за, тут же и выскользнул. Настолько всерьез -- Арсений никогда не видывал ее такою, не Предполагал, что она такою бывает, что она такою может быть, -- пришибленная, что даже не стала устраивать Арсению сцену, Нонна в первый и единственный за все их знакомство раз доверчиво прижалась к любовнику, как бы прося защиты, и взволнованно, взахлеб заговорила об отвращении, которое вызвали в ней запах лекарств изо рта и трясущиеся руки Вольдемара. Он что, трахнул тебя? нисколько не сомневаясь в отрицательном ответе и от этой несомненности испытывая щекочущее самодовольство, спросил Арсений, и тут Нонна вмиг превратилась в Нонну, улыбнулась и сказала: а для чего же еще ты его сюда присылал?! Если б Арсений услышал эти слова от минуту назад сидевшей здесь нервной, испуганной женщины, они, возможно, перевернули б его всего, толкнули на дикие, необдуманные поступки, -- но от Нонны только таких слов ожидать и следовало, -- Арсений огрызнулся, пошла перепалка, взаимные упреки, а на десерт -- немного любви с победными криками в финале. Пусть послушает, думал Арсений про Вольдемара и поддавал жару. Пусть немного поучится, салага!

Вольдемару, самому молодому на их курсе студенту, Нонниному ровеснику, хотя поступил он, естественно, безо всяких конкурсов, Арсений не отказывал ни в живости ума, ни в поверхностной, но широкой образованности, ни в начатках интеллектуального таланта. Последнему, впрочем, вряд ли суждено было набрать силу из-за избалованного, ленивого характера, заботливо выращенного в оранжерейных условиях до невероятности напоминающей Нонну матерью Вольдемара -- последнею, молодой женою семидесятипятилетнего Б. Несмотря на то, что Вольдемар постоянно пыжился и лгал и, подобно Нонне, не умел чувствовать себя не самым и не первым (что иной раз, как в сброшенных им с доски фигурках, когда Арсений начал одолевать его в шахматной партии, доходило до трогательности), они сблизились с Арсением, можно бы даже сказать, подружились, если б последний термин не казался столь неподходящим Вольдемару. Лгал он по-хлестаковски: бессмысленно и вдохновенно, ложью порою слишком очевидною, но Арсений не давал себе удовольствия уличать его ни -- что сразу поссорило бы их -- вслух, ни даже про себя. Сколько правды заключалось в рассказанной Вольдемаром истории о небесследно перенесенном им ошибочном диагнозе смертельной болезни, Арсений так и не узнал, хоть и подозревал, что мало; однако огромное количество импортных транквилизаторов из Кремлевки Вольдемар действительно принимал, пальцы его порою действительно дрожали, а под утра их оргических бессонных ночей лицо его действительно становилось более чем бледным, как нарисованным на картоне -- едва не жутким. Кроме того, что Вольдемар представлялся Арсению единственным достойным собеседником на курсе, привлекала в товарище и принадлежность к новой средней элите, нахождение за кругом которой в ту пору Арсений начинал чувствовать достаточно остро.

Сбежав на пару дней из гастрольной поездки по Дальнему Востоку, которою Арсений зарабатывал деньги на их с Нонною долгую и счастливую жизнь, пробравшись в самолет -- билетов не было на месяц вперед -- зайцем и одолев десяток тысяч километров затем лишь, чтобы обрадовать Нонну, сделать ей своим появлением на дне ее рождения приятный сюрприз, Арсений обнаружил, что его не ждут, во что, впрочем, не хотел верить вплоть до момента, когда Нонна вынесла в собственной сумке вещи Арсения, которые успели за последние месяцы мало-помалу перекочевать из его мансарды в квартирку на Ульяновской, да потребовала назад ключ, но сильнее всего гнал Арсений от себя предчувствие, что вакантное место на Нонниной кровати, на, так сказать, станке, занял бывший лучший друг Вольдемар, не поставивший, вопреки канонам мужских взаимоотношений (по папаше Хэму), в известность об этом Арсения.

Что же мне делать со щенком? -- вернувший ключ, с сумкою через плечо, стоял Арсений перед Нонною, держа в вытянутых руках измотанного почти суточным перелетом полуторамесячного пушистого скотчика, которого раздобыл на птичьем рынке Владивостока Нонне в подарок: в совместно сочиняемых картинах их будущей совместной жизни неизменно присутствовал верный пес. Не знаю, ответила Нонна. Возьми себе. Мы послезавтра... и поправилась: я послезавтра еду в Сочи; мне не на кого его оставить. Ах, так! взвился Арсений. Мне его тоже не на кого оставить! И довольно резко, так что оно жалобно взвизгнуло, опустил маленькое существо на газончик, одним узким поребриком отделенный от несущихся по Ульяновской автомобилей. Ах, так! -- и пошел, не оборачиваясь, к своей «яве» -- скручивать тормоза.

Он сам не знал, сколько пролежал, бесчувственный и бессмысленный, в прокаленной пыльным московским зноем мансарде, -- часы и времена суток мешались, сливались в одно,--но, когда шумная гроза обрушилась вдруг на Ершалаим, пришел в себя, и щенок первым вспыхнул в сознании, заставил работать воображение, больно ударил по сердцу и совести. Арсений бросился на Ульяновскую, бегал по дворам и подворотням, звал, искал, ощупывал глазом асфальт, опасаясь и ожидая обнаружить следы кровавого месива, в которое мог превратиться беззащитный его подарок под колесами первого же грузовика.

Силы Арсения наконец иссякли; он, добела отмытый дождем, привалился к стене и долго смотрел на освещенные Ноннины окна, за которыми бесшумными силуэтами двигались люди, празднующие ее двадцатилетие.

На гастроли Арсений так и не вернулся, чем крепко подвел товарищей.

41.

42.

43.

В сорокапятилетнем мужчине, нетвердой походкою пробирающемся между столиков ресторана ВТО, лысом, потасканном, плохо одетом, Арсений с грустью и недоверием узнал себя. Как обычно, в это близкое к полуночи время столы были либо заняты совсем уж пьяными компаниями, либо свободны, но не прибраны, и тяжелый взгляд вошедшего шарил по редким фасам, профилям и затылкам в надежде зацепиться за что-нибудь знакомое. Так оно и случилось.

Ба! Арсений! окликнули его из угла второго, маленького зальчика. Какими судьбами! Леша! сосредоточившись на голосе, вытащил Арсений из памяти имя и подошел, полез целоваться. Здорово, старик! Ниночка! подозвал официантку седой, замшевый Леша. Организуй бутылочку. И чего-нибудь, он пошевелил в воздухе пальцами, закусить. Потом пробежал глазами по Арсению, устало остановил взгляд и продекламировал с выражением: ах, как тебя, так и меня увило жизни тяготенье. Откуда ты взялся? Вообще или конкретно? спросил Арсений. Конкретно только что из Димитровграда (Леша продемонстрировал удивление на лице: кес, мол, кё сэ кё Димитровград?), а вообще -- ищу работу. Вот уже пятнадцать лет, как ищу работу. Так сказать, давно не молодой специалист с неоконченным высшим. Где сказочку дадут поставить, где -- ассистентом. Ну и потом.. Арсений сделал известный жест, я же сильно поддаю. Хохотнул и добавил: иногда даже на свои. Так что, знаешь, брат Пушкин, все как-то... Ну, а ты где? Я-то? не без самодовольства, плохо прикрытого иронией, ответил Леша. Я сейчас и действительно -- брат Пушкин. Литератор. Сочиняю пьесы. А! поразился Арсений. Так «Старая деревня» -- твоя? А ты думал! Во даешь! Мне и в голову не приходило. Считал -- однофамилец. Она ж у нас в театре, в Димитровграде, шла. (Леша снова продемонстрировал выражение кес кё сэ.) А что -- вообще ничего пьеска. Находишь? Ты молодец, старик. С тобой даже сидеть страшно. Сколько хапнул? Твое здоровье! пропустил Леша мимо ушей бестактный Арсениев вопрос. Давай!

Учились Арсений с Лешей Ярославским хоть и одному, да в разных вузах, и друзьями не были никогда, разве встречались время от времени на пьянках да на просмотрах, и вот уже больше пятнадцати лет не виделись вовсе, но давняя взаимная приязнь, атмосфера этого места всеобщих нетрезвых встреч и, конечно, случай свели их в тот вечер за одним столиком и втянули в достаточно бессмысленный и беспредметный, как казалось поначалу, разговор.

Когда принесенная Ниночкою бутылка уже переполовинилась, на другом конце зала вспыхнул скандальчик: не первой молодости блядь била посуду. Арсений с ленивым любопытством обернулся на шум, и все в нем оборвалось: испитое, потасканное 6.-жье лицо напомнило о женщине, много лет назад переломавшей его жизнь: из-за нее он бросил институт, из-за нее уехал в провинцию, из-за нее начал пить, -- напомнило о Нонне. Кто это? спросил побелевший, с сердцем, летящим в бездонную шахту, Арсений. Ты случайно не знаешь, кто это? Ага! давно ж ты не был в свете! процитировал Леша брата-Пушкина. Героиня моей новой пьесы. Нонка. Потаскушка невысокого класса, но по старой памяти ее сюда иногда пускают. Спать я тебе с нею не советую -- мандавошек поймаешь, а история у нее действительно любопытная. Ты Б.-младшего знал? Как же, отозвался Арсений. На одном курсе учились. Где он сейчас? во МХАТе? Нигде. Лет пять, как умер. Пьяный под машину попал. Так вот, Нонка в свое время вышла за него. Случайно склеила и вцепилась как клещ. Естественно: у мальчика папа, квартира в пять комнат на Горького, дача. Его мамаша сразу раскусила Нонку и заняла оборону: пару раз даже с лестницы спускала -- с шестого этажа, причем не фигурально. Но не на ту нарвалась: там сразу возникли и шекспировские страсти, и беременность, от которой, когда расписались, естественно, не осталось и следа. Словом, все как положено. На свадьбу им подарили автомобиль. У Вольдемара было что-то с нервами, медкомиссию он не прошел, но права отец ему сделал. Вот они с Нонкою и катались. Как-то, оставив ее на даче загорать, Вольдемар поехал в Москву за предками. На обратном пути, пижоня, слишком разогнал машину, не справился с рулем и лоб в лоб вмазался в горбатого «запорожца» -- помнишь, тогда были такие. Машинки сцепились, завертелись и -- об столб. Обе -- всмятку. У Вольдемара -- десяток переломов, сотрясение мозга. Родители -- насмерть. Да! что любопытно: совершенно мелодраматический момент: в том «запорожце» ехали как раз Нонкины родители. Тоже оба -- в лепешку. Конечно, в пьесе я это изменю: такому совпадению все равно никто не поверит, ненатурально выйдет. Не станешь же перед каждым спектаклем предупреждать со сцены, что описан действительный случай и что так все и произошло на самом деле. Я и родителей, и тестя с тещею решил запихнуть в Вольдемарову машину и вмазать их в какой-нибудь грузовичок. Ну, меняю я не только это; это, так сказать, пустячки. Из Б., например, я собираюсь сделать замминистра или цекашника, Вольдемар пусть учится на дипломата. Тут главное -- принадлежность к элите. А я, знаешь, немного элиту изучил: три с лишним года в зятьях проходил у одного... Впрочем, ладно, неинтересно. Интересно, что я хочу поменять финал: ввести хоть изломанный, а все же светлый мотив. Что-то про верность, про доброту. Но слушай дальше...

Протрезвевший Арсений сидел вполоборота к Леше, чтобы скрыть жадность, с которою впитывал в себя рассказ, и хоть боковым зрением, да видеть Нонну. Скандал за ее столиком терял накал, катился все тише, по инерции. Собутыльники собрались уходить, она же, в доску пьяная, сидела прочно. Леша, увлеченный собственным замыслом и считавший себя вправе, коль поставил пузырь, молол и молол, глаза его разгорелись и уже не обращались к собеседнику. Вольдемара три месяца латали в Склифосовке, несколько раз реанимировали, удалили почку; потом дали инвалидность и отправили домой. Не в ту пятикомнатную -- в малюсенькую, в Орехово-Борисово, тогда там и метро еще не было. Вещи из старой квартиры еле вошли, получилось что-то вроде склада. Представляешь, как эффектно можно сделать на сцене: маленькая комнатка, вещи до потолка, и от картины к картине их все меньше и меньше. В финале останутся одна кушетка, колченогий стул, стол да шкаф: барахло, дескать, перекочевало в комиссионки и ко всякой фарце. Работать Нонка не умела, да и некогда: первое время ухаживала за Вольдемаром: он больше года валялся дома полутрупом, и даже у нее хватило совести не бросить его совсем; к тому же она тогда на что-то еще надеялась. Словом, жили первое время мебелью, книгами, хрусталем. Когда продавать стало нечего, Нонка погнала Вольдемара искать службу. Друзья отца долго отбрыкивались, но все же устроили: в театр Гоголя. Первый спектакль начальство стерпело, после второго -- выгнало. Тактично так выгнало: перевело с повышением -- главным -- куда-то в глухую провинцию, что-то вроде твоего Димитровграда-. Это ты, старик, зря, лениво, сосредоточенно на другом, обиделся Арсений. Димитровград все же... Хорошо, хорошо, патриот безработный, усмехнулся Леша и вдруг подумал: кому, зачем он выворачивает душу?! с кем делится сокровенным?! -- но колесо уже крутилось. В Мухосранск -- устраивает? Устраивает, согласился Арсений. Продолжай. Нонка за ним, естественно, не поехала, начала блядовать в открытую. Склеила для начала одного пожилого киношника -- не будем называть фамилий! -- тот снял ее в своей маразматической ленте. Толку от этого получилось чуть, продолжения не последовало. Нонка пошла по рукам, начала пить: все же много, знаешь, значит привычка к относительной роскоши и безделью: формируется особая психология, элитарно-люмпенская. То же и с Вольдемаром: долго он и в Мухосранске не удержался, вернулся в Москву. Паразитировал на старых приятелях, знакомых отца, спекулировал именем: сын лейтенанта Шмидта, -- спивался и в конце концов угодил под машину. Неужели самоубийство? спросил Арсений. Вряд ли, ответил Леша. Хотя, говорят, из-за Нонки переживал сильно: она его, как он вернулся, и знать не захотела. Еблась чуть не у него на глазах. А сейчас ты имеешь возможность наблюдать последний акт моей будущей комедии, и Леша картинно выбросил руку в направлении Арсениева взгляда.

Мужчины из-за Нонкиного стола уже ушли, оставив ее одну. Она спала, уронив голову на грязную, неприбранную скатерть. В ресторане почти никого не было; вместо люстры горело дежурное бра, сквозь щель в шторе пробивался блик уличного фонаря, да падала из кухни косая полоска света, перекрываемая время от времени последними сонными официантками. Подошел швейцар: закругляйтесь, Алексей Николаевич, пора. Видишь? победно посмотрел Леша на Арсения. Уважают. Но имени-отчеству! и отнесся к швейцару: сейчас, дядя Дима, идем. Швейцар кивнул и направился к Нонке, потряс за плечо: эй, слышь? Дома спать будешь! Давай-давай, мотай отсюдова! Понимаешь, старик, меж тем договаривал порядком набравшийся Леша, чем привлекла меня Нонкина история? Сюжет -- нарочно не придумаешь: как в капле воды -- вся наша паскудная жизнь. Ведь не случись аварии, не останься наша парочка без поддержки родителей -- тех и других, хоть Нонкины и рангом пониже, -- Вольдемар, безусловно, стал бы главным где-нибудь в Москве, закрепился бы, критика придумала бы ему особый стиль и художественные открытия; Нонка: вот она, блядь блядью, ничего больше, -- артисткою, заслуженной или народной. А сами по себе они, как видишь, пшик! Всё на знакомствах, на связях, на родственниках, тут Леша запнулся -- видать, немножко неловко стало от столь вдохновенно провозглашаемого пуризма. Если честно, я, конечно, и сам в свое время... извинился. Но знаешь, как трудно пробить первую пьесу! Ладно, вздохнул Леша. Не об том речь. Слушай дальше. Название я придумал с двойным дном: АВТОМОБИЛЬНАЯ КАТАСТРОФА. Правда, официально у нас катастроф не происходит никаких, даже автомобильных, -- ДТП, дорожно-транспортные происшествия, так и пишут в протоколах, я специально в ГАИ узнавал, -- но для пьесы сгодится. Мне ведь хочется выразить нечто большее, чем ДТП... Нечто, если угодно, возвышенное. Немного, конечно, мелодраматическое название, но ведь можно понимать и с иронией. А? И еще финал изменю. Вот, слушай, как по-твоему? пусть Вольдемар спивается, пусть Нонка блядует -- все как в жизни. Только пусть она его не бросает, а? Пусть кормит своим блядством! Из любви ли, из жалости, из воспоминаний? Эдакий, понимаешь, просветленный момент. Как, понимаешь, у Достоевского. Пусть! согласился Арсений. Кормит -- пусть.

Тем временем, насильно доведенная дядей Димой до выхода из зальчика, Нонка сделала резкий пас к столику, из-за которого уже вставали Леша с Арсением: мальчики! У вас в-выпить не найдется? Держи, Леша налил себе и широким жестом протянул бутылку, на донышке которой плеснулись остатки. Нонна глотнула из горлышка, вытерла рот рукавом и полезла благодарить почему-то Арсения: ты н-настоящий друг! Н-не то что эти... уб-блюдк-к-ки! Дай я тебя поцелую. Хочешь, поехали ко мне? И приятеля т-твоего прих-хватим? А? Не надо, брезгливо отстранился Арсений, уронил голову на руки и прошептал: ради Бога -- не надо! Или это уже была не Нонна -- Лика?

44.

Такими примерно сценками мстил Арсений в ту пору Нонне в своем воображении. Такими видениями уговаривал себя не принимать случившееся слишком близко к сердцу, не бросать институт, не уезжать из Москвы. Такими доводами пытался убедить себя, что Их система ценностей не стоит ни гроша, и сами Они не стоят, чтобы рваться в Их общество. Но иногда, помимо воли, образовывались в голове и совсем другие сюжеты: со сладострастием мазохиста Арсений сочинял, например, от имени Нонны письмо к вымышленной подруге, в котором подробно и сочно, не смягчая красок, живописал злополучную ночь на даче, собственную самовлюбленность, обернувшуюся предательством, наделял Вольдемара несказанною нежностью, против которой невозможно оказалось устоять.

Так или иначе, из черной ледяной проруби, в которую толкнула его неудача с Нонною и где он барахтался больше года среди визга экстренных торможений, мечтаний о дуэли и суицидальных приготовлений, Арсений выплыл повзрослевшим и обнаружил воздушные замки детства и юности, столь старательно воздвигавшиеся родителями и авторами книжек с картинками, невосстановимо рухнувшими. Сквозь облака едкой, вызывающей слезы и кашель пыли, что висела над местом крушения, Арсений увидел жизнь жесткой и противоречивою; противоречивым и не слишком себе самому симпатичным увидел Арсений и себя: со сравнительно идеальными мотивами в нем, оказывается, мирно уживались и жестокость, и расчетливость, и цинизм, и стремление к суетным ценностям и благам.

Примириться с потерею того, что, казалось, он уже держал в руках, Арсений никак не умел, хоть и пытался, и не отсюда ли возникла Ирина, принесшая-таки в приданое и Прописку, и дачу, и даже «жигули» -- правда, отцовы, по доверенности, с униженными просьбами о ключах, с подробнейшими обсуждениями маршрутов, с точнейшими калькуляциями времени и бензина. Считалось, что Арсений Ирину любит, но после Нонны, в глубине лишенной девственности души, он уже не мог быть уверенным ни в чем, даже в любви к Нонне. Во всяком случае, стихи, которые он писал Ирине, могли бы ее насторожить, если б она не придерживалась неколебимого убеждения, что стихи -- это цацки, игрушки, выдумки и к реальной жизни отношения не имеют, или если бы к скорейшему браку с Арсением у Ирины и ее родителей не существовало самых веских и секретных причин.

На самом же деле стихи, которые Арсений пописывал и прежде, но которые после ухода Нонны стали расти словно грибы после дождя, к моменту встречи с Ириною успели приобрести точность, искренность и способность выражать невыразимое, и сочинять их стало привычным и необходимым занятием, а где-то вдали замаячил невнятный, пугающий, но притягательный образ прозы. За это, во всяком случае, Нонну и Вольдемара следовало поблагодарить.

Сами же они благополучно поженились, Нонна родила девочку и ушла в заботу о ней; Вольдемар остался после института в Театре, где и поставил на малой сцене два несколько бледных и вычурных спектакля, на которые, впрочем, находилось довольно любителей.

Виктория с отчаянья выскочила ЗАлервыйпопавшийсяМУЖ, тоже родила, бросила супруга (или он ее), устроилась в ленинградский Интурист сезонной переводчицею, блядовала с надрывом. Встретившись с нею несколько лет спустя, Арсений поразился особому ее шарму, грусти и мудрости глаз. Из хорошенькой провинциальной девочки она превратилась в чуть порочную и удивительно красивую женщину. Боже! если б она тогда была такою -- Арсений не сумел бы оставить ее, не сумел бы даже влюбиться в Нонну. Но нынешнее качество Виктории и м-ские развод и больница заплетены в такое неразрывное, в такое нераспутываемое кружево! Неужто единственный путь к подлинной красоте действительно лежит через страдание? Недавно Виктория снова вышла замуж -- за сына ливанского миллионера -- и уехала с ним в Париж, где, как обещал миллионер, они и будут жить.

Если книга окончится, если выйдет там, если попадется на глаза Виктории, если Виктория вспомнит вторую свою фамилию и свяжет ее с Арсением, если прочтет книгу -- как будет прекрасно! мечтал Арсений. Когда он думал о Виктории, ему уже казалось: роман пишется только ради нее.

Арсению даже удавалось в такие минуты забыть, что к моменту, когда он оставил Викторию, та была любовницею лучшего его друга Равиля.

Глава пятая
ВАРИАНТ РАВИЛЯ

-- Было время, когда вы, татары, владели нами и брали с нас дань, а теперь вы у русских в лакеях служите и халаты продаете. Чем объяснить такую перемену?

Мустафа поднял вверх брови и сказал тонким голосом, нараспев:

-- Превратность судьбы!

А .Чехов

46. 12.18 -- 13.30

«СЭ» № 1 17--11

Неунывалова

ВСТУПАЯ В ГОД ЮБИЛЕЯ

Нынешний, 1979 год -- юбилейный для советской кинематографии. 60 лен назад гений революции В. И. Ленин, назвав кино «важнейшим из искусств», определил организационные формы его существования: 27 августа 1919 года подписал «Декрет о национализации кинопромышленности». Шесть десятилетий -- срок немалый. И тем не менее нельзя без восхищения думать о том, как много сделано советскими кинематографистами, вермыми помощниками партии в деле коммунистического строительства, формирования мировоззрения, нравственных убеждений и эстетических вкусов советских людей. Многие сотни художественных лент, тысячи документальных, научно-популярных, учебных фильмов -- создана поистине сокровищница идейных и художественных богатств, школа жизни, коммунистических взглядов, университеты борьбы за новое, передовое, против всего того, что отжило свой век, что мешает прогрессу, дальнейшему движению вперед.

Великое счастье для советских кинематографистов -- работать, ощущая внимание, заботу, каждодневную заинтересованность в своей деятельности Коммунистической партии, Центрального Комитета КПСС, лично Леонида Ильича Брежнева. Заветы Ленина, его напутствия молодому искусству советской кинематографии нашли конкретное воплощение и продолжение на всех последующих этапах коммунистического строительства.

Прошло шесть с половиной лет после появления исторического постановления ЦК КПСС «О мерах по дальнейшему развитию советской кинематографии». Немало уже осуществлено в направлении реализации указаний и перспектив, выдвинутых и прочерченных этим документом. Речь идет как об организационных переменах, существенной корректировке производственно-творческой деятельности многосложного кинематографического хозяйства, так и -- это самое главное! -- о появлении новых талантливых художественных и документальных лент, рассказывающих о нашей современности, о герое-труженике, человеке передового мировоззрения и высокой нравственности.

Советский образ жизни восславлен в лучших произведениях советского кино последних лет не с помощью ходульных, умозрительных сюжетных построений, а в живой пластике художественных образов, в убедительном разрешении узнаваемых зрителями, остроконфликтных ситуаций, через столкновение глубоко индивидуальных и вместе с тем поистине типических характеров, которые...

Внимательно ощупывая глазами слова и знаки препинания, Арсений проходил гранку строчку за строчкою так же, должно быть, механически, не вдаваясь в смысл, которого, кажется, и не существовало, как механически набирала накануне текст наборщица, таинственная Неунывалова, а до нее -- печатала оригинал машинистка, как читали и вычитывали черновик всевозможные литсотрудники, редакторы и ответственные секретари, как, скорее всего, писал его и автор, фамилия которого, набранная крупным шрифтом, дожидалась прочтения в какой-то дальней гранке, куда сосланы по обыкновению все фамилии авторов, шапки и названия очередного номера. Знакомые слова и их блоки автоматически сличались в мозгу -- не спинном ли? -- с определенной матрицей, и, если возникало расхождение, рука сама собою ставила в гранке птичку, а на поле, рядом с ее увеличенным подобием, восстанавливала тождество. Не только опечатки вроде лен вместо лет или вермыми вместо верными, но и идеологически сомнительные сочетания слов и их кусков, как, например, зад гений революции В. И. Ленин, вполне могущие быть прочитанными досужими персональными пенсионерами со всею бдительностью, -- в данном вот случае: зад гения революции В. И. Ленина -- и обжалованными в сотню, как минимум, инстанций, пусть по нынешним либеральным временам и без пенитенциарных последствий, но с вытекающими разбирательствами, -- исправлялись или подчеркивались автоматически, не проникая в мозг глубже той самой матрицы.

Рыхлые влажные гранки, похожие на весенний снег, с серыми проталинками текста посередине, постепенно перемещались по правую руку от Арсения, и, когда там уже вырос внушительный сугробчик, вошел Аркадий. Видел? спросил Арсений вместо приветствия и кивнул за окно, за которое и вычитывая не переставал поглядывать. Видел, ответил Аркадий и, покосившись на Люсю, добавил: потому и опоздал. Опоздал ты, положим, не потому, улыбнулся Арсений, поймав Аркадиев на Люсю взгляд. Разве что заранее знал. Они столкнулись уже в двадцать минут первого. Люся, демонстрируя лояльность и даже доброжелательность, поддержала шутку: начальству положено знать о событиях прежде, чем те происходят, и тут же, пользуясь ситуацией, отпросилась на полчасика -- улаживать последствия афганской революции. Он там один был? снова кивнул за окно Арсений. Говорят, с бабой, ответил Аркадий, уже усевшийся за стол и пододвинувший для правки гору материалов. Да сам виноват: поперся, дурак, на красный!

Гаишники на улице заканчивали измерять тормозные пути и фотографировать место происшествия; обгорелые трупы давно увезла «скорая»; давно укатили и пожарные, залив останки «жигуленка» пеной, а сейчас к нему прилаживался импортный автокран: еще десять -- пятнадцать минут, и о катастрофе напомнят разве что черное пятно на асфальте да надлом железобетонного фонаря. Дня через два-три поменяют и фонарь.

Люсин муж машину купил, сейчас продает, сказал Арсений в пространство. Как думаешь, стоит брать подержанную? Зависит от вкуса, бросил Аркадий на минутку рукопись. Если любишь ездить, бери новую, если ремонтировать... Они и новые-то на ладан дышат. Советское -- значит шампанское.

Аркадий, владелец ярко-зеленых «жигулей», ровесник Арсения, даже внешне похожий на него, был начальником отдела. Однажды, на первых порах работы в редакции, Арсений принес на службу недочитанный номер «Континента», который вечером следовало вернуть. Аркадий взял журнал, пролистал с живым любопытством, профессиональным редакторским глазом выхватив на ходу несколько несообразностей в статье про эстонцев, и отдал. Тогда и произошел большой разговор, к теме которого позже ни Аркадий, ни Арсений уже не возвращались.

Начал Аркадий с того, что хоть оно и любопытно, таскать сюда, а тем более -- читать здесь книжицы, от которых за версту несет антисоветчиной, не стоит: мало того что в любой момент в отдел может заскочить Вика, и ей, он уверяет Арсения, не нужно будет брать журнал в руки, чтобы понять, где он напечатан, -- их Людмила, даром что своя в доску, что вся в хозяйстве и прочих женских проблемах,--между прочим, член парткома. Ну? удивился Арсений. Вот тебе и ну! И демонстрацией подобных изданий, а особенно -- разговорами, которые он себе позволяет, Арсений может поставить ее в неудобное положение.

Фигура о неудобном положении, которую он слышал не от Аркадия первого, всегда Арсения умиляла: скрывать мысли, оказывается, следовало не из страха перед известным Госкомитетом, а исключительно из чувства такта: чтобы не поставить в неудобное положение доносчиков удивительно чутких и тонко организованных людей, для которых доносительство хотя и не находится под категорическим нравственным запретом, все же может причинить некоторое неудобство. Даже собственная сестра -- жена офицера с атомной подлодки, накричала однажды на Арсения, что если он не прекратит своих разговорчиков, у Никиты возникнут крупные неприятности, что Арсений гад и эгоист и совсем не думает о родных. Он тогда вспылил: раз, мол, сестра боится за карьеру мужа, пусть заблаговременно сообщит куда следует, что брат у нее антисоветский элемент, что с его мнениями ни она, ни муж Никита категорически не согласны; тогда там, где следует, попытаются брата переубедить или перевоспитать физическим трудом, а у мужа не то что не выйдет неприятностей, а даже может получиться внеочередное повышение по службе. Сестра в ответ разрыдалась, и Арсений опять вышел кругом виноват.

К тому же, резонно продолжал Аркадий, он вовсе не намерен снова проходить свидетелем на очередном закрытом процессе только потому, что подсудимый печатался в их журнале или работал у него в отделе. Аркадий вообще не понимает, почему Арсений с такими взглядами не... (на ожиданное в подобной ситуации продолжение: уезжает -- Арсений уже заготовил стандартный ответ: я здесь родился. Почему Я должен уезжать? Пусть Они едут! На Марс пусть летят! -- но вместо уезжает прозвучало) „...увольняется с этой службы, не идет на улицу с машинописными листовками или в знак протеста не самосжигается на Красной площади?

На этот вопрос ответить оказалось сложнее. Банальный вариант: а что, мол, от этого изменится? Арсению не подходил: он знал цену мужеству и предполагал, что если что и способно изменить существующую ситуацию, так только оно. Признаться же в собственной трусости, страхе смерти или лагеря, а то и просто нищей некомфортной жизни -- значило оставить поле боя за Аркадием, раз навсегда заткнуться и больше не выступать. Это не годилось, и Арсений провозгласил, что, во-первых, он надеется собрать, скопить, воспитать мужество, что смелости у него не хватает пока (смелость обычно с возрастом убывает, заметил Аркадий а propos); во-вторых, неужто для того, чтобы видеть всеобщее подонство и говорить о нем, должно непременно быть абсолютно чистым самому? (желательно, ответил Аркадий) -- да и существуют ли такие люди?; что, между прочим, кроме верности общей подлости он, Арсений, ничем особенным до сих пор не согрешил: ни предательством друзей, ни доносительством (он намеренно подчеркивает это вот до сих пор, ибо не может знать заранее, что сумеет вынести, если Они возьмутся за него всерьез); в- третьих, надеется написать книгу, которая, возможно, прозвучит громче листовки, крика на площади или даже самосожжения (что громче самосожжения -- вряд ли, вставил Аркадий третье a propos), книгу, не содержащую ничего, кроме правды, которой Они боятся как раз больше всего.

Аркадий возразил, что не помнит знакомых их круга, которые не собирались бы написать такую книгу, по крайней мере -- не трепались об этом; однако дальше гражданственных мечтаний или первых скучных страниц дело никогда не заходит. Может, потому, что для подобной книги кроме смутного желания, продиктованного чувством вины за жизнь в дерьме, а скорее -- потребностью хоть в такого рода известности, славе, в сознании некоторой самозначительности, в натуре, как правило, отсутствующей, нужны творческая воля и талант. А это вещи редкие при всех системах. Чтобы не стать, подобно сослагательным сим писателям, смешным в чужих, а главное, в собственных глазах, он, Аркадий, однажды и навсегда, трезво взвесив свои возможности, запретил себе литературные грезы, амплуа талантливого неудачника (знаешь, старик, слишком остро -- потому и не печатают!) и занимается журналистикой. Он льстит себя надеждой, что находится в первой -- пусть не пятерке -- полусотне отечественных журналистов, и стремится стать как можно более профессиональным; а в журналистике быть профессионалом -- значит максимально точно и ярко выполнять задания хозяина, независимо от того, кто им является: государство или частный (скажем, французский, американский, даже новоэмигрантский) издатель. Незавербованных журналистов не существует, особенно в наше время. Хотя советская журналистика требует некоторых поправок на тупую идеологичность, подумал Арсений, -- у нас талантливое выполнение Их задания порою столь же криминально, как и прямое невыполнение, -- в остальном Аркадий, пожалуй, прав. Но такой профессионализм не оставляет места нравственности... -- подумал и улыбнулся собственному пуризму.

А много ли ты написал своего правдивого романа? насмешливо осведомился Аркадий. Пока ничего, вынужденно признался Арсений. Новая улыбка собеседника означила, что так он, собственно, и предполагал. Но ты как-то говорил, что собираешься издавать сборник. Не прочтешь ли что-нибудь хоть оттуда? Одно стихотворение, на выбор. Больше не надо. В вопросе, разумеется, заключалось предвкушение третьей улыбки, и следовало бы отказаться, но Арсений ответил: хорошо. Только не из сборника, и прочел Девятнадцатое октября. Аркадий помолчал минутку, заведя глаза в потолок, как бы пробуя на вкус только что отзвучавшие слова, и высказался: громкое стихотворение. И профессиональное. Арсений так и не понял, похвала это или хула, расспрашивать, впрочем, не стал, опасаясь: а вдруг последнее.

Но журналистом -- тут уж не отнимешь -- Аркадий был действительно классным. Хорошо и быстро писал, виртуозно правил тексты. Мгновенно, с первого чтения, распознавал и выметал мусор лишних слов, несколькими корректурными значками умел придать статье плотность, высокую информативность, не меняя ни смысла, ни стиля, если, конечно, этого не требовалось -- что он всегда прекрасно чувствовал -- его хозяевам.

Шеф, обратился Арсений, покончив с гранками. Помнишь, мы с тобою про роман говорили? До романа я, видно, пока не дорос, но вот рассказик. Не прочтешь с карандашиком? Если, конечно, будет время. Три рубля! пошутил Аркадий и взял папку. И бутылка пива, добавил Арсений.

46. 13.31 -- 13.50

Вот это да! присвистнул Арсений, обнаружив на дне шкафа, в углу, под кипою копий материалов с визами два своих старых блокнота, которые, после тщетных поисков дома, считал безвозвратно потерянными, и отчасти потере даже радовался, ибо она давала возможность полагать, что блокноты содержали несколько шедевров, -- полагать, и скорбеть об утрате. Роман просто требует своего написания! Когда же я их сюда засунул?

Исчезнувшие из поля зрения года два назад, непривычные, как бы чужие, черновики вызывали почти наивный интерес. Даже почерк не похож на нынешний. Первый блокнот с одной стороны покрыт детективными подступами к рассказу, позже превратившемуся в «Убийцу», с другой -- главками «Шестикрылого Серафима», которого Арсений не без грусти, приправленной тем же удовольствием от потери, считал бесследно сгоревшим в фишмановской дачной печи. Второй блокнот начинался повестью, брошенной на середине: Арсений имел слабость представить на ЛИТО готовые ее главы и, разруганный в хвост и в гриву, даже как-то злобно разруганный, едва нашел силы написать еще две-три странички; с тем повесть и была заброшена неизвестно куда, а вместе и проза вообще. «Страх загрязнения»! -- вот как она, оказывается, называлась -- Арсений в связи с подступами к роману все пытался припомнить заглавие повести, но не мог. «Страх загрязнения»!

Перевернув блокнот, Арсений обнаружил планы так пока (и, должно быть, уже никогда) не написанных рассказов и пьес, вчитался в них с опасливой жадностью: шедеврами, увы, кажется, и не пахло. Кусочек прозы привлек внимание тем, что никак не удавалось вспомнить, к чему он относится. Арсений вернулся к нему раз, другой, наморщился, закусил губу.

...как раз выходила соседка, и мне удалось проникнуть в квартиру, не прибегая к звонку. Я бывал здесь давно, однажды не то дважды, но мне казалось, что дверь Гарика я запомнил. Я постучал -- мне не ответили; постучал снова. Неужели нет дома?! -- я чуть ли не возмутился этим фактом, хотя заранее ни о чем с Гариком не договаривался, -- так мне хотелось, так было мне позарез его застать. Выйти разве на лестницу и позвонить в его звонок? Но коль уж он не слышит стука... Я ударил еще пару раз, -- ничего не оставалось, как смириться, сесть на ступени и ждать хоть до утра, и, толкнув дверь скорее со зла, чем в надежде, я совсем уж собрался...

Дверь подалась. Смущенный от неожиданности, я рефлекторно закрыл ее, и только потом осторожно начал приотворять снова. Хозяина, судя по всему, нету дома, и хорошо ли?.. Но... =устроясь в глубине удобных мягких кресел, =полузакрыв глаза и книгу отложив, =он смотрит на огонь и, вероятно, грезит... Да, Гарик дома был, даже и не спал, а вот именно что грезил. В камине горел огонь -- я не знал в Москве больше ни одной, квартиры, ни одной комнаты с настоящим камином -- останкам предреволюционной роскоши, стиль модерн. Впрочем, всю комнату наполняли эти останки: огромная, некогда керосиновая, лампа под зеленым стеклянным абажуром мягко освещала -- плотные шторы занавесили окно наглухо -- капризно изогнутую спинку кушетки карельской березы; пузатый комод; кресло-качалку, в которой, одетый тяжелым атласным стеганым халатом, кейфовал Гарик; потемневший от времени золоченый багет на рамах почти черных картин; что-то еще, еще, еще и, наконец, главную гордость хозяина -- старинное красного дерева бюро со множеством ящиков, ящичков, ячеек, с полуприподнятым полукружьем шторки, собранной из узких, тускло поблескивающих лаком планок.

В облаках табачного дыма -- им все пропиталось в этой сретенской коммунальной комнате, -- исходящего из коротенькой, оправленной металлом вишневой трубки -- десятка полтора других, самых разных материалов и конфигураций, дожидались очереди на мраморной каминной полке, окружив бронзовые часы с рискованно одетыми нимфами по бокам римского циферблата, -- плавал хозяин, и мне не поверилось, что можно так углубиться в какой-нибудь перевод с аварского, -- а именно подобными переводами -- Гарик всегда подчеркивал! -- он и жил, ничем другим не занимаясь из принципа, то есть переводит, а на полученные деньги просто живет -- мне показалось, что я подсмотрел какую-то его тайну, и неловко, да и жаль казалось выводить Гарика из его состояния. Все вообще напоминало минувший век, и о тысяча девятьсот семьдесят пятом годе можно было догадаться только по горке дров на железном листе -- ящичным дощечкам, украденным во дворе соседнего продмага.

Тем не менее я решился подойти к Гарику, потряс его за плечо: очень уж было надо! Он медленно, нехотя выплыл из оцепенения, посмотрел на меня, не вполне, кажется, узнавая, и привел лицо в не слишком приветливое, но вопросительное состояние. Ключ! тут же выпалил я. Мне позарез нужен ключ!

То есть Арсений, конечно, узнал комнату, узнал человека, которого почему-то назвал здесь Гариком, -- но в связи с чем принялся в свое время так любовно ее описывать, кто был этот я и что за ключ понадобился я позарез, -- вспомнить не мог, хоть убей! Голова вообще сегодня плыла: безумно раннее пробуждение после полубессонной ночи, дрема за столом, взорвавшиеся «жигули»... Неизвестно с чего встало перед глазами лицо давешней набеленной б.... из метро, и пришлось встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь в глубине удобных мягких кресел... Ладно, черт с ним, хватит думать о ерунде! -- так и сбрендить недолго -- но, хоть и перевернул страничку блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.

Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:

Бессмыслен ход моих ассоциаций,

как шум волны, как аромат акаций,

как все на свете, если посмот