ельно загляну, а в результате-то окладик мой месячный никак уж и не меньше вашего все эти годы выходил. Теперь квартирку возьмем. Вы старый ленинградец, значит, в "банном обществе" состоите и до сей поры, так? -- Не понял, -- сказал я. -- Старые ленинградцы где общаются-то? В бане! Потому как в старых домах живут без коммунальных удобств, без ванной. Вот и таскаются в баню с пакетиком. А новые ленинградцы-то, вроде меня, в новых домах проживают. Ну ладно, здесь закончик неправильный виноват: что ежели санитарная норма в метраже соблюдается, так и не положена тебе другая фатера, даже если в коммуналке сто пятьдесят семейств обретаются. Но ведь не только в этом законе дело, нет, не в ем! Ей вот, какой ленинградке старомодной, предложи наша власть квартирку-то в Автово, а она? Она этак нос-то и отворотит: "Ав-то-во?! Вы мне, может быть, еще в Вологде предложите?" Это ее удаленность пугает: "Я, говорит, в центре живу, родители мои тут на Маклине аль на Халтурине скончались! И отсюда на окраины ваши не поеду!" А она в Автово последний раз на извозчике ездила пятьдесят лет назад аль еще до революции, и что туда метро проложили -- и не ведает даже, и проживает в уплотненной конюшне графа какого аль в его прихожей, с кошкой своей и бульдогом... Это я не про вас персонально, Петр Иваныч, а к слову, извините, если что не точно сказал. А сказал он это как раз с такой точностью, что Гоголю бы в пору. Я так всех старых ленинградцев и увидел, карасей-идеалистов. И засмеялся. И мой смех придал Елпидифору прыти. -- А где теперь ваша машинка, Петр Иваныч? Которую себе брали и мне устроили, за что я вам по гроб благодарен, между прочим, где она? А я вам отвечу! Гаражик-то вы не соорудили, машинка-то погнила на свежем воздухе, да и ободрали ее всякие завистники, похабными надписями обезобразили, и продали вы ее через магазин на Садовой ни за понюх табаку. Все было почти так. -- А у меня та машинка теперь в новые "Жигули" преобразилась. И ни одного рублика-то я в нее нового не вложил. И трудов не вкладывал! И по закону все, по строгому закону, Петр Иваныч, чтобы не подумали, что без закона-то! Я ее по доверенности одному грузину полковнику на два года уступил, а супругу в очередь записал. Грузин потом уехал и гараж мне оставил, тут я с гаражом и с автомобилем оказался, потому что без автомобиля дальнейшие планы не мог осуществлять, а почему не мог? Потому что дом ставить задумал!.. Огонь право десять, желтый какой-то или мерещится? Один момент -- радарчиком проверю и визуальный пеленг возьму! Он занялся штурманскими делами. Я тоже взял бинокль. Огонь был желто-оранжевый, а сигнальные огни судов желтыми не бывают. Кроме того, огонек не был постоянным, он мигал, как мигают луноходные огни на машинах. И я не сразу вспомнил, что такой часто-проблесковый огонь ночью в надводном положении носят американские подводные лодки. Я сказал об этом Пескареву. Он взял до лодки дистанцию, пеленг, то есть сделал все, что положено, и вернулся ко мне с секундомером и фонариком. -- Мы дачи за тысячи приобретать не можем, -- сказал он, подсвечивая фонариком фотографию и показывая ее мне. На фото крепко стоял среди старых лип большой дом. -- Мы его за двести пятьдесят рубчиков приобрели -- и ни цента сверх того! А сгнил только один нижний венец, валунчики-то под им в землишку вдавилися, он, нижний венец-то, и погнил, а мы его поддомкратили, венчик-то мне мужики сменили, а под венчик-то уже сплошь камень зафундамили; ну, печи стояли старомодные, так я их повыламывал, да и выкинул. В девять комнат дом-то, веранда. Сто лет простоит. В чудо теперь домик обратился, в истинный рай и чудо, а спроси: на что? А я честно и отвечу: на мохер да на открыточки! Ну вот эти, что в каждом порту, голенькие красули, по восемь штук на западнонемецкую марку, а в Нью-Йорке они по десять центов, -- не совсем, ясное дело, голые, а какие ежели наклонишь, то немного этак обнажаются, -- и ни-ни, никакой порнографии, все по закону, все, Петр Иваныч, по закону. Посулишь бульдозеристу такую красоточку, вот он тебе и напихает между делом валунов на цельный фундамент -- так напихает, безо всякого бизнеса, по дружбе. Уметь надо с народом, Петр Иваныч, жаждет душа евонная всякого прекрасного восприятия, хотя завистлив наш народ, ох, завистлив! Я первую зиму уехал из поместья-то своего и окна не заколотил. Весной приехал -- стекла выбиты. Ну скажи: кому это душу согрело, зачем, почему? И ведь не детишки били -- я знаю, проверял, с детишками у меня контакт налажен, я им с каждого рейса или картинок переводных, аль модель какую никогда не забуду подбросить... Мужики били! -- Комаров-то там у вас много? -- спросил я, чтобы что-то сказать. -- Много! Действительно, неудобство роковое! Птиц сейчас изучаю, чтобы комаров ели. Разведу птичек. А без комаров только на Карельском перешейке и есть места. Но там народ балованный -- за голенькую открыточку бульдозер не погонит. А я на реке Свирь стою, возле Ладоги. Я ведь почему еще туда взгляд бросил? Не только что там за двести пятьдесят рубчиков сруб отдают, но и с большим расчетом. Здесь нас сейчас, Петр Иваныч, никто не слышит, я тебе всю душу открываю, чтобы тебя поучить, ведь мне тебя жалко, Иваныч, ведь ты всю жизнь ко мне добром -- я знаю, я добро помню! -- и вот жизнь-то наша на уклон пошла; что ты в могилку капитан-наставником закопаешься, что я отставным третьим помощником -- все одно закопаемся, тогда зачем огород городить, зачем ночей не спать, перед начальством трепетать, за других людей отвечать, за грехи их и глупости? Честолюбие в тебе, Иваныч, всю жизнь сидит, а его разве накормишь, честолюбие-то? Оно как лев какой -- ненасытное... Никак вояки подводные правыми бортами расходиться собрались? Будем подворачивать? -- Подверните решительно -- градусов на пятнадцать, -- сказал я. -- Будем левыми расходиться. Он пошел на рулевой автомат, отвернул на пятнадцать градусов. Американская лодка почти одновременно тоже отвернула, показав нам красный отличительный, который, правда, был виден очень плохо -- лодка глубоко просаживалась в зыбь и шла в облаке брызг. Мы разминулись в полумиле. -- Вот жизнь-то прямо и подтверждает мою точку, -- сказал Елпидифор от руля, возвращая судно на прежний курс. -- Ведь я на Свири дом поставил, потому что в мирные эти разговоры -- тю-тю! -- не верю! Доиграются людишки до водородной бомбочки. Так вот, ежели такая на Питер шлепнется, так и на Карельском брызги полетят, а до Свири не дойдет. Тут мне друг военный точно радиус посчитал. Ездить, конечно, дальше, зимой особенно трудности, но все одно, если за машиной хорошо смотреть, так оно короче, чем до Сестрорецка, выйдет. А Ладога! А рыбалка! Эх, и чего вы мой дефицитный амортизатор выкинули, Петр Иваныч! -вдруг вспомнил Елпидифор. -- Расплющенная машина на свалке для желающих один доллар стоит, я же предварительно у работяг ихних узнавал, -- ничего-то нам за амортизатор по закону не сделали бы! Все это страх ваш, Петр Иваныч, а почему страх? Потому, что вам падать выше: из наставников-то -- выше, чем со штабеля, ха-ха! Вот всю жизнь и трясетесь. И еще скажу, если послушаете. Надоел небось таким разговором? -- Нет-нет! Продолжай! -- сказал я с некоторым даже страхом, опасаясь, что он замкнется и заткнется. Я как бы в театре сидел и слушал совершенно по о-генриевски неожиданную развязку тягомотной пьесы. -- Тогда скажу. Законы знать надо, Иваныч. Вот вы огни здешних подлодок угадываете с первого мерцания, а законов, которые в жизни, и не ведаете. Меня на закон внимание обращать в Канаде хохлы научили, эмигранты хохлацкие. Мы там в аварию попали, и суд был над капитаном, а я свидетелем проходил. Ну вот, пока терлись с канадскими хохлами -- они сочувствовали, помогали нашему делу, -- так и многому научились. "Первое дело, -- твердят, -- хороший лоер!" Адвокат, значит. И вот мне как бы какая великая истина приоткрылась: ведь мир наш законами набит, законов этих написано со времен Адама -- тысячи и тысячи законов. Рази их без специального образования знать возможно? И потому у каждого канадского хохла постоянный лоер есть и по всем вопросам жизни советует. Ни один хохол там никуда без лоера и нос не сунет! А мы как? Мы и в юридическую консультацию-то хода не знаем! А если уж знаем, так только после того, как тебя в суд поволокли! А ведь сколько в наших-то, в советских законах всякой различной пользы навалено! Сколько там чего раскопать можно, если с прицелом, со знанием! Ведь там выгод-то непочатый край! А вот когда я это вдруг понял, так тут мне как раз и супруга моя будущая подвернулась, она в швейный институт, текстильный, то есть, готовилась, а я ее -- в юридический! И с той поры у меня свой лоер есть, законный. Теперь гляди, Петр Иваныч, тебе до пенсиона еще пятнадцать лет на волнах качаться, а у меня на основании строгой законности заслуженный отдых начинается. И при том все это, что ты в блокаду столярным клеем себе желудок к кишкам приклеил, а Электрон Пескарев один раз по шее от старосты схлопотал, когда у Шульца головку сыра стибрил, но и этого факта, если законы знаешь, уже много для чего достаточно, так-то вот, товарищ наставник. Извините, надо мне гидрометеонаблюдения произвести. Дурацкая -скажу, не побоюсь, -- затея эти наблюдения, нынче-то в научно-технический век, бессмысленная совершенно вещь, но Пескарев положенное завсегда исполняет. Сейчас ветерок померю и все другое по правде заделаю, Пескарев липу в журнал писать не будет, как другие-то пишут... 4 Атлантический океан был черен и пустынен. Луна еще только собиралась всходить, и альтостратусы только еще начинали светлеть в небесной бездонности. Эти высокие облака состоят из ледяных игл и быстро пропитываются лунным светом. Это надменные облака. И тяжелые длинные волны надменно катились из тьмы ночного океана. Им было такое же дело до нашего теплохода, как Ориону до лампочки. -- Вы море любите? -- спросил я Елпидифора несколько неожиданно для самого себя. -- Я жизнь люблю, -- ответил он так, как будто давно хотел сказать мне это, но не находил предлога. -- О чем вы ночными вахтами думали, вот в океане, когда один в рубке сотни дней? Я вот о метеоритах думал, хотел, чтобы они где рядом грохнули -- для разнообразия. -- Нет, я о таких глупостях не думал, -- сказал Елпидифор. -- Я этот рейс катер обдумывал. Катерок у меня еще есть, "Ласточка", поместительная посудина -персон на десять. Вот всякие проекты и строишь. Как его оборудовать, дизелек отремонтировать -- то да се. -- За сколько купили? -- Мы люди бедные, нам катер покупать -- пупок надорвать. Так достал. Друг есть из военных моряков, со списанного эсминца мне через бумажки разные оформил. Я, Петр Иваныч, делишки почти всегда удачно, хотя, конечно, почти всегда, с вашей точки зрения, подловато устраивал, а подловатого-то и нет! Вот теперь бороду отпущу в аршин -- с бородой-то солиднее опять стало ходить. Ну, борода поседеет быстро -- по морю-то по вашему, хи-хи, тосковать буду, она и поседеет. С седой бородой мне на суше квазидурака ломать еще удобнее будет. -- Как? Как ты сказал, Пескарев? -- переспросил я, как бы даже переставая ненавидеть собеседника под напором любопытства к степени его мерзости. -"Квазидурака"? -- Ага. Приставка "квази" на ученом римском языке означает "как бы", Петр Иванович. Ты вот меня четверть века за дурака почитал, а я "квази". Я, Петр Иваныч, из Пескаревых, а Пескаревы не дураки, а, если хочешь по-современному, философы, потому что все, кто умеет жизнь любить -- а мы умеем, умеем мы жизнь любить! -- так те все философы, а ты хоть высокообразованный капитан-наставник, а не философ, потому как жить-то не любишь, службу любишь, положение карьерное, ответственность и власть, и море это дурацкое любишь, а не жизнь! Ты морю этому тридцать лет, как семьсот пуделей, служишь верой-правдой, и потому тебя жизнь, как пуделя, и обстригла, хотя ты и умный, ничего не скажу -- умный ты человек, и плавать с тобой спокойно, но только любой ум подлец, а глупость-то моя продуктивнее. Как в народе говорят? Чем глупее, говорят, тем и яснее! Я вот сейчас в каюту пойду и буду про полезных для природы птичек читать, душу тешить, и забот у меня до завтрашней вахты и нет ни единой, а у тебя-то! У тебя забот этих! Беспокойств, опасений! Господи, пронеси и помилуй! Сколько в голове чепухи-то квазиумной держишь -- радиотехники всякой, электроники, таможенных манифестов да пунктиков, отчетности, а все это до настоящей жизни и не относится! Ну, хорошие у тебя пароходы, ну, красивые, а разве какой птице веселей, если она в красивой клетке чирикает до шестидесяти лет? Молчишь, Петр Иванович? -- Жалость какая, что ракетные пистолеты "Вери" с вооружения торговых судов сняли, -- сказал я. -- Был бы здесь ракетный пистолетик, я тебе, Фаддеич, прямо в лоб ракетой бы запузырил. -- И не об этом ты сейчас думаешь! -- воскликнул Пескарев с глубоким убеждением. -- Думаешь: и как я его, мудреца такого, раньше-то не раскусил, характеристику на него соответствующую куда надо не послал, как это я протабанил? Поздно, Петр Иванович, мы теперь с тобой задами друг к другу повернули и -- пошла дистанция увеличиваться! Да и по закону у меня все, по закончику! Чешите себе, -- как это ихний полицай выразился? -- чешите себе пониже спины битыми бутылками, а Пескарев жить без вас начинает! -- Ну, Пескарев, ну, почтеннейший, ну, уважил! -- сказал я. -- Только теперь помолчи, хватит, тошнит меня, прямо с души воротит. -- Совершенно справедливо на этот раз изволите из себя вылезать от злости, Петр Иванович, совершенно справедливо! А мне, извините, точку надо на карту положить -- вахта кончается. Мы, Пескаревы, свое маленькое дело всегда до дна исполняем, со всей точностью -- как денежки считаем, так и дельце маленькое, жалкое точно исполняем, чтоб и никакой наставник не прицепился! И тебе, Петр Иваныч, ко мне не прицепиться! Он торжествовал, как торжествует премированный литератор, обладающий той счастливой степенью бездарности, когда после получения премии он уже никаких сомнений в своей талантливости не испытывает и сыпет эпопеями на полную катушку для пользы родины и человечества. Я медленно спустился в шикарную каюту с двумя кроватями и полутораметровой "Аленушкой", раздумывая о том, что вот первый раз в жизни мне повезло и я встретил великого человека. Ибо только великий человек способен строго и непреклонно десятилетиями следовать в практике за своей философией, за собственными предсказаниями. Абсолютное большинство людей на словах и в мыслях умеют далеко и точно предсказывать, но поступают не так, как это их собственное точное предсказание требует, а по воле обстоятельств и сторонних мнений, а Пескарев всю жизнь за собой следил замечательно, и его философия всегда была в стальном единении с поведением, начиная с того момента, как он перекрестился из Электрона в Елпидифора с легкой руки Старца на зверобойной шхуне "Тюлень". И во мне даже скользнула какая-то радость и гордость по поводу открытия мною совершенно нового типа -- "квазидурака". Радость и гордость, правда, немного омрачались тревогой, как у тех ученых, которые открыли реакцию синтеза и заглянули в водородную бомбу, -- они ведь и обрадовались, и испугались. В каюте я хлебнул глоточек бренди, запил холодным кофе и долго смотрел на Аленушку. После саморазоблачительной исповеди Елпидифора лютый тигр, лакающий рядом с Аленушкой из водоема воду, уже не уравновешивал ее стерильности. И я воткнул с другой стороны Аленушки сексуальную красотку из журнала "Париматч". Красотка застегивала лямки парашюта на груди, пропустив их предварительно между ног и приподняв ими черную юбочку до дух захватывающего уровня. Полюбовавшись на эту троицу, я лег спать и, как сказал мне сосед-доктор, разбудивший меня на рассвете, всю ночь орал дурным голосом. А что мне еще, черт возьми, оставалось делать? Рассвет запаздывал. Стотонные тучи тащили провисшие животы по темному горизонту. Кое-где они продавливали горизонт и соединялись с пепельным, равнодушным океаном. Кое-где расползались в них грязно-розовые пятна восхода, как кровь на бинтах. Только в самом зените оставался клок свободного от туч неба. Оно было бледно-зеленое, слабенькое, худосочное. Чайки метались за окном каюты встревоженно и бестолково, без обычной планирующей плавности. На фоне слабенькой небесной зелени птицы казались черными. Вероятно, чайки тревожились опозданием рассвета. Солнце все не находило щель, чтобы просунуть луч между брюхатыми тучами и равнодушным океаном. Однако вершины плавной зыби ловили каждый квант, зыбь напитывалась рассеянным светом медленного рассвета и уже начинала голубеть над тяжелой и темной хмарью. Потом тучи шевельнулись, подобрались, первый солнечный луч-разведчик промчался сквозь какую-то невидимую щель на горизонте и попал прямо на чаек. И все птицы, кружащие над судном, разом стали ослепительно белыми, они именно как бы вспыхнули белым, снежным огнем. ФОМА ФОМИЧ В ИНСТИТУТЕ КРАСОТЫ 1 Фоме Фомичу Фомичеву снился оптимистический сон. Назвать сновидение можно было бы "Куда я еду?". Снилась ему дочка Катенька в трехлетнем возрасте. Как она впервые села на трехколесный велосипед. И поехала, но, как рулить, не знает и не понимает. И вот едет Катенька прямо в стенку дома и кричит: "Куда я еду?!" Но все крутит и крутит ножками. Вполне бессмысленно крутит, но крутит и -- бац -- в стенку. Фома Фомич во сне рассмеялся, разбудил смехом жену Галину Петровну, она разбудила его, он хотел рассказать супруге про сон, но она слушать не стала и выгнала его досыпать на веранду. Проснувшись утром на веранде от птичьего гомона, Фома Фомич с приятностью вспомнил ночной сон, а затем точно установил, что вчера утром шею мыл. Поэтому принял решение нынче ее не мыть. И по всем этим причинам день для Фомы Фомича начался безоблачно. Только не посчитайте Фому Фомича нечистоплотным человеком. Он, к примеру, глубоко уважал общественную баню. Кто-то из великих наших мыслителей заметил, что обычай русской бани есть гораздо более замечательное историческое явление, нежели английская конституция, ибо идея равенства удивительно в ней, в нашей бане, выдержана. Так вот, Фома Фомич умел баню любить и что такое "легкий пар" понимал со всеми тонкостями, являясь, таким образом, демократом мирового класса. Но ванну и холодную воду (на даче не было теплой) Фома Фомич недолюбливал. Нелюбовь эта проистекала от одного из геройских поступков Фомы Фомича, о котором рассказано будет ниже. Возможно, давнее героическое происшествие обусловило и еще одну странность Фомы Фомича -- во все времена года он носил кальсоны. Но последняя странность может быть объяснена и строгостью таможенной службы. Лет двадцать назад таможня свирепо пресекала ввоз в СССР гаруса и мохера клубками, то есть такого мохера, который продавали в инпортах на вес. И вот для того, чтобы обойти таможню по кривой, Фома Фомич научился вязать. И вязал из гаруса и мохера (в свободное от вахт и политзанятий время) нижнее теплое белье, то есть кальсоны, трусы, плавки и фуфайки. В порту прибытия он спокойно, с совершенно чистой душой, надевал три пары собственноручно связанных кальсон и всего другого, затем без всякой нервотрепки проходил досмотр и покидал территорию порта. Дома, на твердой суше, Галина Петровна распускала кальсоны на их составляющие, сматывала обратно в клубки и реализовывала среди знакомых дам. И вот так -- совсем незаметно для самого себя -- Фома Фомич втянулся уже и в постоянное ношение кальсон. Любуясь с веранды видом осеннего цветника, буйствующего после недавнего доброго дождя, Фома Фомич машинально и уже в который раз отметил про себя, что лупинусы растут здесь даром, а у метро в городе их продают по двадцать копеек штука. Эта мысль тоже была приятна. И приятно было привычное легкое щекотание гарусных, собственноручно связанных кальсон, когда Фома Фомич их натягивал на крепкие белые ноги. В ближайшем будущем ноги должны были покрыться стойким загаром -- Фома Фомич загорал на курортных пляжах густо. И только змей-горыныч на правой ляжке неприятно кольнул хозяина напоминанием, что нынче он едет в Институт красоты, где ему придется навеки расстаться: 1. С когтистым орлом (правый бицепс). 2. Со спасательным кругом, на котором в весьма неприличной позе висела головой вниз и задом вперед то ли нимфа, то ли русалка (грудная клетка -- от соска до соска и от сосков до пупка). 3. Со змеем-горынычем, который уже сорок один год пытался дотянуться раздвоенным жалом до коленной чашечки правой ноги. 4. И с разной чепуховой мелочью -- якорьки там и сердца, пронзенные кинжалами. Все это были глупости тяжелого и далекого отрочества. К картинкам Фома Фомич давно привык, не обращал на них внимания, так же как и его жена, дочь и медперсонал бассейновой поликлиники, где Фома Фомич ежегодно проходил медкомиссию. И вот... ...Господи, до чего одинаковые словечки говорят молодые хорошенькие дочки состоятельных отцов, когда начинают капризничать! -- Гутен морген, папуля! Какой ты сегодня красивый! Прямо Эдуард Хиль!.. Папульчик, я тебя люблю безмерно, но... Ты меня прости, но... Папуль, я буду говорить прямо... Там, в Сочи... возможно... ну, будет один молодой человек, и, прости, папуль, я не хочу, чтобы он видел твою эту, ну, на груди, которая в круге... Мы будем на пляже, и... ты меня понял, папульчик ты мой чудесный... Фома Фомич вышел в капитаны из семейства железнодорожного рабочего со станции Бологое Октябрьской, а в прошлом Николаевской железной дороги. Он был фезеушником в сорок втором, солдатом в сорок третьем, ефрейтором в сорок четвертом, сержантом на крайнем северном фланге в сорок пятом и сорок шестом. Затем он преодолел среднюю мореходку, вечерний университет марксизма-ленинизма, курсы повышения квалификации командного состава торгового флота, еще один университет и еще одни курсы. Кто из молодого, длинноволосого поколения думает, что преодолеть все это -- раз плюнуть, пусть сам попробует! Отпустить дочь в первый ее бархатный сезон на курорт одну или с подругой (Галина Петровна жару не переносила по причине гипертонии) Фома Фомич и помыслить не мог. -- Поедет, значить, на курорт, а привезет усложнение ситуации во всей нашей династии, -- сказал Фома Фомич в минуту откровенности супруге. На просьбу дочери о сведении на нет татуировок Фома Фомич ответил не сразу. Он никогда не торопился с ответами и решениями. -- А где это, ну, значить, русалочку мою ликвидировать? -- спросил он дочь через недельку. -- Что "ну", папуля? -- рассеянно переспросила дочь, примеряя перед зеркалом мини-юбочку, которую Фома Фомич своими руками вынужден был привезти ей из вольного города Гамбурга. -- Тебя ясно спрашивают! -- рявкнул Фома Фомич, раздраженный зрелищем мини-юбки на своей Катеньке (на других молодых особах они его раздражали меньше). -- Где теперь с этой пошлой пакостью борются?! -- заорал Фома Фомич, употребив и несколько крепких слов. Катенька -- интеллигентка, так сказать, уже во втором поколении, сдающая на пятерки экзамены за первый курс Текстильного института (за что ей и был обещан бархатный курорт), -- заткнула пальчиками ушки и закрыла глазки. Папулина стрельба тяжелыми снарядами ее не пугала, но шокировала. -- Перестань, папка, права качать! -- сказала интеллигентка второго поколения. -- Поедешь в Институт красоты. Это на бульваре Профсоюзов, возле площади Труда, -- и с пленительной улыбкой открыла глазки и вынула из ушек пальчики. И от этой пленительной дочерней улыбки по лицу Фомы Фомича скользнула этакая двусмысленная ухмылка. Дочь напомнила ему супругу в юном виде в первый послесвадебный год. Да, было в такой ухмылке Фомы Фомича что-то от сатира. Тем более что и некоторыми постоянными чертами лица он смахивал на Сократа. Кроме, конечно, лба. Известно, что Сократ был из простых людей, имел лицо крестьянское, нос картошкой, а по свидетельству вечно пьяного Алкивиада, похож был то на Силена, то на сатира Марсия. Так вот, если обрить с Сократа бороду и усы да приплюснуть ему лоб до среднечеловеческого уровня, оставив нечто от Силена и сатира, то очень близко получится к Фоме Фомичу Фомичеву: был в нем сатир, был! Вы, конечно, понимаете, что никакой Сократ даже в ранней юности не стал бы выкалывать себе от сосков до пупка нимфу, а тем более не стал бы ее, на старость глядя, уничтожать; но на какие только сравнения и параллели современный писатель не отважится, чтобы точнее и зримее донести до читателя образ и облик любимого своего героя! 2 Одевшись в темный костюм (сразу после завтрака он решил ехать в город в Институт красоты), Фома Фомич навестил интимный уголок дачного участка. И там, под росным кустом уже отцветающей калины, минут пять обдумывал все детали предстоящего дела. Например: стоит или не стоит сунуть докторше пачку жевательной резинки "Нейви татто"? Жвачка, вообще-то, была бы в жилу. Она американского производства, и ежели наслюнить ее обложку и прижать к телу, то отпечатается вроде как татуировка -- пошлый, ненастоящий орел или фрегат под всеми парусами. А ежели потом плюнуть на тело и потереть платком, то вся пошлость легко исчезает. На завтрак супруга подала отварной картошки со сметаной. И Фома Фомич покушал завтрак с удовольствием и аппетитом. Катька, конечно, к завтраку опоздала; вышла, зевая и потягиваясь, сказала: "Гутен морген, предки!" По радио передавали что-то о спорте и Гренобле. Дочка уселась в качалку, взяла яблоко и спросила: -- Папуль, а Гренобль красивый город? Фома Фомич сказал, что Гренобль город небольшой, даже просто маленький. -- А у тебя окна в отеле куда были? На Альпы? -- спросила дочка. -- А я и не помню, -- признался Фома Фомич, подумав при этом, что самый замечательный гальюн в ихних отелях хуже его будки под калиной. Поблагодарив супругу за завтрак, Фома Фомич отправился по росной траве в гараж. Автомобиль он приобрел давно, но в силу мокрой профессии ездил мало. С одной стороны, это было хорошо, потому что "Жигули" выглядели новенькими. С другой стороны, это было плохо, потому что Фома Фомич ездил неуверенно и даже иногда с большими страхами. Но все коллеги вокруг, имеющие дачки и дочек в Лахте, автомобилями обзавелись и сами на них ездили. И Катюша доталдычила его -благомысленного отца семейства -- до таких чертиков, что... Первым препятствием был выезд из гаража -- очень узкий, по причине окружающих гараж труб большого диаметра. Затем ворота, которые в этот раз Фома Фомич миновал удачно и даже в сравнительно короткий срок -- минуты за три-четыре. Створку ворот придерживала дочка, вся такая свеженькая -- прямо бутон розовый, и Фоме Фомичу захотелось ее поцеловать, хотя обычно он к таким нежностям расположения не имел. -- Запомнил, папуль? -- сказала дочка. -- Бульвар Профсоюзов. Рядом ограда такая высокая, а на ней бюсты-скульптуры негров. По ним и ориентируйся. -- Все будет гутен-морген! -- сказал Фома Фомич и покатил в город. Вопросы эстетики Фому Фомича никогда в жизни не волновали. И потому само название заведения, куда он ехал -- "Институт красоты", -- маячило ему всю дорогу как-то странновато, отчужденно и несколько тревожно. И он старался затушевать его радиоприемником, введя на полную мощность "Кармен-сюиту" Родиона Щедрина. Под "Тореадор! Тореадор, смелее в бой!" Фома Фомич миновал дом с бюстами негров на бульваре Профсоюзов и с облегчением убедился в том, что "Института красоты" рядом нет. Есть обыкновенная "84-я косметическая поликлиника". А когда в подвальном гардеробе он увидел привычные кумачовые лозунги и соцобязательства: "Выполнить производственно-финансовый план 1974 года к 25 декабря! И на отдельных участках отделений план двух лет к 17 ноября!" -- то и вовсе успокоился (на морском языке "вошел в меридиан"). Выяснилось, что в этом учреждении положено платить наличными и закон о бесплатной медицинской помощи в мире социализма -- в мире эстетики уже не действует. "Сколько сдерут?" -- полюбопытствовал в уме Фома Фомич, приглядываясь к обстановке, вникая в нее неторопливо, тщательно и осторожно. В гардеробе-подвале сновало взад-вперед порядочно народу. И не только женщины, чего Фома Фомич тоже по дороге опасался, но и мужчины, и даже военные. Гардеробщик сидел в пустом гардеробе, скучая и томясь: погода была еще теплая. Фома Фомич просмотрел указатель помещений, одновременно краем глаза наблюдая гардеробщика. В первом этаже поликлиники располагались: "Подводный массаж" -- нечто профессионально близкое Фоме Фомичу, затем "Кишечные промывания" и "Грязехранилище" -- довольно далекие от его опыта заведения. И, чтобы зря не путаться, Фома Фомич пошел к гардеробщику. Он всегда начинал со швейцара, ибо гордыней отнюдь не страдал. -- Значить, в медицине работаем? -- так начал Фома Фомич. -- Из фельдшеров небось? К старости-то фельдшерская работа и не под силу стала, угадал небось? Гардеробщик, который выше медбрата в психиатрической клинике не поднимался даже в свои звездные часы, сразу оживился. А Фома Фомич еще подмазал его сигаретой "Пелл-мелл". Сам-то не курил, но иногда баловался. И на всякий -- такой вот -случай пачечку иностранных сигарет при себе имел. -- Оченно роскошное помещение у вас тута, -- намеренно коверкая и те слова, которые он мог бы произнести правильно, продолжал Фома Фомич, восхищенно оглядывая старинную лепку на стенах. -- Особняк купца Родоканаки, турок из Одессы, -- объяснил гардеробщик. -Богато жил. На широкую ногу. В процедурных кабинетах у нас на потолках всевозможные старинные украшения -- и с голыми бабами и ангелами. -- А вот люблю людей расспрашивать, -- сказал Фома Фомич. И не солгал. Он действительно любил с людьми пообщаться. Даже уголовников всегда старался разговорить, когда сводила его с ними судьба на восточных окраинах страны. Через пять минут Фома Фомич уже знал: 1) Косметологи происходят из венерологов. 2) Все они женщины, но если профессора, то уже мужчины. 3) Татуировки выжигают электротоком, кусками десять на десять сантиметров, и все это без бюллетня. 4) Когда в операционный день много выжигают пациентов, то даже здесь, в подвале, ужасно воняет жареным человечьим мясом. 5) И даже человечьим жареным жиром воняет, ежели рисунок углубился в кожу глубоко, а пациент толстомясый. Все эти детали гардеробщик сообщил Фоме Фомичу с бодринкой в голосе, чтобы поддержать дух, помочь новичку решиться на мероприятие. Но результат пока получался противоположный. -- Дома после сеанса голый будешь ходить, -- продолжал информацию гардеробщик. -- Так зарастает скорее. И смазываться будешь по живому пятипроцентным раствором марганцовки -- самодезинфекция называется. В ей, в марганцовке, кислород заключается, но болеть будет сильно. Сперва-то они тебя заморозят, да и электричество боль убивает, а дома уже прихватит. Температура подскочит -- не боле как до тридцати восьми. Пирамидону купи. Четвертинку засади. Но не боле. А через десять дней следующий кусок жахнут. Теперя так. Если у тебя украшения эти очень замечательные, то иди прямо сейчас в шестой кабинет. Там такая Валентина Адамовна. Она для диссертации самые уникумы в альбом собирает. Ежели твои заинтригуют, так и без очереди пропихнет, а сама наблюдать будет и все такое, но сперва зафотографирует на цветную пленку. У тя цветные картинки или монотонные? -- Монотонные, -- слегка крякнув, сказал Фома Фомич. -- Монотонные-то подлые -- потому как старинные. А раньше-то, сам знаешь, добротнее делали, на всю глубь. Теперешние цветные вовсе просто выводить. А с монотонными в пятницу летчик-испытатель, герой настоящий, так он не только в обморок брякнулся, но, прости, друг, по секрету скажу: описался! -восклицательным шепотом закончил информацию гардеробщик. -- Полчаса отмачивали! Фома Фомич обдумал информацию, слегка шевеля при этом губами и почесывая за ухом. Он, вообще-то, предполагал, что в век космоса и НТР процедура уничтожения змея-горыныча и русалочки будет проще. То есть настроен он был, как немцы перед блицкригом и "дранг нах остен". И некоторое неприятное неожиданное переживал приблизительно так же, как немцы после разгрома под Москвой. Но духом не упал. И сказал гардеробщику: -- Я очень, значить, извиняюсь, но, кореш мой драгоценный, не описаюсь! Не на того напали. И ты, значить, тут пациентов не запугивай, ты их вдохновлять должон, а ты... Гардеробщик обиделся и даже растоптал недокуренную "Пелл-мелл". -- Я очень, значить, извиняюсь, -- еще раз повторил Фома Фомич, а про себя подумал: "Ну и черт с тобой, ну и обижайся, а за эту... как ее?.. Валентину Адамовну (он имена и отчества всегда хорошо запоминал, если для дела надо)... за эту ценную информацию -- спасибо. Теперь курс прямо на шестой кабинет держать надо". Валентина Адамовна -- толстомясая, лет сорока, вся в золотых украшениях и в тапочках на босу ногу, -- как только Фома Фомич закатал рубашку на животе, так сразу засуетилась, помолодела лет на десять, зарумянилась даже от возбуждения и восхищения. А когда Фома Фомич совсем обнажился, то... то все организационные вопросы оказались решенными моментально: вне всякой очереди, сегодня же начнут; все, что товарищ где-то и от кого-то слышал про ужасы (Фома Фомич, конечно, на гардеробщика не ссылался: еще тот, значить, и пригодиться может, незачем его закладывать), безобразно преувеличено; конечно, запах неприятный, но она-то сама его всю жизнь нюхает, а ей молоко за вредность не выдают; от жира, действительно, другой запах, но это как раз и хорошо -- это как бы сигнал для врача, что пора остановиться (по-морскому "давать полный стоп"); в обморок, действительно, мужчины падают, но это для них типично: а) потому что к боли непривычны, ибо никогда не рожают, а женщины -- рожают; б) в обморок падают мужчины не от боли, а те, кто плохо новокаин переносят или вообще уколов боятся (Фому Фомича за морскую жизнь столько кололи от тропических лихорадок, холер, разных чум и тифов, что он хотя и терпеть уколы не мог, но к ним привык); в) кое-где его изображения можно будет и не сплошь выжигать, а только по рисунку, что вовсе не больно; г) через полчаса его покажут невропатологу для консультации и одновременно невропатолог, друг Валентины Адамовны, его сфотографирует, но без головы: все врачи дают клятву Гиппократа и тайны хранят свято. Медкарту Валентина Адамовна заполнила на Фому Фомича собственноручно. А затем попросила посидеть четверть часика. Но сидеть не у процедурного кабинета, а где-нибудь поблизости: его потом проведут без очереди, но надо так это сделать, чтобы очередь не развопилась. "Вот вам, значить, голубчики, и гутен-морген, -- подумал Фома Фомич, проходя мимо обыкновенных записанных в очередь, имеющих рядовые, пошлые татуировки или не догадавшихся покурить с гардеробщиком в подвале пациентов. -- С черного хода, значить, всегда тактичнее заходить, а вы тут и кукуйте до петухов..." Беззлобно и благожелательно подумав так, он нашел свободное местечко в уголке под стендом с заголовком "О вреде самолечения" и засел, отирая пот с лысины, -в стрессовые моменты он иногда потел обильно. Ничего в этом хорошего, конечно, не было, ибо приходилось тратить валюту в инпортах на противопотные жидкости. Кроме того, из массы специальных инструкций, в том числе и "О поведении в спасательной шлюпке", Фома Фомич знал вред потоотделения (с потом уходит из организма соль, и вот именно из-за обессоливания люди и отдают концы, а вовсе даже и не от жажды). Когда Фома Фомич обильно потел, то невольно вспоминал эту инструкцию и испытывал сожаление по той соли, с которой расставался. -- По вопросу потливости, папаша, в пятый кабинет, -- хрипловато сказала Фоме Фомичу девица, которая сидела рядом. Ее бесстыдные коленки он, ясное дело, видел отлично, но глаз на девицу не поднимал -- еще не до конца оклемался в мире эстетики. А тут уж пришлось поднять. Рожа у девицы оказалась такой же бесстыжей, как и коленки. По роже тянулся от уголка левого глаза до середины щеки шрам. Шрам, ясное дело, был заштукатурен всякими пудрами. "Из приблатненных", -- сразу засек Фома Фомич. -- Где ж это тебя, пригожая, значить, подпортили? -- ласково поинтересовался он. -- И каким это, значить, перышком? -- А вот, папаша, и не перышкам, -- так же хрипло и высокомерно сказала девица, -- обыкновенный коготь. -- Ишь ты, -- сказал Фома Фомич, -- чуть без глаза, значить, не осталась. Коготь-то чистый был аль наманикюренный? -- Разбираешься, папаша, -- одобрила знания Фомы Фомича девица и в виде награды поддернула двадцатисантиметровую набедренную повязку к самой, простите, талии. И у Фомы Фомича даже в голове зашумело, как шумит от первой рюмки после длительного сухого периода. -- Не фулигань, -- хрипло, но по-отцовски тепло попросил Фома Фомич. -Расскажи лучше, как дело было, -- и подмигнул по-приятельски. Девица хохотнула и приспустила пояс стыдливости на пару дюймов. -- Седина в бороду -- бес в ребро, -- неодобрительно заметила дама, которая сидела напротив в шляпке с вуалью. Вуаль была такая непроницаемая, что напоминала паранджу. -- Лысина в голову -- бес в ребро! -- строго поправила девица завуалированную даму, самим тоном давая понять, что их разговор с Фомой Фомичом их личное дело и она не допустит непосвященных в круг их интима. "Ну, лысина у меня еще не стопроцентная, -- подумал Фома Фомич, -- а корни еще такие ядреные, что мне бы вас двух и на один вечер не хватило, кабы я себя из рук выпустил..." И это не были пустые мыслительные похвальбы, а абсолютная истина -- корни у Фомича еще ядрились на полный ход. Но в данный момент он почему-то чувствовал необходимость и пользу держать себя с ободранной когтем девицей этаким папашей. Какой-то инстинкт подсказывал ему такую форму поведения. Этот "какой-то инстинкт" в Фоме Фомиче был звериной силы и спасал его всю жизнь от лишних неприятностей. Иногда спросит сосед по самолету или по купе: "Вы кто по профессии?" А Фомич вдруг: "Счетоводом я, мил человек, в совхозе". И сам не знает, почему он в данном разе не похвастался и не сказал: "Капитан я, мил человек, дальнего плавания!" И вот потом оказывается, что сосед-то собирался его на какую-нибудь роскошную провокацию дернуть -- на очко или преферанс, -- а как услышал "счетовод из совхоза", так сразу и пересел к другому пассажиру, который с двумя институтскими значками на пиджаке в талию. Этот звериной силы инстинкт или внутренний голос опять же роднил Фомича с Сократом. С той загадочной особенностью великого философа, которая в сократической литературе обозначается термином "демонион" (то есть демон). К демониону Сократ, как и Фомич, имел обыкновение прислушиваться еще с детства, и демонион даже в маловажных случаях удерживал его от неправильных поступков, никогда (чт