будто я должна...", потом хлопнула входная дверь, и разговор оборвался. Через несколько минут из соседней комнаты донеслись всхлипывания. Я перестал дышать и замер в ожидании. Дверь закрылась, и я услышал шепот Хэнка: "Ну, прости меня, котенок. Пожалуйста. Я злюсь на Маккивер. А вовсе не на тебя. Давай ложиться, а утром еще поговорим. Я поговорю с отцом. Ну, Вив, давай, пожалуйста... Пожалуйста?.." Как можно тише я забрался в кровать, накрылся одеялом и еще долго лежал не засыпая и слушал, как Хэнк то устало, то раздраженно и совершенно не по-геройски шепотом молит в соседней комнате. (Улыбаясь, он закрывает глаза. "Я считал, что в мире комиксов нет ему равных: есть лишь Чудо-Капитан и маленький Билли -- пророк его...") Мне снова вспомнилась эта "хромота", которую я заметил в плавании Хэнка. Хромота и скулеж -- вот первые признаки, которые позволят мне убедить себя в том, что он не так уж велик; и когда придет час, сразиться и повергнуть его будет не так уж сложно. ("Я часто пытался. Молитвенно смежив глаза, я на разные лады повторял магическое слово "Стазам", пока не убеждался, что никому, а уж мне и подавно, не дано победить Великана...) И на этот раз, со второй попытки, я смогу узнать свое волшебное слово. ("И только сейчас мне приходит в голову... что, возможно, я не только произносил не то слово, но и видел угрозу совсем не там, где она была...") И когда я засыпаю, мне уже снится, что я летаю, а не падаю... В соседней комнате Вив одна задумчиво расчесывает волосы: наверное, надо было что-то сказать Хэнку, пока он не выскочил из комнаты; надо было как-то дать ему понять, что на самом деле ей совершенно не важно, что говорит Долли Маккивер... просто... почему он хотя бы раз не может принять ее точку зрения? Потом она усмехается своему по-таканию собственным слабостям и гасит свет. В Ваконде агент по недвижимости заканчивает фигурку и ставит ее к остальным: ну что ж, на этот раз она не похожа на генерала, хотя, черт побери, в ее чертах есть что-то знакомое, до смешного знакомое, до ужаса знакомое, -- и он чувствует, как резец покрывается потом в его ладони. В Портленде Флойд Ивенрайт обрушивает весь накопленный поток ругательств на профсоюзную пешку, которая не сняла копии, а на следующее утро ложится в клинику для вправления грыжи, так что получить документы можно будет не раньше чем через две недели... черт бы побрал эту гниду! Симона засыпает перед освещенной свечой Святой Девой, уверенная, что деревянная фигурка не сомневается в ее чистоте, но саму ее более, чем когда-либо, мучают сомнения. Дженни просыпается от боли в животе, выбрасывает остатки вареных лягушек в помойное ведро и растапливает плиту при помощи иллюстрированного издания "Макбета". Старый лесоруб так пьян, что ему кажется, будто эхо, отвечающее ему, и вправду голос другого человека. Все выше ползет вода и вьющийся ягодник; на коврике, где остались мокрые следы Хэнка, выползает плесень; а сквозь поля, посверкивая, как хищная птица в полете, несется река. Что-то знать -- это значит полагаться на свое знание, быть в нем уверенным, куда бы оно тебя ни вело. Когда-то давным-давно у меня была Ручная белка по имени Омар. Он жил в ватных темных внутренностях нашей старой зеленой тахты. Омар отлично знал эти внутренности, и уверенность в них обеспечивала ему безопасность, невзирая на возможность быть раздавленным из-за неведения садящихся. Он вполне благополучно существовал там, пока тахту не застелили красным пледом, чтобы прикрыть ее вылезавшие потроха. И тут он потерял ориентиры, а заодно и веру в сбое знание нутра. Вместо того чтобы попытаться включить плед в свою картину мира, он перебрался в водосток в задней части дома и захлебнулся во время первого же ливня, вероятно продолжая винить во всем плед: черт бы побрал этот непостоянный мир! Черт бы его побрал! Что было известно о жене Хэнка бездельникам, сидящим в "Пеньке" или болтающимся вокруг да около офиса тред-юниона: "Она не из нашего штата. Она читает книжки, но не такая ученая чистюля, как вторая жена старика Генри. На мой вкус, она чертовски красивая". "Может, конечно, и так, но..." "Да ну, она сухая как щепка. А тощая! Хотя з постели, может, и ничего". "Я бы тоже не прочь с ней, но..." "Настоящая ягодка эта Вив. И всегда такая доброжелательная при встрече..." "Да, это все так, и все же... что-то в ней есть странное". "Черт побери, да ты вспомни, где она живет, в этом змеином гнезде. Ничего удивительного, что она немного дерганая..." "Я не об этом. Я имею в виду... ну, например, почему это Хэнк никогда не появляется с ней в городе? " "Потому же, почему и остальные. Тупица ты, Мел, кто же таскает за собой своих баб? Они же только мешают, если захочешь немножко расслабиться. А Хэнк в этом смысле ничем не отличается от остальных. Не помнишь, что ли, как он таскал на пляж Энн Мэй Гриссом или Барбару, официантку из "Яхт-клуба", да и всех этих девиц из пивбара, -- усаживал их к себе на мотоцикл, а они уж вцеплялись в него изо всех сил, только чтобы не слететь". "Да, Мел, а кроме того... может, ей и самой не очень-то приятно бывать в городе -- слушать, что люди говорят. Вот она и сидит дома и радуется, как говорится..." "Да, но какая другая женщина потерпела бы, когда вокруг ее дома поднимается такая буча? Говорю вам, в ней есть что-то странное..." "Может, и так, ну странная, что ж из того? И все равно я бы не отказался с ней переспать". И дальше это "что-то странное" не обсуждается. Они замечали и многое другое в Вив, но никогда не обсуждали это, словно из страха, что сам факт упоминания ее необыкновенно плавной походки, изящных подвижных рук, белоснежной шеи или какой-нибудь веточки, которую она любила прикалывать к блузке, будет намекать на нечто более существенное, чем обычное досужее любопытство. При этом в коридоре тред-юниона зачастую обсуждалась высокая грудь Симоны, а время от времени раздавались и споры относительно того, каким надо быть смельчаком, чтобы пуститься на исследование недр индеанки Дженни. Да и вообще не было в округе такой женщины, за исключением Вив, чья анатомия широко не обсуждалась бы. Когда же дело доходило до Вив, казалось, мужчины замечали лишь самые общие черты: миленькая... доброжелательная... чересчур худая, но чем тоньше, тем горячее кровь. Как будто больше о ней было нечего сказать. Словно своим умолчанием они категорически заявляли, что больше ничего не замечают. Вив была родом из Колорадо, из жаркого, прокаленного солнцем городка, в котором скорпионы прятались в черную растрескавшуюся глину или заползали в перекати-поле, обрамлявшее все изгороди, и наблюдали, как мимо грохотали грузовики со скотом. Городишко назывался Рокки-Форд, и на железнодорожной станции, на белой деревянной арке, где возвышался деревянный арбуз, было выведено: "Арбузная столица мира". Теперь арка уже рухнула, но в те дни, когда Хэнк возвращался из Нью-Йорка на своем новеньком "харли", купленном на деньги, полученные по увольнении из армии, эта расписная притча во языцех сияла в лучах маслянистого солнца, а широкий брезентовый стяг, приколоченный к ней, сообщал о ежегодной арбузной ярмарке: "Сколько Арбузов Человек Может Съесть... Бесплатно!!!" "Перед таким соблазном трудно устоять", -- решил про себя Хэнк и, снизив скорость, начал пробираться по запруженным толпами людей улицам -- цветастые рубахи, раздувающиеся штаны, выцветшие соломенные шляпы, голубые рабочие комбинезоны. "Эй, папаша, как проехать к бесплатным арбузам?" -- обратился он к первому же загорелому лицу, обернувшемуся в сторону его мотоцикла. Вопрос произвел странное действие. Лицо вдруг покрылось целой сетью морщин, расползавшихся словно трещины по глинистому дну пруда, который внезапно пересох под зверским солнцем. "Ну конечно! -- прокаркало из щели рта. -- Конечно! Для того я пахал как ишак, чтобы потом раздавать арбузы первому, первому вонючему встречному..." По мере произнесения голос становился все более хриплым, пока не превратился в яростный ржавый скрип. Хэнк тронулся дальше, оставив старика стоять с надувшимся от гнева лицом. "Лучше спросить кого-нибудь из горожан, -- разумно решил он, -- или туристов, ну их к бесу, этих несчастных фермеров. Ясно, их корежит от бесплатных раздач ". Он медленно ехал по главной улице, расцвеченной красно-белыми полосатыми флагами и афишами родео, чувствуя, как на лбу выступает пот. Вот он, колокол Хэнка. Как ему нравилось в этот июльский полдень ехать на мотоцикле в расстегнутой до пояса рубашке, ощущая, как ветер хлещет его по груди и остужает проступивший пот! Ему нравились даже мальчишки, которые пускали ему под колеса свои торпеды и веселились, когда мотоцикл в испуге издавал яростный рев. Ему нравились люди на тротуарах с приколотыми к карманам яркими сатиновыми ленточками, с которых свисали маленькие деревянные арбузики. Ему нравились грязные, рахитичные ребятишки, державшие на длинных палках зеленые надувные шары, выкрашенные в полоску в виде арбузов; и разгоряченные женщины, обмахивавшиеся газетками в пикапах; и арбузы, сложенные на блестящей соломе, позади пикапов, на бампере которых было выведено белым кремом для сапог: "Сорок центов каждый. Три штуки -- доллар". Ему нравился месяц июль. В кошельке у него была тысяча долларов; он радовался, что вырвался из цепких лап Вооруженных Сил и может катить себе на своем новом подержанном мотоцикле куда пожелает, ощущая, как в заднем кармане штанов потеют долларовые бумажки. Это по Хэнку звонил колокол... И все же, все же, несмотря на все эти мириады радостей, Хэнк никогда еще не чувствовал себя таким несчастным, и уж вовсе был не способен понять почему. Потому что, несмотря на все эти приятные мелочи, что-то было не в порядке. Он не мог точно сказать, что именно, но после длительного периода отрицания этого он наконец, скрепя сердце, был вынужден признать, что он и окружающий мир находятся не в ладах друг с другом. И, осознав это, он уже не мог избавиться от этого ощущения. Где-то впереди оркестр играл марш, и в медном мареве дня Хэнку показалось, что молоточки ударника стучат прямо ему в виски. "Может, нужна соломенная шляпа?" -- подумал он и сорвал таковую с ближайшего прохожего, чей размер головы показался ему подходящим; человек уставился на Хэнка раскрыв рот, но, увидев выражение лица обидчика, вовремя вспомнил, что дома у него есть еще одна, и даже лучше. Хэнк прислонил мотоцикл к шесту, на котором в безветренном пекле болтался флаг, и отправился в бакалейную лавку за квартой холодного пива; попивая пиво из горлышка, он начал проталкиваться сквозь толпу в сторону оркестра. Он пытался улыбаться, но лицо его запеклось почти так же, как у фермеров. Да и к чему утруждать себя? Фермерам было не до того, а туристы и горожане глазели направо и налево, на фотографов из "Лайфа" и чистеньких детишек, запускавших свои торпеды. "У всех такой вид, -- подумал он, -- словно что-то должно случиться. -- И тут же сам себе возразил: -- Да нет, это просто жара". Выехав из Нью-Йорка, он повсюду, во всех городишках, которые проезжал, встречал одни и те же лица, с одинаковым выражением. "Все дело в жаре, -- объяснял он себе, -- ив общеполитической ситуации в мире". И все же почему все встречавшиеся ему или куда-то нервно спешили, словно готовясь к какому-то грандиозному, но довольно туманному делу, или лениво переругивались, словно только что потерпев в нем неудачу? Их настороженная всепоглощенность раздражала его. Черт подери, он только что вернулся после военной акции, которая забрала больше жизней, чем первая мировая война, и все для того, чтобы обнаружить, что сладкая земля свободы, которую он защищал, рискуя жизнью, провоняла. А ведь он сражался за каждого из этих простых американских парней, спасая их от коварной угрозы коммунизма. Так в чем же дело, черт побери? Почему небо затянуто оловянной фольгой, а в душе тлеет отчаяние? Что произошло с людьми? Он не мог припомнить, чтобы жители Ваконды были такими вздрюченными или, наоборот, такими подавленными. "Эти ребята на Западе умеют держать фасон... сорвиголовы". Но чем больше он подставлял лицо сухому американскому ветру, чем дальше продвигался по Миссури, Канзасу и Колорадо, не наблюдая никаких признаков ни "фасона", ни "сорвиголов", тем тревожнее становилось у него на душе. "Жара и эта заварушка за океаном, -- пытался он поставить диагноз болезни нации, -- вот и все". (Но отчего она распространилась повсеместно, где бы я ни оказывался? От беззубого малыша до дряхлого старца?) "И к тому же влажность", -- робко добавлял он. (Но почему я так бешусь от ярости, почему мне приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не вцепиться в эти загорелые лица и не заорать: "Проснитесь же, раскройте глаза, чтоб вас разорвало, взгляните вокруг! Вот он -- я, ради вас рисковавший шкурой в Корее, чтобы уберечь Америку от коммуняк! Проснитесь и радуйтесь!") Я вспомнил это, это непреодолимое желание вцепиться в кого-нибудь и разбудить его, потому что знал: теперь, после возвращения Малыша, оно снова будет посещать меня и причинять мне уйму хлопот. Обычно это состояние наступало у меня после приступов ярости. Как, например, с тем весельчаком из бара, которого я повстречал, колеся по стране. Это было в том самом городе, где я познакомился с Вив. Здоровенный парень, он отпустил какую-то шуточку